Пошехонье

Мила Морозова
(Отрывок из Части IV. Описываемые события происходили в 1976 году)

 

Путь мой из дома в неведомое Пошехонье походил на путешествие в неспешной машине времени из второй половины двадцатого века в конец девятнадцатого. Добиралась я так: сначала самолётом из Алма-Аты в Москву, затем поездом из Москвы в Ярославль, потом теплоходом на подводных крыльях из Ярославля по Волге и далее по Рыбинскому водохранилищу в Пошехонье-Володарск, откуда вверх по реке Согожа трофейным немецким катером «Меркурий» до деревни Бабки, оттуда утлым паромом на противоположный правый берег Согожи и, наконец, пешком вдоль этого высокого берега до деревни Новосёлки, со всех сторон окружённой дремучими лесами.

Моё перемещение в прошлые века заняло три дня.

В первый день Эдик встретил меня в Домодедово и сказал, что мы переночуем в Москве в его общаге, а в Ярославль поедем завтра. В знаменитое, описанное в «12 стульях», общежитие на Стромынке, в котором у Эдика было койко-место, без пропуска и через строгий контроль я проникла отработанным способом, внеся в него необходимую поправку: прошла мимо сурового нестарого дядечки, не удостоив его взглядом и декламируя Эдику монолог Гамлета «To be or not to be? That is a question...» с видом иностранной студентки, возмущённой инцидентом в очереди за кефиром. Друг мой не стал ради одной ночи утруждать себя поисками места в женском блоке, поселив меня в своей комнате в компании дюжины (может быть, мне показалось, что их было так много, но уж точно не меньше восьми) молодых людей разных рас и национальностей. Молодые люди, впрочем, не обратили на меня никакого внимания, что, с одной стороны, помогло мне быстро преодолеть некоторую неловкость, а с другой — всё же слегка задело мою женскую сущность.

На следующий день к обеду мы уже были в Ярославле, где я впервые в жизни услышала волжский говор с таким округлым, полновесным «О» и с такой новой для моего уха мелодикой речи с плавным повышением интонации к концу предложения, что у меня аж дух захватило. Это было не только необычно, но и потрясающе красиво. Правда, говорили так далеко не все славные жители Ярославля. На рабочей окраине, где жила Эдикина тёща, чаще приходилось слышать привычную речь без какого-либо намёка на хоть какую-то интонацию. Но и здесь мне пришлось испытать культурный шок: количество матерных слов и выражений, услышанное мной на пути от автобусной остановки к дому Эдикиной тёщи Сюзанны Ивановны, с лихвой восполнило пробел всей моей предыдущей сознательной жизни.

Родное гнездо Алины располагалось на третьем этаже дома гостиничного типа. Слово «гнездо» вполне соответствовало габаритам квартиры, которая состояла из комнатки не более восьми метров и крохотной прихожей (она же кухня). В прихожей одновременно можно было уместить не более двух человек, и то только в положении «по стойке смирно» с руками, плотно прижатыми к туловищу. Имелся и микроскопический туалет, где, снимая и натягивая портки, приходилось разворачивать туловище по диагонали помещения, которая, как известно, длиннее стороны квадрата. Вспомнить геометрию за пятый класс средней школы меня сподвигли синяк на правом локте и ссадина на левом.

Да-а-а, подумала я, если наша малогабаритка по сравнению с хоромами Коренов — обувная коробка, то эта квартира тянет разве что на спичечный коробок. Но это всё ерунда, потому что погода была солнечная, комнатка светлая и опрятная и, - самое главное, - встретили меня очень радушно. Сюзанна Ивановна засуетилась, накрывая на стол, её муж Николай Александрович - отчим Алины, фотограф по профессии и художник в душе, занял меня разговором о предстоящем путешествии и только семимесячный Генрих немного всплакнул от неожиданного всеобщего возбуждения, но Алина приложила его к груди, и он моментально успокоился.

Вечером мы с Эдиком и Сюзанной Ивановной выбрались в город — надо же было показать мне местные красоты. Я запомнила здание первого в России драматического театра, носящего имя своего основателя Волкова, и величественный вид Волги с крутого берега. Пожалуй, всё. А, нет, - ещё мы зашли на местный рынок, где я наблюдала забавную сценку: пожилая женщина покупала клубнику, и ей не понравилось, что хозяйка подкладывала на весы переспелые ягоды.

