Вавилон и Башня, роман

Алекс Коста
Часть первая
Глава 1. Конбор
<Маньчжурия, 1945 год>

Сапоги сохли на палках, из голенищ желтой струйкой стекала вода. Еще долго!
После людей на войне больше всего страдает обувь. Я представил свои сапоги черными новыми.
Раньше такую пару купил бы зажиточный крестьянин или лавочник. Но эти носил монгольский капитан. Наверное, спёр где-нибудь. Откуда ж еще у него наше обмундирование?!
Потом дед Матвей забрал сапоги себе. Теперь они у меня.
Здесь обувь часто меняла хозяев, от убитого к еще живому. И дальше по кругу, оставляя за собой в основном только смерти. Но иногда продлевая жизни. Защищая от холода и осколков, давая возможность быстро бегать. Убегать! Здесь это главное.
— Не к добру это, не к добру… — Дед Матвей чиркнул зажигалкой, прикурив второй раз. — А ты чего это, Кинстинтин, наждаком пальцы скоблишь? Каталой решил заделаться? Нам это, брат, сейчас не до картежничества, ноги живыми бы унесть.
Я пытался отчистить пальцы от коросты. Каучуковая смола цепкая, лучше любого клея.
— Каталой? — не понял я. — А! Это я вчера Будду склеивал, фигурку глиняную. Вот пальцы и измазал.
— Чего? Кого-кого?
Наверху послышался громкий вой Бэки, студебекера  — «дрык-ды-рык-рык-рык-кккк» — и лязгающий механический скрежет.
— Неспокойный щегол! Епть! Говорил же ему! Пока до песка не откопаем, никаким дрыгателем эту колымагу не вытащить. Теперь опять чинить по колено в болоте. Чтоб его! Своим пролетарским ****ством всех ужо замотал! — За пару дней дед Матвей несколько раз перебирал и ремонтировал сцепление. — Чтоб его… Ша-по-ва-лов, хрен моржовый, — и он вынырнул из блиндажа, посыпав с тлеющей самокрутки несколько крупных искр.
Дед Матвей всегда звал меня Кинстинтином. Никогда по фамилии или хотя бы Константином, Костей. Тем более не говорил «товарищ лейтенант». Для него звания ничего не значили, как и другие условности. Он различал только «прав» и «не прав». Остальное, как любил говорить дед Матвей, от лукавого. За это его любили и еще больше уважали.
Уже несколько дней десяток солдат расталкивали и вытягивали грузовик из болотистого оврага. Только все бесполезно! Теперь еще Шаповалов, со своим бестолковым упорством!
Надо идти за дедом Матвеем.
Я снял один сапог с палки, подержал. Да… глины килограмма два. Все лучше, чем в онучах, как новобранцы. Завхоз-то не выдает ничего, кроме кусков старого ватника да бечевки. Делай сам обувь как хочешь. Хотя в этом есть какая-то правда жизненная. Если солдат не может смастерить себе обувь, достать пропитание, какой же он солдат? Почти ж ничего не осталось из обмундирования после пяти лет войны с Германией. Теперь эта вот, на Востоке. Говорят, потом будет еще. Другая, больше прежних.
— Кинстинтин, твою мать! — раздался сверху бас деда Матвея.
— Бегу, бегу… дед Матвей, подождите!
— Хорош выкать мне, курсант. И без этих твоих буржуйских «пожалуйте, соблаговолите принять». Знаем! Ужо перерезали вас всех, кровопивцев!
Я хотел что-то возразить, но не стал. Ведь верно так! Как бы мы ни думали по-другому, кровопийцы и есть. Как завхоз. Он ведь почему сапоги не выдает? Потому что бережет на особый случай. А ну как подводы не придут месяц, а то и год? В начале войны так и было! И что тогда? Вот и станем кожаные голенища варить да из котелков хлебать. Все лучше, чем крыс, собак.
В памяти всплыло воспоминание о доброй и пушистой Норе соседа Степана. Я постарался сразу забыть, затолкать его куда подальше…
Неужели все это дано выдержать человеку? Вчера, когда склеивал фигурку Сатиты , думал об этом. Зачем, по каким причинам все эти испытания? Неужели и правда душа должна намучиться, истерзаться, прежде чем из нее свет польется? Как сок березовый из прорези, как фигурка получает образ после резца. Намучить, выкрутить, разрезать, измолоть… и вот он, сок... вот, когда искру из себя можно высечь!
— Ты чего?! Без царя в голове совсем?! — орал дед Матвей на Шаповалова.
— Чего, Матвей? Чего? Вот чего ты на меня орешь? — Шаповалов стоял по колено в густой глине. — Мы как? Зимовать здесь будем?! А?! Или хочешь, чтоб я государственное орудие вот так бросил? А? Ты… это… что, с этими, растратчиками?.. — Шаповалов осекся, понял, что перегнул.
— А ну тебя… Слышь, Кинстинтин, дорогой, ты же там в своих университетах учился. Давай, скажи деревенщине, как нам этот фаэтон  отсюда достать, — и дед Матвей бросил на меня строгий орлиный взгляд из-под кустистых бровей, больше похожих на перья птицы, чем на человеческие волосы.
— Не знаю, дед Матвей. Мы можем только толкать. Надо бы еще тянуть. Толкать не получается…
Бэка застряла на подъеме, выезжать надо было в том же направлении. Если б в сторону спуска, то еще толкнуть посильнее можно. А на подъеме-то… как толкнешь? Вот и сидели уже пятый день, копали. Только куда копать? Все одно — болото внизу.
Сделали временный блиндаж, распределили роту, часть уехала на подводах в сторону фронта, другая — осталась.
Бэку бросать нельзя, в этом Шаповалов прав. Мало того что орудие государственное, так еще и единственная защита от авианалетов. Японцы могут атаковать в любой момент. Налетят стрекозами, все небо заполнят, прошьют без остатка насквозь. У них пулеметы быстрые, никакой блиндаж не поможет.
— Ну? Кинстинтин, твою мать! Да прости меня, Господи, чего скажешь-то? Толкать, тянуть? Чем тянуть? У нас только веревки конопляные. Ими тянуть, все равно что лопатой в манде ковырять! Так дитя не заделаешь…
— Дед Матвей…
— Сам знаю! Уже пятый десяток дед Матвей. Еще при царе был Матвеем, потом при Киренском, как его там… хрен вспомнишь, как звать жида. А теперь при этих, красноперых и одном грузине.
— Эй-эй-эй! Матвей, заговариваешься! — сказал Шаповалов.
— Да ну… — махнул тот в сердцах на него, свернул самокрутку. — Куришь? — и, не дожидаясь ответа, протянул мне.
До войны я не курил. Но тут пристрастился. Никак в толк не мог взять, как дед Матвей и другие солдаты могут эти самокрутки крутить так просто: на ветру, на морозе, в окопе, негнущимися, обмороженными пальцами. Да где бы ни пришлось! И так ловко у них получается!
— Спасибо, дед Матвей.
— Тут на «спасибо» далеко не уедешь.
Шаповалов закурил папиросу.
И как достать Бэку? Я, правда, не инженер, а математик. Да еще с неоконченным курсом. Не знаю. Вот так буду стоять, думать, а дед Матвей возьмет и сделает что-то, как будто и не думая даже. Возьмет и сделает. И получится! Главное, что получится! А я все еще думать в это время буду. За такие пустые раздумья больше всего себя не люблю.
— Ну?
— Может, веревку сделаем?
— Е-мое, Кинстинтин, дорогой! Стоило штаны шаркать в институтишке? Какую такую веревку? Тонн десять в этой дуре. Из чего ты такую веревку сделаешь? Может, из коры скатать, а?
— Кора?
Я вдруг вспомнил, как плетут лапти в деревнях. Странно, что дед Матвей этого не знал. Из коры ветлы, белой ивы, которая здесь повсюду, может получиться толстый и очень прочный трос. Зацепим за Бэку, пять солдат будут тянуть, пять толкать. Как раз людей хватит.
— Из коры, говорю, скатаешь свой трос, что ли?
— Из коры!
— Ну ты чего, дорогой Кинстинтин? Какая кора?! Говорю тебе, десять тонн. Вчера сколько щеглов толкало… с десяток? А все одно. Так что ты это… чего-то не то удумал...
— Толкать мало, дед Матвей! Надо тянуть! Чтоб тянули и толкали! На манер пробки из бутылки…
Я решил не продолжать сравнение с винной пробкой, мог получить от деда Матвея какого-нибудь «барчука» или «кровопийца».
— Да ну… — и дед Матвей щелчком отправил окурок в глиняную жижу.
Но получилось! Получилось, как я придумал! И почему я постоянно сомневаюсь в себе?..
Солдаты весь вечер вязали веревку из коры. Вышел плотный толстый трос. Не очень длинный, но вполне достаточно, чтобы ухватиться пяти парам рук. И кто бы мог подумать, что у такого хлипкого деревца столь эластичная кора! Стоит несколько «прядок» друг с другом сплести — не разорвать никак.
Дед Матвей, пиная куски коры своими болотоходами, которые пришли на смену сапогам, все подшучивал надо мной:
— Что, профессорский сынок, лапти собрался вязать?
Я не обижался. Больно уж хотелось свою идею проверить: сработает ли?
К утру трос был готов. Обвязали за переднюю часть рамы. Пять солдат тянут, пять толкают. Дед Матвей осторожно включил передачу, по чуть-чуть прибавляя газ.
Бэка поползла вверх! Медленно, но вверх! Эти пару сантиметров движения походили на настоящее чудо, впервые за последние пять дней. «Раз-раз-раз… раз-раз-раз…» — отсчитывал я каждый сантиметр, наблюдая, как крупные ромбики протектора вгрызались в глину. Бэка продолжала ползти, дальше и дальше. Совсем трудными оказались последние метры. Перепад оврага огромный — Бэка чуть не повисла на брюхе. Тут дед Матвей гаркнул:
— А ну, пр-о-о-чь! — и до упора вдавил педаль газа.
Бэка рявкнула, поднимая из-под колес грязь и дым от горящих покрышек, и, опасно покачнувшись, взмыла вверх. С таким звуком, словно и правда бутылку с вином открыли: «Шпау-у-к!»
Всё! Свобода! Как и не было этого сырого блиндажа, промокших насквозь сапог с килограммами глины, десятков едких самокруток… Мы покатили к линии Маньчжурского фронта. А когда болотистая местность сменилась степью, разогнались как следует, чтобы нагнать подводы. Только и слышно, как с боков Бэки отваливаются куски глины — «шух-шух, шух-шух, шух…».
— Голова! — потрепал меня по волосам дед Матвей, протягивая самокрутку, толстую и ровную. Вроде как благодарит меня. Я с удовольствием взял. Курить хотелось. Мы сидели в кузове, на кочках потряхивало, двигатель утробно рычал, но не кашлял. Значит, все в порядке.
«Эх, хорошо!» — подумал я, хотя слово «хорошо», кажется, не совсем подходило к Маньчжурской степи, войне, роте голодных промокших солдат. И почему именно в такие простые моменты чувствуешь себя хорошо по-настоящему? Не наигранно, а, правда, хо-ро-шо! Моменты простого, чего-то неподдельного, правильного.
— Дед Матвей, вы счастливы сейчас?
Дед Матвей привык к моим чудны;м вопросам. Редко на них отвечал, но и не злился. Просто говорил «да» или «нет».
— Ладно, — смахнул он слезу от встречного ветра. — Ты что, думаешь, что счастлив?
— Не знаю. Иногда, как сейчас, думаю, да. Может, потому что получилось, что задумывал. А может, еще почему-то другому.
— Ну… —
И, не успев ответить, дед Матвей вскинул ружье, он охотился на попадающуюся по дороге дичь, поэтому, помимо солдатской трехлинейки, держал наготове трофейный «зауэр» .
Я услышал сухой характерный щелчок спускового механизма и гулкий звук выстрела, раскатившийся по степи. И только потом разглядел, куда стрелял дед Матвей. Удаляющаяся маленькая фигурка странно петляла, убегая не прямо, а словно все время поворачивая в разные стороны. Может, этот странный человек, который неведомым образом очутился здесь, хотел, чтобы в него не попали, потому так бежал? А может, просто оббегал какие-то неровности? После выстрела фигурка немного присела. Потом опять побежала, потом опять присела и, наконец, припала к земле.
— Тр-рр-ра-ввии! — дед Матвей старался перекричать двигатель Бэки.
Я почему-то услышал «бр-р-р-а-висси-мо». И представил деда Матвея в ложе театра. Как будто он встал после арии, хлопал в свои огромные ладоши и громко кричал: «Бррр-р-а-ви-ссимо… бррр-р-а-ви-ссимо…» Только вместо сцены была степь, а вместо примы — маленькая, казалось, свернутая калачиком фигурка.
Тогда я не знал, что этот маленький «комок» сильно поменяет мою жизнь.
Глава 2. Вениамин
<СССР, 1970-е годы>

То ли от солнца, то ли от того, что здесь часто стирали белье, а стиральный порошок попадал на доски, но они были почти белыми, безжизненного вытравленного цвета с темными прожилками. Через широкие прорехи проглядывали другие. Старые и черные, подтопленные мутной водой, местами затянутые зеленой тиной.
Новый приступок сколотили поверх предыдущего. Сейчас, в этих двух приступках, целом и затопленном, ощущалась череда поколений. Подобную «череду поколений» Вениамин чувствовал и в своих ногах. Такие же, как у отца. Вроде бы крепкие, но не из того места растут. Точно эти белые, маловатые для его возраста ноги приделали к телу нарочно — не совсем так, как нужно. Чтобы их хозяин не мог быстро бегать, высоко прыгать, сильно лягаться в драках. Конечно, Вениамин не думал именно так, был еще слишком мал, просто все время чувствовал, он — не такой, «не хорошо» не такой.
Вениамин занес кое-как обструганную ветку над ярко-зеленым, в желтых и темных пятнах, брюхом лягушки. «Ква-а-у…» — издала та свой последний звук, и ее переливающиеся малахитовые глаза вмиг стали пустыми, безжизненными. Какое-то время Вениамин ковырялся в мутно-желтых кишках, возил веткой туда-сюда, пока не проткнул туловище насквозь и не уперся «орудием» в белесую доску приступка. После этого он только больше разозлился и начал сильно скоблить палкой в других частях уже и без того искромсанного тельца.
Вениамин не боялся, что кто-то увидит его «художество». Не сомневался, времени бросить все это в тину у берега хватит. Но так увлекся, что совершенно не заметил, как подошел отец. Тот с самого утра был «на рогах» и шатался по деревне в поисках «приключений».
— Ну, ты у меня получишь, гаденыш!
Вениамин учуял знакомое «кислое» дыхание и перед глазами возникли воспоминания, как вчера отец понуро пришел домой, устало сел за стол, наполнив стакан мутной жидкостью.
— Немного с ребятами погудели, — виновато сказал он и целиком опрокинул в себя содержимое стакана.
— Уж вижу.
«Лучше б поругала», — подумал тогда Вениамин, прячась в самом углу комнаты.
Обреченность в голосе матери сыграла дурную роль, а может, второй стакан, но отец вскинулся, заревев:
— Что, ****ь? «Уж вижу!» Что ты вообще можешь видеть… городская ты шалава!
Потом схватил мать за шею, повел в спальню. Вениамин закрыл уши руками, крепко-крепко, как учила тетя Таня, соседка. Так крепко, что ладони моментально вспотели. Не помогло: он все равно слышал завывания мамы. «Сильно бьет», — трясясь в беззвучных рыданиях, понял Вениамин.

— Я для рыбалки, папа! — проговорил он скороговоркой, чувствуя, как крупные слезы катятся из глаз.
— Какая еще рыбалка, уродец! — отец дыхнул перегаром прямо в лицо.
Вениамин так испугался, что попытался вырваться. Почти получилось. Пьяными, размашистыми движениями отец не смог поймать его. Мальчик поднырнул вниз, под растопыренные руки родителя, выскочил и быстро пополз по приступку прочь. В следующую секунду отец наклонился, покачнулся от сильного замаха и грохнулся в воду. Брызнула вверх зеленая тина, полетели листочки кувшинок. Вениамин обмер, почти не дышал, а отец, ревя и чертыхаясь, карабкался из воды.
«Теперь убьет», — как-то отстраненно подумал он. Вслух пролепетал:
— Папа, папочка, не надо… — и, не выдержав, побежал что есть силы.
То ли после отрезвившей холодной воды, то ли от злости, но отец ловко, в два прыжка, нагнал сына, придавил к земле коленом, начал бить…
Бил долго, пока тетя Таня с мужем Колей не оттащили.
Что было дальше, Вениамин не помнил. Он что-то видел, но ничего не слышал. В уши залилась кровь, перемешавшись с кисло пахнущей слюной отца и болотной водой. В последний момент, прежде чем потерять сознание, Вениамин подумал: «Отомщу всем лягушкам» — и почувствовал, как теплая струйка мочи течет по ногам, заливается в носки, ботинки.
Через несколько дней он пришел в сознание и услышал рассказ бабушки.
— Не угомонился папенька-то, — поведала она. — С Николаем, соседом, подрался. Тот-то не во хмелю, знамо дело, поколотил его. Ну твой папка-то хорош, двустволку взял, и к Николай Иванычу на порог. А ну, говорит, давай, выходи! На что Николай Иваныч, разумный мужик, да и по хозяйству у него все… даром что детей нет… — бабушка подтыкала свернутые портянки под шею и набухшие от гематом плечи Вениамина, — …но не выдержал он матюгов дурня-то этого. Вышел. Так тот дурень пальнул в него спьяну-то. Да что там, — отмахнулась она, — не попал толком. Вот уж дурнем родился, дурнем помрет. Прости, Господи! — и бабушка перекрестилась сухой, с коричневыми пятнами, рукой, обернувшись к стене, на которой висели закопченные от времени иконы. — Бросился к Николаю-то да кричит: «Коля, Коля, брат!» Испугался, что ль? А когда стрелял, не пугался, что ль? Да тот так и валяется. Только по щеке кровь хлещет. Даром что пьяный был. А то, может, и убил бы. В общем, милиция приезжала в дом-то ваш. Сам Петр Васильевич из райцентра. Забрали папаньку-то твоего. Надолго забрали! — сухо подвела итог бабушка. — Ты виноват-то! Кто папку-то расстроил?! И даром что за дело! А так, по глупости. Тоже дрянная кровь…
Вениамин пошевелил губами, пытаясь что-то сказать. Вместо этого опять почувствовал, как по ногам заструилось что-то теплое, пахучее. «Только бы бабушка не учуяла», — с ужасом подумал он.
Но та сразу поняла. Откинула одеяло, увидела желтый с красными «прожилками» ручеек на серых, с прорехами, простынях.
— Дармоед! Опять обоссался, гнида!
В этот момент Вениамин понял, что бабушка церемониться не станет. Побьет сильнее отца и кормить не будет.
Бабушка выбрала одно из не тронутых мест на руке Вениамина, чуть выше локтя, и своими сильными жилистыми пальцами накрутила кожу. Да так больно, что слезы брызнули из глаз.
— Я тебе не папка. Тот бестолково бьет. Я по самое нутро пройму, гнилая ты кровь! — и с этими словами ущипнула внука за «причиндалы».
Было еще больнее, чем на руке, только к боли примешивалась какая-то непонятная обида. Обида такая, которая сильнее боли.
— Ма-м-ма!
— На пересыльной твоя маменька-то! — сказала как будто довольная бабушка. — Со мной пока поживешь, скотина. А будешь писаться, так в сенях с курами поваляешься.
— Мам-м-м-ааа! — опять завыл Вениамин.
— Дуреха-то эта! — бабушка перекинула ногу на ногу, смяла и прикурила «Беломор». — Дуреха-то! Вслед за своим пьяницей потянулась. Тебя на меня оставила. Вот уж дурная кровь. Мало я с дедом твоим по пересылкам натряслась. Так теперь и она, дуреха! Ведь говорила ей, что кровь-то дурная. Нечего сеять-то ее! Мало того, что она городская! Так нет! Все одно! Вот теперь ты! Все через тебя! Ладно, лежи в своем ссанье, привыкай. Я пойду по хозяйству. Смотри, шею себе не сверни, гаденыш! Еще хоронить тебя не хватало. И так потратилась! — Бабушка сильной походкой направилась в сени. — Стране нужны герои, а ****а родит дураков… — закрывая дверь, подытожила она.
«Что теперь будет? — подумал совсем несчастный Вениамин, чувствуя, как быстро остывает лужица мочи под одеялом, еще совсем недавно теплая и уютная. — Мама на пересыльной, это надолго…»
Мальчик помнил, как долго бабушка ждала, пока деда отправят по этапу. Жила рядом с тюрьмой, в бараке с остальными женами, таскала деду то малое, что получала из деревни. Кусок подкисшего сала раз в месяц и капусту раз в неделю. Денег не было. А тех последних, что были, еле-еле хватало на пачку чая. А иначе не пропустят передачу.
Вениамин тогда впервые услышал непонятное слово «блатные».
— Отбирают, черти! — сказала бабушка и добавила уж совсем непонятное: — Хорошо еще, что на кукан  не поставили деда-то твоего. Задом хлипковат, алкаш треклятый!
Вениамин, который не понимал и половины слов, которые бабушка выговаривала его маме, ясно понял одно: бабушка злая. И не такая злая, как папка, который то злой, то слабый. И не такая злая, как соседка тетя Нюра, которая побила мальчишку за то, что свернул шею цыпленку. Нет. Бабушка просто злая. Как сосед дядя Коля — просто добрый. Просто добрый. «А какой же тогда я?»
