Обрывок 6

Иван Киппес
Душевная у меня просьба: Если кто по-жизни шибко серьёзный; в нашем несмешном бытие ничего смешного не видит-лучше дальше не читайте. Не надо. 

     Вокруг меня существовал огромный мир, громадная планета, бесконечная вселенная. Но я, по-малолетству ни мир, ни планету, ни тем более вселенную тогда таковыми не ощущал и не воспринимал, потому что об этом не знал. Я и сегодня о вселенной не всё знаю.
     В 61-м году Юрий Алексеевич Гагарин слетал в космос, посмотрел на всё из иллюминатора глазами первого космонавта - атеиста и по возвращении сказал, что Земля очень красива. В классе учительница наших начальных классов с облегчением известила, что бога там Гагарин не увидел и следовательно его нет. Теперь уже точно.
     Я ощущал и воспринимал мир моими органами чувств в пределах досягаемости этих чувств; а также в пределах моих фантазий. Далёкий и недоступный горизонт был загадкой; он манил и пугал одновременно. Мне думалось, там за ним плоская земля кончается и дальше только вода. Про трёх китов под землёй ещё не догадывался.
     Родители тоже ничего рассказать не могли: у них было всего два класса школы на двоих до войны, а после войны так больше в школу и не ходили. Закон о всеобщем образовании в стране - то был, но всеобщая трудовая повинность в колхозе была важнее. Школу можно было и прогулять и бросить; ты попробуй - брось работать. 
     Родители были не одни в деревне такие полуграмотные, но вечно трудозанятые, посему в вечерней школе имелась нужда, но не имелось смысла. Зимой как-то открыли один класс вечерней школы, но быстро и закрыли: ученики не проявили энтузиазма. Родители умели считать двузначные цифры на деньгах и расписываться с помощью высунутого языка. Этого было им достаточно.
     Иногда в этот мой мир вторгалось что-нибудь из другого мира. Например, самолёт в небе, высоко облетающий нашу глухомань. Так высоко, что звука не было слышно; его самого чуть видно, и за ним белая курчявенькая дорожка. Мне казалось: это маленький серебристый паучок разматывает в небе свою паутинку.
     Изредка проедет по улице, поднимет пыль и исчезнет машина: грузовая, ещё реже легковая. Проезжали, не задерживались, чтобы не застрять в нашей сонной отсталости. После сильного дождя улица становилась временно непроезжей, зато во всех лужах резвились гуси. А в самой глубокой деревенская ребятня, со мною в том числе.
     Техника на селе была тогда в основном уборочно посевного боевого назначения. Она гремела и грохотала в полях в битве за урожай и за победу в посевной. Основным видом транспорта в мирных целях оставалась лошадь; неосновным велосипед и нераспространённым - мотоцикл. Самым надёжным оставались ноги.
     Мой отец по-молодости выбился в колхозе в касту промазученных; в механизаторы. В советской деревне люди поднимались на уровень выше и уже не назывались крестьянами или батраками. Отец, ставши механизатором, пахал  на тракторе ДТ-54, гражданском продукте Харьковского танкового завода.
     Этот ДТ имел столько же комфорта что и танк; двигатель имел пятьдесят четыре лошадиных силы, не имел глушителя и грохотал в работе всеми своими лошадиными силами; для человеческого слуха почти убийственно. Трактористы от этого дискомфорта за долгую работу становились тугоухими: не медведь наступил - трактор наехал. Отца эта профтугоухость тоже не миновала. Трактор не вылезал из поля, отец не вылезал из трактора, а его тело из промазученной спецовки. И трактор и отец пахли одинаково.
     Отец моего двоюродного брата, тоже Ивана, стал тоже механизатором и тоже пахал на тракторе. Однажды брат на правах старшего потащил меня глупого младшего покататься на тракторе. Его отец пахал как раз ближнее поле и заботливый сын принёс ему нехитрый обед.
