Обрывок 5

Иван Киппес
Душевная у меня просьба: Если кто по-жизни шибко серьёзный; в нашем несмешном бытие ничего смешного не видит-лучше дальше не читайте. Не надо. 

     Моя, ещё совсем незначимая детская жизнь, протекала себе тонюсеньким ручейком во времени и пространстве. Протекала вместе с текущим временем прошлого века и в замечательном пространстве вокруг и в деревне Новодонке. Хотя, тогда мне казалось: время никуда не течёт, а пространство вокруг меня всё время расширяется, по-мере моего вырастания. Какое счастливое было заблуждение.
     Свою ничем не примечательную Новодонку сами жители называли ласково "Новодыркой". В этой маленькой шутке была большая доля правды: хоть и была она "Ново", но всё ж таки "дыркой". Дырой значит. Нет, "дырой" это обидно; пусть будет "дыркой". Всё ж таки малая родина.
     Как уж она образовалась, по какому принципу её заложили первопоселенцы - загадка. Не было здесь ни речки, ни озера, ни леса хорошего строительного. Степь малоплодородная, да околки малодеревные. Казахи кочевые пасли здесь своих неприхотливых баранов.
     Похоже, что чиновник, ответственный за устройство переселенцев из Украины, ткнул им неприкаянным казённым карандашом в карту и сделал на этом месте дырку. Поставил, так сказать, точку в их судьбе. Спорить с чиновником пустое дело и люди с Дона безропотно осели в этой дырке дав ей название неказахское "Новодонка".
     Осенью 41-го уже другой чиновник, но тоже отвественный, ткнул прибывшим с Волги немцам тоже в эту "дырку". Поставил, так сказать, крест на их прежней судьбе. И стала деревня Новодонка моим родовым селением, поскольку в паспорте моём навечно записано, что это место моего рождения. Даже в моём немецком. Так и записано: Novodonka.
     Вот ирония немецкой судьбы: в довоенное время немецкая деревня, родина моих родителей, писалась по-русски Пфайфер; а русская деревня, уже моя родина, пишется теперь по-немецки Novodonka.
    Хотя вследствии акта рождения я появился на свет в Украинке; это на три километра ближе к цивилизации. Там имелась сельская амбулатория с акушеркой и врачом, и где мне открылись глаза на этот грешный мир. Оттуда меня выписали на ПМЖ к родителям, в эту самую Новодонку.
     Новодонка имела две длинные, практически параллельные (потому что не пересекались), улицы без названий. А зачем названия, почтальон и так всех знал подворно и подушно. На одном краю деревня заканчивалась колхозным садом, на другом краю кладбищем, тоже общественным. Я поселился на садовом краю улицы и это в дальнейшем сделало мою детскую жизнь более жизнерадостной.
     Одна улица была как-бы главной, потому как был на ней как-бы центр. Там располагался каменный клуб (бывший дом богача), деревянная школа четырёхлетка (бывший дом богача), магазин(бывший дом середняка) и контора правления (бывший дом кого-то из бывших), с красным флагом на фасаде. Конечно центр.
     Вторая улица, как и первая, была устроена людьми по тому же линейному принципу. Вытянутыми в длину двумя шеренгами низкорослых людских жилищ; малобюджетных, как правило из глины и соломы. Окна в стенах домов имели крашенные, обыкновенно в синий цвет, рамы. У некоторых имелись ставни; так, для красоты: их редко закрывали, но тоже красили.
     Жители Новодонки исподволь стремились к более светлому своему существованию. Поэтому хозяйки мыли весной и осенью оконные стёкла; чтобы свет выглядел не таким серым. Стремясь к светлому существованию, хозяйки регулярно белили свои жилища в белый цвет. Внутри и снаружи. Дом свой люди почему-то домом не называли; называли хатой. А хлев, наоборот, сараем. То есть привычка к букве "Х" здесь не причём.