Вениамин почувствовал, что лужица стала совсем холодной, но пошевелиться не мог. Тело он не чувствовал, голова и плечи были уложены меж свернутых портянок.
— Чтобы дурнем не стал, пусть головой пока не трясет, — вспомнил он слова Юрия Ивановича, фельдшера.
— Куды еще… — заискивающе пробубнила бабушка.
На деревне поговаривали, что она хотела захомутать фельдшера. Еще бы! У него ж изба пятистенная, мотоцикл «Урал» с коляской. А у бабушки обычная покосившаяся хата, уже лет десять некрашеная. А кому красить? Дед в лагерях, отец все время пьет. Свою-то избу не может покрасить. Да мама его и не просит. Ему слово лучше поперек не говорить, побьет. Правда, если молчать, тем более побьет. Как будто заподозрит что-то. Это Вениамин с удивлением понял, когда однажды увидел, как отец побил маму за то, что та молчит.
— Какая же ты жена, если мужа не ругаешь?! — рявкнул он, а потом сильно, наотмашь ударил маму по щеке. — Дура, а не жена. Вот тебе и учеба! — и пнул в живот ногой.
Вениамин тогда, как обычно, прятался в дальнем углу, плакал, сжимая маленькие кулачки. И думал, что когда-нибудь тоже пнет отца. Он еще не знал такого слова, как «месть», а просто считал про себя, сколько ударов «задолжал» отцу.
Теперь все будет по-другому. Так он вдруг понял. Если папаша попадет в лагеря, то не скоро оттуда вернется. Как и дед. Может, даже никогда. Но может и вернуться, «погулять» с неделю, и опять туда… Дед тоже иногда возвращался, «погуливал» — и снова в тюрьму. Не сиделось старику дома, зато хорошо сиделось в лагерях.
«Сколь веревочке ни виться, все равно укоротят», — подучивал дедуля еще совсем маленького Вениамина, строго постукивая пальцем по краю стола. У деда были красные на выкате глаза и синие от многочисленных наколок руки. «Посиди с мое!» — обычно говорил дед сыну, отцу Вениамина, когда они о чем-то спорили. Вениамин тогда понял, что это самый железный аргумент. Отец помалкивал, нечего было возразить. Нет, он, конечно, пытался сказать что-то вроде: «Ладно-ладно, я в армии насмотрелся…» В ответ дед показывал какой-то странный жест, складывая руки в виде треугольника внизу живота и добавляя: «На манду насмотреться ты мог. А ума можно только там набраться. Да чего тебе говорить-то…» — обычно злобно заканчивал он.
Уже в самом раннем возрасте Вениамин понимал, что дед «дурной». Он как-то увидел деда в сенях, в те немногочисленные дни, когда старик задерживался дома. Тот покачивался, шел нетрезвой походкой, держась за стенку, а потом, остановившись перед крыльцом, рухнул, расставив руки в стороны. Вениамин тогда успел отскочить, испугавшись, что дед его придавит. Когда дед поднялся, на его перемазанном слюнями и кровью лице замерла широкая дурная улыбка: вперемежку грубые стальные и собственные гнилые черные зубы.
— Через блатных дурь  узнал, — произнесла бабушка.
Вениамин не понял, что она имеет в виду. Потом увидел сгорбленного деда, лежащего в зелено-желтой лужице блевотины, и сообразил: «Вот она, дурь-то блатная!» Тогда он даже не представлял, насколько точна его догадка.
Когда дед «загулял» и опять попал в тюрьму, Вениамин очень обрадовался. «Веник тупой!» — констатировала бабушка, сильно ударив скалкой внука, когда тот признался, что рад дедову заточению. Он по-своему понимал слово «тюрьма», думая, что таким образом дед «пошел на заработки», как это часто делал отец, пропадая на неопределенный срок. Потом Андрей, которого все звали Дроном, со второго порядка, по-городскому — улицы, парень старше Вениамина на два года, рассказал ему, что такое тюрьма на самом деле.
Отец Дрона — давнишний алкоголик — не был способен даже на то, чтобы попасть в тюрьму. Но брат Дрона сидел. Случилось это с ним сразу после армии. Правда, не совсем так, как со всеми остальными в деревне. Он попал в «Кресты» . Насколько смог объяснить Дрон, попасть в «Кресты» — очень почетно.
— Это что-то среднее между «поехать в город» и «попасть в завхозы», — говорил он, выпячивая нижнюю губу от гордости за старшего.
«Видно, и правда так», — решил Вениамин.
Как раз когда брат Дрона попал в «элитную» тюрьму, ненадолго вернулся дед. Вернулся… и страшно разозлился, что Юрка отбывает в «Крестах». Потом успокоился, процедив свое привычное: «Щенок, посидел бы с мое…»
После объяснений Дрона про тюрьму Вениамин твердо решил, что сидеть никогда и ни за что не будет. Тогда они с Дроном закапывали свой «клад», в дальней «землянке». Дрон на тюрьме не остановился и объяснил младшему товарищу про залупу, вытащив свои «причиндалы», раскрыв пиписку и проведя своей «краснюткой» у Вениамина под носом.
Вениамин ничего не почувствовал, чего обещал Дрон, кроме сильного запаха мочи. Видно, старший товарищ давно не мылся, «краснютка» пахла сильно и неприятно.
Этот запах, «краснютка» Дрона, объяснение про тюрьму, воспоминание про деда, который ворочал красными выпученными глазами, лежа в зеленой блевотине, превратились у Вениамина в один собирательный образ тюрьмы, нехороший образ.
И сейчас, лежа среди скатанных грязных портянок, в холодной лужице мочи, с горящим от боли и температуры телом, он во второй раз твердо решил, что никогда и ни за что не попадет в тюрьму. Хотя где-то в глубине души чувствовал, что она-то как раз и будет его преследовать.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

Эта смена вроде как без напрягов должна быть. Никаких терок, никаких выездов. У хозяина сходка в доме. Так что все свои, неопасная. Ну мы и стояли у гаража, ждали гостей, охраняли. Ребята шутили, смеялись, вспоминали свои годы «за речкой» . Как воевали, как фишку делали, как иногда гужбанили, чего уж там.
Ботинки, пиджаки заграничные. Нас всех так одели. Это ж сходка. Ботинки зачетные, на мягких подошвах. Но цепкие, заразы! Мысок гнется, пружинит. Пока разговаривали, я все проверял, как это он пружинит хорошо, сука. Хорошо, блин. Может, нервяк? Или предчувствие шухера. Надавил, согнул… мысок упругий, гибкий, надежный. Вот бы такие ботинки тогда, под Джабалем. Но… нет, нет, обещал же, обещал про это… того, не базарить, не думать даже. Однако тема все одно как-то сама собой зачиналась.
— Ребят, помните первый тюльпан ? А? Колюш, помнишь?
— Помню, брат. Ну и что? А кто еще теперь помнит? У нас здесь другая жизнь, Бэдэ.
Колюша явно чего-то другое хотел сказать. Чё, стреножили Колюшу-то! Экивоками теперь базарит — «та жизнь, другая». Жизнь-то у нас одна. И того, что там было, не надо забывать.
— Да, бля! Кто не помнит, тому напомним! А то, бля, понастроили. Суки! — в общем, вскинулся, не выдержал я, бывает.
Со злостью. На все это… ворота эти, хозяина. Хотя... какой он мне хозяин?! Елки вокруг, сука, постриженные, блин, так чтобы вровень с козырьками. Гондоны!
У меня такое бывает. Медики говорят, последствия контузии, уже не пройдет. Со всех сторон, конечно, сразу «тишшшь… тишшшишь… нуланоте… постой…».
А как иначе?! Ребята зашухерились. Многие работают недавно. Для них хозяин — не просто коммерс. Для них это первая работа за реальное бабло. А не за паек.
Вдруг откуда-то… вжжжижжж… крямммссс… баххх… и затихло. Как будто что-то упало сверху.
Может… Сергуша с того света прилетел на своем «братишке»? А потому, что одно крыло с пропеллером вырвал, так и проехал «с музыкой» по бетону. Искры, огни. Но как без половины машины долетел-то?.. Как будто он ваще мог прилететь… Подняться из песков Баграма  и прилететь? Нет, Бэдэ, нет.
Машинально за ствол, и раз, на одно колено. Е-мое… в самую середину ворот этих, в самую дубовую панель, которую с ребятами еле-еле тащили, когда строились. Кто-то, сука, туда въебал, номер не видно, стоп-сигналы горят. Нога на тормозе у этого пидора. Жив, по ходу, еще сука. Но от морды «рубльсорок»  не осталось ни хрена. Сверху «капуста», внизу лужа какой-то жижи. Не бенз. По ходу, масло.
— Б-о-огдан... Богда-а-нн… Бог… — звал меня кто-то.
Так… косепор , по ходу, конкретный намечается.
Голос-то Егоркин… значит, значит… бля! Елы-палы… Егорка, твою-то…
Бегу к смятой морде, рву дверь… петли никак, заело. Напрягся, сломал. Сорвал, бросил.
Куртка белая разорвана, измазана кровью. Светло-красной. Значит, не артерии. Беру Егорку с сиденья, легкий. Потом пригнулся, отбежал, положил на траву. Так-то помягче будет. Смотрю, ребята уже заливают под капотом. Быстро! Пшшш-шшш — и все, погасили!
Были б такие огнетушители, когда горел Сергуша… Нуланоте, нуланоте…
— Бог…дан, Бог… — хрипит в траве. — Бог…
Я прислушался. Дыхание есть, скоро восстановится. От куртки разило какой-то автомобильной жидкостью. Бачок антифриза стрельнул в салон. Как пить дать. Но через него, сука, конкретный духан шмары. Запах резкий, сладковатый, сильный. Какую-то «селедку» опять подцепил шпили-вили , бля. Ведь четырнадцать же еще! Или сколько? Совсем зеленый, а уже туда, машину угнал, это вот…
— Чего, Егорка? Чего случилось-то?
— Богдан, — четко так говорит мое имя, как дух во время присяги. — Богдан, давай свалим на хер. Я… я все здесь ненавижу.
Прижал его к себе, неплотно, вдруг все-таки переломан. Не дай бог, конечно, а вдруг.
Где-то позади нас опять шум, какой-то шорох… понятно-понятно, хомяк  наш бежит.
— Богдан! Мудак! Что, ****ь, тут происходит?! — кричит хомяк, руками размахивает, шухерится падла.
— Все под контролем, — говорю. — Неудачно припарковались.
— Какое, ****ь, под контролем?!
Размахнулся — и хрясть мне пару раз. Рука-то холеная, словно тесто, кое-как скользнула по щеке, только и успел подумать, вдруг палец сломает-то об меня.
— Егор! Егор!.. — припал на колени, схватился за шиворот. — Егор, сын!
Я говорю, чтоб не загонялся. Говорю, что кровь светлая, все в поряде, дыхание восстановилось, легкие не задеты, переломанных ребер тоже вроде нет. Когда ребра сломаны, идет такое дыхание, точно ниппель пропускает… вш-иии-ть… вш-иии-ть…
Потом, понятное дело, «халат» пришел, Миша-Янкель. Меня усадили на диван в гостиной. Сказали, что потерпевший. Знали бы они, что такое потерпевший! Это когда у тебя одна половина тела обгорела, а внутрянку держит какой-то дух, которого ты в первый раз видишь. И думаешь: «Надоест ему скоро, сука! И когда надоест, то что?» А еще думаешь, как бы так сделать, чтобы кровь с сукровицей не так сильно, сука, херачила. Чтоб терпения у духа подольше хватило. Или уж, ладно, поменьше.
Хозяйка, без палева, налила мне бухла. Она и раньше делала это после смены, добрая, такая хорошая. Правда, прежде я не пил, отказывался. Даже после работы. Квасить для меня — только мое, сугубо личное дело. Не люблю, чтобы рядом кто-то находился. Это время отдохнуть, только мне и Сергуше, за которого пью, с которым пью.
На этот раз выпил, конец смены все-таки. Вроде небольшой глоток, но почти ничего не осталось. Мало наливают, что сказать. Обожгло, внутри как-то приятно сделалось.
Дальше сидел в гостиной на приколе. Ждал, что «халат» скажет. Остальные ребята, кто не охранял по периметру, поехали искать некую Юлю, которая, как успел сказать Егорка, его поюзала .
Если по правде, никакой Юли, по ходу, и не было… точнее, была… но за этот вечер столько Юль всяких мелькнуло, что уже не важно, какая из них намарафетила  пацана, тачку подбила угнать.
Для меня это ништяк, что позвали сюда. Как будто я член семьи, а не просто торпеда  какая. Что-то типа гордости родилось внутри. Дал я тут слабину, короче. Что бы на это сказал Сергуша, да и весь тот тюльпан?.. Что бы сказал?.. Ни-че-го. Никто оттуда уже не вернется.
Миша вышел из спальни. Я тоже приподнялся:
— Ну что там?
Миша, сука, оглядел меня подозрительно. Но рядом хозяйка. Он и начал свою ахинею травить:
— Что ж… шок, безусловно, есть. Даже и ушибы… однако ничего серьезного. Мальчик, на этот раз, отделался легким испугом…
— На этот раз?! — внимательно так посмотрела на него мать мальчика, аж ноздри запрыгали. — На этот раз?! Что вы имеете в виду, Михаил Симонович?
— Кхе-кхе, — изобразил Миша. — В анализах слюны и мочи существенная доза… как бы помягше-то... опиатов и мелатонина… то есть, простите меня, это кокаин и амфетамин... не говоря уже… кхе-кхе… о большом количестве этанола… кхе-кхе, то есть алкоголя. В общем, все это дорога в один конец, так сказать. Понимаете?
— Это мой cы-н-н! Это мой, это мой… сын… Что вы говорите такое?!
Я, понятно, тоже даю! Рванул за волыну. Вовремя остановился, а то бы и пригномил Симоновича, чего уж там.
— Да, да, да… — закозырял Миша и сам весь задрожал, сука. Пузо ходуном ходит, как кисель. — Да и еще раз да! Упаси господи! Надо лечиться, есть специальные программы. Наркотики никого до добра не доводят. Вы поймите, уважаемая Елизавета Викторовна… — «халат» любил сказануть, как в книжках, прежде чем получить на лапу. — Вы поймите, есть, есть способы… если нужно, мы поедем, мы организуем лучшую программу в Швейцарии.
— Богдан, расплатись!
Не ожидал от нее. Похоже, она Егорку-то сильно любит.
Я вытащил пару соток, швырнул на столик, в руки пархатому не дал. Симонович посюсюкал чего-то еще. Но Елизавета махнула ему, типа «иди». Он, сука, быстро подхватил бабосик, поклонился даже, вот падла. Сначала, сука, мне! Попутал, видать. Потом Елизавете. И такой, как крыса, пошел.
— До свиданья, до свиданья… скорейшего выздоровления. Если все-таки насчет программ…
Елизавета еще раз махнула, Миша заткнулся, дверь за собой закрыл.
— Фу, какой мерзавец… — по ходу, без сил Елизавета села на диван. — Богдан, налей мне тоже, пожалуйста.
— Вам виски? — у меня голос аж сорвался. Блин, как у салаги.
— Все равно…
Поехал после смены домой. Так и вышел перед Арбатом. Решил постоять, воздухом подышать.
Город-герой, блин. Жахнуть бы здесь, чтоб засветилось вокруг, как в Джелалабаде . Вот тогда бы это был герой.
На душе хреново как-то, не по себе. Хотелось скорей зашариться , накидаться до отключки, чтоб без тормозов. Виски этот стоял в горле, приятно так, не хотелось его не пойми какой дешевой водярой заливать, культурного чего-то хотелось.
Мы с Сергушей обычно бухали спокойно, как люди, без излишеств. Просто выпивали, просто вспоминали. На моей кухне простенькой. Сигареты, водка, закуска, все как положено. Я-то как? Последние лет десять голова не та. Как накидаюсь, передо мной колодцы Кандагара, пески Баграма… как настоящие, сука. Все горит, тюльпаны потом подбирают, что осталось.
Перевалы, перевалы, без конца и края. Природа, сука, кое-где красивая, но чужая. Сколько их вообще тогда было, этих перевалов?.. Меня всегда там напрягали камни здоровые. Эти камни, уж хрен знает сколько лет там смотрели, как подыхает кто-нибудь. В смысле не только мы, а вообще все. То в форме, то в халатах этих дебильных. Какая разница…
А тут витрины на меня смотрят. Еще хуже, чем камни те. То ли купить пельменей, закусона, водки и спокойно посидеть. То ли зашариться куда, просадить бабла маленько. Елизавета Викторовна предлагала мне в нагрузку, за «спасение Егорки». Какое там спасение! Так, обычный косепор разгреб. В общем, не взял я. Сама сунула в карман, сказала: «Ладно тебе, Богдан, ты тоже человек, проведи как-то время».
Бабосы я не вытащил, не вернул. Так до сих пор и торчат в кармане. Нет, не потому, что деньги не хотел возвращать. Подумал, раз Лиза положила, не могу я вернуть вот так просто. Короче, как олень я думал.
Раз олень, значит, бабосы эти надо и потратить по-тупому. И решил-таки не пельмени, а культурно повялиться где-то. Тем более давно отдыха нормального не было. Ребята в том месяце приглашали, не пошел. Без Сергуши не хочу. Неправильно как-то.
Зашел во что-то японское. Заказал водки, закусь. В зале ни туши. Полы пахнут химией какой-то. Но не ядреной, как в военгоспитале, жить можно. В углу салага-официант трет глаза. Видно, приехал из своего города на ранней «собаке» .
Выпил первые сто пятьдесят. Косепор с Егоркой все крутился в башке. Когда мы в юности барагозили, случалось всякое, чего уж там. Но никто не страховал, никто не заботился. Как-то иначе все было устроено. Сделал — сам разбирайся. И все. Халаты так же латали, предки так же опекали, но не пытались порешать. Что было, то было, типа сам порешаешь.
Это приучало относиться к жизни по-другому, не быть якорями . По-взрослому, как мы думали. Куда нас привело это по-взрослому? Туда и привело, что половина моих теперь лежат где-то, а караваны по ним ходят. И что, караваны виноваты? Или те, кто приехали туда с волынами и стали по этим караванам шмалять? Караваны там уже тысячи лет. И чё? Значит, мы, получается, не правы? А мы-то что?! Сказали: «Надо отслужить». Пошел. Не спросил ни у кого. Такая же логика: сам разберусь. Как будто самый умный, что ли… и как можно быть самым умным в семнадцать?! Потом сказали: «В Афган пойдешь?» А я: «Ну пойду. А чё?» И пошел. Опять, сука, не спросил. Откуда это взялось? Может, оттого, что должен кому-то? Но кому?!
Заказал еще сто пятьдесят. Салага перетрухнул. Понятно, девять утра. Да и рожа у меня потрепанная после ночной смены. Наверное, подумал, сейчас балаганить дядя будет или не заплатит. Но бухло быстро принес. Ну и хрен бы с ним, пусть думает что хочет.
От вторых полтораста башка разболелась. Ну, блин! Хотел погулять по-взрослому… У меня такое бывает. Все-таки башня уже не та. Да и сколько по ней, бедовой, били, сколько резали! А еще контузия, понятно же.
Рядом за стол сели какие-то звери. А кто еще ходит пить по утрам? Проститутки, телохранители и чурки.
Чурками я их без наезда считаю. Олень из Рязани был бы рязанцем. Это разве обидно? А это чурки.
После войны как-то по-другому относишься к чужой жизни. Без злобы, без обид. Да и без любых ожиданий. Все почему? Потому что знаешь, как ее можно быстро отнять. И знаешь, как быстро ее могут отнять у тебя. Что-то вроде коробки какой на полке в магазе. Если таких коробок много в ряд стоит, кто из-за них будет брыкаться?
Потом эти, ну звери, начали играть в свои… Как же их?.. Правильно, нарды. Откуда только взяли? У салаги, что ли? И так все время: шлеп… щелк… вах-вах-вах… опять щелк, шлеп… вах-вах-вах… а у меня и так башню сносит.
— Друзья, потише нельзя, а?
— Эээ... мужчина, вах-х-х… ты като такой? Пойди, опохмелись, да?
— Да…
Ну я и пошел. Салаге сразу косарь оставил, чтоб не в обиде был. По дороге, мимо чурок, беру эти их нарды, об пол хер-р-рак. Они что? Они, стало быть, зассали.
— Эээ… мужчина, зачем ты?..
Зачем, зачем? Я почем знаю. Нарды не люблю, сука, вот зачем.
На улицу вышел, там тоже кислорода ни хера. Дышать тяжело, вдохнуть-выдохнуть не могу. Захотелось рвануть подальше. Надоел этот город. Хорошо, что рядом с вокзалом дело было. План в голове созрел: сесть на «собаку», какая попадется, уехать километров за сто. До следующей смены. Пожить у кого в простой хате деревенской. Может, в баню сходить. В общем, хотелось чего-то чистого, что ли, чтобы все вокруг настоящее. И грязь тоже чтоб настоящая. Не блевотина какая, а чтоб земля, зола, трава…
В ларьке зацепил еще бутылку водяры, в электричке заскучать боялся. Зацепил и пошел к Киевскому.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е годы>

За соседним столиком сидели три лошемордые. Похожие на «я в Москве уже три года». Хвастовство, страх и, конечно же, слабоумие. Вот они вытягивают морды, один в один лошади в стойлах, подбивая сзади солому.
