Пиршество скупых. ч. 11-12

Владимир Николаевич Любицкий
11.

По понедельникам в утренней электричке Александров–Москва обосноваться так же трудно, как найти себе в жизни место под солнцем. На первый взгляд кажется – вот они, места. Ну, хотя бы рядом с компанией парней-картёжников у третьего окна слева. Вариант не самый спокойный, учитывая мат, пиво и комментарии азартных болельщиков, но притерпеться можно. Однако Валерий знал: подойдёшь – тут же наткнёшься на жесткое «занято!». Вся эта братва едет на работу в Москву, а здесь, в вагоне, держит против «московских» единый фронт, занимая места для своих – тех,  кто будет подсаживаться на следующих остановках.
В этот раз на платформе с загадочным названием Арсаки в вагон вошла старушка. Вошла, протиснулась со своим дачным скарбом – и притихла, ухватившись за спинку ближайшей скамьи. Поставив сумку у ног, другой рукой она принялась утирать лицо, покрытое белесым, едва заметным пушком. На свободное место возле игроков она и не покушалась – знала, видно, заведённые порядки.
- Вы бы присели! - предложил ей Валерий.
- Занято! – рыкнул ближайший к проходу картежник – верзила в майке с вырезом чуть не до самого пупка. На старуху он и не взглянул, озабоченный тем, как отбиться от партнёров.
- Ничего! Кто занял, тот и постоит, - продолжил Валерий, обращаясь к старушке. – Садитесь…
- Ты чё, глухой? – верзила теперь счёл нужным обернуться. – Может, человек покурить вышел?
- Вам далеко ехать? – Валерий уже усадил старушку и расспрашивал её, словно не замечая угрожающего рыка.
- Да нет, сынок, до Сергиева Посада только, - почти  виновато промолвила та, боясь даже повернуться в сторону  злобного соседа. – Помолюсь деве Марии,   свечку поставлю за упокой души деда…
- Свечку?! – возмутился верзила. – Тебе свечка, а человек сейчас в Бужанинове войдёт - ему что, стоять?
-  До Бужанинова далеко, - миролюбиво проговорил Валерий. – Пусть посидит бабулька…
- А ты бы, дедулька, не нарывался! – предложил ему другой игрок - тщедушный, весь в татуировке и в кепке козырьком назад. – Человеку целый день работать, а ты – «постоит»!
«Шестёрка, - подумал Валерий. – Такие в драке самые подлые – бьют исподтишка». Но вслух сказал:
-  Ему на работу, а она – с работы.
- Она чё, еще по ночам работает? – гаденько ухмыльнулся тщедушный под сытое ржанием корешей.
-  Она всю жизнь работала, понял? На руки её посмотри…
Картёжники одинаково мутными глазами уставились на соседку, а та неловко стала укутывать руки складками широкой юбки. То ли это её смирение подействовало, то ли  поугас  у игроков воинственный пыл, но конфликт сам собой разрядился. Окружающие оценили итог уважительными взглядами в сторону Валерия, но сам он никакого победного удовлетворения не испытал. Во-первых, никто из этих людей не только не восстал против демонстративного хамства, но и не подал голоса в его поддержку, в защиту старухи. А во-вторых, в глубине души он сам понимал и почти жалел этих  неприкаянных  парней. Что у них было в их ещё молодой, но такой уже беспросветной жизни, кроме тупого, подневольного труда, такой же тупой игры, в которой каждый неотвратимо оказывался  дураком, да ещё – отупляюще  желанной бутылки водки под вечер, которая пусть призрачно, пусть на миг – до того, как свалить в ядовито-сладкую бездну – воскресит  в душе  какую-то детскую, давно позабытую радость бытия?   Впрочем, и эта жалость к ним представлялась какой-то постыдной, глупой, потому что  сами они ни малейшего неуюта от такой своей тупой жизни не испытывали, она им скорее нравилась. Оттого и рождалась у каждого в нутре роднившая их злоба по отношению ко всем, живущим как-то не так, по иному, непонятному и недоступному для них укладу, в котором они угадывали угрозу своему бессмысленному, но привычному существованию. Может, оберегая этот покой, они  только и могли выжить, поскольку  не оставалось для них  другого выбора? Они-то видели: те из них, кто попытался вырваться из круга, как правило, плохо кончил…
Глядя в окно, Валерий вернулся мыслями к своему нынешнему пребыванию на даче. Он приезжал сюда раз в две-три недели – чтобы повидаться с сыном. Когда дача у тестя была еще служебная, неподалеку от Нового Иерусалима, они всем семейством бывали там каждые выходные, а случалось, жили  подолгу.  Сначала Валерий находил в этом мало толку – сказывалось  неумение расслабляться, распускать творческую пружину, которая, будучи однажды закрученной, держала его  на боевом взводе. В часы, ушедшие на созерцание «цветочков-василечков» или досужие беседы «за рюмкой чая» (одна из любимых шуток в кругу номенклатурных гостей), Валерий  ощущал себя жертвой воровства: он, с юности считавший потерянным для жизни даже время сна, испытывал в такие дни почти физическую боль – будто с каждой минутой из него уходила кровь.
