Рассказы о войне ветерана 242

Василий Чечель
                ОНИ КОВАЛИ ПОБЕДУ

                ЛЕВАШОВ

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Продолжение 8 повести.
Продолжение 7 http://www.proza.ru/2019/10/30/341

                ЗАЩИТНИКИ ОДЕССЫ И СЕВАСТОПОЛЯ

                ЛЕВАШОВ ЕФИМОВ И БАСТРЮКОВ

  «Рядом с «эмкой» Бастрюкова и полуторкой Ефимова стоял грузовик, на котором только что приехали шефы. Шефы – рабочие Январских мастерских – семеро мужчин и одна женщина – толпились у грузовика, как со старым знакомым разговаривая с Левашовым, – некоторые из них уже бывали в полку раньше.
– Здравствуйте, дорогие товарищи шефы, – сказал Ефимов и стал по очереди здороваться. – Очень хотел бы сам принять вас в полку, но не сумею. Но товарищи вас примут от всей души, – и он кивнул в сторону Левашова. – А пока честь имею кланяться, – приложил он руку к козырьку. – Назначен командующим Приморской группой войск и должен немедля отбыть в Одессу.
Он пожал руку Левашову, Слепову и Бастрюкову, для которого, собственно, и не отказал себе в удовольствии всё-таки сказать эту последнюю фразу, шагнул к полуторке и, сидя в кабине, еще раз приложил руку к козырьку.

  Когда он въехал в Одессу, уже темнело. Его машина шла по Дерибасовской, а навстречу ей, один за другим выскакивая из-за поворота, мчались в сторону фронта грузовики, битком набитые стоявшими в них во весь рост моряками. Моряки, прибывшие в Одессу вчера на том же угольщике, что и Лопатин, были уже переобмундированы во все защитное, и только переброшенные через плечо черные скатки морских шинелей да видневшиеся под гимнастерками тельняшки упрямо напоминали о том, что это моряки. На тротуарах толпился народ. Люди махали руками и кричали, радуясь, что в Одессу, после долгого перерыва, прибыли новые морские части и, значит, её, вопреки пронёсшимся слухам, не собираются сдавать.

  Глаза Ефимова пробежали по лицам стоявших на тротуарах людей, и он подумал о том, что где-то среди них, уже дважды запеленгованный, но всё ещё не выловленный, стоит человек, который сегодня же ночью отстучит на ключе своего радиопередатчика в штаб румынской армии, что в Одессу прибыло пополнение – матросы. В данном случае это и требовалось, об этом говорили ещё вчера на совещании в Военном совете. Именно ради этого моряков днём, на виду, переобмундировывали, именно поэтому они так шумно и открыто мчались сейчас через весь город на грузовиках. А всё это, вместе взятое, была лишь одна из многих мер, предпринятых, чтобы запутать румын и, в случае эвакуации, обеспечить её неожиданность.

  Но триста ехавших к фронту моряков не знали этого. Пролетая мимо собравшихся на улицах людей, они махали руками и кричали, а на заднем борту последнего грузовика, придерживаемый за плечи товарищами, свесив ноги, сидел моряк в бескозырке, упрямо надетой вместо пилотки, и, вовсю растягивая мехи, играл на баяне «Яблочко». Так они мчались воевать и умирать на фронт, под Дальник, мимо Ефимова, ехавшего им навстречу в штаб армии принимать ответственность за будущее, а значит, рано или поздно – за эвакуацию Одессы. Об этом не хотелось думать, но не думать было нельзя.

  После отъезда Ефимова Бастрюков заметно помрачнел. Ефимов был назначен командующим – случилось как раз то, чего Бастрюков боялся. Несмотря на соблюдение всех внешних норм, положенных в общении между командиром и комиссаром, Бастрюков не заблуждался насчёт истинного отношения к себе Ефимова. Правда, в таких делах, как оценка комиссара дивизии, последнее слово было за членом Военного совета, но что теперь стоило Ефимову завтра же запросто сказать с глазу на глаз члену Военного совета:
– А знаешь, Николай Никандрович, ведь Бастрюков-то не соответствует...