Одна, рядом, была еще и бесформенная. Это даже не лишний вес. Это отсутствие конструкции тела. Она напоминала уродливый автомобиль, над формами которого производители не думали. Как будто специально выпустили с конвейера, чтобы будущего владельца сразу посетила примерно такая мысль: «Ну ты, конечно, уродец! Ладно! Зато сейчас затолкаю в тебя побольше всякого дерьма, и помчались!»
Бесформенная лошемордая подозвала официанта:
— Ааа… эээ… Скажите, какой у вас самый французский десерт?
Самый французский десерт! Какие французские десерты в Москве, в кафе с пестицидными помидорами и резиновым сыром?! Я захотел громко-громко прокричать ей в самое ухо: «Как-к-к-ие-ээ-э?!» И тут же представил, как от этого вопля глупо выпрямленные, словно искусственные волосы лошемордой завернутся вокруг шеи и начнут ее душить… Твоя жизнь все равно будет такой же бесформенной, как и ты сама! Такой же однообразной, как твой идиотский вязаный свитер цвета плитки общественного туалета.
— Чё-нибудь изволите? — подошел ко мне официант, скорее всего из Химок. «Чё» и «изволите» обычно соединяют жители северных псевдокультурных трущоб.
— Благодарствую, ничё.
Да, глупо все это. Злоба у меня внутри. Пустая, ни к чему не ведущая. Много чего хотелось кричать. Слезы не дошли до глаз, хрип не прохрипелся, поэтому хотелось кричать куда-то внутрь, на самого себя. Один из таких дней, когда мечтаешь изменить мир, сразу целиком. Не так, чтобы долго-долго чего-то делать и потом тешить себя мыслью, что это что-то меняет. А чтоб все сразу!!! Только так и можно что-то изменить. Все остальное? Просто обман… этот поганый мир можно изменить только одним, но очень сильным движением! Бомба не поможет, даже самая большая. Везде будут валяться куски всех этих с их «самыми французскими десертами». Да и после бомбы они все равно будут думать, как бы еще пожрать или покрасить стены хрущевки венецианской штукатуркой. Ведь кто-то обязательно уцелеет. Всегда кто-то остается. Уцелеют, вот даже не сомневаюсь, самые уроды. Первое время будет боль, очистительный шок. На время просветлеет, лица, может, станут наконец чистыми. Может, даже трогательными. Страдание всегда очищает. С лица как будто спадает вся эта никчемная мишура.
— Ты понимаешь, хочется какого-то греческого стиля, — услышал я одну из лошемордых.
— А ты знаешь, что… — замурлыкала в ответ бесформенная лошемордая.
— Да, да, это… — закачала лошадиной головой третья и как будто подбросила копытом засранной соломы.
Я не стал дожидаться, что ответит третья, в «заплеванном» свитере. Хотелось какого-то воздуха, причем поскорее. Пусть даже этого, отравленного. От двух стаканов вина в голове сначала прояснилось, потом помутнело, словно накрыло чем-то.
Вышел на улицу, перешел через дорогу, разрывая какую-то невидимую границу между лошемордыми и собой. Хотя, конечно, никакого разрыва не было и не будет. Я все еще с ними, рядом, в них, о них… Как же гадко! Как будто я тоже мечтаю о венецианской штукатурке в своей хрущевке.
Впереди замаячила спасительная арка. Глухая, больше похожая на питерскую, чем на московскую. Я вошел и постоял какое-то время, попытался отдышаться. Краска образовывала простой рельеф, то ли волн, то ли просто ошметков. Вместе с грязно-желтым цветом все выглядело так, как будто ее красили давно, лет двадцать назад, не меньше.
Где-то во внутреннем дворе послышались шаги нескольких человек и гогот. Похоже, еще с прошлого вечера пьющая компания. В таких глухих «колодцах» часто пили подростки. Правда, и для них теперь придумали всякие дешевые забегаловки, что-то «подходящее». Как бы они того ни желали, однако взрослые дяди управляли подрастающим поколением даже больше, чем остальными.
Сейчас они подойдут. Какое разочарование! Такие арки я любил. Любил стоять в них долго, чувствовал себя защищенным, особенно если стоять где-то посередине, чтобы пространство как бы обволакивало. Точно эти своды могли защитить… если поднять голову да запрокинуть посильнее, потом постоять так какое-то время, возникало ощущение, что ты в коконе. Защитно-спасительном. Так вот, сейчас этот момент будет испорчен.
Первыми подошли две поддатые девки. Готов спорить, парни называют их между собой «сосками». Хотя какие они «соски»?! Так, предварительная стадия перед свиноподобными. Раньше, когда я был в их возрасте, такие девки обычно носили футболки с фото белокурого парня, смотревшего куда-то вдаль, с потрепанной акустикой в руках .
Теперь таких футболок не было. Наверное, считались немодными. А может, песни про смерть и несчастную любовь перестали нравиться, вот про белокурого и забыли. Впрочем, он так и предполагал, поэтому заблаговременно выстрелил себе в башку. Заблаговременный выстрел в голову?! Ну да. А что такого?
Белокурый с акустикой, действительно, больше не котировался. Обе девки продемонстрировали непонятные круги и разводы, напечатанные на футболках. Но, похоже, странные рисунки что-то для них значили. Иначе они не носили бы куртки нараспашку, в такую-то погоду.
— Дядя, как… Чё?
— Дядю в другом месте будешь искать… — растягивая слова, намеренно хриплым голосом сказал я. Еще помнил эти приемы улиц. Надо отвечать быстро, хрипло. Это как сигнал опасности для другого. Значит, ты рычишь и готов бить, грызть.
— Эээ… ты чё?! — отозвался парень, который шел за ней.
Я пожалел, мое время в этой арке еще не прошло. Но перепалка началась бы в любом случае. Так уж все устроено. Парни напиваются, хотят показать свое право на жизнь любым способом. Девки им подыгрывают, потому как жаждут увидеть, у кого есть это право. Идиотизм, конечно, однако ж ближе к настоящей жизни, чем все эти «самые французские десерты».
— Ладно, давайте, идите куда шли.
Вплотную ко мне приблизился парень в старом лыжном костюме. Двое других, один в кожаной куртке, похоже, старшего брата или отца, второй в пуховике, стояли за ним, наблюдали.
— Ну чё? — скривился «лыжник».
Его лицо — точная карта судьбы. Кожа жирная, но ровная. Лицо ребенка, пока еще довольно здорового. Так он и будет выглядеть до восемнадцати, а потом, незаметно, превратится в бесформенного мужика. Загар бедняка, как будто размазали по лицу ошметок глины.
Я ударил «лыжника» в нос. Короткий, хлесткий удар. Несильный. В уличной драке не нужно бить сильно, это снижает скорость.
— Ауу-у… — из-под стиснутых пальцев закапала светлая яркая кровь. И она как у ребенка. Видимо, еще не успел сильно отравить тело своей жизнью.
— Да ты чё?! Аааа!!! Я тебе-е-е-е!!! — тонко завизжала одна из девок и неуклюже заскакала вокруг нас, пытаясь тыкать мне в лицо.
Я отклонился, но вид уродливых грязных пальцев с обкусанными ногтями все-таки отпечатался, прошел куда-то внутрь меня. Почувствовал, сейчас затошнит.
Друзья «лыжника» вступаться не стали. «Кожаная куртка» и «пуховик» были из другой породы. Таких вид крови пугает, сковывает, а не окрыляет. Поэтому, когда первая волна оцепенения миновала, они подхватили обиженного мною под руки и потащили прочь. Девки следом. «Грязные пальцы» продолжали истошно орать: «Да я ж тебе!!! Ты хоть знаешь кто?! Да ты чё?!»
«Хмм…» — и я нагнулся. Серый безжизненный асфальт был полит тонкой струйкой крови, где-то художественно забрызган каплями, большими и маленькими. Красиво.
— Пс-и-и-и-х! — раздалось уже откуда-то с улицы. Видно, одна из девок еще не успокоилась.
Я снова посмотрел на кровь. Уже не такая яркая! Как быстро. То ли впиталась, то ли окислилась. Еще раз посмотрел на своды арки. Где-то в глубине, там, в этих с годами запекшихся ошметках краски, услышал обрывки знакомых строк… «красная-красная кровь» и «опаленная звезда». Да уж… так про это сказал другой парень, тоже с галимой акустикой. Только не блондин, а брюнет. Да и убил он себя немного иначе . Хотя какая разница…
* * *
Я быстро шел. Кривые обрывающиеся улицы центра вывели к широкому проспекту. Сейчас это было то, что нужно. Хотелось пространства.
Большой ровный тротуар. Можно бежать и оставаться незамеченным. Свиноподобные, лошемордые, глистообразные мельтешат вокруг. Создают маскировку, что-то вроде иллюзии ряби, как будто все двигаются куда-то, в каком-то направлении.
Зашел в ресторан с окнами во всю стену. Это хорошо: смотреть в такое окно и думать. Это лучшее, что я сейчас могу. Надолго не задерживаться. Выпивка — и дальше. Подобная смена декораций, лишь видимая, конечно, не дает заниматься глупым самолюбованием, истязанием. Ведь это только тупое пережевывание «как могло быть, если бы…». Тупое и бессильное, признак слабости.
— Когда гости приезжают, вы должны ждать их во дворе, помогать припарковаться, — услышал за соседним столиком.
— Да, да… — закивала парочка «туземцев», которые, несмотря на теплый зал, сидели в куртках и шапках, сдвинутых на макушку. Я, кажется, слышал, что так голова меньше потеет, соответственно, ее можно реже мыть. Почему тогда просто не снять шапку? Ответ есть: когда голову редко моешь, это видно, следовательно, лучше сидеть в шапке.
— Вы понимаете, как это важно? Все время! Слышите?! Всегда держать подъездную дорожку расчищенной! — продолжала «метелка» с хирургически закатанными наружу губами, от чего звук получался как у мультперсонажа.
Говорила настойчиво, точнее, хотела выглядеть настойчивой. Я представил, что она режиссер мультфильма, который объясняет двум гномам, как им обращаться с Белоснежкой. Вот только сам режиссер настолько туп, что старается изображать интонацию гномов, чтобы они хоть как-то поняли.
— Все должно быть совершенно! — непонятно про что подытожила «метелка» своим гномским голосом.
Я допивал второй мартини с джином, лучший утренний напиток. Идти дальше не было сил. Хотелось смотреть на эту улицу через эти большие окна. На ползущие машины, на растираемую прохожими грязь, сжимая пальцами прозрачное стекло с маслянистой пахучей жидкостью…
Машины ехали так медленно, что можно было изучать лица водителей. В основном мужские. Бессмысленная тяга к размножению вынуждала их совершать идиотский ритуал «магазин-дети-пиво-сон». В то время как хотелось только «пиво-сон», без всяких уродских детей и магазинов. Все силы пожрала другая тяга — карабкаться.
Но в субботу! Их тревожили идиотские «семейные» мысли про «должен» и «надо». Может, их даже греет, что когда-нибудь этот маленький ублюдок сделает что-то стоящее.
Ложь, когда родители говорят, что, дескать, ничего их не интересует, кроме детей. Лицемерие, ужасная фальшь! На самом деле их интересует только одно: когда-нибудь они смогут придумать себе оправдание в духе «я жил для…» или «я жил, потому что…». Все эти субботние магазины, бессмысленные поездки и прочую шелуху наконец можно будет оправдать! Именно поэтому, в мерзкую погоду, уставший и замученный, свиноподобный папаша запихивает в свою уродливую машину всякие идиотские предметы, проговаривая про себя: «Я делаю это, потому что…» И на какое-то время успокаивается. Уродливый и тупой самообман!
От второго мартини с джином ноги стали ватными, но голова довольно ясной. Я вышел.
Под ногами темно-серый снег, под ним прослойка воды. От этого шаги получались какими-то одинаковыми. Заметил по следам, которые оставались на жиже. Шлепок, проскальзывание, опять шлепок… опять проскальзывание.
Долго идти по такой мерзости было тяжело, и я опять оказался в кафе. Полном каких-то рукожопых. Хотя, может, это клуб?
Редко, но бывают моменты, когда одиночкам хорошо в толпе. Единственное условие — толпа должна быть настоящей. Не просто, чтобы все столы заняты. А чтобы люди задевали друг друга локтями, постоянно толкали, терлись обвисшими боками. Чтобы неуклюжие движения всех ничтожеств превращались в одну бессмысленную волну.
Здесь было почти так. Я стоял и ждал свой заказ. Рядом стоял какой-то тип, который раз за разом откусывал от жирного бургера, наклоняя голову вбок. То ли это какой-то пережиток, еще с тех времен, когда приходилось откусывать от лежащей на боку туши, то ли он просто хотел, чтобы мясной сок попадал ему прямиком в рот.
Отвратительное зрелище, однако довольно естественное. Я представил, что все вокруг сидят с какими-нибудь козлиными головами: наклоняют их, откусывают, жуют, наклоняют и откусывают, и опять жуют, и опять наклоняют. Словно мы единый организм. Начинаем повторять, копировать, передразнивать. Не только в движениях. Говорим одно и то же, даже если слова разные! Все это какие-то заготовки. Ни смыслы, ни значения, ни команды. Просто заготовки. Пустые, безжизненные, бессмысленные. Как и большинство наших движений. Так и слова. Так и мысли, черт возьми. Одни заготовки.
Это как с иностранным языком. Можно начать с правил, а можно выучить несколько тысяч заготовок. Так делают некоторые эмигранты. Они приходят в магазин, на парковку, в офис, слышат «вопрос-ответ» и просто запоминают. Впрочем, подобным образом люди поступают и со своим родным языком. Они говорят не ответ, а заготовку ответа.
«Господи! Боже мой! — кажется, прокричал я. — Все вы заготовки!!! Вы ненастоящие, вы искусственные. Вы как картонные декорации. Спектакль, это всего лишь спектакль. И декорации, только декорации. Они не имеют никакого отношения к настоящей жизни. Набор заготовок. Е-мое…»
— Нормально все, братишка, а? — подмигнул мне козлоголовый.
— А?
— Нормально все? — пытался перекричать он «бу-бу-бу».
— Да…
* * *
Я ехал в такси, почему-то думая о Вавилонской башне. Наверное, наверное… нужно сделать что-то типа новой Вавилонской башни, чтобы люди перестали играть в эту ублюдочную игру. Перестали говорить одно и то же, думать одно и то же. Чтобы думали самостоятельно! Чтобы наконец освободились от всех заготовок.
Дома перечитал миф о Вавилонской башне. Раньше он стойко ассоциировался с толстой учительницей истории. А ведь тогда я даже не посмел усомниться, зачем вообще Бог лишил людей возможности говорить на одном языке. Объяснение, конечно, было.
Бог покарал людей за высокомерие. Высокомерие? В чем же? В том, что они строили высокую башню? Между прочим, ему во славу! И за это Бог лишил их возможности понимать друг друга, и они заговорили на разных языках? Удобное объяснение! Как и все удобные объяснения — очень тупое!
Конечно, Бог не лишил людей возможности понимать друг друга, наоборот, он хотел, чтобы они научились понимать друг друга по-настоящему. Чтобы закончилось это бессмысленное how are you или «ну, чё, как там?». Чтобы стадо свиноподобных, лошемордых, всех вообще… могло ходить куда хочет по туннелям своего сознания. Чтобы они избавились вот от такого:
— Ну, чё? Давайте башню построим!
— А на фига?
— Чтобы башня большая была. Это же будет во как!
— Не, ну давай… Большая башня — нормальная такая идея…
Бог лишил людей заготовок. Вот что случилось тогда в Вавилоне. И что сделали люди? Вначале все правильно сделали. Они бросили идиотское занятие — строить идиотскую башню. Потом случилось то, что не входило в планы Бога. Кем и каким бы ни был Бог, это не входило в его планы. Люди, лишившись заготовок, вместо того чтобы учиться понимать друг друга по-настоящему, вообще перестали друг друга понимать.
— Я не хочу тебя понимать! Ты говоришь на другом языке! — возмутился один, словно только в этом языке и было дело.
— Ну и на хрен тебя, я тоже ни черта не понимаю! — согласился как ни в чем не бывало второй.
И они разошлись, просто разошлись в разные стороны, пока снова не нашли тех, кто стал пользоваться такими же заготовками. Вот и вся история. Все просто. Прост и конец. Люди-человеки разошлись в разные стороны, пока опять не образовались свиноподобные, лошемордые и всякие прочие, чтобы постоянно лепить везде свое бессмысленное «о, не может быть!» или «я принимаю решение», или «я тебя услышал». Да кто кого вообще слышит на нашей планете?! Идиоты…
Я устал от злобы, плеснул очередную порцию коньяка, подпер голову руками. Очень хотелось провалиться в какой-нибудь бесчувственный сон: «… а тем, кому нечего ждать, отправляются в путь. Их не догнать, уже не догнать» . Те самые, блондин и брюнет, соединились в одного, рыжего, в кедах, но без гитары . Вместо нее у него было пианино. Или рояль? Он внушительно давил на клавиши и, кажется, даже не совсем пел, а, скорее, тарабанил английским речитативом про «циркуль жизни» .
«Так вот, в кого они превратились!» — подумал я и то ли заснул, то ли потерял сознание.
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования, 2100-е годы>

Институт раритетных технологий, сокращенно ИРТ, был расположен на пятидесятом этаже. Такое низкое расположение говорило о невысокой популярности: все, кто оканчивал здесь курс, оставались в облаках.
Мукнаила это не беспокоило. По каким-то неведомым причинам его привлекали раритетные технологии. Еще по более неведомым причинам его привлекали облака. Хотя по сравнению с полями они были устаревшими, как и сами раритетные технологии.
Но Мукнаилу они нравились. В облаках все хранилось. Не то что в полях. А раз хранилось, всегда можно найти. Подобное объяснение его устраивало, хотя сравнивать было не с чем. Он не знал, как это — быть в полях.
— Дорогие студенты… — начал лекцию профессор Розевич, когда Мукнаил запустил образ ИРТ.
Судя по растрепанному виду образа самого профессора, он еще не оправился от выходных. У Розевича был идеально подогнанный сюртук в светло-серую полоску, острая, уверенным клином торчащая бородка и топорщившиеся в разные стороны волосы, которые обычно лежали идеальными одинаковыми кудряшками.
— Итак, — продолжал Розевич, — как вы знаете, когда люди не пользовались облаками, они пользовались программами. Самыми разными. Например, если кто-то хотел побыть… ну, скажем, например… э-кхе… — Розевич по-профессорски вежливо покашлял, а Мукнаил про себя отметил, что это какая-то глупая настройка образа — все время вставлять «э-кхе». — Как, например, вы студентами. И для этого нужна была программа. Да! Представьте себе. Отдельная программа, чтобы быть в образе студентов. Виданное ли дело? Какая глупость, какая вульгарная… расточительность!
Мукнаил сконструировал образ большущей собаки с кровавым извивающимся языком, которым она пыталась выскрести какой-то деликатес из маленькой баночки с позолоченным краешком. Образ показался Мукнаилу удачным, и он отправил его в аудиторию.
— Да! Все правильно, Мукнаил! — воскликнул Розевич. — Именно так, вульгарная расточительность! Так вот! — и он поднял указательный палец. — Когда еще не было самоорганизующихся облаков, люди пользовались разными программами, которые, представьте себе, по отдельности хранились в том, что тогда называлось облаками. Ну… — профессор рассеянно развел руками. — Кто бы мог такое представить? И как только не догадались?!
— Как же они работали без самоорганизующегося облака? — появился вопрос от кого-то из студентов.
«С помощью программ и работали, — подумал Мукнаил, забыв, что его образ остался открытым, а значит, все видят, о чем он думает.
— И опять в самую точку! — воскликнул Розевич. — Делаете успехи, Мукнаил! Да, действительно, с помощью программ и работали. Одной программой управлял один человек. Разумеется, программа сначала настраивалась специальными, если… э-кхе… можно так сказать, инструкторами. Но в целом да. Человек получал комплект программ и делал с ним все что хотел. Все что хотел, черт возьми… — почему-то разочарованно закончил Розевич.
— Как же тогда с безопасностью? — задала вопрос Асофа, сопроводив его образом большой акулы, стремительно догоняющей маленького человечка-аквалангиста и наконец, с кровожадным лязгом, заглатывающей его.
— Да! Это вопрос целого века, дорогая Асофа! — согласился профессор. — Можно сказать, всего двадцать первого века. Программы было просто придумать, в конце концов это мог делать любой школьник. А вот как охранять открытый код, так никто и не придумал. Точнее, придумывали. Появлялись новые уловки, как эту защиту обойти. Потом опять придумывали, потом опять обходили, и так почти сто лет, пока не изобрели первые самоорганизующиеся облака. Которые мы, дорогие студенты, как раз и изучаем. Я даже… — ехидно хихикнул Розевич. — Я даже могу поделиться с вами любопытным словцом. Да! Где-то в старых образах нашел! Звали таких людей хакерами. Откуда оно, словцо, взялось? Может, от названия какого-то древнего органического наркотика или еще чего-то. Но так называли тех, кто охранял программы от взлома, и тех, кто их взламывал. Впрочем, это были одни и те же люди, что полностью обесценивало их, так сказать, хаки. Э-кхе… — самодовольно кашлянул профессор. — Извините, так сказать, за каламбур.