К моменту, когда партаппаратчиков лишили служебно-дачного комфорта,  тесть успел прихватить участок  во Владимирской области, в девяноста километрах от Москвы. Вынужденное участие в общесемейном деле строительства дома, на первых порах тяготившее Валерия, постепенно стало доставлять удовольствие. Ему нравилось ошкуривать брёвна  для  бани, нравилось, что на недавней пустоши обретает форму и плоть будущее жилище, нравилась мышечная усталость по вечерам, наполнявшая   тело и сознание ощущением незряшного своего существования на Земле… Теперь дача стала для него местом свиданий с сыном. Тимурка встречал его радостно, уводил в лес, где, пристроившись ему под руку, взахлёб рассказывал о школьных новостях, о своих мальчишеских тайнах и проблемах. В  их отношениях, казалось, ничто не изменилось. Лишь однажды Тимур, вскинув голову, с каким-то вызовом заглянул ему в глаза:
- Пап, а почему ты не живешь с нами? Ты больше не любишь маму?
Валерий растерялся. То, что для них, взрослых, было горько, но понятно, под этим бесхитростным взглядом рассыпалось в прах. Он было принялся толковать сыну о разнице человеческих  характеров, темпераментов, жизненных укладов, о том, что раздоры между взрослыми не мешают им  любить своих детей и что он, Тимурка, по-прежнему самый родной для него человечек… Но сын  так непривычно серьёзно  смотрел на него, что от  всех этих слов, казалось, за версту несло  прелью и пошлостью.  «Подрастёшь – поймёшь», - только  и смог он резюмировать своё оправдание.
Разговор на том закончился, больше, к счастью, Тимур подобных вопросов не задавал. Но в этот приезд встретил его каким-то вялым и пасмурным.
- Неприятности в школе?
- Нет, всё в порядке.
- Приболел?
- Нет.
- С мамой поссорился?
- Ну откуда ты взял!
- В лес пойдём?
- Ну, пойдём…
Разговор не задался и на прогулке. Когда Валерий по привычке протянул руку, чтобы взять сына под крыло, тот увернулся:
- Ну, пап… Жарко!
- Хорошо, жарко так жарко. А все же… как дела в школе?
- Нормально.
- Что читаешь?
- Так… ерунду всякую…
- Ну, это зря! Тратить время на ерунду – роскошь не для нас.
- Для кого это – «для нас»?
Валерий обрадовался, что удалось чем-то зацепить сына:
- Как – для  кого? Для людей конца двадцатого века! Это Татьяна Ларина могла читать Ричардсона, которого сегодня никто не знает. Да и то… Онегин, как ты помнишь, предпочитал Апулея. Но с тех пор человечество произвело столько шедевров… Бальзак, Мопассан, Золя, Ремарк, Хемингуэй, Стейнбек, Толстой, Чехов, Гоголь… В наши дни – Астафьев, Можаев, Быков, Трифонов, Гранин… А ты – «ерунду всякую»! Зря…
- Да какая разница?
- Ты шутишь? – Валерий понимал, что, скорее всего, Тимур его просто заводит, чтобы досадить. А если нет? Он вдруг почувствовал, что частые и долгие разлуки посеяли в нем  страх: неужели он перестает понимать сына? – Нет, ты это всерьез?
- Конечно! – Тимур пожал плечами. – Ну, какая разница: Гулливер или  Гарри Поттер? Капитан Немо или Властелин колец? Сказки одни!..
Валерий, споткнувшись о корягу, даже остановился. Он все ещё не решил, как ему на это реагировать. С одной стороны, боялся впасть в назидательное занудство,  но  с другой… Мальчишка, как и его друзья, могут действительно не видеть этой разницы.
- Понимаешь… - начал он, необычно трудно подбирая слова. - Наверное,  первые читатели  Свифта и Жюля Верна тоже  прежде всего были увлечены приключениями героев. И дай им в ту пору читать про Гарри Поттера – тоже, пожалуй, не обнаружили бы разницы.
-  Вот видишь!
- Но мы-то… мы живём в другое время!
- Ну и что? 
- Да то, что мы – старше! Понимаешь? Как человек взрослеет с годами, так человечество – с веками. Наши деды, увидев электролампочку, радовались этому чуду как дети – а нынешние дети  даже компьютер считают простейшим, как … лампочка! Между прочим, ни Свифт, ни Жюль Верн  писали не для детей. Они  пытались понять планету, на которой живут, и самое сложное, что есть на этой планете, – человека. Но они так и не дали готовых ответов. Да, человечество повзрослело, полёты в космос стали  делом каждого дня, а капитан Немо был бы сегодня всего лишь командиром одной из подводных лодок. Но загадка человека, его страстей и дерзаний – она осталась! Сейчас для Гарри Поттера можно придумать миллион самых  немыслимых приключений, особенно зная новейшие изобретения ученых,  но …  разве это поможет разгадке?.. Вот, Тимурка,  в чем разница!
Сын, казалось, слушал его  с интересом. Глаза его раскрылись, с лица ушло мрачновато-задиристое выражение. Он, похоже, собирался задать какой-то вопрос, но словно внезапная туча опять  наползла изнутри.
- А  ты сам-то читал про Гарри Поттера? – проговорил он ядовито.
- Хм! – Валерий почувствовал себя  неловко. Но врать не решился: - По диагонали… 
- Ну вот! А говоришь!..
- Ну ладно, давай условимся, - нашел он выход из положения. – К следующему разу обещаю прочитать хотя бы одну книжку про этого Поттера – и мы обсудим. Идет?
- Идет, - без энтузиазма согласился Тимур. И тут же, сбежав с лесной тропинки, вернулся с двумя подосиновиками. Это заметно подняло ему настроение, и он  неожиданно повернул разговор: - Пап, а ты когда впервые влюбился?
- Ничего себе вопросик… А что, это уже актуально?