- ОзОрница прОклятая, - возмутилась покупательница.

- Сама ты ОзОрница, - заокала хозяйка ей в ответ.
 
Их перепалка показалась мне совсем незлобной. Наверное, из-за певучей интонации спорщиц и из-за слова «озорница», которое в моём сознании никак не ассоциировалось с ругательством.

На следующее утро мы двинулись на пристань. Теплоход «Ракета», оправдывая своё название, понёсся с огромной скоростью по бескрайнему морю, о рукотворности которого напоминала торчащая из воды навсегда онемевшая колокольня затопленного храма. Через три часа «Ракета» причалила к пристани районного центра — города Пошехонье-Володарск, расположенного на берегу водохранилища как раз там, где в него впадает река Согожа.

Если в промышленном районе Ярославля я ощутила дуновение двадцатых-тридцатых годов: скудость прилавков (не только по сравнению с московскими, но и с алма-атинскими тоже), тесноту и простоту быта, то в Пошехонье-Володарске на меня повеяло не то, что девятнадцатым, а восемнадцатым веком. Сохранившиеся лабазы екатериниской эпохи, в которых, правда, уже не торговали ни сеном, ни дёгтем, ни мануфактурой, ни колониальным товаром; бревенчатые дома с красивыми наличниками и даже булыжная мостовая.

Пока мы часа два ожидали прибытия трофейного немецкого катера с гордым именем «Меркурий», чтобы продолжить своё путешествие вверх по Согоже, к нам присоединились другие потенциальные пассажиры. Это были в основном жители окрестных деревень, нагруженные товаром, закупленным в районном центре. Местные с любопытством поглядывали на нас, и было видно, что наша компания вызывает у них неподдельный интерес. Говорили мы по-другому, одеты были не как они, нагружены чемоданами, рюкзаками, сумками, аккордеоном в чёрном футляре, балалайкой без футляра, набором удочек, детской коляской и двумя фотоаппаратами. Наконец причапал «Меркуша» (так местные жители его ласково называли между собой), и весь наш пёстрый табор неспешно поплыл вверх по реке. Лина спустилась в каюту, чтобы покормить Генриха грудью, Сюзанна Ивановна с мужем примостились на корме охранять скарб, а мы с Эдиком остались покурить на правом борту катера.

- Слушай, Эдик, а как вы эту деревню откопали? Вам её кто-то порекомендовал?

- Да нет. Просто Алинин отчим, он же романтик и самодеятельный художник, как-то решил поехать, куда глаза глядят. Вот глаза его в эту деревню и привели. До неё он добрался на этом самом катере, тогда Новосёлки были конечным пунктом. В деревне Николай Александрович пошёл по дворам. Панечка его и приютила. А на следующее лето они уже с Сюзанной Ивановной там отдыхали.

- А Панечка одна живёт?

- Нет, почему. С мужем. Ей повезло. Её первый муж на войне погиб, и она осталась с четырьмя детьми. В этой деревне она единственная второй раз замуж вышла. Пётр Фомич на шесть лет её младше. Он инвалид — без глаза остался, и левая рука плохо работает. Но мужик хороший, непьющий.

- А дети её тоже в этой деревне живут?

- Только старший сын, но у него своя семья — жена, двое детей. У них свой дом, так что ты не бойся — у Панечки всем места хватит.

На палубу вышли трое мужичков и пристроились покурить недалеко от нас. Они что-то негромко обсуждали между собой, и я раза два перехватила изучающий взгляд одного из них.

- По-моему, они нас обсуждают, - предположила я и оказалась права: мужичок этот отделился от компании и подошёл к нам:

- Откуда будете? - спросил он, поздоровавшись.

- Из Алма-Аты, - ответила я.

- ЭтО Азия чтО ль?

- Азия.

- А верблюды у вас там есть?

- А как же! - ответила я, имея ввиду не Алма-Ату, конечно, а Азию.

Мужичок, однако, имел ввиду именно город.

- Так Они ж, пОди, движению мешают!

Я не стала разрушать сложившийся миф о дикой Азии.

- Случается иногда.

- А кем вы друг другу прихОдитесь? - как-то вкрадчиво поинтересовался мужичок.

Стало ясно, что именно этот вопрос больше всего занимал компанию, отрядившую к нам своего полномочного представителя. Эдик решил усилить восточный колорит:

- Это моя младшая жена, в каюте старшая с сыном, а там родители старшей, - и он махнул рукой в сторону кормы.

