Молчаливый шабёр

Александр Щербаков 7
 С а м о р о д н ы е   п р и т ч и
                Без притчи веку не прожить.               
                Пословица

        Близко живут друг к другу деревенские люди. Тесно живут. Почти как одна семья. Тут не то что примечательное событие  или случай из ряда вон в жизни человека – чёрточки единой не останется без пристального внимания земляков, ни одна чудинка не пройдёт незамеченной. За эти самые чудинки-особинки иному бедолаге такое прозвище влепят, что уйдёт оно, как говорил Гоголь, в род и в потомство. О другом бывальщину сложат, и пойдёт она гулять из уст в уста, из дома в дом, из поколения в поколение. А третий и вовсе станет притчей «во языцех»,  анекдотом ходячим…
       Послушайте разговор односельчан – это беседа посвящённых. Сплошные экивоки, намёки, иносказания. «Осторожно: фото!» – воскликнет с издёвкой один. – «Ворота судьбы», – подмигнёт другой. – «Сплёл Ларионов короб», – вздохнёт третий…  И чувствуешь, что стоят за этими словами  какие-то истории, человеческие судьбы и характеры, не просто местные байки, а истинные притчи, полные мудрого и поучительного смысла, да не дано тебе понять их, ибо не посвящён ты в тайну, не сопричастен кругу собеседников.
       Несть числа подобным притчам и в нашем сибирском сельце…
      