- Да ну тебя! Почему сразу «актуально»? Просто интересно…
Валерий опять с сожалением подумал, что душа сына, в которой он ещё недавно легко читал каждую новую строку,  всё больше покрывается непонятной для него тайнописью, и подобрать ключ  к этому шифру  становится всё труднее. А вслух произнёс:
- Лет в шесть, пожалуй…
- В шесть?! – изумился  Тимурка.
- Мне так кажется… Во всяком случае, девочка, которая мне нравилась в детском саду, плакала, когда нас при фотографировании поставили рядом, - боялась, что ребятишки будут нас дразнить женихом и невестой. А мне очень хотелось стоять именно рядом с нею…
- Ну-у, это не любовь! – разочарованно протянул сын.
- Второй раз дело было в пионерлагере, - ударился Валерий в воспоминания. – К концу смены я вдруг понял, что влюбился. И пригласил свою симпатию в кино – на  первое воскресенье после возвращения в город. Но один идти на свидание не решился, позвал с собой приятеля. Она тоже пришла с подружкой. Но то ли подружка приятелю не понравилась, то ли он струсил не меньше моего… Словом, пошли мы за угол купить мороженого для наших дам, а он мне: давай совсем  уйдем!  И мы постыдно бежали…
- Ну ты даёшь! Испугаться баб?! Сколько ж вам было?
- Лет по тринадцать, наверное… А почему вдруг – «баб»? Они были маленькие, но – женщины! А вот мы – ещё  совсем не мужчины. К нашему брату это приходит позже. К некоторым и вовсе не приходит…
- Ти-и-ма! Вале-ера! Вы где? – донёсся издалека голос Лидии.
Они отозвались. Но пока встретились, Валерий успел услышать то, чего никак не ожидал от сына:
- Настоящему мужчине бабы вообще не нужны. Разве только на ночь...
- Ты что говоришь? – опешил Валерий.
- А что? – вздернул плечи Тимур. – Ты ж вон обходишься… Занят любимым делом, никто тебе голову не морочит: принеси то, сделай это… Кайф! На дачу приехал, переспал – свободен, в городе пришёл, поел – опять свободен…
Голос Тимурки дрогнул, и он рванулся в сторону за очередным грибом.  Вскоре уже все они, вместе с Лидией и  Никитой Петровичем, были поглощены этим занятием.
Теперь, в поезде, Валерий с болью почувствовал, что недоговоренное в лесу может остаться в мальчишке как недолеченный грипп, как вирус, который неизвестно как и когда мутирует, превращая  болезнь в хроническую. Он-то, дурак, думал, что достаточно будет  регулярно встречаться  с  сыном и участвовать в его воспитании деньгами, чтобы Тимур  не  испытывал комплекса безотцовщины. Но сейчас до сердечной боли ощутил его сыновью тоску,  его острую, хотя и незаметную в повседневности, потребность просто видеть отца, быть с ним рядом, сознавать прочность земных устоев, которые, оказывается, держатся на трех китах – папа, мама, я…
В электричке уже было свободно, берёзовые перелески за окном  сменялись то замусоренными полустанками, то зелёными коврами, то густо поросшими руслами  былых речушек, а Валерий всё стоял  и стоял в проходе. Пока не увидел мальчишку на пологом, коротко стриженом холме и рядом – отца с запрокинутой в небо головой…
- Спишь, чё ли?! – толкнул его в спину мужик с торбой на плече. – Пройти, говорю, дай!

12.

- Э янг лэди энтерд э краудэд кар вис э рэар-оф скэйтс сланг оуве хёр-арм. Эн елдерли джентльмэн эроуз ту гив хё хиз сиит. «Сэнк’ю вери мач, сё, - ши сэд. – Бат ай’в биин скэйтинг ол афтенуун энд ай’в тайед оф ситтинг даун…
Валерий впервые слышал такое бормотание за дверью суриковского кабинета, хотя в офисе давно гуляли слухи, что шеф изучает английский язык, да ещё нанял за счёт банка преподавательницу из МИДа, которая приходит к нему по утрам, за час до начала рабочего дня. Валерий тогда восхитился Суриковым: студент-недоучка, сначала бросивший институт стали, потом ушедший с третьего курса  ВГИКа, теперь лихорадочно наверстывал пробелы в образовании: много читал – и сам пробовал писать рассказы в стиле Борхеса, регулярно ходил в консерваторию – и тут же брался сочинять собственные композиции для фортепиано, изучал финансовое дело – и вскоре уже говорил с чиновниками из министерств на одном языке. Теперь вот осваивает английский… 
Так, говорят, недоношенные дети часто опережают в развитии своих ровесников, явившихся на свет строго по природному расписанию – словно навёрстывают время, упущенное в борьбе за выживание.  Валерию доводилось наблюдать эту разницу потенциалов и в другом варианте - тут он вспоминал своих однокурсников по техникуму. Одни, самоуверенные городские отличники, поступившие без экзаменов и будто на лету склёвывающие семена знаний, спустя год-другой вдруг выглядели недотёпами-середнячками и даже аутсайдерами. В то же время мальчишки из деревень, сперва робкие,  мучительно красневшие за свои неуклюжие фразы и вопросы невпопад, сутками протиравшие штаны в читальном зале, постигая малодоступные  для них  имена и истины, вдруг перед беспечными сверстниками представали  неординарными мыслителями, эрудитами и, уж, по крайней мере, знатоками будущего дела своей жизни. Теперь, спустя годы, до Валерия  доходили вести: лопоухий малец Димка Вертелецкий стал в Киеве доктором технических наук, большелобый упрямец Борис Левин - директор  молочно-консервного комбината в  Рогачеве, обидчивый задира Петька Руденко – проректор Саратовского  университета… И кто знает, чего завтра ждать от тщедушного, но честолюбивого банковского клерка, который сейчас за дверью извергает  сгустки  невообразимых звуков?