     Иван сел потом к отцу в кабину на правах близкого родственника, а мне, на правах более дальнего родственника, досталось место подальше: на улице, на прицепленном плуге. Я, как все нормальные дети, испытывал страсть кататься на всём что катает; и влез на плуг в ожидании не бог весть чего.
     Катание, против ожидания, мне не понравилось: я сидел на раскалённом от солнца железном сиденьи, под палящим солнцем в туче пыли. В страхе ежеминутно свалиться под лемех плуга, вцепившись в железный раскалённый штурвал, которым я всё равно не мог повернуть из борозды.
     Картина маслом: "Ваня пашет". Ни тормоза, ни сигнала под рукой; сидел, как на электрическом стуле и терпеливо ждал конца поля. Брат Иван с отцом смотрели на меня из кабины, как на приговорённого. В конце поля трактор сбавил ход, я соскочил и дал дёру без брата.
     Моей матери такое катание ещё больше не понравилось: моя новая светлая рубашка, как пылесос собрала разом всю годовую норму пыли. Очень эмоционально она взялась выколачивать ремнём по спине сразу и пыль из рубашки и из меня глупость. Остатки выколачивал уже вечером отец.
     Помню старший сын деда Герка, нашего соседа, кудрявый красавец Иван, стал шофёром. Шофёр это ещё выше чем тракторист - это всё равно, что лётчик в городе - и ездил домой на машине, на ГАЗ - 51; гражданском продукте Горьковского автозавода.
     Мне, ребёнку, этот ГАЗ в первый раз показался пышущим жаром железным драконом. Зелёным, с пучеглазой головой - кабиной и с деревянными дребезжащими крыльями за спиной. Как раз таких и не хватало в нашем первобытном краю.
     Иван из-за этой машины пользовался повальным успехом у деревенских, обычно скромных, девушек. Перед успехом он пользовался сначала служебным положением: ездил на машине по деревням на вечерние сеансы. После сеанса катал очередную девушку, пока не укатает. Красавец кучерявый. От такой жизни он долго не женился: всё не мог остановиться.
     Как-то летом Иван был щедрым и прокатил меня с сестрой один кружок у дома на гусином лугу ; сначала газанул, а потом тормознул резко. Он тоже большой шутник был, как и его средний брат Арнольд. Мы с сестрой сначали упали на сиденье, а потом дружно поцеловали лбом ветровое стело. Иван смеялся, а нам было приятно, что ему смешно; но по-детски простили его за щедрость.
     А Ивана боженька не простил; по-пьяне въехал он осенью в копну легковозгорающейся соломы и забуксовал. И пока он выбирался, солома от жара машины и загорелась; сгорела сама, а вместе  с ней машина. Обгорела до металлических костей. У пьяного Ивана обгорели только кудри. Вредительство по дурости - факт налицо. Преррогатива органов.
    Но Сталина с Берией, к счастью, уже не было, а в хрущёвское время органы были с народом помягче. Ивана не посадили, но с помощью своих братьев он эту машину восстановил. Своими силами, за свой счёт за полгода управились. Машины тогда ещё имели очень простое устройство, а запчасти покупать не надо было. Их просто доставали за бутылку у механиков и кладовщиков.
     Потом Иван на ней и работал, а она возрождённая из пепла ездила. В совхозном гараже Ивана шутейно звали "горелый танкист". Пить Иван на какое-то время перестал, но, как оказалось, не бросил; и солому в полях больше не таранил, только плетни в  деревнях. А они так быстро не загораются.
     Осенью пришла пора убирать, ставшую "царицей полей", кукурузу. Её беспощадно срезали под корень, безжалостно измельчали, грубо свозили и бесцеремонно сваливали в траншею. В траншее её уж совсем жестоко утаптывал в массу тяжёлый гусеничный трактор; целый день только и делал, что ползал туда-сюда по траншее, выжимая из "царицы" все соки.
     Знаете, есть в цирке такой номер, где циркач ездит на одном колесе туда-сюда по натянутой проволоке. Недолго. Но вот если ему весь день ездить, то всю прелесть процесса он испытает. Несчастен был тот тракторист, которому доставалось "езда в траншее". К окончанию кукурузной косьбы и он и его трактор выглядели совершенно отупевшими.