- ЭтО как?

- Ну, ведь, мы же из Азии. Там у нас так принято.

Озадаченный переговорщик как-то неуверенно покачал головой (неужели правда?!) и отошёл к своей компании, я же подумала, что, пожалуй, такое объяснение для жителей патриархальной русской глубинки звучит более удобоваримо, чем «это моя подруга, а в каюте - жена».

Тем временем «Меркуша» причалил к мосткам у первой деревни, и мужички покинули катер, покивав на прощанье азиатскому султану и его младшей жене.

До конечного пункта катер ещё несколько раз приставал к берегу даже там, где вообще не было никакого причала. Наконец, на левом берегу появилась деревня Бабки.

- Всё, приехали, - сказал Эдик.

- А почему катер дальше не идёт до нашей деревни? - спросила я.

- Раньше ходил, да только теперь там столько топляка, что фарватер очищать не успевают, так что до Новосёлок нам ещё пешочком придётся прогуляться, - ответил мне Николай Александрович.

«Меркуша» развернулся и почапал назад, а нам ещё предстояло шагать километра три по просёлочной дороге, которая, наконец, плавно перешла в единственную улицу деревни Новосёлки. Я изрядно устала и еле дотащилась до Панечкиной избы, которая стояла почти в самом конце этой единственной улицы без названия. Панечка встретила нас приветливо:

- ВОт Они приехали-тО! ПрОхОдите в избу.

Пятистенок Панечки состоял из сеней с гостевым туалетом и крутой лестницей на чердак который переходил в поветь — навес над коровником и сеновалом. Далее шла передняя комната с русской печью, занимавшей практически всё пространство, и довольно большая вторая комната, которую хозяева отвели нам, а себе устроили спальню на печи за ситцевой занавеской в мелкий цветочек. У единственного окна передней комнаты располагался непокрытый стол с тусклым медным самоваром, поразившим меня своими размерами: ведра на два, не меньше. В гостевой комнате была всего одна высокая кровать с тремя ватными матрасами и красивым кружевным подзором. Кровать по общему согласию была отдана молодой семье. Николай Александрович расстелил спальный мешок на длинной лавке, непременном атрибуте любой русской избы, а мы с Сюзанной Ивановной решили спать на полу — благо матрасов хватало.

Когда с работы вернулся хозяин, мы поужинали распаренным горохом с кисловатым хлебом, который был испечён самой Панечкой, и рыбными консервами, выставленными на стол Николаем Александровичем вместе с чекушкой водки. Появление на столе консервов хозяев явно обрадовало: было видно, что подобными деликатесами они угощались нечасто. Рюмка водки разморила меня окончательно, и первую ночь в деревне (впрочем, как и все последующие) я спала как убитая.

Наутро я первым делом спросила у Панечки, есть ли в лесу грибы.

- Нету, - расстроила меня Панечка, - ранО ещё, в июле пОйдут.

- Едикь, Едикь, бардак, разбой! Ты же мне грибы обещал!

Эдик виновато улыбнулся:

- Ну, не знал я. Да здесь и без грибов хорошо. Вот увидишь.

Да что там хорошо! Упоительно!!

Мне довелось окунуться в прошлое, в котором мы реально прожили две недели. Не такое, слегка приукрашенное прошлое, как в этнографическом музее или в фильме про русскую деревню девятнадцатого века, а настоящее, со всеми присущими ему запахами, красками и звуками.

Представьте себе деревню, в которой нет ни почты, ни магазина, ни даже хлебной лавчонки, я уже не говорю о правлении колхоза, медпункте, или хотя бы участковом милиционере. Единственное общественное здание — это баня без замка, банщика и истопника, которая наверняка была срублена до установления советской власти, и которой жители деревни пользовались по мере надобности, обходясь без графика мужских и женских дней. Единственным благом цивилизации, дошедшим до деревеньки, было электричество, поэтому в Панечкиной избе горела не одна, а целых две лампочки Ильича.

Все избы в деревне срублены по одному, веками выверенному, проекту. В одной избе я даже видела массивное кованое кольцо, вбитое в почерневший от времени потолок. На мой вопрос о предназначении этого кольца хозяйка ответила, что в него вдевался длинный деревянный шест, на конец которого привешивалась зыбка — детская люлька, в которой, кстати, она вынянчила всех шестерых своих детей, разлетевшихся из этой колыбели кто куда. В другой избе мы увидели икону с редким, а для меня вообще впервые виденным сюжетом – «Трёхручицу».

