Тарас Прохасько. До-история сонориста

Украинская Проза Переводы
 
Самым ценным предметом в квартире, где я прожил всю свою жизнь, был рояль. Поэтому мы не сильно боялись воров, и наша входная дверь была единственной во всем доме, в которой в течение десятилетий ни разу не меняли замок. Даже в конце семидесятых, когда страх перед квартирной кражей, наряду со страхом перед инфарктом, превратился во всеобщий психоз и на большинстве соседских дверей появились добавочные замки — их называли английскими, и жизнь вдруг изменилась, потому что ключи стали совсем другими, плоскими и однотипными — надо было иначе двигаться и думать, запирая и отпирая дверь, и ключей стало больше, их тяжелые связки теперь совсем по-другому раскачивали полы пиджаков, в которых в ту пору почти поголовно ходили мужчины. От острых английских ключей в боковых карманах этих каждодневных пиджаков образовывались дырки, из них выпадала всякая мелочь — по ней можно было определить, что прошел мужчина: копейки, сухие крошки табака, скрученный сильными пальцами в шарик фантик от ириски или карамельки, обломки использованных спичек, похожие на обожженные на костре палки-копья первобытных охотников. Надо было следить, чтобы через дырку в конце концов не выпал и сам ключ. Считалось, что на улице за каждым наблюдают воры. Заметив, что из кармана выпал ключ, они обязательно выследят, где находится дверь от этого ключа. И на следующий день, пока все будут на работе и в школе, спокойно обчистят квартиру, если сразу не поменять замок. Чтобы снизить вероятность потери, детям ключ вешали на шею, словно крестик или медальон. Рояль стоял в самой дальней комнате, и круглый изгиб его задней стенки чудесным образом совпадал с изгибом закругленной стены. Словно архитектор заранее знал, что хотя бы на одном из четырех этажей этого похожего на башню дома будет жить комнатный рояль. О самых важных деталях прошлого часто не успевают расспросить старших просто потому, что собственная история еще слишком короткая, слишком интенсивная и более широкий разворот еще не охвачен зрением. Потом, когда спросить уже не у кого, становится ясно, что эти-то оставшиеся неизвестными детали если и не определяют всю твою жизнь, то, по крайней мере, являются главными возбудителями любопытства и тревоги, связанной с невозможностью это любопытство удовлетворить. Вот и я не знаю и уже не узнаю никогда, как рояль попал в нашу квартиру на третьем этаже, — его внесли по лестнице или подняли на балкон? Балкон этот идет вдоль закругленной стены так, что с одного его конца не видно другого. В любом случае нужно было открутить три массивные ножки рояля, сделанные в виде барочных колонн или больших шахматных фигур, которыми играли на специальных площадках в парках и санаториях, перенося тяжелые фигуры с поля на поле. А сам рояль — перевернуть набок. Иначе он бы не прошел даже в нашу широкую дверь. Было время, когда он так, на боку, пролежал несколько лет. В ту пору из многокомнатной квартиры сделали несколько однокомнатных, и места было мало. Но и тогда у моих бабушки и дедушки даже мысли не было продать рояль или отдать его в хорошие руки. Хотя именно в те годы никто на нем не играл и играть не собирался. Уже после, когда чекисты освободили захваченные ими комнаты, найдя себе жилье получше, и о совместной жизни с ними напоминали лишь три номера над дверью опять только нашей квартиры, рояль, на котором по-прежнему никто не собирался играть, прочно встал на три ноги-колонны в самой дальней комнате, заняв значительную часть полезной площади. В течение многих лет рояль, словно экзотическое растение в обедневшем ботаническом саду, беззвучно диктовал обитателям квартиры, что надо делать, чтобы он оставался жив. Одно окно выходило на балкон, на дом на противоположной стороне улицы, на котором все время собирались вороны, словно там — так говорила языческая примета — кто-то каждый день прощался с жизнью. Окно смотрело на восток, а так как стена была полукруглой, то отчасти и на юг, поэтому солнце светило в него с утра и до полудня. Большой слегка искривленный прямоугольник света полдня лежал на черной лакированной деке, стараясь выбелить ее, словно гравюру в безалаберном музее. Если солнце светило весь год, то морозы допекали только зимой, сильно охлаждая примыкавший к окну бок рояля. Неравномерное охлаждение влияло на древесину, от состояния которой зависит звучание, еще хуже, чем солнечные лучи, — для защиты от них на окно повесили белую парусиновую занавеску, что наматывалась на деревянную круглую палку-карниз. Ее опускали утром и подымали, только когда солнце переходило на другую сторону улицы, на черепичную крышу, с которой в тень удирали все вороны. А ближе к зиме, опережая морозы, которые всегда застают врасплох, окно следовало утеплить. Между рамами клали старые суконные пальто, в которых уже неудобно было выходить на улицу даже в то послевоенное время, а на ночь окно еще и занавешивали ковром. Хорошо, что в те годы ко всем коврам были пришиты металлические колечки. Расстояние между ними равнялось расстоянию между гвоздиками, вбитыми вдоль верхнего края оконной ниши. В конце войны при помощи этого ковра соблюдались строгие предписания светомаскировки, благодаря которым наш город старались сделать невидимым для советских ночных