      Две шеренги домов стояли лицом к лицу профилем, или в анфас; между ними пролегала и протоптанная и проезженная полоса земли - дорога. Общая ничейная земля. Собственно это была даже не дорога, а такая связующая нить, без которой улица не была бы улицей. И были на ней ещё островки невытоптанной травы по-над изгородями. Спорыша и калачика.
     Летом дорога покрывалась пылью, осенью защитным слоем грязи, а зимой снега. Весной улица стояла в воде, но недолго. И вот на этой полосе пространства начинались, происходили и заканчивались судьбы многих жителей улицы. Приезжали по ней из роддома и уезжали по ней на кладбище. Как всё просто. Я бы её так и назвал: "Улица нашей судьбы".
     Между двумя улицами, сразу за школой, произрастала роща; такой островок, сохранившихся от топора и пилы, старых могучих берёз, место летних гуляний молодёжи и детворы. И посадочное место колонии чёрных горластых грачей.
     Запомнилось из детства: случился сильный град; побило помидоры, картошку, стёкла. В роще побило грачей; побитые грачи частью лежали на земле, частью прыгали раненными по той же земле. Оставшиеся на деревьях в живых кричали как цыганки по усопшему цыгану.
     Грай стоял в роще немилосердный; так, что казалось они ругают своих несчастливых сородичей на чём свет стоит. Вечно некормленные деревенские собаки сбежались на пир и ещё два дня обжирались диетическим птичьим мясом. Первое знакомство с умирающей жизнью.
     Все околки-леса-перелески вокруг Новодонки содержали в своём фонде только некрупные деревья, которые годились разве что на жерди для изгороди. И это было загадкой: в деревне не было ни одного деревянного дома ( школа была из привезённой сосны), а строевые берёзы из леса куда-то пропали. Даже пеньков не осталось.
     Советская власть строго не разрешала рубить лес кому попало и кому ни попадя. За нарушение неразрешения можно было "попасть под статью" и с ней попасть на лесоповал в более лесистых районах нашего Севера. Откуда потом любовь к рубке леса пропадёт на всю жизнь.
     И мало ли что вы тут без дров замерзаете, у вас крыша прохудилась, сарай завалился. Это не ваше, это социалистическая собственность. Это такая собственность, которая, хоть и пропадать будет, а вы голодать, всё равно трогать нельзя. Ночью, когда темно и советская власть спит, можно.
     Недеревянные дома были сплошь из самана;  это самый примитивный строительный материал: смесь глины и соломы. Глина была везде под ногами, а весной и осенью у всех на ногах; была доступной и бесплатной. Солома была ещё более достаточной и доступной; её по весне перед пахотой массово сжигали на полях и за вредительство никого не сажали.
     Крыши крыли дёрном (дернина-верхний травяной слой почвы), материалом тоже доступным и тоже бесплатным. Дёрн вырубали, опытные в этом деле дедушки, специальной лопатой с кривым, изогнутым буквой "Г", черенком. Находили в лесу подходящую поляну и вырубали из почвы такие круглые лепёшки размером с шляпу Боярского.
     Эти лепёшки укладывали потом на крыше травой вниз по-принципу: как чешуя на теле рыбы. От ветра и снега ещё защищали, от хорошего дождя плохо. Протекали. Шифер в ту пору до нашей, богом покинутой деревни, ещё не добрался.
     Крыли крыши и соломой; и там руководил специалист в этом деле, дед Переясло. Соломенные выглядели красивей, но при случае хорошо горели, пожарной команды в деревне не держали, поэтому соломенные были редкостью. Скорее в порядке ностальгии по Украине.
     И были в деревне ещё землянки; землянка, это такой недоразвитый невыросший дом, наполовину в земле и почти без окошек. Пол для простоты конструкции и половой гигиены был тоже земляной. Анахронизм из времён господства нищеты, неравенства и социальной несправедливости. Короче, негосподства пролетариата.
     Вот в одну такую землянку я, свежерожденный, и приземлился. Смутно помню, что в ней было тесно( одно помещение на шесть человек, меня не считая за человека), темно и пахло кислятиной. Вообщем, первобытно-общинная пещера. Но зимой было сравнительно тепло и экономно в отоплении, особенно, когда доверху заносилась снегом.