Хозяйка объяснила нам, что когда Святое семейство, спасаясь от царя Ирода, бежало в Египет, путь им преградила широкая река. Вот Бог и дал Марии третью руку, чтобы она не утонула вместе с младенцем Иисусом, переплывая реку. Была у бабушки и доска с изображением жития какого-то святого. По мнению Эдика, написана она была не позднее восемнадцатого века, а может и в семнадцатом. Над этой иконой «поработал» бабушкин внук, приехавший к ней из города на каникулы. Он чернилами обвёл глаза всех многочисленных персонажей жития — очки им надел, поганец. На наше возмущение бабушка отреагировала просто: «ОзОрник». И то верно — чего ещё ждать от малолетних городских озорников, приезжающих к своим бабушкам на каникулы попить парного молочка, угоститься яйцами из-под курочки и насладиться ничем и никем не ограниченной свободой.

- Прервалась дней связующая нить, и некому её соединить, - со вздохом сказала я, перефразируя Гамлета.

- Да уж, - ответил Эдик, - умирает деревенька.

Наша компания жила по тому же принципу, что и бабушкины внуки — мы просто наслаждались жизнью и пользовались свободой, ничем и никем извне не ограниченной. Каждое утро, ещё до рассвета, Николай Александрович отправлялся на рыбалку, а мы просыпались когда хотели, завтракали Панечкиным молоком с белым хлебом. (Хлеб, крупу и подсолнечное масло Эдик или Николай Александрович покупали в деревне Кладовое, расположенной на другом берегу Согожи, куда они добирались по переправе в виде перекинутого поперёк реки троса и утлого плотика).

После завтрака мы шли к реке, прихватив с собой подстилку, купальники, котелок, сковородку, бутылку подсолнечного масла, хлеб, картошку для супа, баночки с подкормкой для Генриха — в общем, всё необходимое для того, чтобы провести на берегу Согожи весь день. Тропинка шла через луг, на котором цвели ромашки, васильки, мать-и-мачеха, колокольчики, лютики, мелкие дикие гвоздики и другие цветы, названий которых я не знала. Такого разнотравья я раньше нигде не видела, и даже позавидовала обильному «столу» пошехонских коров. В первый же день меня поразило великолепное море ярко-жёлтых цветов, раскинувшееся у реки.

- Что это?

- Вообще-то на этом поле лён посеян, только он сурепкой зарос, - пояснила мне Сюзанна Ивановна.

И действительно, подойдя ближе, я увидела, что между толстенными, на вид очень сочными стеблями этой самой жёлтоцветной сурепки колышутся тоненькие льняные стебельки с микроскопическими голубыми цветочками. Красота сурепки сразу же потеряла для меня всякую убедительность, а несчастный лён стало жалко до слёз.

- Надо же, как эта сурепка лён забила. Почему его никто не пропалывает? - возмутилась я.

- Ага, щас, - засмеялся Эдик, - попробуй-ка такое поле прополоть!

К самой реке мы не спускались, а разбивали лагерь сразу же за полем на высоком берегу под соснами. Валялись на подстилке, загорали, купались. Алина кормила Генриха грудью и прикармливала закупленным в Москве дефицитным импортным детским питанием. Сюзанна Ивановна стирала ползунки и распашонки и развешивала их на кустах, Эдик собирал хворост для костра, а я прошвыривалась вдоль берега и иногда находила пару маслят или козлюков для супа, удовлетворяя таким образом свою страсть к грибной охоте.

К обеду подходил Николай Александрович с уловом, и мы варили уху или грибной суп в закопчённом котелке и жарили пойманную им рыбу на сковородке, завернув её в листья подорожника. Ужинали мы дома опять молоком от Панечкиной коровы. Молоко это было удивительным: оно стояло на полу в комнате в трёхлитровых банках по три дня и не прокисало, а только сверху покрывалось слоем вкусных сливок толщиной в три моих пальца. За две недели мы выпили сорок литров молока и, несмотря на кажущуюся скудость подножного корма, не только не похудели, а даже поправились.

Поначалу деревенские жители — те, что проходили или проезжали мимо нашего бивака на велосипедах, смотрели на нас как на диковинку, но потом привыкли и, здороваясь, спрашивали:

- Как Отдыхаем, гОрОдские?