- Вызывали, Руслан Юрьевич? – заглянул Валерий в кабинет.
- А, Валерий Сергеевич! Входите, входите… Я тут спешил… как это у Некрасова?.. «дожать скорей урочный сноп свой до бурмистра»… Помню, в классе доставал учительницу: что значит  «урочный сноп» и особенно  - «до бурмистра»? Она, бедняжка, только после института, да и училась, наверное, в перерывах между дискотеками… В общем, ничего так и не объяснила. Пришлось самому докапываться в библиотеке. Спросить бы теперь: оно мне надо было?!..
Суриков, как всегда, сиял белоснежной сорочкой под слепяще-чёрным костюмом, в безупречно блестевших туфлях, которые смотрелись как лаковые. С модной  щетинкой на тонком подбородке он выглядел щёголем века. Слегка возбужденное настроение подсказывало: у него родилась идея.
- Как вы относитесь к мифам, Валерий Сергеевич?
Это Суриков любил – начинать разговор с интригующей завязки, чтобы сразу встрепенуть, активизировать собеседника. Валерий откликнулся нарочито вяло, чтобы позволить шефу развить сюжет:
 - Про золотое руно, что ли? Неужто банк готовит экспедицию в Колхиду?
Суриков рассмеялся:
- Вот они, стереотипы мышления! Раз мифы – значит, непременно древняя Греция… А других не знаете?
- Ну, разве что миф о непобедимости вермахта, который был развеян доблестной Красной армией в битве под Москвой…
- Та-ак, уже ближе. А еще?
Валерий пожал плечами:
- Напрашивается  только миф о скором построении коммунизма.
Суриков развеселился окончательно:
- Вопросов больше нет! Зато есть предложение, - Суриков сделал паузу, после которой выдал: -  Давайте-ка с вами напишем книгу, а?
И, глядя в раскрывшиеся глаза Валерия, продолжал:
- Конечно, писать вам, я  буду…  как бы  размышлять вслух, на ваш диктофон… Но чур, тема моя – о мифах!
Валерий усмехнулся, не пытаясь скрыть проснувшегося любопытства. А Суриков продолжал:
- Что вы знаете о рекламе? Что вообще советский народ – во всей своей исторической общности – знал о рекламе?
- Ну… по-моему, немало. С детства помню: «На сигареты я не сетую: сам курю – и вам советую!»  Потом… «Накопил – машину купил» - такой плакат висел во всю стену соседнего дома. Дальше… «Храните деньги в сберегательной кассе!»  Мама очень злилась: рассказали бы еще, где их взять, эти деньги? Ну и, конечно, - «Летайте самолетами Аэрофлота!» Самая действенная реклама, поскольку других авиакомпаний мы тогда не знали.
- Да вы просто эрудит, Валерий Сергеевич! С вами приятно иметь дело! - Суриков даже хлопнул в ладоши. – Теперь вы легко поймете, что каждый из приведенных вами слоганов – не что иное,  как миф!
- В своем роде – конечно…
- И не только в своем роде! Любая реклама – это, по сути, миф.
- Ну почему? – не согласился Валерий. – Есть ведь и правдивая реклама…
- А кто говорит о лжи? Миф в данном случае – не сказка, не обман, а… что-то вроде легенды для разведчика. То есть, развернутая, абсолютно достоверная версия, цель которой – утвердить окружающих в том или ином мнении. Если говорить о рекламе, это могут быть и просто слоганы, которые вы привели, и целые кампании по раскрутке  какой-нибудь фирмы, товаров, услуг… Понимаете?
- Реклама – двигатель  прогресса? – припомнил Валерий еще один популярный афоризм.
- Вот именно! – обрадовался Суриков.
- А книга-то при чем?
- Да ведь она и  будет о том, что такое реклама! Скажем…  «Сотворение мифов» - чем плохое название?
Отныне Валерий стал приезжать на работу к семи – поскольку остальное время дня было расписано у Сурикова  чуть не поминутно: встречи, переговоры, совещания, визиты, фуршеты… Зато утром, наговаривая на диктофон своё «былое и думы», Суриков словно заряжался энергией до вечера. В размышления о рекламе он как-то неожиданно, но вполне естественно вплетал эпизоды собственной  биографии,  жизненные впечатления – а Валерий на всём своём журналистском пути давно заметил, что человек больше всего становится самим собой, когда говорит о себе любимом. И поскольку  процесс рождения книги  приобретал от этого оттенок исповедальности, то становился для Валерия по-настоящему интересным.
Оказалось, учёба в институтах - что в техническом,  что в гуманитарном – наводила на Сурикова тоску неизбывным школярством. Да, он пел с однокурсниками песенки о студенческой вольнице,  куражился на вечеринках,  гулял с девчонками, но сознавал: всё это - просто времяпрепровождение. Что же касалось будущей профессии – тут всё представлялось ему пресным, угнетало заданностью,  сулило в перспективе лишь долгое прозябание за спинами всемогущих мэтров. А в нём  клокотал азарт, он спешил жить и  чувствовал себя к этому готовым. Конечно, на диктофон Суриков не говорил об этом, да ещё подобными словами. Но Валерий ясно улавливал в рассказе скрытую жажду действия, которая, он знал,  просыпалась в те годы не в нём одном – новое поколение острее старших мучилось от мертвящей заплесневелости привычного бытия.