                МОЛЧАЛИВЫЙ ШАБЁР 

   Не помню его полного имени. Впрочем, и неполного – тоже не помню. В селе его звали просто Шабёр. Это было прозвище. И мне почему-то казалось, что оно дано старику удивительно точно.  Может, потому, что слово «шабёр» созвучно слову «бобёр», обозначающему молчаливого, неспешного, но обстоятельного и неутомимого лесного работягу, который живёт в самых глухих местах бирюк-бирюком, хоронясь от постороннего глаза, и возводит в тишине плотины, целые каскады прудов… А именно таким немногословным и с виду угрюмоватым  работягой был этот странный дед, живший наискосок от нас.
       Я дружил с его худеньким внуком Янкой, прихрамывавшим с каким-то боковым креном и постоянно сутулившим свои узенькие плечи, словно его знобило. У Янки была фамилия Андреев, но мы его звали Янкой Шабровым, а зачастую и просто Шабрёнком.  Янка был добрым, безобидным пацаном, доверчивым и привязчивым. Однако в свой дом приглашал неохотно, должно быть, побаивался сурового деда. И эта малодоступность шабровского подворья делала его еще более притягательным, таинственным.
       Шабровский двор одним боком выходил в переулок, ведущий к Тиминому пруду, к которому летней порой мы шныряли по сорок раз на дню. Пробегая вдоль старого заплота, щелястых ворот и щербатого тына, мы не упускали случая заглянуть в ограду, чтобы узнать, что там происходит. Однако, несмотря на загадочный нрав хозяина, в его владениях обычно не происходило ничего особенного. Как и во всяком другом деревенском дворе, стояла косая хлевушка, подслеповатая банька, беревенчатый амбарчик, козлина под навесом, долбленое  корыто посреди двора – водопой для скотины. У крыльца, лениво отбросив толстый хвост, вечно лежал старый лохматый кобель, по шабровской кличке Полкан, а по нашей – Бельмач, потому что один глаз у него был затянут, точно шторкой, синеватым бельмом. По двору бродили чёрные, как галки, рябые и охристо-пёстрые курицы во главе с бронзовогрудым петухом. В пригончике металась и с вызывающей требовательностью визжала свинья, не то слишком свободолюбивая, не то голодная.
        Словом, всё было так, как в любом крестьянском дворе. И если мы с любопытством припадали к заплоту, то нас интересовал собственно не двор, а хозяин его, дед Шабёр. Да и то не всегда. По весне и зиме мы почти не обращали на него внимания. Но поближе к лету он начинал интересовать нас всё больше и больше. А с начала июля мы устанавливали за ним что-то вроде слежки. И если прежде мы лишь походя заглядывали в щели ворот и заплота, то теперь дежурили возле них от зари до зари, сменяя друг друга у пункта наблюдения.
       Дед неизменно торчал во дворе или в огороде. Его сивая, лопатой, борода под высокой самодельной шляпой, натянутой до ушей, то и дело проплывала вдоль  забора или выныривала из-под навеса, или мелькала между подсолнухами. С утра дед крутился по двору с метлой, вздымая пыль, потом пилил, строгал, что-то мастерил за верстаком под крышей, спускался к речке за водой, впрягшись в оглобли гремучей тележки, на которой подпрыгивала ушастая кадушка, ходил с трещоткой, строчившей, как пулемёт, по огороду, пугая воробьёв и бродячих кур, охочих до чужого овоща, топил чашу в бане… Если кто-то здоровался с ним, он ничего не отвечал, а только поворачивал голову и встряхивал бородой. Шабёр он и есть Шабёр. Недаром отец мой, вытягивая из меня признания после очередной проделки, восклицал в сердцах: «Чего ты молчишь, как Шабёр!»
       Так вот, когда наступало лето, мы с пристальным вниманием следили за передвижениями деда по огороду, в особенности в том конце его, где за городьбой начинался золотой от донника склон косогора. У подножия его стояли выстроенные в ряд дедовы ульи и колодки. Дед всё чаще вынимал рамки с сотами и придирчиво разглядывал их, поворачивая к солнцу. Мы с нетерпением ждали, когда он начнёт качку мёда. И важно было не пропустить этот момент, не отлучиться ненароком, не прокараулить столь важного события для нас, деревенских ребятишек.
       В это время мы старались всячески задобрить его бесхитростного внука Янку, чтобы он постоянно держал нас в курсе дела.
       И вот однажды, жарким июльским днём,  когда сам деревенский воздух, кажется, пахнет мёдом, Янка, появившись где-нибудь на пруду или на улице, напускал на себя важность, таинственность и лишь после наших настойчивых допросов с видом заговорщика сообщал: «Качает…»
       Да мы уж без Янки знали, что дед нынче качает. Кто-то из наблюдателей уже отметил с утра особое оживление в шабровском дворе. Суетился дед, мечась от амбарчика к бане и к ульям. Вместо обычной валяной шляпы на нём была скафандром натянута сетка с наплечниками, и  в руках пофукивал дымом чёрной жести дымарь, похожий на ракету. Металась по двору и бабка Шабриха, сухая, сгорбленная старушонка, со старинным повойником под чёрным платком. Проворно выскальзывая из сеней, она проносила в руках то кринку то решето, то подойник, то рамку с золотистой вощиной.
       По переулку, что вёл к Тиминому пруду, со звонким жужжанием проносились золотыми пулями встревоженные шабровские пчёлы.  Не одному из наших разведчиков они щелкали в лоб, не у одного запутывались в волосах, не одному, въедливо зундя,  вонзали болючее жало, отчего под кожей тотчас вздувалась сияющая шишка. Но всё же, пренебрегая опасностью, мы к полудню стягивались в переулок и делали вид, что играем в «баши» и «конюшки». А у забора неотступно стоял часовой и полушепотом докладывал о событиях, происходивших во дворе: «Дед вынес в ограду столы… Бабка накрывает их клеёнками… Та-ак, расставляет чашки… Шабёр несёт подойник… с мёдом!»
       Тут уж все мы не выдерживали, бросали свои понарошечные игры и тоже приникали к щелям забора. Дед уже снова в шляпе, в длинной чистой рубахе, схваченной узким пояском. Эта навыпуск рубаха и серая  буйная борода делают его похожим на Льва Толстого. Вот он ставит подойник на стол, берёт деревянную ложку и начинает разливать по глиняным чашкам тёмно-янтарный мёд. А Шабриха полосует ножом круглую подовую булку, припудренную мукой, и возле каждой чашки кладёт по ломтю хлеба. Мы смотрим не дыша на всё это священнодействие стариков и  в нетерпенье сглатываем слюнки.
       Наконец Шабриха направляется к воротам. Идёт прямо на нас. Мы невольно шарахаемся от забора и снова делаем вид, что увлечённо играем в «баши» и что в переулке оказались совершенно случайно в эту минуту. Калитка со скрипом открывается, и бабка, протерев глаза кончиком платка, кричит нам визгливо:
Ребятишки! А ребятишки! Дедушка мёдом угощает!
Нас два раза приглашать не надо. Но мы некоторое время топчемся у
ворот, подталкиваем друг друга, пока не насмелится кто-нибудь первым  шагнуть в таинственный и заманчивый двор, а уж за ним, как гусята за гусыней, потянутся цепочкой остальные.
       Дед молча, но без торжественности показывает рукой на скамейки. Хлопотливая бабка рассаживает нас против чашек, суёт в руки ломти хлеба – давай, нажимай, не стесняйся.  И мы, перемигиваясь, гримасничая и прыская в ладошки от избытка чувств, начинаем наворачивать смолисто сияющий, жарко пахнущий донником и гречихой мёд, работая кусками хлеба, как ложками. Мёд, ещё тёплый и жидкий, струится по пальцам, плывёт по подбородкам, бисерными ниточками  перечёркивает клеёнку.
       А дед всё так же стоит в стороне, смотрит на нас строгими глазами из-под насупленных бровей и лишь время от времени коротко бросает одни и те же слова:
Ешь, молодёжь… Расти, молодёжь…
Каждый год он говорил нам эти слова. И только эти. Кажется, это
вообще были единственные слова, которые мне довелось слышать из уст чудного сивобородого бирюка. Но потом я узнал, по рассказам старших, что Шабёр был когда-то более общителен и разговорчив. Замолчал он в годы войны, с той поры как подряд получил четыре похоронки – две на сыновей и две на зятьёв…
А много позднее с удивлением открыл я, что слово «шабёр» во многих
 диалектах и наречиях России означает всего-навсего «сосед». Даже прочитал в одной старинной летописи, что братенниками или сябрами назывались в древней Руси – совладельцы земли, то есть в некотором роде тоже соседи. Переселенец из-под Белоруссии, дед (тогда еще не дед), должно быть, называл своих новых соседей, сибирских поморцев и чалдонов, шабрами. Вот и его в ответ окрестили Шабром.
        Теперь уж давно над ним трава выросла, а в селе еще многие помнят его. И частенько, если говорят о человеке, внешне суровом, замкнутом, но в сущности добром, то неизменно добавляют: «Хотя и молчит, как Шабёр…»