Мукнаилу стало скучно на лекции. Нажав на образ Асофы, он увидел ее открытые образы за два выходных дня. И там… было столько всего, что ему и за месяц такое количество набрать не удалось бы! Да еще все разные, умело и тщательно сконструированные. Любовь, приключения, интрига, близость, дружба, ирония, расслабление, любопытство и даже опасность.
Мукнаил нажал на образ опасности, почему-то именно он заинтересовал больше остальных. Но этот образ был закрыт. Попросить Асофу предоставить доступ выглядело слишком навязчивым. Ладно, ему тоже было что показать девушке. Так вот нет же! Какие образы он получил за последние дни? Только расслабления. Еще интереса, любознательности и маленький, очень слабенький образ игры. Да и то, если Асофа посмотрит этот образ, что она там увидит? По сравнению с ее коллекцией просто пустяк.
Однако Асофа заметила, что Мукнаил присматривается к ее образу опасности, и сама вдруг спросила:
— Что, опасности захотелось?
— Не знаю. Пока не узнаю, какая это опасность.
— И не узнаешь, — парировала девушка.
— Тогда ты не узнаешь, какой у меня есть образ для тебя.
— Уже знаю, — Асофа показала огромный оранжевый корабль, бороздивший большую акваторию и потом неожиданно лопнувший. Судно превратилось в мелкие красные точки, а каждая точка в воздушный шарик. Шариков стало так много, что они окружили Мукнаила.
— Как?! — он не понял, откуда у Асофы один из сконструированных им образов, но потом увидел, что сам не закрыл его.
— Ладно, — сжалилась Асофа, передавая ему свой образ опасности.
Какой это был образ! Полный настоящего конструирования и такой реалистичный. Мукнаил увидел перед собой большую ржавую балку, потрескавшуюся от времени. Она соединяла два здания. Судя по всему, Асофа по-настоящему стояла на краю балки, смотрела вниз и только потом сконструировала из этого образ. Передать все «краски» опасности удалось очень хорошо. Внизу ничего не видно, лишь мутное пространство мелких капелек. И все равно! Так опасно! Асофа стояла там! Стояла по-настоящему! Это поразило Мукнаила. Он сам испытал все последствия опасности, едва посмотрев образ.
Тотчас же сохранив его, восторженно поблагодарил Асофу, отправив ей образ красивого блестящего дельфина, заглатывающего длинную тонкую рыбину с зеленовато-голубоватой чешуей, а потом благодарно трущегося своим скользким лбом о ладонь того, кто дал ему эту рыбу.
— Ладно тебе! — подобрела Асофа. — Обращайся, если чё.
— Обращусь…
И, чтобы отвлечься, Мукнаил решил дослушать лекцию Розевича, опять вернув образ ИРТ.
— Так вот, — в это время распалялся профессор, — когда вопросы безопасности заняли, так сказать, первое место, все решили, что перестанут делать программы отдельно. Решили, одним словом… э-кхе… делать облако. Или, иначе говоря, самоорганизующиеся программы. Так появилось первое самоорганизующееся облако. О! — визгливо воскликнул Розевич. — Этому первому самоорганизующемуся облако было далеко от того, что мы знаем сейчас. А уж до полей ему было и того подавно… но, но… это, знаете ли, шаг! Это был большой шаг к тому прогрессу, который мы сейчас имеем. Ведь подумайте только! Когда-то давно, чтобы пойти в лес, люди искали лес и шли туда. Чтобы поплыть, скажем, на яхте, люди выходили в море на яхте. В море, в настоящее море! Не как мы, безопасно и хорошо, а главное, без вреда кому бы то ни было, выходим в образ моря. А в море, в море! — затряс указательным пальцем Розевич, высоко подняв руку над головой. — На яхте, на яхте! На настоящей яхте!
Все, кто был в аудитории, поставили образы недоразумения. У кого-то этот образ выглядел как большой парящий в небе утюг, у кого-то как дырявая чашка, из которой, наподобие фонтана, вытекала жидкость. А сам Розевич соорудил образ яхты, которая, неуклюже вспорхнув на волнах, разламывалась пополам и так плыла дальше — уже как две отдельные половинки, и потом тонула.
Мукнаилу все это почему-то не очень понравилось. Или он был еще под впечатлением образа Асофы? Он создал свой образ, изобразив большого кита, плывущего по волнам и выпускающего маленький фонтанчик из широченной покатой спины. Кит был доволен, чувствовал себя в безопасности и благожелательно вращал огромным маслянистым глазом.
Все заметили это, кроме Асофы. Ее уже не было в аудитории. А жаль! Мукнаил так хотел поразить ее. С другими участниками, особенно с Розевичем, ему не хотелось вступать в дискуссию.
— А вот студент Мукнаил считает, что выходить в настоящее море, на настоящей яхте, это здорово! Вон какого довольного кита нам изобразил! — иронично подметил Розевич. — А знаете ли вы, молодой человек, что там волны, что там качка, что там всякие гады в воде плавают? И, наконец, яхтой надо управлять руками, канаты натягивать. Это вам не в образе плавать!
— Я бы попробовал, — решил не сдаваться Мукнаил.
— Ну что ж, ну что ж… — разочарованно развел руками наставник. — Как хорошо, что вам такой возможности не представится. А то не миновать беды, не миновать! Как хорошо, что все мы ограждены от таких опасностей, как море, лес, горы, солнце, дороги. И хоть мы и находимся в здании уважаемого института, я могу со всей серьезностью заявить, дорогие студенты, что, что… прогресс — это самое лучшее из того, что может быть!
Мукнаил не очень внимательно слушал лекцию дальше. В пику Розевичу он параллельно запустил образ «сплав по бурной реке», на самом высоком уровне адреналина. Его био уже предупреждало о превышении, но Мукнаил все игнорировал. Прямо перед его глазами, ударяя в лицо, взрывались вверх брызги, нос каяка то и дело падал, продираясь между тесными камнями в витиеватом русле горной речки. Какая уж тут лекция! Какие уж тут ограничения!
Наконец, Мукнаил вернулся в ИРТ, совершенно довольный и расслабленный. Уже заканчивая занятие, профессор, потирая руки, сказал:
— Ну-с, завтра будем плодотворно изучать первое самоорганизующееся облако в лабораторной работе.
В следующее мгновение Мукнаил с облегчение скомкал образ лекции, вместе со всей аудиторией и исчезающим за высокой кафедрой Розевичем, и швырнул куда-то в самую дальнюю часть своего облака.
Он откинулся в ложементе, хотел сделать утреннюю стимулирующую зарядку, но био предупредило, что за время «сплава по бурной реке» внутрь попало и так слишком много адреналина, а значит, зарядка будет лишней. Едва молодой человек собрался поменять зарядку на расслабляющий массаж, как перед ним появилась Асофа.
— Ты чего? С лекции ушла?
— Да… — махнула Асофа. — Я хотела в Институт современных технологий, а попала только в ИРТ. Говорят, из раритетных нельзя в современные, как, в общем-то, и наоборот. А ты?
— Что я? — честно ответил Мукнаил. — Современные не потянул бы, не тот этаж. Да и не люблю я эти поля, честно говоря. Облака, это да. Это понятно. Где-то должно все храниться. Но вот поля. С ними как-то все неочевидно. То ли хранится там что-то, то ли нет. Заходишь однажды, остаешься навсегда. Вроде так, — толком сам не знал Мукнаил.
— А ты заходил? — очень серьезно спросила Асофа.
— Нет. Куда мне… Говорю же, этаж не тот. Да и не хотел бы я. Странно, конечно, но…
— Чего ты тогда хочешь? — Асофа послала ему образ одиноко стоящего под деревом гриба с маслянистой шляпкой и прилипшим к ней листом. Гриб был большой, крепкий, но по виду полунаклоненной шляпки очень печальный. К тому же моросил дождь, который настойчиво тюкал гриб: кап-кап, кап-кап… Гриб явно не знал, чего он на самом деле хочет.
«На неуверенность намекает, — понял Мукнаил. — А может, на разочарование».
В любом случае Асофа спрашивала серьезно. Хотя серьезно такие вопросы задают крайне редко.
— В настоящее море хочу, на настоящей яхте, — попробовал пошутить Мукнаил.
— Правда? — не отставала Асофа.
— Правда? — и Мукнаил задумался. — Не знаю. Хочу, как ты, на той балке постоять, — неожиданно для самого себя признался он.
— Точно?
— Точно, — решился Мукнаил, хотя и чувствовал внутри какое-то покалывание. Возможно, давал о себе знать переизбыток адреналина.
— Тогда до встречи, — уверенно попрощалась Асофа и зачем-то вышла из облака.
«Что значит „до встречи“? — удивился Мукнаил. — Как будто мы еще не встретились. Все-таки странная эта Асофа!»
Асофа и правда была странной, но Мукнаила от этого почему-то еще больше к ней тянуло. В таком непонятном состоянии он включил массаж, размышляя о том, что с этим всем делать, когда Асофа придет в следующий раз…
* * *
Мукнаил уже был готов сконструировать новый образ, как вдруг увидел прямо перед собой большой, из потертой бронзы звонок, который сам же когда-то и создал. В звонок колотили маленькие молоточки, да так звонко и часто, что Мукнаил тут же понял, к чему это. Редкий образ, оповещающий о том, что к нему кто-то пришел не в облаке. Последний раз Мукнаил видел его давным-давно, еще когда к нему приходил первый инструктор по настройке био.
Вылезти из ложемента было не так просто, а сделать пару шагов к двери — и того сложнее. Асофа, а пришла именно она, тоже обессилела. Поначалу пыталась кое-как держаться на ногах, но потом просто опустилась на пол рядом с ложементом, чтобы хоть как-то передохнуть.
Внешность Асофы никак нельзя было назвать выдающейся, как, впрочем, и у всех, кого раньше Мукнаил встречал не в облаке. Ноги длинные и стройные. Талия представляла идеальный перепад между нижней частью тела, развитыми плечами и грудью. Руки тонкие, шея грациозная, лицо — симметричный овал. Кожа мягкая и упругая, умеренно загорелая. Как почти у всех жителей пятидесятого этажа, у Асофы были темного цвета волосы, с редкими золотистыми прядями. Все в Асофе — результат правильного распределения био, с того самого момента как запланировали ее зачатие. В правильных пропорциях, в правильное время и с выверенными интервалами в растущий организм добавлялось все необходимое.
— Привет, — сказала Асофа, которая, пока по не понятным для Мукнаила причинам, находилась не в облаке.
Он удивился, но тоже вышел из облака.
— Пр-ве… — это все, что он смог произнести, потому как говорить вне облака приходилось довольно редко, если вообще приходилось.
Немного отдохнув, Асофа встала и поманила Мукнаила выйти из комнаты. Тот испытал облегчение и тревогу одновременно. С одной стороны, не нужно придумывать, где в его комнате найти место для еще одного человека, с другой, куда она собирается его вести и, главное, зачем.
Когда Мукнаил оказался в длинном коридоре с большим количеством дверей, Асофа уже успела сделать несколько шагов направо, вдоль по коридору. Сам Мукнаил старался не потерять нормальную походку и, несмотря на обилие мышечных стимуляторов, часто, хотя бы раз в месяц, ходил не в облаке.
Как ни странно, он иногда любил ходить не в облаке, чего многие его приятели практически не делали и тем более не понимали.
Судя по походке Асофы, ей тоже нравилось ходить не в облаке, хотя было заметно, что делает это она не так давно. Словно очень долго находилась в облаке, а потом вдруг решила встать и пойти сама по себе.
— Ты чего? — Мукнаил послал ей образ в виде большого бобра, который сидел на берегу речки и точил круглое бревно, держа его лапами наподобие шампура с шашлыком. Глаза бобра при этом были настолько большими, что, без сомнения, образ выражал недоумение.
Однако Асофа не ответила. Кажется, она полностью отключила облако, даже обмен образами. Да зачем же?!
«Ладно, была не была. Тренировка так тренировка, — решил Мукнаил и тоже отключил облако полностью. — Странное чувство, по большей части неприятное… — отметил он и прислушался. Без образов было не сразу и понятно, сказал он это вслух или подумал.
— Т-т-т…ы…ы…ы чи…чи… — Мукнаил не смог закончить фразу, не привык говорить.
— Ты хотел сказать «ты чего»? — довольно уверенно проговорила Асофа. Кажется, несмотря на свою нетвердую походку, говорить без облака она начала уже довольно давно.
— Д…д…д…а, — наконец справился с языком Мукнаил. Он понял, так разговаривать не получится, и жестом показал, что лучше бы включить обмен образами.
— Ни за что! — противилась Асофа. — Я к тебе пришла, а не к твоему образу.
«Как странно, что она делает такие различия», — подумал Мукнаил.
— Я…я…я нена-на-надолг… — Мукнаил не договорил и, чтобы дальше так не мучиться, включил облако и быстро прошел набор образов по стимуляции речи. Вполне уверенный и довольный, он снова отключил облако, как того хотела Асофа.
— Вот, — гордо, почти без запинки произнес он. — Так ты… ты чего?
— Чего-чего? Ты же сам хотел опасности, хотел по балке походить. А сейчас? Уже не хочешь?
— По балке? — растерялся Мукнаил, представив, что ему не только придется куда-то идти, говорить без образов, так еще и ходить по какой-то балке.
— Ладно, пойдем, — и Асофа медленно зашагала по коридору.
— Ладно, — согласился Мукнаил. Все-таки ходить было для него проще, чем разговаривать. Да и не пропадать же тренировкам. «Вот и посмотрим, на что годна вся эта ерунда без облака», — рассудил про себя он.
Коридор был таким длинным, что Мукнаил и не помнил, доходил ли он когда-нибудь до конца. Да и зачем? Что там, в конце коридора? Наверное, еще один коридор. Так зачем проходить один коридор, чтобы оказаться в другом? Но Асофа, похоже, была иного мнения.
Держась за стену, она упорно волочила ноги, путая короткие шаги с длинными, поэтому, когда они дошли до преграждающей путь широкой недружелюбной двери, уже совсем обессилела. Мукнаил чувствовал себя увереннее, ходьба давалась ему неплохо, он вполне мог сделать двадцать шагов зараз, а то и двадцать пять. Мешало только то, что приходилось все время ждать Асофу, пока та немного передохнет.
— Ну вот, — и его спутница с гордостью указала на большую дверь, которой заканчивался коридор.
Это была не такая дверь, как справа и слева. Она больше походила на наружную, тяжелую, высокую, опасную. На всякий случай Мукнаил ненадолго зашел в облако, вызвав недовольство Асофы, зато смог убедиться, что за дверью ничего нет. Он сконструировал образ опасности, довольно живой, тщательный, и сохранил его. Что ж, дверь и правда была опасной.
— Совсем без облака не можешь?
— Но зачем… без… без… без облака? — удивился он ее вопросу.
Стимуляция речи очень помогла, теперь он мог произносить слова почти полностью.
Еще одно доказательство, что без облака не то что нельзя, но и не надо.
— Не… — сорвался голос у Мукнаила, когда он увидел, что Асофа пытается открыть эту опасную дверь. — Нет, не надо! Вот видишь, — поучительно продолжил он, — ты в облаке здесь не была, поэтому не знаешь, что эту дверь открывать не надо. Там ничего нет.
— Это ты так решил или облако? — раздраженно парировала Асофа, возясь с выпуклой ручкой, которая никак не поддавалась.
— Да, но… — Мукнаил опять не понял, что именно она спрашивает или требует.
В следующий момент выпуклая ручка все-таки повернулась, раздалось несколько щелчков, и Асофа с трудом приоткрыла дверь. Всего лишь щелочка, а в коридор сразу повалили сотни мелких, грязных и весьма гадких капелек. Мукнаил зажал нос и рот, чтобы ни в коем случае не вдыхать их, но напрасно. Асофа так яростно толкала дверь, что пришлось ей помогать, и он невольно вдохнул какую-то часть капель. А вместе с ними и какие-то странные чужие запахи. Плохие запахи. Это Мукнаил сразу понял. Никаких цветов и горных ручьев поблизости явно не было.
Наконец, когда дверь отрылась и поток капель из двери немного ослаб, он увидел то, что еще не так давно наблюдал в сконструированном Асофой образе опасности. Перед Мукнаилом возникла действительно страшная картина. Да еще Асофа подтолкнула его вперед. То, что находилось там, было куда сильнее любых неприятных ощущений.
Балка, довольно широкая, влажная и скользкая, вроде как поросшая какой-то плесенью, грязью или паутиной. Паутиной?! Здесь?! Откуда здесь пауки?! Да и бывают ли пауки вне образов?! Мукнаил еще не успел ответить себе на все эти вопросы, как его правая ступня оказалась на самом краю жуткой балки. Он испытал холод и влажность чуждого предмета. И это было совсем не так, как в образах. Там все предметы приятные, интересные или обычные, или даже страшные, если того требовал образ. Но все эти ощущения… свои! Тут… эта балка! Чужая, ощущения чужие. Словно в тело Мукнаила проник еще кто-то. Хотя нет, не совсем так…
Здесь все вокруг чужое!
Мукнаил убрал ногу и подался назад. Вслед за ним на балку ступила Асофа. Она неуверенно поставила правую ногу, и Мукнаил увидел, как на ее щеках что-то произошло. Скулы приподнялись, как будто Асофа состроила гримасу. Это что, улыбка?! Да, видимо… совсем непонятно, по сравнению с облаком, еле-еле заметно. Как будто улыбка была, но не совсем настоящая.
Эту мысль Мукнаил не успел обдумать — Асофа поставила вторую ногу на балку. Обе ноги задрожали, опасно изгибаясь то в одну, то в другую сторону. Руки Асофа растопырила так, словно изображала самолет. Мукнаил стоял ошеломленный, ничего толком не понимая. Зачем она это делает?! Получить новый образ и сохранить его — одно. И совсем другое — подвергать себя настоящей опасности!
Вдруг Асофа сильно покачнулась и… Она намеревалась сделать следующий шаг, но сначала соскользнула одна нога, а потом и вторая. Асофа, видимо, ударившись о балку всем телом, исчезла где-то внизу, полностью скрывшись за потоком маленьких отравленных капель.
«Что же это?! — Мукнаил мгновенно впал в какую-то прострацию. Он впервые увидел, как кто-то куда-то падает вне облака. — Это что?!» — опять то ли удивился, то ли расстроился он. Поскольку Асофы рядом не было, а значит, некому и возразить, Мукнаил поспешно включил облако. Что там внизу? Асофа улетела куда-то. Что теперь будет? Мукнаил наклонился еще ниже, но, кроме темных переливов, которые показало облако, густых и с причудливыми рисунками, ничего не увидел.
Ни Асофы, ни прежних грязных капель, которые так досаждали, когда он был не в облаке. «Вот почему не надо выходить из облака!» — твердо решил для себя Мукнаил и закрыл злополучную дверь.
Он почувствовал себя совсем хорошо. Хотя и не исключал, что по возвращении ему понадобится еще один образ массажа. Все-таки и пострадал сильно, и вымотался, пока шел по злополучному коридору. «А как же Асофа?» — «А что Асофа!» Мукнаил задал поиск. Облако у нее по-прежнему отключено. Он не мог ее найти, ни поблизости, ни где-нибудь внизу. Как будто она пропала по собственной воле!
— Облако надо было включать! — произнес Мукнаил то ли со злобой за то, что Асофа подвергла его стольким болезненным испытаниям, то ли от раздражения на самого себя, что он на них согласился.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е годы>

— Дж-и-и-и-н! — закричал я, пытаясь еще невидящими глазами разглядеть сверток, на котором вчера примостилась Джин. — Джи-и-и-и-н, твою-то мать! — я даже начал волноваться. — Ну сколько можно, Джин!
Утро — это боль. Все тело рассыпается, точно кто-то мнет в руках высушенный лист. Лист потрескивает, рвется, но пока почему-то ни разу в труху не превращался. Боль есть боль, и больше ничего. Это я уяснил. Это только где-то там, в ненастоящем, боль заставляет делать что-то. На самом деле боль может лишь сковывать.
Когда глаза немного привыкли к темному коллектору, я начал различать потрескавшуюся краску на стенах, очертания короба какого-то из воздуховодов, уходящего вверх. Ну и очертания Джин. Свернувшись калачиком, она спала ровно в том месте, где я вчера ее оставил.
— Джин, ты спишь?
— Хрр-хррр-хрююю… — мирно просопела Джин и, кажется, перевернулась на другой бок. Она всегда начинала сопеть перед тем, как проснуться. Так-то спала тихо, как и полагается немому протезу.
— Слушай, ты помнишь, для чего раньше были сделаны эти коллекторы?
— Уффф-ииии-ть… — ответ Джин прозвучал невнятно.
— Помнишь, помнишь, — догадался я.
Подумать только, еще не так давно целая цивилизация сливала свои «грезы» через этот прямоугольный широкий туннель, ведущий глубоко вниз, в землю, непонятно куда.
Теперь он пуст. Как и сама цивилизация. Высох коллектор, высохли и «грезы».
Я попробовал сесть, сразу не получилось. В ушах звенело. В глазах как будто песок. Это нормально, главное, до первой капли дистиллята делать все медленно.
