Решение одной ночи

Полина Гроссе
Я открыл окно, чтобы хоть немного проветрить свои мысли. Холодный воздух стал постепенно проникать внутрь меня и комнаты. Его свежесть приводит в чувства, наполняет жизнью. Вдыхая его, ощущаешь, как наполняются кислородом легкие, а после – ты выдыхаешь. Этот цикл повторяется бесконечно, пока не умрешь.
Как ни странно тот же эффект дает сигаретный дым, и даже более явственно подчеркивает твое существование, ведь вдыхание и выдыхание дыма помимо прочего видно глазу.
Я сидел и курил. Курил и думал. Ночь только началась, но мне уже казалось, что ей нет конца, что ее темнота накрывает меня как гробовая доска, придавливаемая куском гранита. Настолько были тягостными мои мысли, неподъемным камнем лежали у меня в голове, давя на все тело – это было физически ощутимо. А я, будто бы застряв в густом болоте, в патоке, перебирал ключи: аргументы «за» и «против» – ключи к освобождению моего разума из плена, в который он загнал сам себя, но пока все было тщетно, и я продолжал курить, глядя в окно на луну и звезды, в эту бесконечно мрачную черную даль.
Внезапно мне стало душно. Будто черная густота ночи проникла в меня и сделала липкими все внутренние органы, каждую клеточку моего тела. Мне казалось, что я становлюсь единым с полом, со стулом, на котором сидел, с подоконником, на котором лежала моя рука, с сигаретой, которую я держал – все прилипало ко мне и мне не осталось ничего, кроме как бежать от этого. Я бросил сигарету дотлевать в раковину, будучи в домашних штанах и рубахе, я небрежно намотал шарф, накинул, не застегивая пальто, быстро влез в кроссовки и выпрыгнул за дверь квартиры. Я слетел по лестничным пролетам как в забвении и еще раз выпрыгнул уже за подъездную дверь.
В первые же секунды после того, как я оказался на улице, я снял пальто, остался в рубашке и шарфе и только теперь смог ощутить, что липкая чернота отступает. На ее место приходит влажная прохлада осенней ночи. Простояв несколько минут в таком виде широко раскинув руки и задрав голову вверх, глубоко вдыхая полной грудью воздух, который постепенно утрачивал иллюзию недостатка, я, наконец, окончательно почувствовал свободу от окружающего пространства и предметов. Липкость внутри отступила полностью и я начал замерзать. Пришлось накинуть пальто и отправиться бродить по улицам среди света фонарей – вернуться в квартиру я пока что не мог.
Я шел по черному монолиту мокрого асфальта, лужи отдавали золотом, но я знал, что оно не настоящее. Я застегнул пальто, так как октябрь пробирался внутрь слишком стремительно, а я все еще не хотел возвращаться в квартиру. Монотонная, не богатая поворотами, но хорошо освещенная и широкая дорога позволяла полностью отдаться своим мыслям и вела меня за собой. Визуально дорога казалась одновременно короткой и бесконечной – все зависело от того, насколько далеко располагался от предыдущего следующий фонарь.
Спустя несколько фонарей мои мысли окончательно занялись собой и перестали отслеживать повторяющийся пейзаж черноты и фонарных проблесков. Я полностью вернулся к раздумьям, которые не завершил в своей комнате.
До момента, когда она проснется, оставалось несколько часов. Лишь несколько часов покоя отделяли ее от продолжающейся уже несколько месяцев нескончаемой боли, от боли, которую все стараются не замечать, а она старается не показывать, но от реально существующей и неизбежной боли. Я больше не мог не замечать.
Она просыпается не просыпаясь: пробуждение в агонии, почти без сознания, не разборчивое бормотание давно не похожее на речь, движений нет, только медленные попытки пошевелить руками и иногда коленями. В последнее время мне начало казаться, что если бы она смогла поднять руку, то положила бы ее себе на горло в надежде, что под тяжестью собственной морщинистой и тощей руки она задохнется, и ее страдания прекратятся. С тех пор, как я впервые подумал об этом, эта мысль не давала мне покоя.
Там, где я жил, была разрешена эвтаназия, а ее заболевание, стадия ее заболевания, позволяла прибегнуть к эвтаназии по воле ближайшего родственника при наличии разрешения от врача. Днем перед этой ночью я получил разрешение от врача. Теперь выбор был за мной. Могу ли я убить собственную мать. Должен ли я убить собственную мать. Смогу ли жить, исполнив долг. Смогу ли я жить, не исполнив долг. Ночь была бесконечна.
Я понимал, что она не сможет сделать этот выбор хотя бы потому, что она не приходила в нормальное сознание уже несколько недель. Ее боли усиливались, лекарства перестали помогать, в них, в общем-то, уже вообще не было толку, и поддерживание терапии больше не являлось лучом надежды – это была ступень к неизбежной смерти, с которой пора сойти. Я понимал, что выбор должен быть сделан, и его должен сделать я.
