Опухоль

Плакат
Когда я, обезумевшая и уставшая, спрашиваю себя, откуда взялась эта опухоль, разносящаяся по телу: угодившая и наплодившаяся в кистях, лишенных возможности описать её; в губах, не решающихся придать форму звуку, выточив слово, обнажив запрятанную в извилинах мысль; в груди, ставшей подобием гранитной плиты, равнодушием и тиранией утомляющей движение никотиновых смольных легких; в бедрах, высушив реки перемешанных сладких вин; и далее, наконец, выжав, как тряпки, мышцы ног, сделав их немощными нитками; когда я спрашиваю себя, откуда, мне нечего ответить. Опухоль. Этот младенческий клубок черной зловонной печали, отворачивающий холерное злое личико и бездонные пропасти вместо глаз, услышав вопрос, уворачивается от меня, поджимая ножки, умоляя не трогать, иначе - разразится неистовым истерическим криком, помешанным агонией и кровью, оглушив и ударив меня. Изо дня в день в слепнувшем отчаянии я ощущаю движение этих плодящихся масс, разносящихся, как по ветру, в теле. Нередко возникает вопрос, а что потом? Где буду я, когда помойные глотки и прокисшие рты улиц, не распробовав нутро моё, перекусят, давясь слюной от постоянного голода, и оставят калекой. После всех скитаний кто из друзей и им подобных решится общаться со мной? Вне припудренных громких залов с бурлящим и перетекающим изо рта в рот разговором, лишенным смысла, по сути, не более, чем рвотой надоенных пошлостей, безобразно-нагого мата, сквозящих желанием - как и эти улицы - перекусить, не распробовав, и потом рассуждать о гурманстве; эти ли крашеные лица - театральные маски - сядут со мной, утопая в печали мрачнеющих кровавых кварталов?
В прожженной груди сердце в животной агонии, раздираемое дрожью, борется, отгоняя перепутавшиеся клубки змей, изворачивающихся и ползущих, не знающих устали, по трубам изнеможенного тела - капиллярам, сосудам, артериям - всё ползут, желая ядом заполнить желудки и глотки кровеносных систем. Каждым ударом сердце в надежде, в стремлении выталкивает ядовитые смолы из полостей. А я? Лишь тело, распластавшееся, как в водах, в разврате, лени и мечтании. Лишь тело: поле для битвы, ринг для боя, фон для звука. Выпиты змеями воля и дух, воля и дух, воля и дух. Вот, значит, какого быть землей для могил. Был человеком, стал - кладбищем. Без церквей. Без крестов. Взять бы и просунуть холодные кривые пальцы, достать животрепещущее измученное сердце, поцеловать нежно, как целуют матери маленьких детей и бросить рядом, как половую тряпку на голый и грязный пол. Поняв мою волю, повторит оно ещё раз амплитуду забытой влюбленности в жизнь - от тончайшего, чуть ли не расползающегося при неосторожном дыхании стука до безоглядной плотской грубости - и выдохнет из всех своих полостей и слоёв, пронизанных и составленных из паучьих сетей капилляров и нервов, всю жизнь и всё рвение; остановится, не выразив сожалений. И тогда печальный злорадный младенец, окровавленный злостью и радостью, увлеченный зрелищем погибающего сердца, но ныне - слабеющей тяжестью тела, аккуратно зашьет дыру с детской любовью в месте сердца, преданного рукой и разумом, и погонит чёрную холерную кровь; ляжет, как в колыбельку, между легкими, закрытыми крышкой из ребер, свернется прежним клубочком, поджав больные ножки и улыбаясь, начнет представление, - заживо показав гниение. Я - кладбище умирающих чувств. Для каждого ямку вырою, посадив над ним рябины куст, тот окрепнет и, может быть, вырастет. Воспылают ягоды кислые на расправленных плечах деревьев и, над каждым прохожим склоняясь, предложат отломить нежную гибкую ветку. Этот сад памятью останется на грядущее время отражением страсти и ласки, станет ангельским ложем, лишенным сомнения и страха; эти костры не подпустят темноту, что тысячью голодных глаз впивается, и каждый пускай в нём греется.
Перерезав мне пуповину ржавыми ножницами с прошедшим, отобрав его, как альбом с фотографиями и выбросив, снова ударит печаль, подняв на руки исхудавшее подобие человеческого тела; и свернусь я клубочком черной грусти, умоляя не трогать, иначе - рассыплюсь, как прах
в неистовом
истерическом
крике.