  Такие опасения имели свои основания. Только на редкость выгодное для Бастрюкова стечение обстоятельств до сих пор заставляло Ефимова скрепя сердце держать при себе своё мнение о Бастрюкове. Ефимов пришёл на дивизию перед самой войной с понижением в должности и с репутацией неуживчивого человека. На прежнем месте он не сработался с заместителем, а при разборе дела нагрубил начальству. Даже сам Ефимов задним числом не считал себя до конца правым в этой истории. И вот в новой дивизии судьба как назло свела его с Бастрюковым.

  Впрочем, поначалу в мирное время ему показалось даже, что Бастрюков – человек как человек; чересчур любит с важным видом внедрять в подчинённых прописные истины; но это ведь случается и с хорошими людьми... Что Бастрюков бумажная и, вдобавок, трусливая душа, Ефимов понял довольно быстро, как только началась война. Но он оценил в Бастрюкове и другое – гладчайший послужной список и готовность в случае необходимости защищаться любыми средствами. Равнодушный к делу и людям, Бастрюков был неравнодушен к себе; принуждённый к самозащите, он мог оказаться вулканом энергии. А тут ещё предыстория самого Ефимова, которая, несомненно, сразу пошла бы в ход, поставь он вопрос о несоответствии своего комиссара занимаемой должности!

  Ефимов понаблюдал Бастрюкова, подумал и на время смирился. И в стрелковых полках и в артиллерийском были на подбор хорошие комиссары; инструкторов политотдела Бастрюков, возмещая на их шкуре собственную неподвижность, беспощадно гонял на передовую; Ефимов нашёл там с ними со всеми общий язык и одновременно свыкся с мыслью, что у него в дивизии не как у людей: вместо комиссара – скоросшиватель. Больше того, он в общем ужился с Бастрюковым, а верней, обходился без него. Именно в этом и состоял секрет их внешне терпимых отношений. Злясь на себя, Ефимов сознавал, что всё это не слишком принципиально, но освободить дивизию от Бастрюкова пока не чувствовал себя в силах, а начинать с ним войну, без твёрдых надежд на разлуку, не желал.

  За всё время у них произошёл только один по-настоящему крупный разговор из-за Левашова: Левашов во время кровавых сентябрьских боёв, когда появились случаи недовода пленных до сборных пунктов, созвал в полку делегатское собрание от всех рот и на нём устроил допрос нескольким пленным румынским солдатам. Пленные – по большей части крестьяне и батраки – рассказывали мрачные вещи о румынской деревне, об армии и о том, что они терпят от своих офицеров. Собрание произвело впечатление на делегатов, и случаи недовода пленных солдат в полку Левашова сразу прекратились. Бастрюков разозлился – и потому, что ему не понравилась вся эта затея вообще, и потому, что делегатское собрание было проведено без спросу; он обвинил Левашова во всех смертных грехах, включая разложение бойцов, и потребовал как самое меньшее снять его с полка. Ефимов в ответ вспылил и сказал, что, по его мнению, таких, как Левашов, надо не снимать, а повышать, потому что живая душа дороже бумажной, а на войне – вдвойне!

 Бастрюков, побледнев, сказал, что Ефимову не мешало бы научиться по-партийному разговаривать хотя бы со своим комиссаром.
– А вы меня партийности не учите, – побагровев, сказал на это Ефимов. – Я, кстати, и постарше вас и в партии подавней, с шестнадцатого года. Левашова вам на съедение не дам, и не вздумайте капать на меня в Военный совет. Мне с вами воевать некогда, мне с противником воевать надо, но уж если вы сами проявите инициативу, я в свою очередь тоже как-нибудь выкрою на вас время!
Это была прямая угроза. Бастрюков, не только не любивший, но и боявшийся Ефимова, сказал, что ради пользы дела не станет обострять отношения с командиром дивизии и оставит его невыдержанные слова без последствий.
Тем и кончилась их перепалка тогда.

  Теперь Ефимов был назначен командующим, а Левашов, из-за которого тогда загорелся сыр-бор, этот чёртов партизан и любимчик Ефимова, сидел рядом с Бастрюковым в хате и разговаривал с шефами.
«Очередное звание ему ускорит и начнёт в комиссары дивизии тащить», – с раздражением подумал Бастрюков, одним ухом слушая, как Левашов рассказывает шефам то о том, то о другом бойце, попавшем в полк из Январских мастерских и уже успевшем выбыть из строя за последние две недели боёв. Об одном он рассказывал, как тот погиб: «Пошёл в атаку, и убили вот так, рядом со мной, как вы сидите», о другом – при каких обстоятельствах был ранен, про третьего, смеясь, вспоминал, как его пришлось силком отправлять с позиций в госпиталь...