     К зиме царица полей превращалась в траншее в вонючую бурую массу - силос. Вонь силоса перебивал даже вонь навозную. По вкусу он был что-то вроде морской капусты. Да и по неприглядному виду тоже. Но жрали его коровы охотно. Всё лучше сухой соломы.
     Одно кукурузное поле той осенью лежало ну уж совсем рядом с деревней, где я жил на краю улицы и обзаводился жизненным опытом. Через разные приключения. Кукурузу уже вовсю косили и отвозили, и все неровности дороги на нашей улице были усыпаны её белозелёными "косточками". На радость домашних гусей и телят.
     Ноги понесли меня без всякой цели посмотреть на процесс, но с тайной надеждой прокатиться на машине с поля в деревню. И посмотреть с высока из кабины, на сухопутных своих дружков. И, если получиться, показать им дулю. Так, без зла.
     Процесс был сложным: трактор тащил по полю косильный комбайн; тот косил кукурузу, заглатывал её, кромсал отупевшими своими ножами и с монотонным равнодушием выплёвывал. По транспортёру в кузов грузовика. Грузовик тащился меланхолично в связке с комбайном, и ждал когда тот наплюёт ему полный кузов. Всё это "железо" гремело в процессе адски.
     Шофёром самосвала оказался незнакомый дядька, к тому же хронически усталый и возможно оттого небритый и негостеприимный. Как я не вертелся у него подле машины, как не заглядывал ему просительно под фуражку, он так и не догадался пригласить меня в кабину.
     Ладно, я не гордый и улучив момент взобрался в кузов на кучу искромсаной кукурузы; там меня едва не завалило непрерывным потоком прохладной массы. Пока я выбирался в безопасный угол, самосвал тронулся и переваливаясь, как корабль на волнах, поехал. Дорога была сплошь неблагоустроенной, машину качало и подбрасывало; и я там наверху на куче живого силоса цеплялся всеми своими конечностями, чтобы не слететь, как пицца с лопаты.
     Уже был совсем не рад. Машина ехала-ехала, два километра кончились и она приехала. Подрулила к месту выгрузки, к траншее. Кузов вздрогнул и стал задираться; куча силоса из живой превратилась в текучую и потекла, увлекая меня за собой. Процесс стал неуправляемым, но приближался к своему концу.
     Вместе с силосом я слетел в траншею и был засыпан. Конец процесса был свето - и шумоизолированным; время остановилось, мысли тоже. Спасибо глазастому трактористу: он что-то заметил любопытное, вылез из своего трактора и вытащил меня за ноги из кучи. Вот не всегда детей находят в капусте.
     Тракторист был порядком ошарашен; я тоже. Подошёл водитель самосвала и узнав в чём дело, был порядком испуган и обрадован одновременно. Я тоже. Удалось счастливо избежать погибели меня невинного. Опять же взрослые попались незлобливые: даже уха не надрали. Обратно я ехал по деревне уже в кабине самосвала и махал рукой моим сухопутным дружкам. Дулю, после пережитого показывать как-то расхотелось.
     Где-то своим детским умишком я понимал, что счастливо отделался; могло плохо кончится. Дома рассказывать ничего не стал: тут бы точно плохо кончилось. Ремнём. На следующий день я опять катался с, теперь уже знакомым дядей, на заслуженном месте в кабине.
     Средний брат кудрявого Ивана, не такой кучерявый Арнольд по какой-то, невыносимой ему причине, повесился у дома на клёне в ночь на восьмое ноября. А ещё днём он отвёз моих родителей на "бобике" в соседний колхоз к родственникам в гости. "Бобик", это тогдашний советский вседорожник ГАЗ-69, неплохая копия американского "Виллиса".
     С намёками на дизайн, с брезентовым верхом;  маленький, туполобый он подпрыгивал на всех неровностях полевых дорог всеми четырьмя своими колёсиками. Всем своим видом и взбрыкиванием он напоминал деревенского дворнягу - бродягу  "бобика". И не жалели его так же как собаку.