И вдруг – луч света в тёмном царстве! Вышел закон о кооперации – и Суриков ощутил это как шанс. Вместе со своим дружком, таким же нищим студентом, сибаритом и  ловеласом Валькой Лировицким  он зарегистрировал кооператив под загадочным названием «ОВЕ». В своих рекламных листовках, размноженных на подслеповатой машинке, они загадку раскрыли: ОВЕ - значило «Окно в Европу». А рекламировали новоявленные партнёры то, что во фрондирующей студенческой среде гарантировало спрос – портреты идолов двадцатого века. Портреты раскупались, как в середине дня сосиски в институтской столовой – оптом и в розницу. От этого у новоявленных бизнесменов сладко холодело под ложечкой, тем более что портреты были сделаны мастерски, со смелыми характерными акцентами: Ленин, Сталин, Гитлер… И покупатели – не только знакомые, но и пришлые, чужие – оглядываясь, восхищенно выпытывали: откуда? А друзья, ещё больше напуская туману, отчего товар только возрастал в цене,  оставаясь вдвоём, хохотали, радуясь своей предприимчивости: портреты были фрагментами картины Ильи Глазунова «Мистерии XX века», размноженными на цветном принтере, который они на недельку арендовали в издательстве, где работала очередная Валькина подружка. И уже спустя месяц  Суриков смог осуществить свою, в прямом смысле слова, голубую мечту – купил настоящие джинсы «Wrangler»! Миф стал приносить доход…
По вечерам Валерий расшифровывал то, что записывал утром на диктофон, потом редактировал – выправлял стилистику, выстраивал сюжет, менял местами абзацы, стараясь при этом не вторгаться в лексику и не терять интонации рассказчика. Книжка обещала быть не только забавной…

…Однажды, будучи собкором «Комсомолки», он получил командировку в Тольятти.  Позже, годы спустя, довелось побывать почти на всех автозаводах страны – и в Москве, и  в Минске, и в уральском Миассе, и на КамАзе, и в Кременчуге… А тогда, в Тольятти, он впервые увидел гигантский конвейер, на котором в неукротимом, беспощадно заданном ритме рождалось то, без чего в наши дни невозможно представить себе жизнь – рождался автомобиль. Возникая из ничего, слепленная заученными движениями сотен пар рук, сверкающая лаком  машина с элитарной тогда заграничной   родословной юрко сбегала в конце конвейера куда-то в окружающее пространство, обретая собственную, уже непредсказуемую жизнь. Был в этом  машинотворном процессе некий символ века – восторженно завораживающий  своей чёткостью и в то же время ужасающе равнодушный по отношению к  человеку, который, полагая себя  творцом мечты, на деле был лишь одним из рычагов безжалостного многочленного механизма.
Конвейер  действовал и  в заводской столовой, где, тоже подчиняясь заведённому ритму,  к обеденному перерыву  появлялись на столиках  приборы, заказанные загодя блюда, которые строго в условленное время поглощались массой наплывающих людей, а вслед им являлись новые и новые, к приходу которых опять всё было первозданно готово, - и здесь человек тоже казался приложением к какому-то могучему кормящему агрегату.
Вся жизнь вокруг представала отсюда машинизированной, запрограммированной, не подвластной ничьим страстям и порывам. И от этих впечатлений Валерий впал бы, наверное, в одинокую запойную тоску, если бы не был приглашён в тот же вечер к одному из заводских комсомольских  вожаков на день рождения.
Двухкомнатная квартирёнка  стандартной пятиэтажки  оказалась битком набитой весёлым молодым народом. Собрался он тут без различия чинов: и отцы города, и заводские инженеры, и  прорабы  бесконечных строек, и  учителя – хлопотливые  наставницы отпрысков почти всех присутствующих. Объединяло их чувство первородства: все ещё недавно были строителями завода, равными по духу и званиям, и они любили этот свой дух, любили друг друга, некоторые на этой благодатной почве уже слились в семьи, да и все вместе они казались неразделимой, нежной, непобедимо  гордой и радостной семьей. Они подшучивали друг над другом,  перебрасывались репликами, подчас малопонятными  постороннему человеку, но Валерию с первых же минут не дали почувствовать себя посторонним, потому что… Потому что он был из «Комсомолки», с которой они  здесь жили, работали, спорили, любили, пели. Да как пели! Никто, как и в застолье, не пытался при этом возвыситься – ни чином, ни талантом, все голоса звучали вровень, по-родственному, и хотя сами песни были беспокойные, тревожащие, но сердечность, которую они дарили друг другу – глазами, пожатьями рук, всем существом, обещала каждому верность и надежду. Они пели про снег и ветер, и звёзд ночной полёт. Про удивительных елей ресницы над голубыми глазами озёр. И про то, что глобус крутится-вертится, а где и когда  им доведётся встретиться – не угадать. Они пели, и им казалось: они все здесь – одно целое, гранит-монолит, крепче которого не было меж  людьми до них, как не будет и после.
Но почему теперь, осмысливая  препарированные Суриковым мифы, Валерий  вдруг вспомнил тот чарующий вечер?