В кармане я сжимал его — Роберта. Держать руку в кармане, пока спишь, вот к чему приучил меня Роберт, и был прав. Роберт — моя единственная оставшаяся колба с дистиллятом. Все остальные парни уже пали, истощив свой запас, теперь вот только безжизненно побрякивали в карманах. Я даже начал забывать их имена. Руперт, Руби, Рэй, маленький Рудольф. Все сгинули пустыми в карманах… черт с ним, какая теперь разница…
Остался один Роб, да и он обычно молчал, пока был закрыт. Это и правильно, только так и хранят драгоценный дистиллят — молча. Но сегодня время не пришло даже для одной капли.
Наконец я кое-как сел, медленно поднимая голову, чтобы уменьшить звон в ушах, потом натянул Джин на ногу.
— Фью-ть-ть-ть… — сопротивлялась она, впрочем, как обычно. — Не так, не так застегиваешь, идиот!
— Ладно тебе, ладно, — пытался успокоить я. — Сегодня «третий» день. Значит, мы можем провести его весь в этом чудесном коллекторе. Никаких походов по заброшенным зданиям, никаких порывов Милицы и грязи Адама. Понимаешь? Сегодня никакой Милицы и Адама. Хорошо, а? — при этом я даже попробовал изобразить какую-то гримасу на лице, чтобы немного расшевелить Джин. В конце концов, от нее тоже зависит, сдвинусь я с места или нет.
— Ладно, раз говоришь, что сегодня не будет Адама и Милицы… а торговый центр мы поищем? — опять принялась она за свое.
— Эх, Джин… — что еще я мог ответить.
Джин была не настолько добра.
— Идиот, — грубо бросила она, однако дала-таки застегнуть последний ремешок.
В «третьи» дни вся наша компания, я, Джин и Роберт, могли оставаться под землей. Только в «третьи» дни. Те, кто все время проводил под землей, прячась от Милицы и Адама, окончательно двинулись. Мы пока выходили. Пока. Сегодня был заслуженный «третий» день для этого коллектора. Прекрасный, отличный коллектор, между прочим! Надо дать ему имя, разговаривать-то все равно придется.
— Будешь Калвином? — спросил я у коллектора.
Кажется, стены ответили протестом: «Вина-ви-на-вина».
— Не будет он Калвином, — проворчала Джин.
— Тогда… может, Августом?
Стены вторили: «А-гу-а-гу-гу». Это, наверное, можно расценить как вполне уверенное «да».
— Он будет Августом, — и я одобрительно похлопал Джин по пластиковой «спинке», хотя и знал, что она этого не любит.
— Августом? С чего это? — не унималась она.
— Август, Август. Вот увидишь.
— С чего-чего? — не отставала Джин.
— Слушай, ну… — я чуть было не сказал, как мне протезу объяснить-то, но вместо этого просто добавил: — Август — значит густо. Густо — это хорошо. А хороший коллектор должен быть густым! Густо — хорошо. Очень густо — еще лучше. Понятно?
— Ладно… — то ли успокоилась, то ли затаила обиду Джин.
Август и правда был хорошим коллектором. Стены и потолок цвета грязного бетона. Собственно, как и пол. Коллекторы вообще не отличались разнообразием, просто бетонная труба, да и все. Вот и Август был таким.
Адам еще не затянул здесь все своей паутиной, Милица сюда не проникла, поэтому видно было очень хорошо, когда глаза привыкли к полумраку.
Чертова Милица! Как же она доставала на поверхности! Жутко раздражало, когда в каждый кусок твоего тела все время втыкаются тысячи осколков. Милица, сука! Вот кто точно переживет нас всех: меня, Джин, Роберта, даже Адама. Хотя Адам с ней заодно! Это точно. Пока Милица дует потоками своих острых осколков, он все покрывает черной копотью и грязью. Скоро все вокруг станет Адамом.
Но в коллекторе, что успокаивало, этих двух мерзавцев почти не было, лишь далекие завывания и редкие черные следы Адама на стенах. Вряд ли я что-то здесь найду, но, возможно, этот путь выведет меня к Моисею. Никакого торгового центра тут, конечно, нет и не будет. Никогда не будет. Да и кто строит торговый центр в канализации? Однако я пока не признавался в этом Джин. Но Моисей… он должен быть где-то. Моисей был настоящим потайным коллектором. Хотя я его никогда и не видел, но что-то слышал о нем.
— Джин?
— Хри-хри-хри-хри… — забеспокоилась Джин. Она не любила, когда я отвлекал ее от работы. А работы у нее сейчас немало. Все-таки тащит мое безжизненное колено через весь чертов коллектор. Точнее, через шершавые, местами обвалившиеся стены Августа, дорогого Августа, который скрывает нас от Милицы и Адама. — Ладно, Джин, — я ласково погладил ее верхнюю скобу, — вот найдем Моисея, и ты наконец отдохнешь. По-настоящему выспишься.
Я повернул. Можно было идти прямо, однако когда я находился под землей, то всегда следовал одному простому правилу: шел по пути основного коллектора. Это умно, ведь отводные и второстепенные ветви могли привести в тупик, пришлось бы возвращаться.
— В жопу твое выспишься! — ругалась не по-детски Джин. — Я в торговый центр хочу! Что тут непонятного?!
За очередным поворотом я увидел мистера Закуара. Хотя, когда я его увидел, он еще не был мистером Закуаром. Обычный высохший труп. Понятное дело, труп. Их много везде. Я их обыскивал. Важно ведь, что у человека в карманах, хоть бы и у трупа. Иногда я накрывал трупы. За эту глупость хвалил себя и ругал. Но не переставал ее делать. Какие-то горе-образы, которые еще остались во мне: мертвых надо чем-то накрывать.
Мистер Закуар сидел, прислонившись к стене, с выпученными глазами или тем, что от них осталось, и открытым ртом. Он был высушен, как кусок дерева, долго пролежавший в пустыне. У высушенных трупов внешность почти неразличима.
Я проверил карманы и нашел много ерунды. Батарейки, сдохшие раньше, чем бедолага лишился всего дистиллята, перочинный нож… как будто он собирался им вырезать на дереве свое имя или, может, сделать лук. И много чего еще, что вот такие вот балбесы, думали, поможет, когда они застанут «это». Вот что странно… надо у Джин спросить.
— Слушай, а почему эти ножи называются перочинными?
— Потому что они что-то знают или знали. В отличие от тебя.
— Знают?
— Да, знают. Поэтому они и перочинные. Знают — значит «чинные». Понятно? — Джин все-таки затаила обиду.
— Ладно, ладно. Ты, как всегда, права. Давай лучше посмотрим, что тут еще есть.
В засохшей руке мистера Закуара висела бутылка. Понятно… похоже, из романтиков. Встретил свой «закат», сидя здесь, разминая в руках бесполезные батарейки, глотая безвкусное пойло, надеясь на свой идиотский перочинный нож. Идиот!
— Ну ведь идиот, да, Джин? Да… да… знаю, знаю…
Я отвинтил пробку и попробовал, пока Джин не начала приставать со своими советами, типа «давай пей уж, чего ждешь» и так далее. Но Джин сейчас только глубоко вздыхала. Намаялась, пока мы прошли все это расстояние без дистиллята. Да и я устал.
— Лучше бы ты запасся дистиллятом, друг! — и я похлопал мистера Закуара по деревянному плечу.
Вкус пойла выветрился. Без дистиллята не только батарейки переставали быть батарейками, но и выпивка. Правда, эта бутылка, видимо, встретила «тот час» под землей. Какая-то едва заметная часть вкуса и спирта в ней осталась.
— Интересно, откуда ты. А, Джин? Может, он был у Моисея? Почему тогда забрался снова сюда? Глупость, такой идиот, как Закуар, не мог быть в Моисее. Может, он просто работал под землей?!
Я еще раз проверил карманы, но ничего нового не нашел, кроме бесполезного набора «имени апокалипсис». Перевернул труп. На спине куртки виднелась круглая нашивка с буквами — «За Ку Эр Ай». После этого мистер и получил свое имя, став мистером Закуаром, а не просто очередным высохшим трупом.
Впервые слышу это «За Ку Эр Ай». Да и какой в этом толк?.. Сколько их было… этих «ай», и все назывались как-то: «за-ку-эр», «ай-эм-ху» и подобная чушь.
Я поддел нашивку закуаровским ножиком, который, по уразумению Джин, «почти все знал», и она легко отвалилась. Может, этот «чинный» нож и правда все знает?! Да нет… нитки совсем трухлявые. Повертел нашивку в руках и зачем-то спрятал в карман.
Возможно, мистер Закуар был под землей, когда «это» произошло. Но где именно?
— Ладно… подвинься, друг... — Я присел рядом с мистером Закуаром. — Разве я не заслужил какое-то время провести хоть в какой-то компании? А, Джин? Не только ты, старая стерва, можешь выносить мне мозг.
Джин молчала. Знала, видимо, что, когда я так ругаюсь на нее, это не взаправду. А потом мы все равно вместе. Мистер Закуар, который подарил мне бутылку, молчун Роберт, Джин и я. Очень неплохая компания для «третьего» дня. Во всяком случае, лучше, чем обычно… я покрутил в руках бутылку, отпил немного еще… интересно, старые вещи будят старые мысли. Я вспомнил, как ненавидел этот мир… правда, потом оказалось, что мир ненавидит меня гораздо сильнее. Как и всех остальных. Мир нас всех ненавидел. Всех! Кто его любил, кто его ненавидел, кто был безразличен.
Как только люди ни представляли себе конец, но только не так.
Я ведь тоже совсем не так все это представлял! Вообще, странные люди, все-то им нужно было приукрашивать: взрывы, кровь, страдания. Видимо, думали, все, что они так долго выстраивали, не может просто так уйти. Взять и уйти. Оказалось, может. Их просто раз — и отключили. Как смерть. Человек есть. И его нет. Выдернули из розетки. И все. А взрывы, пришельцы и прочие дебильные придумки — ненастоящие и здесь совершенно ни при чем.
Теперь я почти уверен, что эти уродские образы, которыми мы намеренно себя окружали, типа войны, болезни, всякие тупые соревнования, были только для одного… чтобы оправдать этот самый уход. Чтобы ни у кого даже не промелькнула простая мысль, что все вокруг — всего лишь «есть и нет». Как так? Не может быть! Это нечто большее! Мы все были в этом уверены. Так быть просто не может! Всегда есть «нечто»! А в нем есть особая важность, трагичность, смысл. А как иначе?!
Какая чушь… получилось, мы были как школьники. И самое большое, что мы делали, так это просто недоучивали уроки. А потом попали в реальную передрягу и поняли, что все эти уроки…
— Да уж! Все-таки бутылка — хороший собутыльник. А, Джин?
— Даже самый лучший, — согласилась она.
Да… начинаешь думать о многом. Только зачем? Когда приходится вспоминать одно и то же снова и снова, снова и снова… нового-то уже ничего не будет.
Я разом допил, что осталось, сделав большой глоток, и так швырнул бутылку прочь, как будто она была во всем виновата. Стекло проскрежетало по неровному бетону и гулко упало куда-то в темную часть стока. Оттуда его уже никто и никогда не достанет.
Туда же бросил бесполезные батарейки и «чинный-перочинный» нож. Похлопав на прощание своего собутыльника Закуара по деревянному колену, медленно встал и двинул дальше, по пути главного коллектора Августа.
Видимость ухудшилась. Обычно я не шел туда, где было совсем темно, боялся заблудиться. Приходилось полагаться только на собственное зрение и редкие подсказки Джин. Но, скорее всего, Закуар пришел именно оттуда, поэтому стоило рискнуть.
— Джин?
— Чего? — чувствовалось, ей еще сложно дышать.
— Ты помнишь торговые центры? — решил подбодрить ее я, хотя сам никаких торговых центров не помнил, во всяком случае настоящих. — Заливные полы, кучи консервов на полках, люди ходят, повсюду дистиллят, дистиллят, дистиллят!
— Помню, бестолочь. Ты меня каждый день спрашиваешь.
— Ладно, ладно, ладно… это бутылка, понимаешь? Я просто хочу, чтобы ты поддержала разговор. И ты знаешь, — я погрозил кому-то пальцем в темноте, — что с Робом хрен поговоришь. Он, конечно, не затыкается, когда открываешь крышку, но, пока крышка закрыта, с ним болтать бесполезно. Понимаешь?
— Понимаю-сь-сь-сь…
— Ну, помнишь?
— Что помню?
— Торговые центры, бестолочь! Уххх… швырну когда-нибудь тебя, будешь знать!
— Да? Попробуй… — Джин хотела еще что-то возразить, но не стала. — Помню я торговые центры, — печально сказала она. — В таком торговом центре я тоже была. Или, думаешь, ты только? Там были всякие кресла, бинты и прочая полезная ерунда. И все время играла музыка. Музыка… когда народа было много, музыка звучала громче. А потом меня перетащили в какой-то захудалый магазин, — удрученно вздохнула Джин. — Там музыки совсем не было.
Я ничего не стал говорить. Понял, реально больная тема для Джин. Далась ей эта музыка… Вот странная. А у нас тут что, не музыка разве? Башмаки привычно шаркают. Шаги гудят в стенах Августа. Да и сама Джин скрипит в такт шагам, и это хрр-хрр-вщщщ… хрр-хрр-вшщщ… успокаивает лучше любой музыки. Все как всегда, идем не знаем куда… хрр-хрр-вщщщ… хрр-хрр-вщщщ… хрр-хрр-вщщщ… с Джин в обнимку, с Робертом в кармане. Эх…
Под ногами начали попадаться всякие обрывки, обломки, какой-то мусор. Похоже, до того как случилось «это», здесь жила одна из тех дурацких общин. Их как раз до «этого» много развелось. Может, кто-то почувствовал приближение чего-то? А может, просто совпадение. В общем, некоторые все бросили, ушли под землю, отказались от того, что было наверху. Некоторые даже спаслись. Но ненадолго, скажу я вам, ненадолго.
Эти кретины спускались со своих высоких этажей и думали, что смогут вести здесь, под землей, такую же жизнь, как и на поверхности, что их не будет никто доставать. Не тут-то было… все то же самое. Они быстро подсели на дистиллят, и все, что происходило здесь, было как на поверхности, только не на поверхности. Такая вот муть.
Тяжело было на это смотреть. Особенно когда показывали всем, кто на поверхности. Показывали в назидание. Они всегда так делали. Не хотели, чтобы биомасса расползлась, часть «там», а часть «тут». Биомасса должна быть едина.
— Ты едина, я едина, — подразнила Джин.
Не знаю, зачем я берег свои инстинкты? Они все еще заставляли меня искать пищу, каждый день просить у Роберта последние капли дистиллята, по капле или чуть больше. Требовали от Джин держать мое сломанное колено и все такое. Кажется, инстинкты нужны, чтобы оставлять потомство. Но какое потомство я мог оставить?! Какое и… кому?!
Вот бы найти Моисея, это совсем другое. В Моисее могло быть много полезного. И даже дистиллят. Может, за каким-то поворотом коллектора я увижу большие красные ворота, зайду внутрь. А там… все-все есть, как когда-то в торговом центре. И тогда я пойму: вот Моисей!
Этот путь, похоже, не очень правильный. Во всяком случае, не путь к Моисею. Вместо того чтобы удаляться ниже, коллектор теперь вел куда-то наверх. Стены были одинаковые, а свет почти отсутствовал. Идти тяжело. Джин, похоже, сильно устала. Да еще и каждое движение давалось с трудом, напоминая, что я давно не разговаривал с Робертом.
— Роб?! — позвал я, достал колбу и поднес к губам. Сначала понюхал. Ничем не пахло, зато я знал, что было внутри. Дистиллят! Настоящий, чистый дистиллят!
Резьба на крышке проворачивалась виток за витком, Роберт просыпался, слышались его первые повизгивания, откуда-то издалека. В такие моменты не надо убирать колбу ото рта, тогда можно смахнуть языком одну маленькую каплю, которая стекает по крышке.
Так я и сделал. Потом осторожно перевернул крышку, и еще одна большая капля упала на язык.
— Только здесь и только сейчас! — заголосил Роб. — Вы видите последние. Я подчеркиваю! Последние капли настоящего, наисвежайшего, чистейшего дистиллята! Вы только подумайте, как он прекрасен! Вы хотите выпить все сразу? И правильно! Это ваше решение! Следуйте за своим решением. Вы — хозяин своей судьбы… — все больше оживлялся он.
— Да, да, да, да! — заголосил я.
— Мистер? — обратился ко мне Роберт, как будто впервые меня видел, даже обидно стало.
— Чего тебе?
— Вы не представляете, как это важно! Важно прямо сейчас! Вы должны сделать выбор, иначе, так сказать, выбор сделает вас! Решайтесь, только здесь и только сейчас!
Я перевернул колбу, сильно прижимая ее к языку, чтобы часть дистиллята полностью прикоснулась к его поверхности, смочила. В голове еще звенела мишура, которую выкрикивал Роберт. Это был не первый раз, когда с этим приходилось бороться. Все время подмывало убрать кончик языка от горлышка колбы, испытать это. Это! Как прохладный, живой, чистый, свежий ручеек дистиллята катится по языку внутрь.
— Нет, нет, нет, только здесь и сейчас, только здесь и сейчас, не отказывайте себе… — я плотно закрутил крышку, и Роберт опять превратился в угрюмого молчуна.
Интересно, почему он может говорить только с открытой крышкой?
— Ну что, дальше? — спросил я у Джин, а сам почувствовал, как стало легко, приятно и очень-очень тепло где-то внутри.
— А то… — согласилась она.
Джин тоже становилась сговорчивее, после того как я выпивал дистиллят. Хотя ее он не интересовал. Видно, просто радовалась, что Робу приходилось быстро заткнуться, едва я плотно закрывал колбу.
И вообще, все не так уж плохо. Признаю, в этом Джин права, хотя она редко бывала права. Но сейчас… Август здесь, с нами, Роб надежно укрыт в кармане, Джин торжественно скрипит. Значит, можно отправляться в путь, на поиски Моисея. Чтобы испытать приказ, увидев его. Большие красные ворота с надписью «Моисей».
— Испытать экстаз, а не приказ, дубина, — все еще веселилась Джин. — Приказ не испытывают, а отдают или, в крайнем случае, исполняют.
— Исполнить приказ, чтобы испытать экстаз. Так, что ли?
— Эхх… — Джин вздохнула.
Она не очень любила, когда я дурачился после дистиллята. Предпочитала, чтобы я шел быстрее, не тратя сил на всякое «не то». Все-таки Джин была протезом, ее можно понять.
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Мы носим Пао. Пао носит нас. Мы строим Башню. Башню из Пао.
Пао везде и бывает разным. Светлолетающим, темнолетающим, высоколетающим, крупнолетающим. Есть Яркое Пао, которое мы увидим, когда Башня станет высокой.
Во время темнолетающего Пао на Башне АТ, ОД, УР, УС, ЕР. Непросто им! Вокруг много мелколетающего Пао, его порывы сильны! А мы — ДО, КА, МУ, ИЛ, ЛЮ, ЛА и неповоротливый ФА — висим на Перекладинах.
ЛЮ висит рядом со мной. Я вижу его цвет, светло-коричневый. И еще зеленый. ЛЮ сейчас грустно, зеленый не его цвет.
У каждого свой цвет. Наши цвета разные, но мы похожи.
То, что различно, может быть похожим.
Пао такое. Различное и похожее.
* * *
ЛЮ пошел к Башне, и я с ним. Все уроки приводят к Башне.
Мы увидели серо-голубого ЕТ рядом с Подъемным Блоком. Мы пришли.
Подъемный Блок хорошо слушается старого мудрого ЕТ. Поднимать Пао тяжело.
ЕТ дал нам свой привычный урок: если Пао упадет у меня, то Пао все равно упадет.
Во время темнолетающего Пао пласты Пао сильно раскачиваются, удержать их тяжело даже старому мудрому ЕТ.
Пао раскачивает Пао. Но, если Пао раскачивает Пао, что тогда раскачивает Пао?
ЛЮ дал мне свой урок, в котором он знал и не знал, сможем ли мы достроить Башню. Крупнолетающее Пао так высоко!
Я вспомнил урок МА: кто дошел высоко, идет высоко. Еще я вспомнил урок, который когда-то дал мне РЕ: Пао больше — Башня выше.
Не знаю, какие уроки принял ЛЮ, но его светло-коричневый стал прежним.
Мы пошли обратно к Перекладинам, прошли мимо Большой Свечки.
Большая Свечка была здесь всегда, но у нее никогда не было цвета. Она яркая, однако прозрачная. Большая, но не выше высоколетающего Пао. В ней много разных цветов. Но я ни разу не видел ее собственного цвета.
Большая Свечка бывает таких разных цветов, что самих цветов не разобрать.
Что же тогда было с теми, кто здесь ее оставил? Что они делали с такими разными цветами? И какие могут быть в таких цветах уроки?
ЛЮ дал мне мудрый урок: не важно то, что было, если этого не будет.
Часть вторая
Глава 1. Конбор
<Маньчжурия, 1945 год>

«Летеха идет! Шшш-шшш…»
Я услышал шепот солдат. Они стояли втроем, в плотном кругу, раскуривая дикую коноплю. Надо было крикнуть что-то вроде: «А ну вас, сукины дети!» Но не хотелось тратить последние силы. Просто махнул рукой. А когда подошел ближе, они все спрятали.
В кружке справа солдат с широченным подбородком и мелкими красными глазами злорадно улыбался. Видно, уже под мухой. Двое других отвернулись.
«…с такими-то воевать приходится! Жмых да говно, а не люди…» — вспомнились слова деда Матвея.