- СпасибО, хОрОшО, - отвечали мы, невольно подражая их оканью.

И только однажды они посмеялись над нами от души: моя неприязнь к сурепке, оккупировавшей не принадлежащую ей территорию, росла с каждым днём, и я не выдержала такой несправедливости. Соскочив с подстилки, на которой нежилась под нежарким пошехонским солнцем, я ринулась в бой — стала остервенело выдёргивать агрессора с корнем. Сначала Эдик подтрунивал над моими усилиями освободить лён, а потом присоединился ко мне, и мы вместе с ещё большим энтузиазмом продолжили прополку. Мимо на тракторе с прицепом проезжали колхозники.

- ПОрабОтать решили? - поинтересовался тракторист.

- Ага, - ответила я, - лён жалко.

- Ну-ну, БОг в пОмошь, не надОрвитесь тОлькО, - посоветовал парнишка из прицепа, - пОле-тО бОльшО-О-О-е, - и они уехали, весело гогоча.

Освободив от сурепки пару квадратных метров, мы с Эдиком поняли всю тщетность наших усилий, и, тяжело дыша, плюхнулись на подстилку, но я ещё долго любовалась на очищенный от сорняка лоскуток, на котором тонкие льняные стебли колыхались на ветру, благодарно кивая нам своими бледно-голубыми головками.

Вечером того же дня хозяин предложил нам сходить в баню.

- ПОпаритесь пОсле трудОв-тО, - сказала Панечка с лёгкой улыбкой.

Дошёл таки до неё слух про наш с Эдиком трудовой энтузиазм. Париться мне до сих пор не доводилось, а жару я переношу плохо, поэтому к потемневшему почти до черноты срубу бани я подошла с опаской. Уже в предбаннике мне показалось слегка душновато, когда же Лина открыла дверь в парилку, меня обдало таким жаром, что я почувствовала себя змеёй, с которой кожа во время линьки соскальзывает целым чулком. Алина с мамой взобрались на полок, предварительно поддав пару, отчего молочно-белый туман вмиг заполнил всё помещение, а я запаниковала и инстинктивно присела на корточки, ловя ртом более прохладный воздух у пола. Туман вскоре рассеялся, но встать в полный рост я так и не решилась — наскоро кое-как помылась, стоя на коленях у лавки с тазиком, и утиным шагом на корточках вывалилась в предбанник.

После бани, как и положено, был праздничный ужин с «рюмашкой», но мне вдруг стало так плохо, что я выскочила на крыльцо и еле успела перегнуться через перила. Народ веселился, а меня мутило, и голова раскалывалась так, что я с трудом дотащила своё бренное, но теперь уже чистое не только снаружи, но и изнутри тело до постели. Сомнений не было - я угорела. Но, почему только я?

Наутро, когда ко мне вернулась способность мыслись, я поняла почему: угарный газ тяжелее воздуха, а я мылась «вприсядку», вот и получила свою порцию отравы. Хорошо ещё, что жива осталась. Народ ушёл на речку, а мне велели оставаться дома и отпаиваться молоком. Естественный антидот подействовал на меня благотворно, и к обеду я почти оклемалась. Я вышла во двор и занялась любимым делом: обследованием крестьянского хозяйства. На деревянной лавочке у сеновала обнаружила плетёный из лыка футляр, похожий на очешник, только к нему почему-то был приделан длинный ремешок. В футляре я обнаружила оселок. «Ага, значит это точило для косы, а футляр — сумка для инструмента. Удобно — всегда при тебе, и работать не мешает».

Справа от лавочки стояла большая деревянная бочка высотой мне до пояса. Казалось бы, чего особенного — бочка как бочка. Но, нет. Стянута она была не железными обручами, а толстенной лозой. Ну, не знаю, может быть, эти обручи из гибких стволов молодых деревьев и нельзя лозой называть, но другого термина у меня в голове не нашлось. Вообще я заметила, что металл в крестьянском хозяйстве использовался крайне редко, только там, где без него уж точно никак обойтись невозможно. Грабли, например, были тоже необычными — зубья у них не железные, а деревянные, причём сидели они в своих гнёздах крепко. Я попробовала их раскачать – ни фига! А чего стоило выдолбленное из дерева корыто — прямо из сказки «О рыбаке и рыбке».