     Года через три, или четыре общими усилиями родственников был построен дом саманный; уже побольше, попросторней - на две комнаты: передней и задней. С четырьмя окошками достаточной световой пропускной способности. Но зимой в нём было противно холодно, поскольку его просторность надо было греть берёзовыми дровами и каменным углём.
     Ни того, ни другого не было: угольные шахты далеко и глубоко; тощие берёзы в наших жидких околках советская власть рубить на дрова не разрешала. Под угрозой отправки на лесоповал. Печку топили низкокалорийным кизяком животного испражнения и падшим хворостом.
     Дыма хватало для образования сажи, огня хватало только чтобы сварить незатейливую еду в низкосидящем чугуне; на тепло для людей - что останется. Зато мы любовались эксклюзивным домашним инеем, который красиво искрил в дальних углах избы в слабом свете керосиновой лампы. Да оконные стёкла переливались днём красивой ледяной мозаикой.
     Наш предприимчивый кот дремал прямо на остывающей чугунной плите остывающей печи; мы с сестрой сидели рядом, смотрели в замёрзшее окно и ждали лета. Как-то я убрал на чугунной плите кружки-крышечки, решил, что так больше тепла пойдёт в дом. А кот мудро решил, что в печке будет ещё теплей и забрался вовнутрь. И никто этого не заметил.
     Вечером бабка положила кружки - крышки на место и затопила печь; пошёл дым. Бедный кот кричал нечеловеческим криком и метался внутри, как в тонущей подводной лодке. Мы открыли в печи все имеющиеся отверстия и, вместе с дымом и весь чёрный от сажи, кот выскочил в избу и рванул на улицу.
     Дня два он не показывался - проходил где-то кошачью химчистку - потом явился с обгоревшими ушами и спал уже теперь только за печкой. Печные колодцы мы в тот год не чистили- их кот своею шкурой хорошо почистил.
     В другой раз я, смышлёный от постоянного холода, решил, что надо пораньше и получше закрыть задвижку на трубе. Чего зря теплу в трубу-то вылетать. Теплей в доме не стало, но всё семейство вместе со мной угорело. К счастью не совсем смертельно: от кизяка даже угарный газ получается слабый.  Отделались коллективной головной болью.
     Я не стал признаваться в содеянном: это могло быть больно. Задвижку я больше не трогал, но с тех пор так и страдаю головными болями и от кизяка меня тошнит. В то время такие случаи в сельских избах, когда люди угорали, были нередкими: теперь вы знаете почему.
     В то далёкое время природа ещё справлялась с вредным влиянием полезной деятельности человека и климат в стране и в мире не думал теплеть. Опять же, вовсю шла холодная война; правда не с холодом, но закончится могло "ядерной зимой". 
     Морозы зимой, как и положено в Сибири, были трескучими: трескалась земля, плохо укрытая снегом; трескались деревья в лесу, совсем непрекрытые. Птицы бывало замерзали, покрытые жидким пухом; но не все: сороки, например, как трещали, так и трещали.
     Однажды утром дед внёс в избу замёрзших на улице воробьёв и они упали на пол со стуком деревяшек. Наш кот понюхал их, но зубы ломать не стал, подождал когда оттают. А я всё думал: "Зачем они глупые в такой мороз летают. Сидели бы себе в нашей соломе."
     Наш сосед, дед Герк, ставил капканы на лис и зайцев; так они тоже в них замерзали. И лежали потом в чулане ледышками до весны; потом оттаивали, но не оживали. Я специально следил. Только волк вот не замёрз; он убежал в степь вместе с капканом и нашли капкан уже весной с отгрызенной лапой волка.
     Трещали уши на морозе; правда без звука, но зато отходили потом со страшной болью. Это я персонально на себе испытал. В нашей маленькой школе, в Новодонке, спортзала как такового не было, а было  помещение, где проводились уроки физкультуры. Спортивной формы у нас тогда тоже не было, потому бегали в носках и делали гимнастику.