     Я увязался с родителями покататься. Арнольд был всю дорогу необычно молчалив за рулём. Родители остались на выходные у родственников попить крепкой самогонки и укрепить тем самым родственные связи. Молодые ещё были, веселиться хотелось.
     На обратном пути заехали с Арнольдом в попутную деревню, где он упросил какого-то парня нас вместе сфотографировать. У того имелась редкая в деревне вещь: фотоаппарат. В деревне тогда фотографировались редко; и если фотографировались, то это было всегда событие. И к нему, как правило, народ одевался в свою парадную одежду.
     Потом мы ехали домой и Арнольд просил меня петь. Радио в машинах тогда ещё не было; было только одно на столбе у конторы. И я старался - пел душевно. Я чувствовал своим детским чутьём, что у него что-то неладное внутри творится; всегда такой шутник, а тут молчит и смотрит как-то. Как не видит. В одном месте даже с дороги слетели; хорошо, что в пашню.
     А в ночь он повесился. Я всё думал: может, что я сильно душевно пел. Вот это вот: "Напрасно старушка ждёт сына домой", наверно не надо было. Его младший брат, Отто, работал киномехаником в нашем клубе и после вечернего сеанса возвращался домой.
     Поздно уже было. Подходит к дому и видит в лунном свете: стоит под клёном у ограды и не шевелится брат Арнольд. А он не стоит, а ногами у самой земли висит; чуть-чуть до земли не доставал. Совсем молодой был, может лет тридцать было; и такой всегда жизнерадостный. Хотя нет, не всегда. В лунные ночи случались у него приступы отчаяния и он уходил в лес. Родители бегали за ним: боялись за него. Выходит не зря.
     Он в технике понимал, хоть и образования специального не было. И что-то дома на заднем дворе всё конструировал. Оказалось аэросани. Надо же: увидел их где - то один раз глазами и всё сразу понял. А что не понял, додумал. Сварил раму из гнутых труб, мотор от какой-то списанной техники поставил и всё это на трёх широких лыжах.
     Но самое интересное: на моторе стоял самый настоящий пропеллер; как у "кукурузника". Где-то по-полметра каждая лопасть. Арнольд его своими руками расчертил на берёзовой плахе, а потом долго и тщательно выстругивал и шлифовал. Я присутствовал, наблюдал и сгорал от любопытства.
     Потом пропеллер был готов и был закреплён на моторе; Арнольд запускал мотор и я прибегал на рёв мотора. И стоял и смотрел как заворожённый на вращающийся пропеллер. Дед Герк стоял тоже, смЫкал свою самокрутку и смотрел озадаченный и довольный. Ждали теперь зимы и хорошего снега. Но Арнольд повесился ещё до снега.
     Арнольда положили в гроб и он стоял на табуретках во дворе у колодца под тихой ноябрьской погодой. Солнца не было, было пасмурно, лёгкий мороз. С неба траурно падали редкие снежинки и не таяли на жёлтом лице Арнольда. Им незачем было теперь торопиться для хорошего снега.
     Приходили люди и молча смотрели, как будто видели его впервые. Плакать особо никто не плакал; только женщины всхлипывали и вытирали глаза; а мужчины хмурились и мяли в руках свои шапки. А потом курили молча в сторонке. Всё остальное вокруг продолжало жить своей обычной неспешной жизнью. На щемящий вопрос: "ЗАЧЕМ ?" так никто и не ответил.
     Я тоже постоял с матерью у гроба. Мне было любопытно: вроде бы это тот Арнольд, которого я знал; и всё равно уже не тот. Чужой совсем и выглядит неприятно. Мне было не по-себе. Тоскливо и непонятно. Я думал в жизни есть только жизнь, а смерть это недоразумение.