  Шефы слушали, и Бастрюков тоже сидел рядом, слушал и молчал – ему нечего было добавить к тому, что говорил Левашов. Когда же он попытался добавить несколько слов от себя, чтобы перевести разговор с частностей в общеполитическое русло, шефы внимательно выслушали его и сразу же, перебивая друг друга, снова стали расспрашивать Левашова так, словно тут и не было комиссара дивизии.
Один из пришедших с передовой бойцов, молодой слесарёк из Январских мастерских, ласково сказал в разговоре про Левашова «наш батя». «Не батя, а батько Махно», – подумал Бастрюков, поглядев на Левашова, который разгорелся, растрогался и здоровой рукой ерошил свои вставшие дыбом волосы.

  Бастрюков болезненно завидовал сейчас Левашову, хотя сам никогда не признал бы это чувство завистью. Он с осуждением думал о том, что Левашов зарабатывает себе в полку дешёвую популярность, шутит шутки, ведёт себя с бойцами запанибрата и вообще всё делает не так, как надо, не так, как сделал бы он, Бастрюков, окажись он на месте Левашова.
Но как бы сделал он сам, окажись на месте Левашова, Бастрюков, в сущности, не знал и не мог знать. Потому что он, такой, каким он был, не мог оказаться на месте Левашова, не мог своими глазами видеть, как тот боец погиб в атаке, не мог знать тех людей, которых знал Левашов, не мог помнить их имена и фамилии. Несмотря на свой здоровый, сытый вид, уверенный голос и привычную фразеологию, полковой комиссар Бастрюков внутренне представлял собой груду развалин. Он бесшумно и незаметно для окружающих рухнул и рассыпался на куски ещё в первые дни войны, когда вдруг всё произошло совершенно не так, как говорили и писали, как учили его и как он учил других.

  Теперь, не признаваясь в этом себе и, уж конечно, никому другому, он в глубине души не верил, что мы сможем победить немцев. Чувство самосохранения, и раньше, до войны, ему не чуждое, чем дальше, тем больше преобладало в нём теперь над всеми остальными чувствами. Стремясь оправдаться перед самим собой количеством дел и забот, якобы против воли приковывавших его к штабу дивизии, он всё более бесстыдно уклонялся от поездок на передовую и выезжал туда, только когда избегнуть этого было абсолютно невозможно.

  Сидевшие в хате шефы, конечно, не могли знать, что представляет собой Бастрюков, но, как видно, их сердца что-то подсказывали им, да и сам вид усталого, заморенного, почерневшего от бессонницы Левашова, с его перевязанной рукой, с его охрипшим, простуженным голосом, был уж больно разительно противоположен виду отоспавшегося полкового комиссара. У шефов из Январских мастерских было молчаливое рабочее чутье на людей, и это чувствовали и Левашов и Бастрюков; один – испытывая благодарность, другой – раздражение. Когда шефы поднялись, чтобы уезжать, Бастрюков, вконец измученный своей завистью к Левашову, нашёл, однако, силы переломить себя. Слишком очевидно было, какое впечатление произвёл Левашов на шефов, и слишком ясно было, что Ефимов, сделавшись командующим, не только не даст в обиду Левашова, но и постарается выдвинуть его.

  «Хорошо бы в другую дивизию», – подумал Бастрюков и, встав, чтобы проститься с шефами, положил руку на плечо Левашову:
– Вот какие у нас в дивизии комиссары, товарищи шефы. Хотим, чтоб вы знали – такие, как Левашов, Одессу не сдадут!
Слова Бастрюкова понравились шефам и в последнюю минуту переменили в лучшую сторону сложившееся о нём впечатление.
Левашов тоже обрадовался; неожиданно благодушное настроение комиссара дивизии облегчало ему задачу отпроситься в Одессу.
– Товарищ полковой комиссар, – сказал он, когда они, проводив шефов, вернулись в хату, – разрешите отлучиться, в госпиталь съездить – перевязку сделать и на Мурадова и Ковтуна поглядеть. – Он хотел добавить, что Ефимов уже разрешил ему это, но, чтобы не испортить дело, сдипломатничал и промолчал.