бомбардировщиков. А с другой стороны роялю угрожала кафельная печь, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Чтобы в большой комнате с несколькими окнами, выходящими на восток, откуда зимой дуют особо пронизывающие ветра, стало хотя бы чуточку тепло, печь нужно натопить до состояния, при котором в темноте от кафеля исходит слабый красноватый свет. Однако неумолимость комнатной топографии вела к тому, что струя жара била прямо в корпус рояля с расстояния всего трех шагов. Словно сигнал тревоги чувствовался резкий драматический запах перегретого лака — того, что используется только для самых лучших музыкальных инструментов. Поэтому печь почти не топили, и в комнате становилось так холодно, что зимой там никто не жил. Потом из парусины — той же, что пошла на шторы, — дед сшил фигурный чехол, более-менее совпадающий с очертаниями рояля. Когда его надевали на рояль, неприкрытыми оставались только ноги. Чтобы откинуть крышку клавиатуры, край чехла нужно было забросить наверх, а о том, чтобы открыть крышку над струнами, и речи быть не могло. Однако раз в неделю, когда мы мазали пол мастикой и натирали его тяжелой щеткой со свинцовыми пластинами, чехол снимали, чтоб стряхнуть пыль. И случалось чудо. Голый прекрасный рояль, линии которого, скрытые тканью, уже подзабылись, несколько минут сиял изысканной чернотой, демонстрируя, что одна лишь его форма самодостаточна, не требуя даже проникновения в суть, не издавая ни звука. Долгое время мы с братом воспринимали его исключительно как архитектурный образ. Мы забирались под него и оказывались в просторном зале, или в уютной пещере, или в строгом кабинете, или в темном трюме деревянного корабля, или даже в звериной норе. Прижимаясь к стене, мы обходили его кругом, словно прогуливались по тесному городскому кварталу. Придвинув кресла с высокими спинками, мы взбирались на него и оказывались на острове, на крыше небоскреба, на палубе, на Монблане, на крепостной стене, на спине кита или слона, на седьмом небе, несмотря на то, что одним из фундаментальных принципов, который внушали нам едва ли не с рождения, был запрет ставить на деку рояля  что-либо тяжелое. Впрочем, самих себя мы не считали чем-то тяжелым. Да мы себя и не ставили — плавно перемещались по нему на коленях и никогда не заходили за границу, проходящую над его задней ножкой. Все же один тяжелый предмет на рояле стоял. Это была мастерски вылепленная из гипса женская голова с собранными кверху волосами, на длинной голой шее, опиравшейся на тяжелый куб основания. Эта чуть более крупная, чем в натуральный размер, голова всегда была третьей во всех наших фантастических путешествиях в пространстве и времени, хотя могла лишь поворачиваться вокруг вертикальной оси, никогда не склоняя свою длинную шею. Все ее реплики, обычно изысканные и точные, приходилось придумывать мне или брату, в зависимости от того, кому они были адресованы. Подтверждением загадочного нездешнего назначения рояля служил ключ, на который он закрывался, — ключ этот был гораздо изящнее и сложнее того, что запирал нашу входную дверь. Ясно, что это был ключ от сказочного замка, неизвестно как оказавшийся в обычной просторной убогой досоветской советской квартире. Этот ключ — еще до того, как я начал играть на рояле, то есть стал единственным, кто по-настоящему проник в замок, — я порой брал с собой, идя гулять во внутренние дворы нашего квартала. Мы с братом входили в квартальную банду малолеток, главной задачей которой была напоминавшая собачью охрана своей территории от захода на нее таких же детских банд из соседних, то есть вражеских, кварталов. Свободное от боев до первой крови время мы тратили на создание непростой иерархии нашей банды. И фантастический ключ с надписью готическим шрифтом, из которой можно было понять только аббревиатуру K. u K. L — поставщик императорского и королевского двора, — был весомым добавлением ко всем мальчишеским геройствам, навыкам и выдумкам. Ничего подобного не было даже у внуков советских офицеров, которые в свое время вывезли из разграбленных Германии и Австрии не одно антикварное пианино. Пару раз этот длинный ключ использовался как затупленный стилет при прорывах из вражеских засад — при этом нужно было не нанести нападавшим непоправимого урона, ни в коем случае не попасть в глаз. Но ключ и сам просился в дело на другой высоте: он так и тянул руку нанести удар меж тонких и гибких мальчишеских ребер. А еще из-за такого насыщенного смысла рояля как замка я забыл сказать о коротких периодах осенью и в дни, примыкавшие к Рождеству, когда взрослые сами нарушали табу и весь рояль был заставлен белыми эмалированными лотками: осенью — с садовыми плодами, зимой — с прикрытыми льняными полотенцами маковыми и медовыми коржами; мучительно было играть на нем гаммы, этюды, задачи по сольфеджио, напоминавшие ненавистную алгебру, и пьесы для обязательного концерта, завершавшего учебный год музыкальной школы. Столь же неохотно подбирал я популярные мелодии, которые впечатлили романтические компании моих приятелей. Я так и не научился размышлять о мире и о себе, перебирая пальцами клавиши. Не удивительно, что я стал сонористом и, импровизируя, извлекаю шумы из всего рояля, по-разному прикасаясь ко всем его частям.
Открытое прикосновение.

с украинского перевел А.Пустогаров