     На кладбище я не пошёл. У меня был уже один неприятный опыт. Случилось: летом в деревне один мужчина несчастливо попал под машину. И погиб. "Задавило",- сказали в деревне обыденно. Рядовое событие. И были похороны. Я из любопытства вместе с другой ребятнёй увязался с матерью на кладбище.
     И когда стали опускать гроб в могилу, женщины, до этого траурно молчавшие, вдруг заголосили, завыли, запричитали. В голос, по-настоящему, душераздирающе. Как будто жаловались на вопиющую несправедливость. Мне стало по-настоящему страшно и я убежал без оглядки. Я и сегодня не могу переносить женские слёзы; плохо мне делается.
     Давно уже нет Арнольда. Клён тот дед Герк спилил на дрова, а братья, и Иван и Отто, стали крепко пить. Младший, Отто, так и спился, а Иван на машине потом больше не работал. Аэросани с пропеллером стояли покинуто за сараем и тихо ржавели. Дед Герк иногда останавливался подле них, тянул свою самокрутку и губы у него дрожали.
     Давно уж нет и той малой деревни, где мы с Арнольдом фотографировались. И фотографии той фотограф не стал проявлять. Но странное дело: я живу с уверенностью, что я видел эту фотографию и помню её хорошо. Чёрно-белую; где мы стоим вдвоём с Арнольдом пасмурным днём и смотрим в объектив. А он смотрит уже потусторонне.
     Осталась у них ещё сестра; она уехала от такой жизни в город, вышла там замуж за толстого дядю и изредка приезжала в гости. С толстым дядей и маленьким сыном. Толстый дядя страдал в гостях от недоедания, а их городской сынишка был совершенным недотёпой в наших первобытных условиях.
     То в репьи залезет и орёт оттуда, отцепиться не может. А то, однажды, бегал с нами по двору, подскользнулся на коровьей лепёшке и туда же и упал всей спиной. Его мама взяла его двумя пальцами за воротник, опустила в бочку с водой и сказала, что утопит. Устала она с этими двумя пока была в гостях.
     Мать этих братьев была жизнерадостной бабкой, заядлой картёжницей; и если проигрывала мухлевала - просто умора. Длинными зимними вечерами собирались у них соседи и резались в "дурака". Все знали, что она мухлюет, но всегда попадались. И она не могла чтоб не мухлевать.
     Редкие гости из другого мира появлялись и у нас в доме. Родственники из города. Они были одеты как-то по-другому, пахли не нашими запахами и вообще были другими - городскими. Они привозили нам, детям, подарки - невиданные в деревне сладости: сгущёнку и ириски. Сгущёнка была в синих банках, а ириски - такие  ребристые квадратики в штампованных коричневых плитках.
     Я как-то набил халявными ирисками рот, жевал с трудом и запивал сгущёнкой. Ириски были тягучими и цепкими как битум, а у меня как раз менялись зубы во рту. И я даже не заметил, как вырвал себе ирисками два молочных зуба.
     Прожевал до конца и лишь тогда почувствовал во рту: что-то твёрдое катается. Ну, даже удачно получилось: иначе бы мне их отец пассатижами выдрал. К слову, битум, чёрный и тягучий, детвора тогда жевала обыкновенно летом, до боли в челюстях. Куда американцам со своей дешёвой жвачкой.
     Однажды летом появился на нашей улице нашей сухопутной деревни диковинный человек: молодой парень в бескозырке с ленточками; весь в матроской форме и ремень с бляхой. И тельняшка в полоску выглядывает. Красиивый ужас. Мы, детвора, облепили, как мухи, изгородь у дома, куда он припожаловал, и весь день смотрели во все глаза. Даже битум не жевали.
     Прямо во дворе на воздухе было застолье; красивый моряк во главе стола, в центре внимания. Мужчины, женщины, девушки. И там сидели две девушки; справа и слева от моряка. Они стеснителись, краснели и держали пионерскую дистанцию. Не знаю, может, что день был и народу много. Зато моряк не стеснялся, а прижимал их обеих на всё близкую дистанцию; и хоть и покраснел, но только от выпивки. А уже вечером в клубе он лез целоваться уже к другим, не таким робким.