  Бастрюков посмотрел на него долгим остановившимся взглядом.
– Что ж, – сказал он. – Можно съездить. Ужинал?
– Нет, – спохватился Левашов. – Сейчас соберём поужинать.
– Не надо, – махнул рукой Бастрюков. – Пока будешь собирать... Мы короче сделаем. Сейчас сядем в мою машину. Заедешь со мной в Дальник, там у меня перекусим, а потом я дам тебе машину до госпиталя.
Это было уже совсем неожиданное и даже странное в устах Бастрюкова предложение.
– Есть, товарищ полковой комиссар! Я только командиру полка скажу, что отлучаюсь, – ещё не придя в себя от удивления, сказал Левашов и быстро вышел.
Бастрюков был и сам удивлён неожиданностью собственного решения. Похвалив Левашова при шефах и заметив мелькнувший в его глазах довольный огонек, Бастрюков самолюбиво подумал, что не одному Ефимову дано подбирать ключи к таким, как Левашов; потом представил себе ночную степь, по которой не хотелось возвращаться одному, – и вдруг пригласил Левашова – слово не воробей, вылетит – не поймаешь!

  Через пять минут, сидя бок о бок в «эмке» Бастрюкова, они ехали по чёрной ночной степи в Дальник. Сначала оба молчали. Левашов думал о том, как бы, не задев самолюбия полкового комиссара, побыстрей закруглиться с этим неожиданно выплывшим ужином и попасть к Мурадову. Бастрюков думал – выставлять или не выставлять к ужину водку. Его считали в дивизии непьющим, но на самом деле в последнее время он пил почти всякий раз, когда неотступно мучивший его страх смерти обострялся из-за бомбёжки, обстрела или поездки на передовую. Собравшись спать, он доставал из чемодана водку и, выпив чайный стакан, ложился с приятным безрассудным ощущением равнодушия к завтрашнему дню. А встав утром, жевал сухой чай и, словно наказывая себя, особенно долго, до седьмого пота, занимался гимнастикой.

  Так и не решив, как быть с водкой, Бастрюков повернулся к Левашову и спросил его – какой заслуживающий внимания материал накопился в полку для завтрашнего политдонесения? Левашов вспомнил о двух пленных румынах, о которых он рассказывал Лопатину.
– Здорово! Значит, сами по своим взялись лупить? Это уж действительно перетрусили! – выслушав всё до конца, заключил Бастрюков.
– Не так перетрусили, как похоже, что классовое сознание заговорило, – отозвался Левашов.
Бастрюков фыркнул:
– Держи карман шире! Наклали от страха в штаны – и всё тут! Проще пареной репы! Я почему тебя тогда за делегатское собрание гонял, – помолчав, благодушно вспомнил он, – потому что размагничивать себя нельзя: бедные пленные, насильно мобилизованные, классово угнетённые... Враг есть враг! И всё!
– Я в бою злой, – сказал Левашов, – я вот этой рукой больше людей убил, чем пальцев на ней. – Он сунул чуть не под нос Бастрюкову свою перевязанную, пахнувшую йодом руку. – А про классовое сознание – размагнититься не могу, так уж меня намагнитили!
– Вот и выходит, что ты самый настоящий формалист! – довольно сказал Бастрюков. – Не я, как ты меня за глаза считаешь, а как раз – ты! Чему научили тебя когда-то в школе, то и бубнишь, без учёта перемены обстановки. А обстановка повернулась на сто восемьдесят градусов. Я это учитываю, а ты нет.

  Левашов ничего не ответил. «Ну и чёрт с тобой, учитывай», – подумал он, поскучнев от невозможности сцепиться с Бастрюковым. Мешал и сидевший впереди шофёр, и их с Бастрюковым обоюдное служебное положение.
Бастрюков понял его молчание по-своему. «Замолчал, потому что нечем крыть», – подумал он и от чувства собственного превосходства подобрел настолько, что окончательно решил выставить к ужину водку».

 Продолжение повести в следующей публикации.