Обследовав двор, я забралась на поветь. Там я была не в первый раз, потому что на повети находился «туалет для домашних». Представлял он из себя просто дырку в полу прямо над коровником. Мало того, что это просто удобно — убирать человеческие отходы можно вместе с коровьим навозом, так ещё и ходить туда было гораздо приятнее, чем в «гостевой» сортир: из дыры поднимался тёплый дух коровы и вполне приятный запах навоза, поэтому мы все пользовались хозяйским отхожим местом. Да и «гостевой» туалет оставался чистым.

Поветь, как и любой чердак, служила хранилищем для всяких нужных и ненужных вещей. Там стоял деревянный ларь с мукой, в углу валялись две прялки, в другом углу расположился внушительный сундук, в котором я обнаружила ситцевый сарафан с длинными лямками и старую домотканую льняную рубаху, рукава и кокетка которой были из сатина тёмно-вишнёвого цвета в жёлтую крапинку. Ситец сарафана был расцвечен мелкими красными гвоздичками, точь-в-трочь такими, что растут на пошехонских лугах. Удивительно, но ни сатин, ни ситец нисколько не выцвели, хотя, судя по фасону и тому, что обе вещи были сшиты вручную, им было не меньше века или около того.

Пастух пригнал стадо, и я услышала мычание Панечкиной кормилицы, вернувшейся домой вместе со своим телёнком. Значит, и сама Панечка уже дома. Я слезла с повети, прихватив с собой рубаху и сарафан.

- Панечка, можно нам с Линой примерить сарафан и рубаху? Мне они так понравились. Мы в них только сфотографируемся.

- КакОй сарафан? - удивилась Панечка.

- Вот этот.

- ЭтО не сарафан, а юбка с прОймами, - ответила Панечка, - КОнечнО, милая, Одевайте.

Это юбка! А я-то ещё удивлялась, почему у сарафана такие длинные лямки. Чудно как-то звучит — «юбка с проймами».

- Я смОтрю, тебе уже пОлегчало, - продолжила Панечка, - Непривычная ты в баню-тО хОдить?

- Непривычная, - ответила я, - угорела.

- Раньше-тО бани у нас не былО. Мы в печи мылись.

- В печи!? - удивилась я, - Как это?

- Как? Да очень прОстО. ТОпили печь, грели вОду в чугунках, пОтОм угОлья вынимали, сОлОму стелили и залазили в печь. Там жаркО. Распаришься, намОешься, и вылезаешь как спелО яблОчкО.

- Неужели туда влезть можно?

- КОнечнО мОжнО, - ответила Панечка, - и с дитём в печи мылись. НамОешь егО, а потОм из печи и пОдаёшь, а Он разОмлевши, как кисель.

Я засунула голову в печь, чтобы обозреть эти «римские термы».

- Панечка, так там же внутри все стенки в саже!

- Да, милая. Вот тО-тО и ОнО, надО лОвкО мыться. А то, бывалО, вылезешь из печи, а у тебя плечО-то чернО.

- А куда же вода стекала?

- Куды ж ей деваться? На пОл и стекала.

Ознакомление с технологией помыва в русской печи, навело меня как патентоведа на мысль, что крестьянин, первый придумавший этот способ, мог бы получить патент на «Применение русской печи по непрямому назначению».

На следующий день Пётр Фомич сказал, что пришла пора сенокоса, и собрался на свой надел - небольшой лужок за домом. Мы с Алиной приоделись в крестьянское платье (мне досталась юбка с проймами), повязали платки, тоже по-крестьянски, и пошли косить. Хоть Пётр Фомич и показал нам, как это делается, у меня по слабосилию коса всё время вонзалась в землю. У Алины дела обстояли чуть получше (но не намного). Недолго помаявшись, мы попросили Николая Александровича сфотографировать нас с косами и граблями и вернулись во двор, где наш личный фотограф запечатлел нас за другой работой: мы «пряли», сидя на деревянной лавке у сеновала, а перед нами стояло деревянное корыто — для антуража. Потом попросили Панечку сфотографироваться с нами, чему она очень обрадовалась — когда ещё такая оказия случится? Сюзанна Ивановна предложила увековечиться на фоне колодца всей компанией. Мы вышли на улицу, где к нам с удовольствием присоединились местные жители.