Сейчас меня больше волновала судьба «маленького человека». Подстреленного косоглазого, как сказал дед Матвей. Японец отличался от других японцев тем, что говорил по-английски и был одет в гражданское. Поэтому мы подумали, что он не простой военный, а шпион. Меня странным образом тянуло к этому человеку. Зачем-то хотелось с ним говорить. О чем?..

Когда добрались до линии фронта, посадили Сато, так звали японца, в отдельный закуток блиндажа, как военнопленного. Ждали приезда капитана, который должен был установить, шпион или нет. Хотя второй вариант, в общем-то, не предполагался.
А пока капитан Подгузов задерживался, японец сидел в сыром блиндаже практически без еды и воды. Поскольку было непонятно, что с ним делать, то и пайка не полагалось. Что тут скажешь? Dura lex sed lex… Закон суров, но это закон — в самом жестоком исполнении.
— Ухи ему отрезать, да домой отпустить, — шутил дед Матвей.
— Почему уши? — удивлялся я.
— Да шобы не бегал тут по степям нашим…
Я хотел было сказать, что тогда нужно ноги отрезать, а не уши, но побоялся, вдруг кто-нибудь услышит, того и гляди выполнит. Потом скажут, мол, товарищ лейтенант сам распорядился.
Запросто. Ситуация в роте с каждым днем хуже. Тут как будто собралось все отрепье, уцелевшее после войны с Германией. Мелкие и жалкие люди. Стоит только перестать их подкармливать — перережут и сожрут друг друга.
— Отпирай, чего стоишь! — крикнул я здоровенному детине, рядовому Захару. Он, если покрепче не скажешь, никогда не сделает или прикинется, что не слышит.
Странно, при всей жестокости Захар часто делился своими посылками из деревни с солдатами, которым ничего не присылали. Он мог забить насмерть кого-нибудь из военнопленных или разбить лицо своему же товарищу просто из-за незначительного спора. Но, когда приходили посылки, садился, по-хозяйски все раскладывал, нарезал, отдавал часть деревенской грубой колбасы, сала и толстых, с палец толщиной, сухарей. Иногда и меня пытался подкармливать.
— Поешь, дорогой начальник, — говорил Захар. — Совсем исхудал, бедолага.
Я, разумеется, строго отказывался. Знал, если перейти с ним на «короткую ногу», обратного пути нет. Захар будет считать себя ровней. Если мы равны, а он физически сильнее, выносливее, значит, можно позволить себе все. Такая первобытная логика, от которой меня тошнило, а еще больше она меня пугала. Поэтому вел я себя резко и даже жестко. По мере сил, конечно. Кое-как напрягал голос, чтоб погрубее сказать Захару: «Иди, давай, делай…» Или что-то в таком духе. Удивительно, но Захару это очень нравилось. Тоже загадка! Попросишь по-хорошему — осклабится как скотина, делать ничего не будет. Стоит гаркнуть по-звериному — мигом все готово, еще потом и улыбается довольный.
Захар молча отпрянул от мокрой стенки, оставив на ватнике продолговатую кляксу. Грубо высморкался желто-зеленым подтеком длиной чуть ли не до самого глиняного пола. Мерзость. Хочет что-то мне показать?
— Извиняй, начальник.
— Начальников в штабе будешь искать. Открывай, не трави мозг.
— Уверен, начальник? — Захар потер ушибленный висок, на котором расплывалось большое красно-синее пятно. Это его Сато «угостил».
— Захар!
— Ну, ну… — он открыл тяжелую дверь из оструганных кривых досок.
Маленький человек сидел в глубине землянки, лицом к двери, с закрытыми глазами. Как будто спал или производил какую-то молитву, скрестив ноги и сложив руки наподобие «покаяния».
— Слышь, начальник, кается желтомордый…
Я ударил Захара в живот прикладом. Он, сволочь здоровая, только улыбнулся, что-то вроде «так и надо», и протянул ладонь, здоровенную такую, черную, как чугунная сковородка, чтобы взять у меня винтовку.
— А ну его, еще отымет….
— Ну! — замахнулся я, но винтовку отдал. — Дверь, сволочь! Закрой. Там жди!
— Умело с тросом придумали, — проговорил, не открывая глаз, маленький человек на довольно чистом английском.
— Вы думаете? — спросил я, еще не успев понять, откуда он это знает.
— Наблюдал.
— Что наблюдали, прошу прощения?
— Как что? Как вы трос из коры делали.
— Наблюдали? — удивился я. — Но почему… почему тогда под пулю деда Матвея… прошу прощения, рядового Шкулева подставились?
— С вами хотел встретиться.
— Как это? Вам нужно было… убить меня? Взять в плен? Зачем?
«А… наверное, японцы хотят устройство зенитки скопировать? Вот и немцы все за ней охотились…»
— Нет, нет. Это не есть вещь всего.
Маленький человек сказал: «That’s not the matter of thing… Это не имеет значения». Мне почему-то показалось что-то вроде «вещь всего» или «вещь в себе». Странно как-то.
— Все дело в том… — он не договорил и показал на дверь, слегка приоткрыв веки.
«Захар! Подслушивает скотина! Хоть и ничего не понимает по-английски, но подслушивает. Ведь потом может Подгузову передать, что я с косоглазым о чем-то ненашенском толковал. Так и меня шпионом признают, тем более с учетом биографии семьи».
— Захар! Свинья! На передовую у меня пойдешь!
— Ох, ох, ох… — запыхтел тот за дверью. То ли издевался, то ли злился, что его обнаружили.
— Ну, твою мать…
Захар стоял, глядя исподлобья и пытаясь понять, что ему делать. Всем сильны такие люди, как он, могут выживать в нечеловеческих условиях, не есть, не пить, переносить страшные болезни и увечья. Но вот в чем их слабость, так это в том, что они никогда не думают на будущее. Как будто текущий момент — все, что у них есть. Может, так и правильно? Или так проще? Даже легче расстаться с жизнью. Живешь сейчас, а потом уже не живешь.
«Вот и посмотрим», — зло подумал я, в каком-то полубреду рванул винтовку, прислоненную к стене, и дослал патрон в патронник.
Захар вжался в стену. Видно, «срисовал» в выражении моего лица уверенность сейчас же его и пристрелить.
«Действительно, почему бы и нет?! Кто они, все эти солдаты?! Обычные животные. Они не люди! — поразила меня неожиданная мысль. — Не люди! Просто мясо, материал! Как дерево, земля, трава».
— Не, не… не… не надо, командир. У меня дочурка тама… уже взрослая, поди…
— Дочурка?
Испуганный вид Захара подстегивал. Все они боятся умирать! Несмотря на то что несчастливы, обездолены, ужасны, обречены, глупы! Но сейчас я понял. И это даже не ради какой-то дочурки. Это гораздо сильнее. Захар или такие, как он, думают, что должны жить. Должны жить?! Именно. Эту мысль им внушили: они должны жить, несмотря ни на что. Это внушение, простое внушение!
Я поправил приклад и решил выстрелить во что бы то ни стало. Было очень, невыносимо интересно посмотреть.
— Not worth to do… Не стоит этого делать, — произнес японец, и Захар зажмурился.
Я обернулся и увидел стоящего за мной Сато. Про него я совсем забыл. Маленький человек спокойно взял винтовку, вытащил магазин, выбил патрон из ствола.
— Вот так лучше, — спокойно сказал он.
Я почувствовал себя в какой-то прострации. Но она была осмысленная. Почему Сато не отнял у меня винтовку? Почему не перестрелял нас? Ну ладно… ладно, есть объяснение. Вокруг целая рота. Убив нас с Захаром, живым бы он не ушел. На меня всем наплевать. Но что бы солдаты сделали с японцем за Захара? Точнее, за то, что больше не увидят его посылок из деревни.
Я вспомнил, как несколько рядовых, сидя в общей палатке, ели толстые куски той самой деревенской колбасы. Наполовину протухшее сало. Здесь, среди безжизненной степи, они с удовольствием грызли сплетенные сухожилия и высасывали жирный сок, наклоняя головы, плотно сжимая челюсти, чтоб ни одной капли не пропало. Вид такой, будто десяток козлов в один такт наклоняют противные вихрастые бошки с базедовыми глупыми глазами, пытаясь вкусить от какого-нибудь куста смоковницы.
— Вы пока не готовы! — Сато передал мне винтовку с пустым магазином, вернулся на свое место и опять сел, сложив ноги и руки.
— Не готов…
— Да, это так. Но будете.
— Что будете?
— Будете готовы много убивать. Точнее, лишать жизни.
— Но почему, почему?! Ведь эта же скотина, — я показал на лежащего в углу Захара, — он бил вас.
— Это бил не он.
— А кто?
— Я сам, конечно.
— Вы сами? Нет, нет…
— Все, что мы делаем, мы делаем сами. Это и есть путь.
Я сел на земляной пол и посмотрел в лицо Захара, который кусал нижнюю губу. Да так сильно, что струйка крови, вперемешку со слюной, свисала до самого пуза, оставляя расплывающееся пятно на рваной гимнастерке. «Все, что мы делаем, мы делаем сами». Мне очень захотелось сделать что-то самому. Странное ощущение. Как будто сквозь серые облака начал проникать свет. Первые лучики света после долгой темноты.
Один из таких лучиков осветил патрон в ложбинке земли, чуть прикрытый соломой. Видимо, тот, который Сато выбил из ствольной коробки. Я вставил его в винтовку. Потом вплотную подошел к Захару. Еще раз посмотрел на полущенячье-полупоросячье лицо и дослал патрон:
— Ну что, Захар, будешь теперь меня уважать? — спросил я так, будто следующим движением указательного пальца думал отомстить всему этому «народу», который наделал все «это», лишил меня… всего. Лишил всего настоящего.
Захар что-то промычал. Кажется, испугался пуще прежнего. Вот они, поколения рабов. А ведь сколько раз этот боров был в штыковой атаке, сколько раз его «собирал» армейский лазарет… Сколько раз! Но сейчас! Сейчас его смерть настолько явна, настолько очевидна. Вот в чем дело! Он никогда в жизни не встречал что-то настолько очевидное. Теперь это перед ним! Его смерть. И он не знает, что с ней делать. Она уже здесь. Вот она!
Я нажал на спусковой крючок. С таким ощущением, словно все это время держал в руке созревшую сливу, а потом со всей силы сжал, раздавив на части: в разные стороны брызнул сок, ошметки кожуры, полетела куда-то скользкая сливовая косточка.
Прозвучал не очень громкий хлопок. Я ожидал, что в блиндаже выстрел трехлинейки будет гораздо громче. Но нет, сухой безразличный хлопок. В этот момент я ощутил что-то необычное и очень правильное. Что лишать другого человека жизни — гораздо проще, чем об этом говорят. Как хирургическая операция или что-то вроде того. Просто ты делаешь определенное действие, а потом наблюдаешь, что произошло. Просто действие и наблюдение. Я посмотрел на мозги Захара, разбрызганные по глиняной стенке. Серо-коричневые сгустки чем-то напоминали куски полупротухшего мяса из его деревенской колбасы.
Помню, как мама покупала колбасу в Елисеевском гастрономе, с такими тонкими аккуратными прожилками. Колбаса Захара была, напротив, с толстыми и грязными, какими-то «червяками» внутри. И мясом-то не назовешь! Такие же и мозги. Не как из гастронома. Как из курятника, скотобойни или компостной ямы.
— Как вы? — спросил японец, который по-прежнему сидел на своем месте, несмотря на выстрел.
— Хорошо… Теперь очень хорошо.
— Это и есть путь.
— Э… э… чего это там? — прогрохотал кто-то сверху. «Дед Матвей», — понял я.
— Дед Матвей! Я Захара убил! — прокричал я чуть ли не радостно.
— Давно пора, — дед Матвей захрустел своими канадскими болотоходами, спускаясь вниз по хлипкой лестнице. — Давно пора. Этот хохол слишком много жрет. И других подкармливает, сучара. А на сытый желудок войну не выиграешь… Ну? — и дед Матвей оглядел пространство своим, как обычно, рассеянным и одновременно чутким до всего взглядом. — Ну, чего-чего… — он взвесил на ладони безжизненную голову Захара. — Пристрелил сволочь. И чего? А на хрена ты его пристрелил, Кинстинтин? А?
— Ну, дед Матвей… — развел я руками, будто школьник, который зачем-то изрисовал доску перед уроком.
— Лады-лады… он меня тоже замотал. А это чего за фрукт?
— Да как же, как же… это японец Сато, — удивился я. — Дед Матвей, вы ж его сами подстрелить изволили.
— Тьфу ты… забудь это свое «изволили». Замполит здеся! Приехал, сукин кот! Вот, а ты как профессорский сынок языком метешь. Вот! Или как это ваши там сказали бы — «вот-с». Ты со своим «изволите», как карета в свинарне. Может, еще «соблаговолите объяснить» ввернешь? Не, Кинстинтин, ты давай-ка это…
— Простите, дед Матвей! У меня шок.
— А ну! Ударь меня по ряхе что есть силы!
— Как?
— Ударь! — закачался от злобы дед Матвей.
Я его понял. Раз замполит приехал, надо соответствовать. Иначе всю роту могут в расход пустить.
— It's worth to do… Это стоит сделать, — произнес Сато, не открывая глаз.
— Че-г-го? Ты, клоп, хоть молчи! — махнул на него дед Матвей, и я сильно ударил винтовкой по челюсти, стараясь прицелиться в ту часть, где была скула, чтобы не повредить зубы.
— Вот так, вот так… — сказал дед Матвей, поправляя челюсть. — Не… — закричал он, когда я машинально протянул платок. — Ты понимаешь, ты понимаешь, что ежели тебя в том овраге порешат, то нам поставят командиром какого-нибудь сраного Захара, только посмышленей. И ты, ты, профессорский сынок, понимаешь, что будет?! А?! А будет то, что он нас всех угробит, коровья лепеха. И все!
— Прос… — начал было извиняться я, но потом опять двинул деда Матвея прикладом. — Молчать, сучара! — закричал я. — Кто здесь старший по званию, а? Отвечай, коровье вымя!
— Вы, товарищ лейтенант! — гаркнул дед Матвей, вытянулся во весь свой рост, чуть не пробив настил блиндажа.
— Вольно! — крикнул я, и дед Матвей точно, под прямым углом, повернулся на прямых ногах и пошел к лестнице.
— Погоди… этих обдолбышей… наверху которые… отправлю за трупом Захаровским. Кто будет возникать — стреляй. Не жалей. Потому как одно слово — мусор! Вот! Главное, сам выживи. Никого не жалей, Кинстинтин. Даже меня, — дед Матвей сунул самокрутку в рот, поджег, глубоко затянулся. — Эх, Кинстинтин… не той дорогой мы пошли, товарищ… — непонятно к чему добавил он и скрылся за перекладинами лестницы.
* * *
У капитана Подгузова были серые мешки под глазами. То ли печень больная, то ли не спал много ночей подряд. А скорее всего, и то и другое. Он стоял над трупом Захара. Удивительно, но лицо покойника выглядело даже живее, чем лицо капитана, похожее на высушенную грушу.
— Ну и что, товарищ лейтенант?
— Товарищ капитан, товарищ Гавре… Гаврелюк пытался отпустить пленного, — я с трудом вспомнил фамилию Захара.
— Ну! — насупился замполит, который приехал вместе с Подгузовым. — Какая разница, какая фамилия у врага народа. У нашего врага много фамилий, но есть и единая… — замполит не договорил.
— Хватит! Про ваши выходки с боевым орудием мы уже тоже знаем. Можем похвалить, а можем и поругать! Да, поругать! — кажется, намеренно строго погрозил пальцем капитан. — Вы скажите, что с пленным? Шпион или…
«Может, их тоже убить? — подумал я. — Пока Подгузов успеет выхватить свой бесполезный маузер, можно несколько раз выстрелить из трехлинейки. Да и чем это отличается от устранения материала, который недавно был Захаром? Я вопросительно посмотрел на стоящего рядом деда Матвея. Он вроде сказал мне взглядом, мол, „давай“. А может, я уже сошел с ума? Ведь они сейчас — мои враги, замполит и капитан».
Я дернул винтовку. Замполит вздрогнул. Слава богу, не успел ни в кого направить, вспомнив, что магазин остался лежать в блиндаже.
— Мы понимаем, мы понимаем! — сказал капитан. — Вы исходили из лучших побуждений. Враг народа должен быть наказан! И он наказан! Это главное! В общем, мы с товарищем Артемовым сейчас посовещаемся. А вы пока приведите этого, как его… желтомордого. А ну какую диверсию затевал?
— Прикажете расстрелять?
— Конечно. Но сначала… — капитан обреченно махнул в сторону замполита, словно хотел сказать, что если бы можно было просто расстрелять, то он был бы счастливейшим человеком на земле. А тут придется еще и пытать.
— Слушаю! — козырнул я. Каждая секунда раздумывания приравнивалась к сомнению, а каждое сомнение — к измене. Ну а каждая измена, само собой, к смерти.
Я прибежал в свою палатку. Руки тряслись. Кое-как отрыл из-под койки походный вещмешок и начал заталкивать туда все, что у меня было. Остатки хлеба, табак, спирт, хоть и всего сто грамм, а все равно для дезинфекции мог пригодиться. Письма и хрупкую фигурку Сатиты завернул в портянки.
Сверху положил свой офицерский ТТ и кисет деда Матвея, который взял у него под подушкой. За кисет сразу стало стыдно — выложил.
«А ну… как… зачем все это?» — подумал я и сразу почувствовал, что все «это» нужно. Очень нужно. Но не знал почему.
— Сбегаешь? — без капли осуждения или сомнения спросил дед Матвей.
В общем, он знал, есть что-то, что до;лжно делать. А если до;лжно, какая разница, что, как и даже зачем.
— Дед Матвей…
— Да ладно… — махнул он рукой. — Я бы сам, если…
— Так давайте! Давайте!
— Не… — еще раз махнул и начал сворачивать самокрутки. — Давай-ка, милый Кинстинтин, помацубарим на дорожку. И, как говорится, дай бог не по последней.
Я терпеливо ждал своей самокрутки. Потом со вкусом курил, глубоко втягивая едкий дым.
— Ну, пора! — сказал дед Матвей, едва мы докурили, и потушил окурок о подошву канадских сапог.
— Пора! — я обнял его на прощание.
Он перезарядил свой «зауэр» и выстрелил в воздух.
— Беги за желторотым, Кинстинтин! Скажу, ты перенервничал, в себя стреляться вздумал. Такое с «профессорскими» часто бывает. И что в лазарет я тебя повез куда-нибудь… за линию фронта. Только вот… откуда там теперича лазарет?.. Ну, придумаю чего. А тебе все равно бежать надо. Не место тебе с этими, красноперыми. Все равно расстреляют, рано или поздно. Я таких, как ты, много видал. Да и сам… — не договорил дед Матвей, достал из-под койки вторую пару канадских болотоходов и протянул мне. — Вот! Я подводы подгоню и хоть отвезу вас с этим косоглазым подальше…
* * *
Мы с Сато карабкались вверх по сопке, кое-как успевая отбрасывать камни из-под подошв. У него сапоги хлюпали, были, наверное, в два раза больше ног. Неудивительно. Это ж мои сапоги, которые раньше носил дед Матвей.
Болотоходы и мне не пришлись по размеру, зато с хорошо гнущейся резиновой подошвой и непромокаемые.
Все-таки обувь… у нее самая удивительная судьба. Еще несколько дней назад эти сапоги были сапогами лейтенанта 12-го Красноармейского взвода, а теперь… теперь эта обувь принадлежит беглому японскому пленнику. Причем сам лейтенант, теперь уже бывший лейтенант этого самого полка, бежит рядом с ним в канадских болотоходах, которые раньше принадлежали бог знает кому. Словно судьба какой-нибудь обуви может быть гораздо интересней, чем судьба человека...
Глава 2. Вениамин
<СССР, 1970-е годы>

Колосья молодой кукурузы резали кожу на животе и за пазухой. Но Вениамину было больно не от этого, а потому что он ехал далеко-далеко позади всех. И ничего с этим не поделаешь. Еще бы! На его совсем детском велосипеде и ехать-то чудно;. Ребята смеялись, издевались, что Вениамин вообще поехал. Они-то готовились серьезно, понимали, стоящее «дело», настоящее: наворовать кукурузы с поля в соседнем колхозе, отдать родителям или старшим братьям, чтоб те важно сказали, мол, молодцы, дело знают. Хоть за воровство сильно ругали, могли даже избить, но если оно приносило пользу, например несколько мешков спелой колхозной кукурузы, это ж совсем другое. Не воровством считалось, а пользой.
Вениамин рано понял и как-то по-особому ощутил эту разницу. Раньше он любил воровать «просто так», пусть какую безделицу, пусть сломанную вещь у кого-нибудь из дома. Правда, всякий раз ему сильно доставалось от бабушки. Но когда Вениамин стянул кусок сыра с прилавка сельмага, то (вот чудеса-то!) она сначала сурово поджала губы, однако потом смягчилась и сказала: «Поди, снеси в холодильник, не то спортится».
После этого он решил воровать только то, за что похвалят.
Вот, например, теперь кукуруза! Добираться до нее было сложно, частью по шоссе, но в основном по проселочной лесной дороге, а по ней детский велосипед отказывался ехать. Но Вениамин представлял выражение лица бабушки, которая, увидев кукурузу, скажет что-нибудь вроде: «Поди, снеси в кладовку-то…» Это помогало.