     Я, пришло время, тоже служил на флоте и в отпуск приезжал неотразимый, весь в матроской форме, но вёл себя непозволительно скромно с девушками. Не прижимал и не лез с поцелуями; о чём эти девушки потом сильно жалели. И я тоже жалел. Так и поехал обратно нецелованный. Зачем приезжал? Но на корабле всем кто спрашивал, говорил что целовался.
     Родители тоже в один год наконец-то поехали в гости; куда-то в Талды-Курган, и привезли оттуда чемодан алмаатинских яблок: большущих и пахучих. В школе я, понятное дело, шибко похвастался и на глазах у всех жрал яблоко. Все смотрели и глотали слюни.
     Моя первая учительница, Мария Васильевна, опять использовала момент для воспитательного процесса; она нахально - педагогично намекнула мне, что надо делиться. Я чуть яблоком не подавился: ну надо же - раскомандовалась. Своими яблоками командуй. Да у меня ещё брат и сестра есть - нам самим мало.
     Нет, ну я готов поделиться; ну там семечками, ну ладно яблоками - но только нашими, из колхозного сада. Вообщем я сделал вид, что намёка не понял, яблоко доел и больше в школу не таскал. Каюсь, пожадничал. Но и урок извлёк: не надо сдуру хвастать, чем делиться не собираешься.
     А Мария Васильевна эта, она всё время была ко мне неравнодушна; чуть что, сразу отцу или матери жаловалась. Учился-то я хорошо; просто иногда шалил неплохо. Так дети должны шалить, иначе остануться недоразвитыми. Вот свистнул я на уроке соседу по парте Мишке Костину в ухо, так меня сразу в угол.
     Строили мы с Мишкой на уроке друг другу рожи; он ничего, а я заржал; меня опять в угол. Тыкали, опять же с Мишкой, перьевыми ручками в попу, впереди сидящих девочек. Девочки визжали от уколов; Мишке ничего, а меня в угол; и от девчёнок ещё попало портфелем по голове.
     Ну, мелкие безобидные шалости и чего сразу жаловаться. Сами взрослые, наверняка, в детстве паиньками не были. А у отца воспитательный процесс был всегда коротким: ремень из брюк - раз, мои штаны вниз - два и по порочному месту ременной массаж - три. Ну больно же.
     Правда я поумнел быстро. В самом начале телесновоспитательного процесса, уже на третьем замахе я начинал орать как зарезанный, так что у Новиковых было слышно. Мать не могла это слушать, вмешивалась в процесс и спасала мою бедную попу.
     Новиковы жили через дорогу наискосок от нас и Кольку, другана моего по шкодливым делам, у них драли ещё чаще меня. Я поделился с ним хитростью, он попробовал, но не прокатило. Отец от его истошного крика взъярился ещё больше и выдрал Кольку ещё сильней и мать не помогла.
     Частенько, чаще всего летом, проезжали через нашу деревню по своим казахским делам - казахи. Казахи эти, жили со своими многодетными семьями в многочисленных аулах вокруг и были чисто азиаты. Лицо круглое, щекастое; на нём носик малепусенький, плоский и глаза - щёлки. Как они сами добродушно говорили:"Носа нет - одно лисо".
     Лошадки у них были низкорослые, сами казахи тоже и ноги, от постоянной езды верхом - колесом. С такими ногами очень удобно верхом на лошади. Если с казахом ехала казашка, то лошадь была в телеге. В сысле запряжена в телегу, а уж в телеге восседали живописные казахи.
     Наш дом стоял на конце улицы, дальше дорога поворачивала в поля и горизонт, и казахи останавливались у нас попить воды и размять гнутые свои ноги. Одеты они были не по сезону тепло: стёганые на вате длинные халаты, с вельветовым верхом; вельвет он чем хорош: там у каждой вошки - своя дорожка.