Воистину: нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся…
Тот же Мотя Лебедянский… Каких-нибудь пять-семь лет назад был  секретарем комсомольского райкома и  вручал путёвки на ударные стройки таким же поющим романтикам, и, наверное, с ними вместе задушевно пел, провожая в поездах до места назначения. Игорь Литманович, тот сам, по слухам, был начальником штаба на подобной стройке - стало быть, помнит, как «наша мечта на плакат из палаток взята»… А вот Алексей Шлыгин –другого поля ягода: дитя НТТМ! Это было уже в иную пору, когда геронтократия спохватилась: не удержать энергию нового поколения в рамках песенной романтики, надо бы посулить ему не только вечное – но и вещное, материальное. И прозвучали дозволенные речи: эН-Тэ-Тэ-эМ – научно-техническое творчество молодежи! Творите – и зарабатывайте! В меру, конечно… Но творцам только дай – быстро почувствовали вкус делового пирога.  Вот и оказались к приходу нового строя «всегда готовы». Что называется, в нужное время – в нужном месте. Банкиры, управляющие, председатели советов директоров, президенты – одно слово, олигархи!
А как другие – из тех, что вместе пели?
Да уж как смогли-развернулись!
Кто-то и на месте успел сориентироваться – это те, кого новая лексика (акция, лизинг, толинг) врасплох не застала. Ну, а кто благодушествовал, всерьёз уверовав в «команду молодости нашей»,  тому осталось лишь вспоминать песни отцов на оппозиционных митингах – о том, что веют над нами вихри враждебные. Кое-кто и вовсе в бомжи подался: тоже как в песне – «старость меня дома не застанет»… 
Вот тебе и мифы! Не так уж они безобидны, если вдуматься…
Эти мысли нашли неожиданное продолжение в доме на Тверском, куда Валерий пришел, напросившись в гости  к  недавнему своему знакомому.

…Он стоял перед огромным,  почти в человеческий рост портретом. Женщина на нём улыбалась. Она была молода,  безмятежна, и серые глаза, кисти рук, спадавшие с подлокотников кресла,  даже волосы, в которых, казалось, заплутал мягкий свет, - всё излучало нерушимый покой, которому могло быть лишь одно имя: счастье.
- Знаете, чем восхищают старые портреты? –  заметил хозяин квартиры интерес Валерия. – Ещё в юности я, помню, застывал  в музеях перед  мадоннами Рафаэля, дамами Ренуара, парижанками Мане… Святые и грешницы, аристократки или простолюдинки – все они несут себя с достоинством. От них  проистекает какая-то  удивительная вера в человека, в конечную справедливость мироустройства. А мужчины?! Даже закованные в латы или страдающие от кровавых ран, нигде на старых картинах  они  не теряют самообладания  и человеческого облика. В Вене, в музее  Лихтенштейн, я был потрясен картиной Рафаэля, которую нигде раньше не видел. Она огромна и находится в огромном зале – «Проповедь Игнацио Лойолы». Этот человек, яростно беспощадный к грешникам, поражает страстно горящим взором. И люди, собравшиеся на его исповедь, даже самые благочестивые,  поневоле впадают в состояние вины – кажется, даже за то, что живут. Но вместе с тем,  сквозь муку раскаяния  проповедник иссекает из души каждого что-то такое, что уже не позволит им опуститься на дно жизни. Поверьте, это очень важно – ни при каких обстоятельствах не опуститься на дно!
- Ну, а если нечего есть, некуда голову приклонить, и уже  никаких надежд? Поневоле пойдешь на помойку – выковыривать из вонючих контейнеров заплесневелые куски…
Габуния вскинул на Валерия ястребиный взор, потом медленно опустился на оттоманку у стены.
- Помойка, говорите?..
Он помолчал – причём, так долго, что Валерий забеспокоился, не сказал ли чего-то обидного для старика. Но тот, будто решившись, заговорил:
- Вам не доводилось в своих журналистских скитаниях бывать в Советской Гавани? Нет? А есть, есть такой населенный пункт… на очень дальнем, так сказать, нашенском востоке…
Он опять примолк, посидел, раскачиваясь взад-вперед, потом продолжил:
- Ни село, ни город – так, несколько поселков, будто высыпанных из горсти  на берега извилистой бухты. Я оказался там … ну, скажем, проездом…. Времена  были хрущёвские – не знаю, что вам скажет такое  определение, у каждого оно своё… Словом, представьте: зима, вода в бухте – от самого берега – под  толстым, зеленоватым льдом. Во льду впаяны корабли – крейсер, эсминцы… И в обеденные часы с кораблей выносят вёдра с помоями. Выносят – и сваливают в бочки на колёсах, стоящие на льду поодаль, потом их вывозят, куда – не знаю…  И вот… Матросики эти помои выносят, а возле бочки люди с саночками стоят. Мужчины, женщины, дети лет по 12-15… И все в каких-то затрапезных стёганках, бушлатах заношенных… Стоят – и стараются матросиков перехватить, свалить содержимое их вёдер к себе на саночки – в баки, корыта… что у кого есть… А помои эти парят, запах издают такой, что всё окрест пропахло кислым духом – мясным,  капустным, рыбным… Уж на что я только что из тюрьмы…
- Из тюрьмы?!
- Да-да, оттуда… Это отдельная история… Так вот, даже я, человек с баланды, и то ужаснулся: до чего люди опустились! Мы там, конечно, слышали, что на воле  несытно жилось, но чтобы вот так!..
Ираклий Георгиевич перевёл дух.