Я шел и думал, считается ли эвтаназия убийством. Ведь она призвана помогать, но, а что если…что если у нее был шанс? Что если послезавтра бы она пошла на поправку? Разве мало чудес случается в жизни? Неожиданные излечения не такая редкость. Да, есть статистика и показания анализов, комментарии врачей, но что если мой жест – не благородство, а убийство? А самое страшное, осуществив задуманное, я так никогда и не узнаю, был ли у нее шанс на самом деле и буду по умолчанию считать, что шанс точно был, а я лишил ее этого шанса.
Но ведь я не могу просто сидеть и смотреть на ее мучения и агонию, я не могу видеть, как она мычит, потому что не может говорить, как из ее глаз катятся слезы и не потому, что она плачет, плакать она давно уже не может, а потому, что мышцы настолько ослабли, что не держат даже слезы. Я не могу видеть эти растущие с каждым днем синяки под глазами, все больше и больше проявляющиеся кости на скулах и груди, от того, что она не может есть и питается только физраствором. Я не могу больше видеть, как она пытается поднять руку и положить ее себе на горло, даже если это я придумал себе сам. Только я могу сделать что-то в этой ситуации, и я должен быть сильным ради нее, я должен перебороть свой эгоизм и страх ради нее и принять очевидное решение – ей не станет лучше, она умирает, нет смысла страдать дальше. Нужна эвтаназия.
Лужа намочила носок моего ботинка, я не ожидал, что она будет такой глубокой, хотя я ее все равно сначала не заметил. Я попытался выбить воду ударами ногой о землю, но мой топот лишь вспугнул небольшую стайку птиц в ближайших кустах, и они в панике полетели прочь. Скоро их поглотила чернота осеннего неба. Я закурил сигарету, которую внезапно обнаружил в кармане пальто – стало совсем холодно и пришлось убрать руки в карманы. Курение и расходящийся почти морозным паром дым напомнили мне открытое окно. Открытое окно напомнило мне, как я открывал окно в ее комнате, чтобы выветрить вонь ночи, когда ей становилось все хуже и хуже. И так было каждое утро. Так было после каждой ночи.
Смогу ли я простить себя, даже если буду уверен, что все сделал правильно? Даже если тысячи врачей скажут мне, что нет шансов, поверю ли я им? Внезапно я понял, что верил бы в ее излечение даже после ее смерти, пока ее тело не сожгли и не отдали бы мне, чтобы развеять прах по ветру. Только тогда, зная наверняка, что она умерла и что ее больше нет в физическом смысле, я смог бы поверить, что ей никогда не станет лучше. Мой страх был очень силен. Моя любовь должна быть сильнее.
Если я люблю свою мать по настоящему, любовью, которой сын любит мать, которая сделала для него так много в жизни, любовью, которая должна быть без эгоизма и которая должна помогать, то, руководствуясь такой любовью, я должен справиться с выбором. Если бы она была перед таким выбором, было бы ей легко решить, как поступить? Я уверен, что она бы точно знала, как поступить, она всегда точно знала, что нужно делать и когда, она никогда не ошибалась: ни в случае, когда повела меня удалять зуб мудрости, хотя он меня не беспокоил, ни в случае, когда посоветовала мне расстаться с одной девушкой, ни в случае, когда посоветовала жениться на другой девушке, несмотря на то, что в итоге мы все же разошлись. Она всегда точно знала, что самое время для конкретного действия, и действие она тоже знала. Зная все факты, всю историю болезни, опыт врачей ее чутье бы подсказало ей как поступить. Жаль ее нет со мной сейчас.
Возможно, мне стоит представить  свою жизнь без нее, и тогда я смогу представить, смогу ли я смириться с тем, что сделаю своими руками. Я просыпаюсь утром, как обычно. Все прокурено, нужно открыть окно – я открываю окна во всех комнатах и на кухне, распахиваю все двери, чтобы сквозняк скорее прогнал дым и натащил свежий воздух. Я вхожу в тихую кухню, включаю чайник – воды в нем не много, но мне одному хватит, завариваю себе чай. С утра я не ем. После я умываюсь, собираюсь на работу, работаю, прихожу с работы, смотрю телевизор или делаю что угодно еще. Мне больше не нужно пытаться проветрить ее комнату, чтобы она не пахла смертью. Мне больше не нужно бояться открывать дверь в квартиру, думая, что я обнаружу ее без дыхания. Мне больше не нужно верить, что ей станет лучше. Буду ли я свободен от мыслей о ней? Какой я ее запомню?
Запомню я ее как цветущий весенний луг, легкость и молоко которого кормит и дарует улыбку с утра. Как сладко пахнущий пирожками воздух, как беспокойную, но заботливую трель жаворонка. Как облачно мягкие руки, как озерно-голубые глаза, как мудрую сову и молчаливую рыбу, которая только теплом своих объятий могла успокоить и снять невзгоды, без слов. Я запомню ее как свою маму, которую я очень люблю.