Только вот мешок! Про него-то Вениамин забыл! Мешка-то не было. Ни мешка, ни тем более рюкзака. Ребята, все постарше, серьезно подготовились. Дрон взял не только рюкзак, но и пару тюков подвязал к раме взрослого велосипеда. Остальные, Максим, Митька и Ромка, изуродованный страшными заплатами на коже, прихватили большие походные рюкзаки.
Место для кукурузы Вениамина в них отсутствовало, даже для одного початка. А если бы оно было, ребята, конечно, заполнили его своей кукурузой. Потому Вениамин затолкал кукурузу куда только мог: за спину, за пазуху, даже в узенькие коротенькие штаны, по три початка в каждую штанину. А что еще ему оставалось?!
И вот теперь, разбухший от кукурузы, он со всей силы крутил педали, боясь потерять из виду дальнюю фигурку Дрона на быстром «Салюте», размазывал слезы по лицу, обдирая лодыжку о цепь. Только и думал: «Хоть бы цепь не соскочила, хоть бы не соскочила…»
Вдруг Вениамин заметил, что Дрон как-то странно петляет. Ужас! Кажется, он все время оборачивается. Чё это? Вениамина ждет?! Не может быть! Дрон его и за пацана-то не считал. Мало того что Вениамин мелкий, так еще и слабак. В футболе и догонялках последний, подтянуться ни разу не мог, так ведь и не из деревенских он толком, раз мамка из города. И правда, слабенький по сравнению с местными. Те к началу лета уже все черные, загорелые, коленки отбиты до красноты, руки намозолены. А Вениамин, что? Ходит отдельно, сторонится. Неразвитые белесые ноги, как будто приделанные не к месту, прячет под штанами даже в жару. Все парни понимают, что стесняется «глист», потому как ни мускулов, ни жил. Так, лягушонок убогий…
Дрон перестал оглядываться и припустил так, что моментально скрылся вдали. В следующий момент Вениамин с ужасом понял почему. Издалека раздался сварливый лай.
«Собаки колхозные!» — обмер он и нажал на детские педали так, что из глаз посыпались не то чтобы слезы, а прямо-таки искры. Куда там! Уже через несколько минут он увидел большущую, лязгающую, изуродованную лишаем пасть тощей дурной суки. Та было рванула к ноге Вениамина, но он так быстро крутил педали, что собака наткнулась на одну, причем больно, сразу заскулила, замедлила бег и принялась возить по морде передней лапой.
Холод испуга сменился жаром. Вениамин попытался еще сильнее припустить, но ноги становились ватными. «Неужто я и правда такой слабый?!» — задавался горьким вопросом он и попробовал сделать последнее усилие. Хотя впереди был лес, что еще хуже. По топкой дороге, местами залитой водой, с огромными колеями от тракторов и грузовиков-лесовозов, велосипед беспомощно скользил и почти не ехал. Значит, собаки догонят. Догонят и порвут.
Тут Вениамин вспомнил про деда, как тот тика;л во время второй ходки. Дед сбивчиво рассказывал, что за ним гнались собаки по тайге, пока он не прыгнул в реку и не оторвался, потому как собаки не захотели забираться в студеную воду.
Влетев в лес, чуть не сломав себе шею о бревно, скрывшееся в высокой траве, Вениамин не поехал по дороге, а направился прямиком вниз, к оврагу, к речке. Туда же неслись облезлая худая сука и большой кобель. «Такой может и ногу перекусить!» — успел подумать Вениамин, прежде чем, путаясь в кустарнике, обдирая руки о заросли, вместе с велосипедом провалился в желтую речку, холодную даже жарким летом. Река была неглубокой, еле-еле доходила до колен, но довольно широкой. На то и расчет. Если собаки на самом деле боятся воды, это может спасти ему жизнь.
Он вышел на самую середину реки, зажмурился, только через щелочки глаз пытался смотреть в ту сторону, откуда должны были спуститься собаки.
Сначала появилась паршивая сука, безумная из-за ушибленной морды, и кубарем слетела в воду.
«Мама! — завыл от страха Вениамин. — Ма-м-ма! — представил, как зверюга раздирает его тело, а здоровенный кобель перекусывает белесые слабые ноги. — Мама! Мама! — отчаянно звал он мать, которая сейчас, в ожидании приговора отца, носила тому скудные передачи в пересыльную тюрьму.
Оказавшись в холодной воде, собака завизжала и, вмиг забыв про Вениамина, бросилась обратно на берег. Мальчик открыл глаза, еще трясясь от всхлипываний, и пошел по центру реки, кое-как волоча за собой никчемный велосипед, утопающий в илистом дне.
Когда Вениамин прошел уже метров десять, на берегу возник кобель. Зверюга вышел на берег медленно, враскачку. Видно, не особенно-то и бежал, никуда не спешил. И так же медленно начал спускаться к воде. «Теперь точно все…» — понял Вениамин, сразу определив, что кабель свое дело знает, воды не боится.
Так оно и получилось. Кобель спокойно вошел в реку и, держа морду над водой, направился к Вениамину, ощетинив загривок, страшно, беззвучно рыча, показывая кривые огромные зубы.
Вениамин затрясся в беззвучном плаче, однако в следующий момент он не почувствовал боли. Справа что-то резко свистнуло, раздался громкий хлопок.
«Ружье!» — догадался подросток и, кое-как открыв болевшие от напряжения веки, увидел, как к нему тянется длинная жилистая сильная рука.
— Перепугался, дитя?
Голос был приятный, непохожий на прочие деревенские, и Вениамин сразу узнал дядю Олега, агронома этого же колхоза, правда, жил он в соседней деревне. Человек странный, не то чтобы даже из города, а даже из Москвы. Местные дядю Олега не любили — чужак, «городской». А слово это приравнивалось к «падла» и употреблялось в очень редких случаях, когда кто-то того самого по-настоящему заслуживал. Дядю Олега не только не любили, но и боялись. Странное сочетание. Про него говорили, мол, «политический». Это означало что-то типа «без Бога в голове», так по-своему понял Вениамин.
Несмотря на всеобщее осуждение, он думал о дяде Олеге очень хорошо. Восхищался, когда тот ходил по «порядку», ни с кем не здороваясь, не подходя к мужикам, чтобы «угоститься, перекурить» или поручкаться. Он просто шел своей дорогой, кивая то в одну сторону, то в другую, с высоты своего необычного для деревни роста. Дядя Олег казался мелкому Вениамину огромным, хоть и был очень худым.
Поэтому сейчас Вениамин с радостью подался в его сильные руки, через все еще прикрытые заплаканные глаза наблюдая, как, поджав хвост, смотрит испуганная сука, как хромает, обезумев от злости и боли, некогда вальяжный кобель.
— Вижу, у тебя и закуска есть? — усмехнулся пышными прокуренными усами спаситель, когда они уже сидели на другом берегу и Вениамин кое-как пришел в себя.
Только сейчас он вспомнил про кукурузу. Нечего и думать, что хоть один из початков уцелел. Спелая кукуруза лопнула, дала обильный белый сок, стебли разлохматились. А те початки, что были в штанинах, так вообще превратились в некую кашицу.
Вениамин заплакал, когда осознал весь ужас того, что произошло. Все зря! Вся эта долгая дорога, унизительные покрикивания ребят: «Ну, давай! Сколько можно, Веник?!» А еще избитые ноги, срывающиеся с маленьких, не приспособленных для такой езды педалей велосипеда. И потом этот страх, когда ощетинившийся кобель медленно спускался к реке, будто уже разодрал и сожрал детское тельце… все было зря. Кукурузы нет, нечем похвалиться перед бабушкой.
Дядя Олег внимательно смотрел на трясущегося от рыданий Вениамина. Ничего не говорил, не ругал, но и не успокаивал. А когда мальчуган немного опомнился, протянул высокую бутылку темного стекла, с непонятной разноцветной этикеткой. Вениамину так понравилась этикетка, что он, не задумываясь, отпил.
— Не самое лучшее лекарство, брат, — усмехнулся дядя Олег.
Пересохшее горло сначала скрутило, сковало. В первый момент он не почувствовал никакого вкуса. Когда судорога прошла, все нёбо и язык обволокло что-то сладкое и одновременно горькое, со вкусом то ли перегнившей соломы, то ли прокисшего молока.
Вениамин понял, что первый раз в жизни попробовал выпивку.
— Ну как? — уважительно, словно перед ним вовсе не ребенок, поинтересовался дядя Олег.
— Га… га…дость.
— Это верно. Кукурузу таскал? — то ли спросил, то ли подтвердил он.
— Ик…
— Это ты зря, — дядя Олег глубоко затянулся. — Твои подельники по мелочи воруют. Так и будут всю жизнь по мелочи воровать. Их в тюрьму за это, а они будут выходить и опять воровать. Глупо.
Вениамин толком ничего не понял из услышанного, но абсолютно твердо сказал:
— Нет, только не в тюрьму.
В ответ на это дядя Олег так громко рассмеялся, что ему показалось, будто деревья по-особому закачались в лесу.
— Эгей! — закричал кто-то на другом берегу реки. Из зарослей вышел поддатый колхозный сторож дядя Нос.
Звали его так, потому что вместо носа у него был один большой шрам. «Это от болезни дурной , — объяснила Вениамину бабушка. — Смотри, чтоб он тебя за ухо не таскал, а то заразишься еще, придется тебе пиписку оттяпать…»
Дети в деревне, конечно, не называли дядю Носа Носом. Все боялись, что дядя кого-нибудь из них потрогает, а потом придется что-то оттяпать, возможно, что и пиписку.
Дядя Нос вывалился на берег с распахнутым воротом рубахи, длинным хлыстом в руках, одна штанина сильно измазана в помете.
— Ты… это… это… — не знал, что сказать Нос. — Ты это, Олег, давай мальца сюда. Наказать надобно.
Странно, но Вениамин при первом взгляде на дядю Носа сразу понял, что он глупый. Раньше мальчик никогда не думал так про взрослых. В его детском представлении все взрослые были неглупыми, потому что взрослые. Они могли быть злыми, дурными, страшными или, наоборот, добрыми, но никак не глупыми. Вслед за этой неожиданной мыслью к Вениамину пришла другая, еще более неожиданная. Он не успел ее как следует подумать, потому как смысл слов дяди Носа наконец дошел до него: «Это про меня». И Вениамин затрясся от страха.
— За что? — спросил дядя Олег.
— За то и за это… — не мог подобрать слов дядя Нос.
— За то и за это всех нас надо наказать, — усмехнувшись, сказал дядя Олег. — Ты, Юра, давай-ка не буянь!
— Это… это… Олег, сам это… не борзей. Не твой малец, это же этого… Васьки-чиканутого. Я-то знаю, недавно его ментура замела. Так чё? Порснуть, да пущай валяется, может, и заберет кто.
— Крестный я его.
— Это… это как? Крещеный этот ублюдок, что ль?
— Ну, — и дядя Олег отпил из нарядной бутылки.
— Это, это… чё, кир заграничный? — внимание Носа сразу переключилось.
Вениамин понял, на это дядя Олег и рассчитывал. «Вот он умный!»
— Молдавское, — спокойно ответил «крестный», как будто не придав значения.
— Плеснешь за здравьице-то?
— А не забарагозишь? Хмельное!
— Да я, да я… — Нос принялся со всей силы колотить себя по впалой груди с крупными красными волдырями от укусов слепней. — Как стеклышко, Олег, я! Ты же знаешь!
— Ладно, ладно, шуткую я, Юра.
Дядя Олег отпил еще из бутылки, потом закупорил длинным «навесом» и запустил на другую сторону речки, где стоял Нос. Тот поспешно стал рыскать в кустах, что-то шепелявя, пыхтя. А когда нашел бутылку, осторожно ощупал, откупорил и разом опрокинул.
— Ай, холодит-то как хорошо! — погладил себя по груди Нос, раскрасневшись лицом и заметно подобрев. — Ай, спасибо, дорогой! — и, пошатываясь, пошел обратно в лес, кое-как волоча за собой хлыст.
— Слабость других — лучшее оружие, — опять сказал что-то непонятное дядя Олег. — Пойдем, до деревни тебя доведу.
— А… а… вы мой крестный? — спросил Вениамин.
— Ну… может, и так.
Вениамин плелся измученный, уставший. С разбитыми ногами, весь перемазанный речным илом вперемешку со стеблями кукурузы и кукурузным молоком. Но рядом с высоченным дядей Олегом, который шел длинными размеренными шагами, покачивая в такт двустволкой с кожаным, натертым временем ремнем, он чувствовал себя очень хорошо. Так, словно растворился в силе дяди Олега. Или его крестного? Растворился в этой уверенной походке, в этих прокуренных пышных усах, в сильных, с явно выраженными жилами руках, даже в этой двустволке.
Самое удивительное и приятное, что сила дяди Олега была другая. Не такая, как у отца, когда тот шел по деревне, расставив плечи подобно крыльям. В любой момент готовый вцепиться в кого-нибудь и что-нибудь испортить. И бабки, сидевшие на лавках, шептались, мол, «ужо нарезался, мерзавец» или «эх, Людка-то бедная, почто ей такой лихоимец…».
Это была и не такая сила, как у Юры, брата Дрона когда он мог взять на плечо два мешка с пшеницей и, попыхивая папиросой, занести их на второй этаж амбара. У бабушки Вениамина тоже была другая сила. Она относилась ко всему спокойно и жестоко, как сухая земля. У дяди Олега своя сила… Вот только какая и откуда она взялась? Не находя ответов, задавался всеми этими недетскими вопросами Вениамин.
* * *
Мухи атаковали со всех сторон. Вениамин взмок, перед глазами летали черные круги. Он сидел в рытвине, которую проделал трактор во время вспахивания поля. Жарко, неудобно, острые стебли залезали через прорехи в штанах, больно кололи промежность. Зато здесь его никто не видел!
Вениамин почти закончил важное дело и был доволен работой. Получилось очень хорошо! Ладно получилось!
И вот он собрался с духом, крадучись вышел из укрытия и направился в сторону леса.
На самой опушке встретил Дрона. Тот сидел и отковыривал большую засохшую болячку, кусок запекшейся крови, иссиня-черную от зеленки, перемешавшейся за многие дни с кровью. Наконец Дрон оторвал последний краешек, и под болячкой показалось пятно розовой тонкой кожи, недавно наросшей. Дрон ухмыльнулся, взял пустой спичечный коробок, положил туда «блямбу» и потряс коробком перед носом Вениамина.
— Видишь, Веник! Если не принес, заставлю тебя это сожрать.
— Дрон… — не ожидая такого поворота, обмер Вениамин.
— Ну-ну, — погрозил коробком Дрон, и они пошли в глубь леса.
За одним из оврагов у ребят была тайная «землянка». Вениамин еще никогда здесь не был, только украдкой слышал. Место это особенное. Можно сказать, козырное. Огромный корявый дуб своими корнями образовывал крышу «землянки», а боковые стены получились от естественного уклона. Землянка была выкопана в овраге и заканчивалась узким земляным ходом, ведущим аж до самой середины поляны. Был и другой тайный ход. Еще более таинственный, чем прокопанный в земле: через дерево, через разлом внутри ствола дуба.
Рассказы ребят про эту землянку обычно полнились историями, что во время войны в ней скрывался раненый солдат. Но потом немцы его все-таки нашли и прямо здесь расстреляли. По другой версии, солдата не расстреляли, он смог уйти через тот самый тайный ход, через дуб, подать сигнал нашим самолетам, и они его спасли.
Истории эти всегда были разбавлены тем, что тот, кто нашел землянку первым, обнаружил в ней окровавленную военную форму, котелок и даже винтовку. Более мистическая версия гласила, что иногда, ночью, умерший здесь солдат оживает и убивает всех, кого повстречает.
Подтверждений никаких. Но ребятам так хотелось верить во все это, что любые находки в лесу, хоть как-то относящиеся к солдатской амуниции, будь то старая пряжка, пуговица или тем более заржавевшая от времени гильза, всегда относились к доказательствам историй о солдатской землянке.
Мальчишки спустились по свисающим со стороны оврага оголенным корням дерева, как по канатам, и Вениамин сразу увидел всех старших ребят. Тут был жестокий Максим с черной копной волос, а еще обваренный, с ужасными заплатками кожи, Рома, одутловатый Митя, хитроватый Егор и даже уже почти взрослый Денис.
— Ну? — спросил Денис, выступая за главного. — Принес?
— Не… — задрожал Вениамин, а сам с интересом оглядывал землянку, думая о том, что теперь-то он знает сюда дорогу и обязательно придет потом, чтобы все-все изучить.
— Че-го?! — набросился на него Дрон, одновременно кивнув Максиму.
Максим уверенным движением дал Вениамину под дых, запрокинул его, уложив спиной на землю. А потом толстыми мускулистыми коленями, сильно пахнущими едким потом, зажал ему голову. Дрон сел на живот Вениамина, полностью обездвижив. Вениамин пытался кричать, бить в воздухе ногами, но ничего не мог сделать. Дрон достал коробок, взял свою кровяную болячку, повертел ею перед всеми, как будто показывал неведомое насекомое, и начал запихивать Вениамину в рот.
Брызнули слезы, Вениамин пытался отплевываться, скулить, пищать. Но Дрон уверенно разжал ему зубы, как маленькому кутенку, и направил туда свою зеленовато-кровяную «доблесть». У деревенских ребят всякие увечья приравнивались к ранам, полученным в бою. Чем больше увечье — тем больше «доблесть».
— Вз..взу… Взя-ллллл… — застонал Вениамин за миг до того, как «доблесть» Дрона чуть было не оказалась у него во рту.
— Чегось? — издевательски наклонился над ним Дрон, на время убрав орудие пыток.
— Взя-зя-л… — Вениамин затрясся в рыданиях.
— А ну! — скомандовал Денис.
Максим разжал колени, Дрон встал с Вениамина. Тот трясущимися руками достал из-за пазухи сильно смятый бумажный кулек.
Денис вальяжно подошел. (Его походка напомнила Вениамину кобеля, который спускался к реке, чтобы отгрызть ему ноги.) Медленно взял кулек, деловито развернул, глянул, кивнул и тут же отвесил Вениамину сильный подзатыльник, тот чуть язык не прикусил.
— Помять же мог, сука! — пояснил Денис и плюнул по-блатному, тонкой струйкой через передние зубы.
Вениамин отбежал в глубь земляного хода, присел на корточки и негромко заплакал, через зажатые ладони украдкой наблюдая за тем, что будет происходить дальше. Пока весь его план почти полностью выполнялся. За исключением «орудия пыток». Он думал, его просто поколотят слегка. Но Дрон всегда изобретал нечто особенное. В прошлый раз заставил Вениамина намазаться коровьим навозом и пробежать в таком виде по деревне. Еще раньше приказал стоять на узком мостике из одной маленькой доски, а сам раскладывал внизу острые ветки.
Денис достал из кулька пачку «Примы», прикурил от одной спички и, сильно затянувшись, уселся на край землянки, устремив взгляд вниз, в крутой овраг, поросший кустарником.
Вениамин терпеливо ждал. «Вдруг ничего не получится, и все это выдумки? — размышлял он. Потом успокоил себя тем, что здорово одно то, что у него получилось всех обмануть. Все поддались на его план. — Это и есть сила! — неожиданно понял Вениамин. — Настоящая сила!» Он, правда, пока не был уверен, такая же эта сила, как у дяди Олега, или другая, но в том, что она точно настоящая, не сомневался.
Денис медленно задумчиво курил. Остальные, вытаращив глаза, смотрели на него. Кто-то пытался поймать улетающие струйки дыма от такой желанной «Примы», кто-то просто ждал, беззвучно шевеля губами.
Денис выкурил чуть больше половины, передал сигарету Дрону, второму по возрасту после него. Дрон обнажил острые передние резцы в самодовольной улыбке. Но первый раз так сильно затянулся, что чуть не подавился. «Вот щенок!» — явно было написано на лице у Дениса, однако вслух он ничего не сказал.
«Ну, давай же, давай!» — кажется, впервые в жизни по-своему молился Вениамин. Кажется, в первый раз он хотел чего-то настолько сильно, что вспомнил даже «страшного Бога», который обитал в избе бабушки, в закопченных донельзя иконах, да еще в ее отрывистой ругани: «Послал же мне Бог ублюдка».
Однако во второй раз Дрон тянул очень медленно, очень аккуратно. Хоть и день на дворе, а в землянке было достаточно темно, так что Вениамин мог разглядеть, как красный огонек неуклонно полз к заветной точке.
Дрон уже почти разжал губы, чтобы передать окурок дальше, по кругу, когда раздался сначала треск, потом шипение, а потом сильный всполох искр рванул у него изо рта. От неожиданности все побежали в разные стороны. Кто-то карабкался по корням прочь из землянки. Денис, сидевший на самом краю, от испуга свалился в овраг. Оттуда, вместе с треском переломанных кустов, неслась матершина.
Вениамин, увы, не смог полностью насладиться последствиями своих «трудов». Как только из «Примы» посыпались искры, мальчишка пополз по земляному ходу, выбрался через дырку на поляну и очнулся только в конце поля, когда в правой части груди появилась режущая боль. Но он не остановился, бежал дальше, не оборачивался, только где-то вдалеке, на окраине леса, так ему показалось, услышал душераздирающий крик Дрона. Никогда в своей жизни Вениамин не бегал так прытко и так долго.