- Потом, в поезде по пути домой, разговорился я  с одним… Знаете, после сроков не с каждым разговоришься… Боязно, конечно, но и молчать невмоготу – намолчался  за эти-то годы!  Да… Но тут порядочный оказался человек, железнодорожник из-под Читы… Ну, я ему про помои, про человеческое достоинство, а он – он мне просто объяснил: люди, чтобы прокормиться, свиней дома держат, вот и приходят за даровым кормом для скотины. И ничего тут позорного нет. А хоть бы и было – разве достоинство тем меряют, что человек ест и во что одет? Очень уж мы привыкли опасаться, кто да как на нас поглядит, как оценит. Слов нет, не в пустыне – среди  людей живём, считаться приходится. Но ведь не по-хорошему мил, а по милу – хорош! Стало быть, не особо и оглядывайся. Главное, кем ты сам себя ощущаешь – скотом или  человеком вольным…
- Знаете, Валерий Сергеевич, - проговорил Габуния после очередной паузы, - я после того разговора и на себя по-другому взглянул. Ведь от  самых ворот тюрьмы  каждой пары глаз боялся – казалось, всякий встречный от меня шарахается. А тут  подумал: люди, я ничего у вас не украл, никого не убил, и я – свободен. Как и все вы – свободен! И я перестал дрожать, перестал горбиться…
Валерий вспомнил, каким Габуния предстал перед ним на лестнице. Высокий, сухопарый, с гордо посаженой седой головой,  он даже отдалённо не мог вызвать ассоциации с бывшим зэком.
- Мужчины! – раздался с кухни призывный голос хозяйки. – Нужна ваша помощь.
- Иду, моя царица! – вскочил с места Ираклий Георгиевич.
Но помощь мужчин ограничилась лишь открыванием  высоких двустворчатых дверей, откуда вслед за  двухэтажным сервировочным столиком вплыла, будто на колеснице,  стройная  красавица в черном платье, с седыми, чуть подсиненными волосами, схваченными  на затылке в тугой  аккуратный рулон. В ней легко было угадать ту самую женщину с портрета – такие же лучисто серые глаза, те же изящные кисти рук,  не тронутых увяданием, и то же воистину царственное добросердечие на лице.
- Познакомься, царица моя – это и есть Валерий Сергеевич, журналист, о котором я тебе говорил. А вас, Валерий Сергеевич, прошу любить и жаловать – моя Кира Максимовна. Между прочим, Кира - по-гречески госпожа.
Валерий не любил  манерного целования рук, ставшего модным вместе с  пришествием в страну других «буржуазистых»  галантностей. Но сейчас поклон  величественной хозяйке  оказался  для него таким необходимым, а для неё – таким естественным, что не вызвал ни малейшей неловкости. 
- Очень рада, - сказала  она  глубоким, мелодичным голосом. – Но греческий тут совершенно не при чём, - ласково  попеняла мужу и снова обратилась к гостю. - Просто, если  мужчина видит в женщине царицу, она себя  царицей и чувствует.
Сервировочный столик оказался неожиданно вместительным: то, что перекочевало с него на круглый обеденный стол, заняло всю его площадь. Разговор за едой был непринуждённым, без церемоний, и Валерию казалось, он знает этих людей не первый день, даже не первый год. Правда, слова о тюрьме не выходили  у него из головы: какая тайна скрыта за ними? И удобно ли о ней расспрашивать?
Впрочем, когда Кира Максимовна собрала со стола и мужчины снова остались одни, Ираклий Георгиевич сам вернулся к этой теме.
- Вас наверняка удивили мои воспоминания о Совгавани, - он полувопросительно взглянул на Валерия. – Это история долгая… Знаете, молодым я стараюсь об этом не рассказывать – уж слишком размашисто они обо всём судят. Дескать, культ личности –  позор  страны,  коммунизм –  сродни фашизму, а среди нас, стариков, одни – дураки и жертвы, другие – подлецы, кто  в жизни преуспел… Всё-то для них просто: какая ж, мол, это несгибаемая  гвардия, если она ломалась на допросах? И как это одни признавали себя врагами народа, а другие сдавали товарищей по партии? И как уважать народ, который  вчера молился на портреты своих кумиров, а завтра кричал о них:  «Собакам – собачья смерть!»?.. Нет, спорить  об этом уже надоело. А истина… Когда-то, может,  пробьётся, - вздохнул Ираклий Георгиевич и прибавил: - Говорят, человечество смеясь расстаётся со своим прошлым… Смеясь – наверное. Но если издеваясь – это страшно. Даже звери не гадят над  умершими  предками…
Вечер затянулся глубоко за полночь, так что Кира Максимовна категорически запретила Валерию ехать домой. И он, пришедший, по чести говоря, из любопытства – понять, так ли уж  коварен Литманович, положивший глаз на этот старинный особняк,  выслушал к утру историю Ираклия Габунии – чудовищную в своей обыденности и вместе с тем нелепую, если повернётся язык назвать нелепой  саму человеческую жизнь. С бульвара сквозь неплотные шторы пробивалось  фонарное марево, то и дело доносились тяжелые вздохи троллейбусов от соседней остановки, чередовались разнотонные голоса автомобилей – то чванливо басовые, то суетливо заискивающие, выдавая не только собственный ранг в дорожной иерархии, но и статус своих хозяев, а Ираклий Георгиевич, предупредив гостя, что все старики болтливы и он не исключение, неспешно начал свой рассказ.

За три года до войны он, лейтенант Габуния, был командиром артиллерийского  взвода. Служил легко, в охотку, командиры  ему благоволили – насколько это можно представить при тогдашней армейской субординации. Времени хватало и на танцы  в соседней деревне Борисовка, и на книги, по которым он готовился на истфак университета: учебные стрельбы на полигонах увлекали его куда меньше, чем стратегические головоломки былых  сражений.  Иной раз он пописывал в окружную газетку – о ратных успехах однополчан, что тоже весьма поощрялось начальством.  Знать бы тогда, к чему это приведет!