Хотел бы я, чтобы лежа там, дома, она помнила, что я ее люблю. Чтобы она шла к свету моей любви и перестала умирать.
Так дальше продолжаться не может. Сигарета обожгла мне пальцы, и я бросил ее об асфальт, будто бы этот удар должен был забрать мою боль. Нужно было решать. Не имеет смысла надеяться на чудо. Нужно было перестать вспоминать все хорошее, что у нас было, и подойти к решению со стороны. Если бы я не знал кто она, но знал бы о ее состоянии и о прогнозах, я бы смог принять решение, основываясь только на фактах, без чувств и эмоций. Я бы смог понять, что для нее лучше как для человека. И зная все, что я знаю сейчас, я бы рекомендовал прибегнуть к эвтаназии. Вот и все, весь выбор. Как же просто. Как же просто, если бы все же она не была мне матерью, если бы все же я ее не любил, если бы все же я не помнил о ней и нашей жизни все, что я помню. Это бы было так просто.
Я не мог бросить монетку, не мог спросить совета, не мог пожелать, чтобы решение мне приснилось или открылось в сознании. Я не мог сделать это потому, что это не снимет боль, которая последует за решением. А боль несет за собой любой из двух вариантов решения. Если я оставлю ее страдать, я буду страдать сам вместе с ней. Больше всего я боялся страдать из-за нее. Из-за того, что ей не будет лучше, что я не смогу помочь, что она начнет мешать моей нормальной жизни. Я боялся даже прокручивать эту мыль у себя в голове. Начнет мне мешать. Я не могу такого думать, но сам факт того, что эта мысль пришла мне в голову говорит лишь о том, что где-то в глубине, очень-очень глубоко, так подавлено глубоко, что до этого еще долго добираться, уже зародилось это ощущение. Я резко оборвал себя, заставляя прекратить думать об этом: этой мысли сейчас нет, и ее не будет. Мне есть о чем подумать помимо этого невыносимого бреда.
Все равно мне стало очень мерзко от самого себя. Несмотря на то, что я попытался остановить мысль про изменение отношения к матери, я ощутил себя жалким трусом, жалеющим себя, превозносящим над другими, не обладающим по истине состраданием и не умеющим любить. Сразу пришло еще одно чувство – сам факт испытания мерзости к себе из-за этой мысли – проявление еще большей жалости к себе, что помножает все мерзкие вышеописанные качества в десять раз. Я ударил себя рукой по лицу. Пощечина освежила разум. Я обнаружил, что к этому моменту по моему лицу еще текли и слезы.
Так больше не может продолжаться, я должен полностью отстраниться от собственных желаний и чувств, я должен полностью абстрагироваться от воспоминаний, я должен быть холодным и мыслить фактами. Завтра утром я пойду к врачу и дам свое окончательное согласие на эвтаназию. Моя мать не заслуживает тех мучений, которые она испытывает. Таких мучений не заслуживает никто, но в особенности она. Ее жизнь была полна радости, но это не значит, что перед смертью она должна отплатить за нее такой чудовищной болью. Большей несправедливостью будет поддерживать эту боль в ней, руководствуясь тем, что больно мне самому. Моя боль не может сравниться с ее болью. Выбор очевиден.
Утвердившись в своем решении, проговорив эти слова у себя в голове, я развернулся и быстрым шагом отправился домой. Оказалось, я ушел не очень далеко, мой путь обратно занял всего пять минут. Войдя в квартиру, я, не раздеваясь, заглянул в комнату матери – она тяжело дышала, как и всегда. Я тихо закрыл дверь, прошел сначала в коридор, чтобы раздеться, затем в ванную, чтобы умыться, после допил оставшийся с вечера остывший и до липкости сладкий чай и отправился спать. Перед сном я еще раз сказал себе, что мое решение – это ее спасение, которое она заслужила, и что моя боль никогда не может даже сравниваться с ее, а уж тем более быть причиной, чтобы не спасти ее. Несмотря на столь волнительный вечер, я почти моментально уснул.  Во сне мне снилось детство. Все было расплывчато, светлая комната, разбросаны игрушки, молодые мама и папа. Папа сидел на диване и читал, а мама была на кухне. Я играл на полу. На кухне журчала вода, что-то кипело – мама готовила обед. Все резко сменилось вечером, уставшая после бытового дня мама зашла в комнату, сняла с себя фартук и бросила его на стул, присела рядом с папой, положила на его плечо голову, посмотрела на меня, улыбнулась. Потом посмотрела прямо и глубоко вздохнула. В момент этого вздоха я проснулся. Наступило утро.
Как и всегда, я встал и пошел открывать окна, чтобы проветрить квартиру. Этим утром, зайдя в ее комнату, я увидел, что она умерла.