Соседская старушка попросила Николая Александровича сфотографировать её вместе с двенадцатилетним внучком. Надо было видеть, как серьёзно она отнеслась к этому событию: велела внуку надеть чистую рубаху, а сама вынесла во двор табуретку и грузно села на неё, сложив на коленях тёмно-коричневые руки с узловатыми пальцами, похожими на корни старого дерева. Внук тоже прочувствовал значимость момента: он выскочил из избы в новой белой рубахе с мокрыми волосами, аккуратно расчёсанными на косой пробор, встал около бабушки по стойке смирно, положил ей руку на плечо и по возможности изобразил на лице суровость взрослого мужика-хозяина, как того требовала традиция.

Оказалось, что традиция требовала также отблагодарить фотографа, и вечером соседка прислала к нам своего внучка с натуральным продуктом — десятком свежих яиц в лукошке. Как Николай Александрович ни отказывался от подношения, нарушить традицию ему не удалось. Внучок оставил лукошко на крыльце и выскочил со двора.

Алина ушла в избу укачивать Генриха, а мы с Эдиком и Панечкиным внуком Колькой сели на завалинку наблюдать закат. Колька любил общаться с нами, вернее в основном слушать, о чём мы говорим. Наши «умные» разговоры были ему интересны, хотя, как он сознался, не всё ему было «пОнятнО». За околицей над чёрными елями в ещё светлом сероватом небе повисла первая звезда.

- Хорошо у вас тут, Колька, - сказала я, вдыхая вместе с сигаретным дымом приятный запах скошенной травы, которая через пару дней, если дождей не будет, приобретёт ни с чем не сравнимый аромат свежескошенного сена.

- ЛетОм-тО хОрОшО, а зимой-тО неповаднО, - тягуче ответил Колька.

- Почему?

- ХолОднО бОльнО!

Колька, сам того не подозревая, пристыдил меня. Действительно, хорошо приехать в глубинку на пару недель, понаряжаться в крестьянское, подержать в руках грабли, покормить коровку горбушкой хлеба, угореть в бане для разнообразия и вернуться в город со всеми его удобствами и возможностями. Но стыдилась я «про себя» и недолго, потому что интеллигентская Некрасовым внедрённая в меня боль за народ не смогла преодолеть упоение от слияния с девственной природой и от погружения в этот самый народ, ещё не соблазнённый цивилизацией, а потому тоже девственный.

На крыльце появилась Алина.

- Укачала? - спросил Эдик, инстинктивно понижая голос.

- Укачала, - тоже шёпотом ответила Алина, - дайте сигаретку.

Мы дружно покурили и не менее дружно затянули: «Име-е-е-л бы я златы-ы-ы-е го-о-ры...». После «Гор» был «Хазбулат удалой», ну и, конечно, «Из-за острова на стрежень». Традиция оглашать белые северные ночи звуками муэдзинов сложилась у нас три дня назад. Полное отсутствие голосов нас ничуть не смущало, тем более что единственными взыскательными слушателями нашего трио были деревенские собаки, которые жалостливо подвывали нам, когда мы с неподдельным чувством неповторимой русской тоски затягивали «Лучинушку». Но на этот раз до моей любимой «Лучинушки» дело не дошло.

На светлое небо навалилась огромная угольно-чёрная туча. Она нависла так низко над землёй, что казалось, эта громада вот-вот раздавит крышу Панечкиной избы. По краям этого чёрного одеяла сверкали бледные сполохи, но грома слышно не было. Земля замерла в испуге, и я начала задыхаться не столько от того, что воздух стал густым и душным, сколько от паники — такого грозного в своей немоте нашествия стихии мне ещё испытывать не приходилось. Время остановилось.

- Сейчас гроза начнётся, пойдём в дом, - сказал Эдик.

Прервав молчание, Эдик как будто запустил время: подул сильный ветер, с севера на юг тучу пронизала ветвистая молния, и громыхнуло так страшно, что я непроизвольно сжалась, приняв защитную позу эмбриона.

- Боже, как жутко!

Мы вбежали в избу и я, как полевая мышка в норку, юркнула под одеяло, укрывшись с головой. Непрерывный грохот разбудил Генриха, который так испугался, что, даже впившись в спасительную мамину грудь, ещё долго продолжал подрагивать всем своим беззащитным тельцем. Гроза прекратилась через полчаса, вернее, не прекратилась, а ушла на юг пугать младенцев и взрослых в других деревнях.