- Однажды вызывает меня полковой комиссар. «Габуния, - говорит. -Просьба к тебе. Нашему комдиву ко Дню Красной армии  приказано выступить в «Красной Звезде». Оттуда, конечно,  прислали корреспондента, да он, к несчастью, заболел, в санчасти лежит с температурой. А время, сам понимаешь, не ждёт. Придется тебе статью писать» Я было замялся – не мастер статьи писать, да ещё за генералов, а он: это приказ! Ну, делать нечего. Сочинил я  что  сумел, отдал комиссару. В редакции, конечно, произведение причесали, выгладили, да и напечатали. На том бы делу конец…
Голос Габунии звучал в темноте непривычно – будто не от соседней стены, а  откуда-то сверху, из  неоглядного пространства, что придавало ему почти эпическую силу.
- …На том бы и конец, да генерал оказался порядочный. Вызвал меня примерно через месяц и говорит: «Лейтенант, тут вам деньги из газеты пришли» - «Какие деньги, товарищ генерал?» - «Гонорар… или как он там называется… За статью, одним словом». – «Никак нет, товарищ генерал, это гонорар ваш». – «Я, что ли, статью писал?  Фамилия моя там по должности стоит, а труд  твой. Не хватало ещё мне, крестьянскому сыну, на чужом горбу в рай въезжать. Забирай деньги – и шагом марш!» Что мне было делать? Вернулся к своим, позвал сослуживцев в ресторан. Славно посидели… А через полгода меня к особисту: брал деньги от врага народа? Оказалось, генерал уже не генерал, а я – вражеский пособник. И понеслась судьба по закоулочкам: семь лет, потом ещё три, да ещё добавочка…
Ираклий Георгиевич  надолго замолк, и Валерию показалось даже, что уснул. Но потом в тишине он расслышал подавленный вздох.
- Знаете, что в лагере ломает людей больше всего? – тихо спросил Габуния. – Сначала ты испытываешь острое чувство несправедливости и ждёшь: ну не может этого быть, должны же разобраться! Следом, почти одновременно, мучаешься от униженности:  вчера ещё свободный и независимый, сегодня ты – раб. «Лицом к стене! Наклониться! Раздвинуть ягодицы! Отвечать только на вопросы!»  Ужасно… Потом начинает душить отчаянье: ведь уходят дни, годы, жизнь, и ничто невозвратимо, а твои планы, таланты, мечты – всё прахом. И наконец – равнодушие. Тупое, глухое, непробиваемое безразличие ко всему и ко всем. И когда ты вдруг осознаёшь это своё состояние – то понимаешь: всё, тебе уже не подняться! Одни от этого сходят с ума, другие бросаются  под выстрел, третьи  звереют…
- Но вы же уцелели!
- Не я один…
- И простили…
- Что значит – простил?
- Даже защищаете культ личности…
- Глупости! – Габуния сел в своей постели и выглядел как скелет в балахоне: ни дать ни взять, привидение. – История вообще не нуждается в оправданиях – она уже состоялась. Такая как есть!  Можно до заикания повторять, что победителей не судят – это ложь! Сначала – да, конечно, поскольку сами победители и становятся судьями. Но потом, в истории, именно победителей и судят! Побеждённые-то – где они? Ау-у! Даже имён  почти не осталось. Они без того жертвы – за что их судить?  Зато победители – на  виду.  И начинается: тираны! палачи!.. А знаете, в чём главная вина Сталина? ГУЛАГ, расстрелы – это, конечно, ужасно. Но что здесь нового? Инквизиторы, викинги, римские цезари и восточные деспоты, японские самураи и русские князья – они что, чурались массовых убийств? Люди никогда не были разборчивы в средствах ради своих целей. Да и сейчас не церемонятся – что у нас, что на Западе…
Теперь уже и Валерий поднялся с подушки, чувствуя, как заражается  энергией старика. А тот встал и шагал от окна к двери, не в силах, видно, сдержать давно выношенное, выстраданное.
- Главное обвинение Сталину – не  мёртвые, а живые!  Когда нынешние коммунисты пытаются объяснить и даже оправдать культ личности, они твердят о великих стройках, о победе над Гитлером, о космических полётах…  Но ведь Сталин именно это и уничтожил! Да-да, не удивляйтесь! - вскипел Габуния, хотя Валерий не издал ни звука. – Ведь это бред, будто социализм  построен  руками заключённых! То, чем страна восхитила мир  за десять-пятнадцать довоенных лет – плотины, гигантские заводы, полярные станции, - разве по силам это рабам, пусть даже миллионам?! Нет, это сделано целым поколением! Я бы сказал – восторженным поколением! «Нам нет преград ни в море, ни на суше!» - вот во что верили и чем  жили.  Казалось, впервые в истории у всех была одна цель, одна вера…
Габуния  устало  присел на постель и тихо прибавил:
- Вот это всё и убил Сталин… Даже от тех, кто оказался в лагерях, я ни разу не слышал, будто сидят они «ни за что». Боялись? Конечно. Но и верили! Верили, что страдают  ради  высокой цели. А сегодня сам вопрос «ради чего ты живёшь?» звучит как  бред сумасшедшего. Нонсенс! Анахронизм! И, боюсь, никогда уже человечество не откажется от нынешнего девиза «люби себя!» Помните, у Горького: сердце Данко  так и осталось догорать в пыли, забытое людьми… Приметлив был буревестник революции!..