     Но зимой обычно бегали на лыжах, цепляя их на валенки. Бегали по кругу вокруг рощи, а физрук наблюдал из окна школы. Так ему виднее было. Как- то раз, во время особенно напряжённой гонки, слетела у меня с головы шапка; она досталась мне по-наследству от отца и была моей голове большевата.
     В спорте, сами знаете, джельтменов не бывает и никто, из сзади идущих, мне шапку не поднял. Пришлось бежать дальше и поднять её на следующем круге. Этого хватило, чтобы хорошенько отморозить себе уши.
     В классе они отошли у меня со страшной болью и сделались вскоре как два украинских вареника с картошкой. И шапка была уже мне как раз. Неделя жизни с этими варениками довела меня почти до суицида. Мои незлобивые одноклассники, да что там-вся школа, получили удовольствие, потешаясь над моими ушами.
     Говорили, что уши почернеют и отвалятся, и с нетерпением наблюдали когда это произойдёт. Ну, такое понятие о сочувствии у них было. Я жутко испугался перспективе жить безухим и слёзно просил мать о помощи. Она намазала мои вареники гусиным жиром и чудо случилось: вареники снова превратились в нормальные уши и до сих пор на моей голове. К некоторому огорчению моих горе-предсказателей.
     По обычаю ещё небогатой жизни того времени, дети-братья или дети-сёстры вдвоём делили одну кровать. Родители делили другую, а дед с бабкой третью. Очень кстати практично: экономится постельное бельё, а хилые детишки согревают друг друга  зимой обоюдным теплом. А взрослых это сближало.
     Постель зимой была ужасно холодной и перед сном мы с братом вечно спорили, кому первому начинать спать. Это барину при крепостном режиме постель грели дворовые девки; а теперь у нас другой режим: не баре - грейте сами. Начинающий должен был своим малым детским теплом нагреть постель для двоих. И не остыть самому.
     Когда мы наконец укладывались, родители складывали на нас сверху сибирский гардероб: полушубки, пальто, фуфайки. Становилось теплей, но и дышать становилось трудно под этим грузом. Пукать правда легче.
     Я как-то пытался принудить греть постель нашего кота, но он никак не хотел лезть под одеяло. Не крепостной он был кот. Потом, когда мы уже спали он сам тихонько залазил на нас сверху и придавливал своим тёплым телом.
     Неприятным и распространённым следствием постоянного охлаждения организма, было (простите) недержание воды этим самым организмом. Такая, знаете ли, вредная ночная привычка. Ужасно неприятная. Вот  организм спит, дрожит от холода и  нате вам - неконтролируемое испускание; а ещё ужасней если сразу у двоих.
     Так или иначе, страдали всегда оба. А ночь такая длинная, а папка с мамкой спят-храпят и лучше не тревожить. Испытание, скажу я вам, пожёстче спартанских. Может поэтому, мы советские-такие крепкие.
     Испытание это было и для матраса; водостойких тогда ещё не было, а были эти всенародные ватные. Массового постельного применения. Спасибо Узбекистану: там постоянно перевыполняли план по хлопку и его не успевали весь переработать. Вот матрасы и спасали: их простая, слегка полосатая мешковина, набивалась любой несортовой ватой.
     Они плохо переносили уринную мокрость; не сохли толком, меняли свой цвет на пятнисто-жёлтый и пахли как-то...Для тренированных организмов взрослых они ещё годились; для детей - энурезников нет. Поэтому для таких детишек был изобретён специальный матрас. Соломенный. Такими ещё при царском режиме пользовались.
     Сами шили большой мешок из плотной ткани и по-осени набивали его отборной (без колючек) соломой. Солома была дармовая, посему набивали матрас качественно. Он получался таким пузатым, что взбирались мы с братом на кровать первое время с табуретки.