Этот насыщенный событиями день завершился тревожным сном. Приснилось мне, как будто я разговариваю с Богоматерью, утонувшей по пояс в огромной туче и прижимавшей к груди, очень похожей на Алинину, своего возлюбленного сына. Как жалко, что, проснувшись, я не могла вспомнить ни её, ни своих слов. Может быть, я ей говорила, что у неё появится третья рука? Не знаю. Врать не буду.

Перед отъездом я в последний раз забралась на поветь — попрощаться с полюбившейся деревенской утварью. В углу за прялками я неожиданно обнаружила запылённую бутылку. Не знаю, чем она меня привлекла, ведь даже её цвет невозможно было определить под толстым, осевшим за много лет, слоем пыли. Я взяла бутылку в руки, ладонью протёрла её бока и горлышко и прочла выдавленную на стекле надпись: «Паровой пивоварен. заводъ П. М.Таппера в Царицине на Волге» Над надписью, уже на горлышке красовались медали. Сначала мне показалось, что их четыре, но потом я поняла, что это были две медали, изображённые аверсом и реверсом. Под той, на аверсе которой угадывался профиль Николая второго, было написано Ростов, под второй — Париж. Настоящая дореволюционная пивная бутылка! Да ещё с медалями! Я кубарем скатилась с повети.

- Панечка, давай с тобой меняться! Я тебе кеды, а ты мне вот эту бутылку!

- Да, чтО ты, милая! ВОзьми так.

- Ладно, Панечка, спасибо. А кеды пусть будут просто подарком.

Панечка просияла и кеды приняла, но посчитала, видно, что подарок мой слишком роскошный, и подарила мне бёрдо — это такая деревянная «расчёска», которая используется в ткацком станке для разделения нитей основы. Тут уж просияла я.

Николай Александрович отдал хозяевам сорок рублей за постой и выпитое нами молоко. «Так мало», подумала я. «Так много», наверное, подумала Панечка и на радостях вручила мне и Алине по нарядному, вязанному из пёстрых тряпочек коврику. Наглядный пример того, насколько относительна ценность всего на свете, включая «всеобщий эквивалент».

Вернулись мы в Ярославль поздним вечером, а на следующий день мои друзья решили сгладить резкость перехода из глубины веков в современную цивилизацию и предложили мне съездить в Ростов Великий, оказавшийся маленьким провинциальным городком, расположенным на берегу довольно большого озера Неро (это такое красивое название озера мне показалось не совсем русским).

Городок этот не утратил своего величия, во-первых, благодаря на удивление хорошо сохранившемуся белокаменному кремлю, в котором снимали фильм «Иван Васильевич меняет профессию», и, во-вторых, местному ювелирному промыслу — ростовской финифти. Здесь нам пришлось услышать иностранную речь, от которой мы бежали на берег озера Неро — не потому, что мы плохо относились к заграничным туристам, просто нам хотелось хоть ещё немного, ещё чуть-чуть подышать воздухом уходящего прошлого. Мы сели на перевёрнутую вверх дном лодку и тихонечко, чтобы не пугать местных жителей, запели «Лучинушку».

В Ярославле, провожая меня на поезд, Эдик сказал:

- В следующем году приезжайте с Алёшей к нам во Владивосток. Я приглашение вышлю.

- Высылай. Если всё нормально будет — приедем.

Вернувшись домой, я написала два стихотворения, которые очень точно отразили мою тихую радость от этой упоительной поездки.


В ДЕРЕВНЕ

Не звоном рельс, не визгом тормозов
Рождается рассвет из тьмы ночной -
Здесь утро выплывает из тумана
Над тихою рекой.
Не в каменно-асфальтовых объятьях
Томится полдень, превзмогая зной -
Здесь день лелеет царственно и нежно
Земной покой.
Не фонарями вечер разукрашен,
Как в жизни городской -
Здесь сумерки венчают день угасший
Вечернею звездой.


ПОШЕХОНЬЕ

Что такое Пошехонье? Это Согожа-река,
у которой берег правый смотрит в воду свысока.
У реки стоит деревня - в одну улицу дома.
Меж лесами и лугами затаилась Русь сама:
деревянные корыта, из берёсты туеса
и на бочке стоведёрной вместо обруча лоза.
На повети ларь с мукою, прялка, бёрдо от станка,
на котором ткали хОлсты бабы в прошлые века.
За околицею поле - лён сурепкою зарос:
среди жёлтого раздолья голубые капли слёз.
Умирает деревенька, ей недолго быть такой,
и Святая Богоматерь бережёт её покой...