     Казашки были одеты разноцветно и были обильно увешаны всякого размера старинными серебрянными монетами. Богато и по-своему красиво. Ноги у них были в сапогах, с загнутыми как у лыж носками. Может чтоб не спотыкаться? Говорили, что едут на солёное озеро грязью лечится.
     Оказывается грязь штука полезная и поэтому не только свиньи принимают грязевые ванны. Непонятно тогда, почему мне попадало от матери, когда после дождя я возвращался домой весь в такой лечебной грязи.
     Весной, по-бездорожью, казахи ехали на своих лошадках верхом и хвост у лошади был завязан узлом. Чтоб по грязи не тащился и не тормозил. А обрезать хвосты у них обычая не было. У них был другой обычай обрезать.
     Жили они в своих аулах ужасно бедно, но народ был гостеприимный и добрый. Вокруг их бедных домов никогда не было изгороди: они любили простор, лошадей и бешбармак. К работе, относились с азиатской мудростью: "Работа не волк, в степь не убежит", поэтому особо не спешили. Они охотно уступали её более жадным до работы.
     У нас в Украинке долгое время в должности участкового существовал казах, по русскому имени Боря, по казахской фамилии Жумабеков. Участковый - казах среди русских немцев, просто русских, хохлов и белорусов: дружба народов в действии. Самый безобидный был человек из всех казахов: он никого не напрягал, не проводил профилактику; у него дома даже телефона не было и собаки. Пистолета при себе тоже не носил, только фуражку.
     Зато была служебная машина и он на ней постоянно отсутствовал у своих земляков; на их частых праздниках с бешбармаком. Но папки с делами у него были в образцовом порядке; он постоянно ездил на учёбу в Омск и повышал там свою высокую квалификацию.
     Магазин в деревне семь раз обворовывали: брали обычно водку и деньги. Разбираться приезжали сыщики  из района или области. Они пару дней расследовали преступление, шесть раз безуспешно. И только в седьмой раз успешно: воришки сами прокололись и были наконец посажены. Боря всегда активно соучавствовал, исправно получал звания и благополучно дослужился до не заслуженной заслуженной пенсии. 
     Случилось: украли у меня местные алкаши трёхмесячного телёнка; летом из открытого сарая вытащили. И знали мы друг друга хорошо; но совесть им помешать не смогла. Пропили они её давно. Телёнка украли, продали, а деньги пропили. Пить они очень хотели.
     Обычная схема. Я был очень возмущён и по-наивности обратился к Боре. Тот завёл целое дело: взял с меня заявление, протокол опроса, протокол осмотра - всё так профессионально. Всё в папку с номером подшил. Очень это меня утешило; ну, думаю, держись ворюги.
     Если к нам приезжали районные или областные сыщики, они первым делом трясли всю местную криминогенную гопоту. Трясли их за почки и всегда с успехом. Всегда кто-нибудь в чём-нибудь признавался, или сдавал другого.
     Боря же был казах нетипично умный: он не хотел ни с кем ссориться и иметь себе врагов. Поэтому никого ни за что не тряс, а просто спрашивал меня регулярно:"Ну, что, телёнок не отыскался?" и подшивал в дело очередной протокол.
     Года через два алкаши по-пьяне сами проболтались; Боря заполнил последний протокол и закрыл дело, как им раскрытое. Алкашей этих посадили за другие дела.  Преступники до сих пор казаха добрым словом вспоминают.
     Однажды летом занесло к нам в Новодонку цыганским ветром табор цыган. Настоящих, с кибитками с худыми цыганками и тощими цыганятами, но почему-то без гитары. Табор остановился в леске у нас за огородами; дед с отцом, да и соседи тоже, всю ночь не спали-стерегли кур и гусей.
     Но цыгане попались нешкодливые: они спокойно прошлись по дворам и просили вежливо и страдальчески. Людей это размягчило и давали кто, что мог. Ночью в таборе горел костёр и было слышно как стучали цыганские ложки в цыганском казане.
     Песен и плясок не было - ну, потому что без гитары; а может не до жиру было. Рано утром табор исчез в тумане; все куры были на месте. И все гуси тоже.