     Солома материал невзыскательный, она всё добросовестно впитывала. Её время от времени ворошили и встряхивали в мешке, и таким образом находили ещё сухой слой. К весне уже сухих слоёв не оставалось, да и сама солома превращалась в труху. И осенью всё повторялось сначала.
     От таких "комфортных" условий жизни в условиях строительства ещё неразвитого социализма, мы, детишки, имели обыкновение болеть. Но ещё неразвитый социализм здесь, конечно ни причём. Болели всегда коллективно: заболевал один ребёнок в семье, следом из солидарности шли  другие. Было загадкой: как зимой в изолированную от остального заразного мира деревню, эта зараза попадала.
     Ветрянкой, помню, болели; на коже такие пупырышки высыпали и мать нас троих детей зелёнкой мазала, не жалела. Выглядели мы с сестрой и братом как  недокрашенные "ШРЕКИ". Корью, помню, болели-чуть не померли; температура была высоченной и пятна по всему телу. Мы лежали пластом и лечились голодом: аппетита не было - не ели.
     Врача в деревне не было, никто нас не лечил, взрослые где-то всё заняты, и мы были в процессе естественного отбора. Вопреки всем шансам отбор не пройти, наши организмы кори всё-таки не покорились. Из последних сил организмы выкарабкались, но сил ходить не было ещё несколько дней. Только по-малому.
     И что-то нашему выздоровлению никто и не обрадовался. Справедливости ради, надо сказать: если бы померли никто бы тоже не обрадовался: опять лишние хлопоты. После той жестокой кори, жившая у меня на руке, зловредная бородавка засохла и отвалилась. Раз и навсегда; и другие тоже отвалились.
     Свинкой я тоже болел в детстве. О, это смешная зараза. У меня воспалились слюнные железы и они хорошенько распухли возле ушей и  где-то в нижней челюсти. И лицо превратилось натурально в поросячье, голос стал хрюкающим - отсюда такое милое название болезни. Глотать было ужасно больно, а надо было глотать лекарство, как всегда - горькое.
     Было мне лет одиннадцать - двенадцать, а может уже и тринадцать, когда случилась в наших местах необетованных опять весна. Необычно буйная, половодная и для весны рано жаркая. Что привело к необычайному эмоциональному возбуждению в живых организмах.
     Легко возбудимая ребятня, со мною в первых рядах, бросила учить уроки и в радостном кураже бросилась в свои игрища на первых, зазеленевших травкой, полянках. Куражились как молодые барашки и разгорячённые падали и лежали счастливые на тёплой земле.
     Но под поверхностью тёплой земли ещё скрывалась коварная мерзлота. В итоге приключилось у меня воспаление лёгкого. Где-то в левой стороне. Несколько дней я всё сильней и сильней раскашливался бархатным кашлем, пока не слёг с температурой. Родители, ожидавшие моего самовыздоровления, скрепя сердце, доставили меня в Украинку в участковую больницу.
     Меня положили. Сначала в диковинную мне посуду. В ванну. Настоящую, известную в основном в городах, эмалированную ванну с тёплой водой. Белая её когда-то эмаль, покоричневела от нашей негородской воды и негородских пациентов, но держала ещё хорошо. Я лежал в ванне и тонул в блаженстве.
     Тётя-санитарка, не обращая внимания на моё дикое смущение, помыла меня с мылом, вытерла с полотенцем; и одела меня в б/ушный, но чистый больничный халат. И тапки тоже дали. И определили меня в мужскую палату на восемь больных. На пружинную койку с чистыми белыми простынями. От одного этого я уже начал выздоравливать.
     Там уже лежали двое взрослых дядей и трое подростков около моего возраста. Я с ними недолго стеснялся, постепенно осмелился и к вечеру уже взахлёб с ними балаболил. Вместе мы носились по больнице и подростки на правах старожилов показывали мне пример приятного недисциплинированного поведения. Заснул я чистый телом в белых простынях; и спал, и даже кашель не мешал мне быть счастливым.
     Утром мне дали к чаю с сахаром белый хлеб с маслом; потом был ещё обед в тот же день и ужин в тот же вечер. Обалдеть. Трёхразовое питание и всё в один день. И на следующий, и на следующий. И милейшие девушки медсёстры, что уколы делали совсем небольно. Как же мне было хорошо в больнице; я совсем не хотел домой.
     Взрослые дяди - пациенты, в отличии от меня, были не совсем счастливы. Один мучился спиной: на фронте в окопах застудил; потом на трудовом фронте надорвал. Он не мог вместе с нами бегать по больнице и большей частью лежал. Тётя-врачиха приходила и делала ему в поясницу сразу целый кружок уколов; новокаиновую блокаду.
     Старый солдат шутил: "Пережил ленинградскую блокаду - переживу и эту". Другой старый солдат, нехудой телом, страдал одышкой; то ли тоже фронтовые болячки, то ли лишний вес душил. Спать как нормальные больные он не мог: давился собственным храпом. Бедолага становился в койке на локти и коленки, и так мучительно спал.
     Мой счастливый больничный период продлился всего две недели. Я получил положенный курс уколов в попу, горчичников на спину и ласкового обхождения симпатичных медсестёр без лимита. Отъелся на больничных харчах и по дому совсем не соскучился. Тёплым майским днём с самыми грустными чувствами меня выписали.
     Наверно так чувствовали себя Адам и Ева, когда их "выписали" из рая. Думаю, они так и жили потом с мечтой: когда нибудь вернуться. У меня такая мечта была. А ещё у меня появилась мечта: когда нибудь заиметь городскую эмалированную ванну с хотя бы тёплой водой.
     Три километра от Украинки до Новодонки я шёл пешком. По полю вдоль дороги: не хотел чтоб меня кто-нибудь подвёз. Господи, как всё вокруг зеленело; как светило и грело солнце; как пели в небе жаворонки; как ластился к лицу тёплый лёгкий ветерок. Как будто узнал меня. Всю дорогу меня не покидала уверенность, что этот мир радуется моему возвращению из "рая".
        Из-за моих незапрограммированных болезней я пропускал школу и учебный материал. Однажды из-за ангины пропустил по арифметике действие "деление"; пришёл через неделю в класс, а там контрольная на это самое "деление". Я написал красиво "контрольная работа"; переписал красиво примеры и впал в ступор. Такое случилось со мной ещё раз в институте на экзамене по математике. Вытянул билет, а там первым вопросом бином Ньютона. Тогда я тоже впал в ступор.
     Строгая Мария Васильевна, учительница с горячим сердцем и чистой совестью, поставила мне недрожащей рукой двойку в нетронутый решениями лист тетради. Но вообще-то я учился до этого хорошо, а в третьем классе был даже отличником; за что и был премирован толстой книгой. Книги я тоже любил читать. Начитавшись решил вот писать.
     И вот объявляет Мария Васильевна, перед всем классом конечно, что я стал плохо учиться, потому что зазнался. Что такое "зазнался" мои простодушные соклассники представляли смутно - а я это в себе совсем не чувствовал - но надо было верить педагогическому нюху МарьВасильевны. На моём примере она провела в классе показательную воспитательную компанию другим в назидание. Зазнайство в советской школе надо было искоренять в зародыше.
     Мои соклассники угоднодушно меня осудили. Мне стало обидно. Потом тошно: должно быть зазнайство в моём организме померло. Больше его никто у меня не видел. Дали поручение Васе Алексеенко подтянуть меня по арифметике. Вася был силён решать примеры и задачки, но объяснять их совсем не мог. И упала Мария Васильевна в моих глазах и опустилась в моём уважении, хоть и была моей первой учительницей и первой любовью.
     Но нет худа без добра: действие "деление" я осилил самостоятельно и это дало мне уверенность в собственные силы. После трёх лет службы, учась в институте, учёбу я осиливал во многом самостоятельно. Химию, к примеру, практически заново. И обвинения в зазнайстве больше никогда и нигде не подтвердились. Ошиблась МарьВасильевна.