* * *
— Пойми ты, Григорьевна, — говорил нетвердый мужской голос, — у тебя и так все сидевшие. Что сын твой, по глупости, конечно… что муж, ну тот… — гость то ли высморкался, то ли сплюнул.
По этому звуку Вениамин узнал отца Дрона и сразу почувствовал тяжелый запах пьяницы в соседней комнате.
— Андрюшка-то мой без глаза почти остался, на лице живого места нет… — папаша, кажется, захныкал. — Ох, горе-то, горе-то какое…
— Ты не барагозь, Володя, — сухо сказала бабушка. — Кто на Веника показал, а?
Вениамин почувствовал, как ноги похолодели, а живот, наоборот, стал горячим.
— Да как же кто?! — распалялся дядя Володя. — Все, все показали! Денис, Максим этот, ну ты знаешь… Загрябский, что ли, отец у него гнида жидовская. Ну это ладно. Митька, сосунок, да Ромка с Егоркой.
— Ромка, Егорка! Им сколько лет твоим Ромкам, Егоркам?
Вениамин еще больше надвинул ватное, порванное в нескольких местах одеяло. Оно сейчас было для него единственным укрытием.
— Какая разница, сколько лет, раз все на твоего показали?! Мол, он патрон принес да в лицо Андрюшке-то и сунул. А теперь мальчик мой в райцентре, в гнойном, без глаза… ой, господи, господи… — и дядя Володя опять запричитал, одновременно искренне и наигранно, как умеют только настоящие бывалые алкоголики. — Один на киче, другой без глаза. И почто горе-то мне такое?..
— Может, и старшого на кичу Веник определил? Вот научился слова первые говорить, сразу оперу и настучал, что так, мол, и так, а?
— Зачем ты так, Григорьевна? Я говорю, если сейчас его не поправить, так не той дорогой пойдет, как…
— А ты той дорогой идешь, Володя? Той?
— А что?
— Да то!
— То, то… я, бля, между прочим, чуть в «летные» не пошел когда-то.
— Чуть! Все у тебя «чуть». В общем, смотри у меня, — и бабушка зашуршала за стенкой буфета.
Вениамин знал, что там она прячет водку. Не мутный самогон, а настоящую магазинную водку, которой всегда находилось применение. Хоть с почты кто приходил, надо было «подмазать», хоть дрова привозили, по стакану наливала, чтоб поменьше гнилушек отсыпали, хоть колхозным для табеля…
— На, поправься! И отсель!
— Григорьевна… — и Вениамин услышал, как дядя Володя, стуча зубами о стакан, опрокидывает в себя содержимое.
— Знаю, что Григорьевна. Уже шестьдесят лет скоро как Григорьевна.
— Ты… это… это…
— Иди давай! — строго скомандовала бабушка.
— А может, это? Еще?
— Еще чего! Хватит, и так потчевала ни за что.
— Ладно, ладно… — закряхтел папаша Дрона и пошел к выходу.
Хлопнула дверь, и Вениамин что было силы закрыл глаза, натянув на лицо одеяло.
— Знаю, не спишь, — бабушкин голос прозвучал над самым ухом. — Бить не буду, не боись. Не потому, что пожалела, этого от меня не дождешься. Если побью, все поймут, что виноватым тебя считаю. Хотя ты и виноват.
Вениамин что-то пытался возразить, выглядывая из-под краешка одеяла. Но бабушка, как обычно, сухо отрезала:
— Достаточно вранья твоего отца и деда окаянного.
Потом быстро перекрестилась, даже не на икону, а куда-то в пустоту дверного проема, и вышла из избы.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

Завезла меня электричка черт-те куда, вышел на полустанке. Хорошо! Чего-то настоящее вокруг, что ли. Лес и рельсы в обе стороны. Прям как в Федосеево, куда мамка возила на съемную дачу, пока ей это не надоело, как и я сам. C платформы кое-как соскочил и нырнул в высокую траву, почти с меня ростом. Кайф! Запах, блин! Какой запах елы-палы, листья-шпалы! Дурман охренительный!
В Афгане так лесной травы не хватало, среди этого поганого песка и камней. Если бы сказали нам, что похоронят в высокой зеленой настоящей траве, мы, может, и согласились сразу в консервы превратиться . Уж лучше так, чем дрочево в песках. Один хрен, почти все умерли.
От платформы тропинка петляла в лес, может, к деревне какой. Ну я и пошел, хули делать-то. В лесу хорошо, влажно, тепло. Какие-то звуки повсюду, то ветка сломается, то какой зверек зашебуршится. Но звуки неопасные. Сразу чуешь, все в поряде вокруг, без палева. В Афгане не так. Там каждый лишний звук смерть означает.
Помню один долгий бросок на зачистку, местами по плоскости шли, кое-где через горы. В общем, обычный замес. Того и гляди, душманы  вылезут и всех порешат. А тут еще долго так, что никто уже не выдерживает. Майор наш все карту слюнявит. Какую-то «точку» ищет. Даже вслух бакланит: «Ща, ребя, до точки дотянем». Потом снова по планшету елозит и опять свое: «Ща, ребя». До какой такой точки, хер кто догоняет!
Даже последнему салаге видно, что сам майор не понимает ничего. Днем солнце слепит, вечером сырость и холод до костей. В общем, у него на третий день уже все меридианы с биссектрисами (или как их там?) перемешались. Ориентирование на местности не происходит. И вот такой косепор конкретный, что все понимают одно: вообще никто не знает, куда и как мы идем. Паника, короче. Конкретная повсеместная паника. Все враз начали на каждый звук гоношиться. Камень со сколы соскочит — за калаши хватаются. Куст хрустнет — все как по команде приседают. В общем, не выдержал тогда один. Только после учебки. Наш прапор на какую-то ветку наступил, а он как заорет: «Ааааа-а-а-а-а» — и в куска, прапора то есть, в упор, полрожка разрядил. Стоит, рожа безумная, сам не понимает, что сделал.
Ну и началось. Чуть друг друга все не порешили. А чего еще? Не знаем ни куда идем, ни зачем, ни для чего. А вокруг каждая падла пригномить хочет, что камни эти, что змеи, что даже кусты с колючками. Вот такой загон. Сергуша тогда объяснял про коллективный синдром, вроде так он его называл. Короче, я ни черта не понял, сам то и дело за калаш да за лимонки хватался.
А тут, в лесу этом, все совсем по-другому. Все такое нормальное, жизненное. Что, кажись, под каждым кустом можно придавить, а потом очухаться, живым проснуться. Никакого коллективного синдрома, стопудняк.
Так я и сделал. Дошел до поляны и лег под куст. Харэ уже бежать. Трава, земля, елка, запах такой сырости… грибной. Даже грибы растут. Чего еще надо? Пузырь целый, лежи — не хочу, хоть листьями занюхивай, хоть землей, которая грибами пахнет.
Еще сейчас вспомнил, как прилетели на аэродром после дембеля. Потом «собака» до Воронежа через Павелецкий, дальше на попутке до деревни. Как-то по-другому себе дембель представляешь. Вот входишь в деревню родную. А там все смотрят… не знаю как… как на зверя какого. Может, и правда после войны чего-то навсегда меняется? Сторонятся тебя люди, в натуре. Хотя и говорят, мол, «герой, молодец», но все равно, сука, сторонятся. Ну и хер с ними.
Еще про дембель. Когда на вокзале в Москве вышел, бабка на перроне мне сто грамм из-под полы налила и пирожок с грибами на закусь выдала. Выпил, закусил, посмотрел на часы вокзальные и не понял, как вообще я здесь очутился и куда эти стрелки идут. Как будто только сейчас дошло, что с войны вернулся. Только я это или не я? А если не я, то кто?!
— У меня бабла нет больше, бабуль, — говорю я ей, а она еще стакан протягивает.
— На, держи так.
— Это за чё, мать?
— За то, что живым вернулся.
— А тебе чё?
— Мне ничего. А тебе еще всю жизнь воевать.
Тогда не понял я слов этих. Теперь вот начинаю догонять. Как вернулся, так все и воюю. Да, если воевать начал, никуда от этого не деться. Раньше меня шурави  называли, а теперь — братва. Какая разница, в натуре?
Допил водяру, закусил каким-то листом подорожника, в животе от этой японской дряни уже круговерть начиналась. А может, два пузыря не просто так наливала? «А тебе еще всю жизнь воевать…» — вспомнил даже глаза бабули, как с картинки, немного того даже, безумные, но добрые. Много же она народу за свой век повидала, раз на бане, вокзале, пирожками торгует.
Воевать так воевать… устроился на земле, чтобы, ежели чё, можно волыну хватануть по-быстрому. И сразу, по ходу, уснул. Но очухался быстро. Наверное, и пяти минут не прошло. Башка не гудела, во рту как-то нормально, даже живот прошел.
На поляне костер горел. Как нарисованный. Откуда?! Но это-то еще ладно… только вот… во время пьянки-***нки… перед костром сидел Сергуша. Не изменился вообще. В той же «березе»  и адиках. Нормально я накирялся! До белой горячки. Война мне снилась часто и Сергуша. Вот только здесь не сон это был. Или сон?
Проверил «глок» . На месте. Уже хорошо. Холодный, шершавый на щечках. Не, значит, не сон.
— Чего за волыну хватаешься, Бэдэ? — голос у Сергуши такой веселый.
— Сергуш, ты?
— Ну. А ты кого хотел?
— Блин, где мы? Чего происходит? Ты чего это?..
— Где, где. Все там же, Бэдэ.
— Там же… Как там же?! В Афгане?! Не, — я огляделся, — это никакой не Афган. Это поляна в Подмосковье.
— Афган, Подмосковье… Бэдэ, ты чего? Где мы все это время были, как думаешь?
— Ну… на войне. Где ж еще?..
— Вот. А еще?
— Ну… даже не знаю, что сказать, братан, — сам чувствую, ответить как-то надо. — Где?.. В точке, что ли? — вспомнил, как майор во время перехода все какую-то точку искал.
— Ну в точке, в точке. Но не в той, которую пиджаки  на картах рисуют. А в точке.
— Это чё?
— Ладно, — Сергуша махнул рукой. — Иди сюда, Бэдэ, садись, освежись.
Я так легко встал, словно и не кемарил ни хрена. Подхожу. Присел напротив Сергуши, и сразу такое сильное тепло от костра. Не, не сон это. Да и запах горящих дров. Березовые, ароматные, сука.
— Водку будешь? — спрашивает он и протягивает полную манерку .
— Не, Сергуш, — отмахиваюсь. — Мне харэ уже.
Сказал, а потом вдруг подумал: «Вот сколько я, блин, пил с Сергушей, когда на самом деле его не было? А теперь вот он, настоящий. Почему бы не выпить?»
— Ладно, Сергуш, давай за встречу, — и протягиваю, значит, руку.
Выпил. Водка обожгла. Хреново не стало. Даже не пришлось чем-то занюхивать. Передал ему ополовиненную манерку…
— Да ладно, — махнул рукой Сергуша. — У меня еще есть, — и залпом влил в себя остальное, стряхнув капли в костер. — Это огню.
— Сергуш, я не понял. В какой такой точке мы, а? Это ж Подмосковье. Здесь что? Тоже война?
— Тоже война. Война вообще везде, Бэдэ.
— Это как?
— А вот так, — Сергуша достал откуда-то здоровенную походную флягу, снова наполнил манерку до краев. — Понимаешь, Бэдэ… Вот ты… когда сегодня Егорку из горящего «рупьсорок» спасал, себя на войне не чувствовал? Или когда с Лизой любезничал? Или когда Мишу-халата хотел «глоком» попугать?
— Откуда ты знаешь-то?
— Знаю. Что ты знаешь, то и я знаю. Во как! Ну… — Сергуша выдохнул и запрокинул манерку. — Давай, дорогой, за тебя!
— Во как…
— А ты с войны и не возвращался никогда. Как попал на нее, там и живешь. Скажешь, не так?
Сергуша опять передал мне водку. Я глотнул, вроде бы слегка. Когда посмотрел, дно аж сухое.
— Может, и так, — согласился я. Но все лучше, чем это… это… — думал, как бы лучше сказать. Ведь не скажешь, мол, лучше, чем в тюльпане сгореть.
— Ну, что?! Хочешь сказать, что это лучше, чем, как я, в тюльпане сгореть? Я не сгорел, Бэдэ. У меня была война, и я из нее вышел. А ты нет. Вот и все.
— Блин, Сергуш… я вот чего только не понимаю. Понятно, сон это… все из-за контузии. Знаю, мне медики говорили. Я вот только не догоняю, зачем мы вообще туда поперлись. А? Кому это было нужно? Эта ДРА , что б ее! Пришли, половина пацанов полегло — и ушли. А в восемьдесят девятом? Уже вывод был во второй части. А сколько в Саланге  полегло тогда, знаешь? Зачем, на хера?!
— Ин локо парентис!
— Чего?
— Ин локо парентис, — повторил он. — Вместо предков то есть. У тебя родителей никогда не было. Ты с самого начала родился на растерзание, как и все мы, кто там был. Вот и того! — Сергуша налил еще. — И у меня не было, — и он выпил.
— Блин, да я знаю, Сергуш. Ну и чё? При чем тут родаки, а?
— А при том, Бэдэ. Волки мы. А ты! — и он такой показывает на меня. — До сих пор волк!
— Ну а кем быть, Сергуш? Овцой, что ли? А? Овцой? — Я взял у него полную манерку и залил в себя разом. — Овцой, да? Чтоб душманы резали, чтоб всякие шакалы прессовали?! Падлой быть, да?! Терпилой?!
— Почему овцой?
— А кем тогда?!
— Животным не будь, Бэдэ, — и Сергуша снова выпил. — Животным не будь…
— Ну, епт… как с тобой разговаривать… Ты у нас умный, книжки всякие всегда читал. Мы все животные, Сергуш?
— Ну… — развел руками он.
Сергуша вытянулся у костра. Словно приготовился что-то долго рассказывать. Вот так он нам рассказывал разное и тогда. Сначала, когда стояли перед распределением под Кабулом, все еще мирно было, потом уже на долгом замесе в Джелалабаде…
Я подставил костру руки, не стал ничего говорить. Животные мы и есть, кто ж еще…
— В общем, — как обычно, на медляке, начал Сергуша, — ты про Вавилонскую башню что-то слышал? — и, не дожидаясь моего ответа, по ходу, ему и так понятно было, что ни хрена не слышал, грустно покачал головой. А я в натуре ни черта не слышал. Ну была там какая-то башня, и хрен с ней. — Так вот. Есть такое библейское предание про Вавилонскую башню. Люди очень верили в своего Бога. И очень хотели ему понравиться. И поэтому строили башню. Высокую. Чтоб поближе к Богу быть. Они реально верили, что Бог на небе. А еще, Бэдэ, раньше башню было непросто строить. Не какие-то два или три года. На это много времени уходило. Реально много, Бэдэ. Все ведь вручную делали. А потом, представляешь, как-то достроили они свою башню! Те, кто с самого начала строил, уже совсем стариками стали, так долго строили.
— А зачем строили-то?
— Я ж тебе говорю, поближе к Богу хотели быть.
— Епт, духи, в натуре.
— Это да! Правда, когда достроили, начали спорить, кто в первую очередь на башню заберется, чтобы помолиться. И так сильно спорили, что некоторые даже поубивали друг друга.
— А на фига там молиться, Сергуш? Как мулла, что ли, чтоб все душманы в округе слышали? Чего-то я не догоняю пока.
— Да не… душманы тут ни при чем. Люди верили, что, если заберутся на такую высокую башню, которых раньше и не было-то, Бог их сразу услышит. Их молитву! Только их! А не других людей, которые ниже, на земле. Про тех Бог вообще пока забудет, так они думали. Ведь они на башне, а те — там, на земле гоношатся.
— Ааа… ну врубился, — начало доходить до меня. — Это типа того, как к нам тогда поп в рясе приезжал. К нему сразу полковник молиться побежал, а остальных кадилом обмахали, и все.
— Ну… почти. Вот только в этой истории люди так верили, что начали внизу драться. Один кричал: «Я, я, я…» Другой: «Нет, я, я, я!» Третий причитал: «Добрые люди, мне надо, чтобы мои молитвы Бог услышал, у меня уже третий год жена болеет…» И так далее, в таком духе. Бог очень разозлился на них. За глупость и, как потом это назвали, легковерие. Вот и покарал.
— Как нас?
— Как нас, — согласился со мной Сергуша. — Только хуже. Мы уже родились животными. А те реально людьми были. Только потом стали животными.
— Братан, я чего-то не уловил. Мы же тоже людьми родились! Почему животными?
— А потому! — Сергуша вновь достал флягу и набацал целую манерку.
Я просек, что если еще выпью, то сразу отрублюсь. А очень хотелось понять, к чему этот Сергушин базар.
— Потому, Бэдэ, что с этого момента, — продолжил он, — когда башню построили и переругались, началась наша жизнь волков и овец. Кто волк, кто овца. Так мы до сих пор вокруг этой башни и бегаем животными.
— Почему животными? — спросил я, пока Сергуша не протянул мне водку.
— А потому, дорогой Бэдэ, что мы потомки тех людей. Бог сделал их животными, а мы — их потомки. Поэтому мы тоже животные. От животных, как ты понимаешь, только животные родятся…
Вот Сергуша всегда такой, чего-то сечет, что другие с ходу не догоняют. Но самое лучшее, что потом он все это дело растолкует без лишнего базара. Все, блин, умная голова разложит на пальцах.
Я отпил. Водяра шла легко. Однако ж расквасило конкретно. Смотрел на Сергушу через какой-то дурман и ничего не понимал.
Потом увидел большущую башню, чем-то похожую на эти, как их, пирамиды египетские, только выше, и вокруг бегали овцы… блин, да и волки. Бегали и бегали, непонятно почему. Некоторые от бега, видимо, так заебывались, что валились прямо в пыль, их затаптывали остальные. Было чего и похуже. Как волк догонит овцу, лопает ее — и ррр-а-зз! Вмиг в овцу после этого превращается. Вот так прям — раз и все. Был волк, а теперь овца. И уже не нос к носу со своим братком-волком бежит, от него убегает. Ушами овечьими крутит, копытца забрасывает. Бежит, бежит, бежит…
Потом полный беспредел начался. Некоторые волки, побольше, превращались в реально здоровенных овец. И вот эти овцы — как только их кто-нибудь из волков догонит — раз, и сами волка съедают. А как не съесть-то, если копыто размером с волчью голову? И вот тогда, как волка съедят, у них вместо овечьей головы вырастает волчья. А тело вроде как от овцы. И такие волкоовцы хуже всех: они то за овцами гонятся, то за волками. А пыли от них вокруг еще больше. Так много, что скоро нормальных овец и волков вообще стало не видно. Только эти уродливые волкоовцы носятся.
— Сергуш, Сергуш… а, Сергуш? А эти, эти? Тоже на башню хотят попасть? — кое-как просопливил я и отрубился по полной.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е годы>

На лобовом стекле появились насечки дождя. Редкие, одинаковые, нарочно такие не сделаешь.
Какой-то мужик пробежал в этом узоре стекла и воды. Красота и уродство, стихия и ничтожество. Двадцать ему или сорок? Может, рабочий, может, офисное дерьмо, в общем, безликое ничто с ничего не выражающим взглядом. Я обратил внимание только на ботинки. Запыленные, затасканные.
Готов спорить, в компании таких, как он, эти ботинки выглядят вполне прилично. Или подобающе? Короче, такие ботики «правильно» носить. Это омерзительное дерьмо из разряда «то, что нужно». Неприметная, дешевая, практичная, «подобающая» дрянь, которую никто никогда не осудит, потому что не заметит, даже если заметит.
Такие же у них мысли. Подобающие, обычные, затертые. Как будто вся голова доверху набита уродливыми стоптанными пыльными дешевыми ботинками.
Я представил голову этого мужика, разрезанную поперек. Словно кто-то заталкивает туда его ботинки. Много, очень много, один за другим. И подошвы с замыленными краями торчат из распиленной черепушки. Хррр!.. Неприятное зрелище. Почувствовал бесконечную боль, боль за всех вокруг. Не за конкретных людей, как этот никчемный уродец. Нет… в целом. За человечество, которое состоит из таких вот… с отпиленными головами и торчащими ботинками.
Дэн опаздывал. Как обычно. Ну и ладно. Честно говоря, не очень-то и хотелось видеть умиляющуюся рожу, на которой якобы написано: «У меня все хорошо!» Я-то знал, что за его «мазерати» и «омегой» на самом деле огромные долги. Так что очень скоро кто-то сотрет с этого лица гримасу умиления. И хорошо! Так ему и надо!
Дэн всегда выбирал все неподобающее, в отличие от уродцев в стоптанных ботинках. Меня это тоже раздражало. Но я знал, что скоро будет над чем потешиться. Быстрый подъем и такое же быстрое падение.
Падение! Этого он и хотел. Кто ж не хочет получить изящный способ убить себя? Чем раньше, тем лучше. «Мазерати»… Дэн и «мазерати»! Почти как форточка на подлодке.
Я представил, как он подъезжает на своем вымытом «мазерати» к своему безвкусно обставленному дому. Под колесами приятно шелестит гравий загородной дорожки… шрр-ррр-шшш-ррр… двигатель с низким рокотом умолкает, из двери появляется лощеная морда Дэна и тут…
«Вж-ж-ж-ик…» — негромкий щелчок среди шелеста деревьев и пения птиц. И все! Зеленый свет, горящие огни. Надеюсь, полет будет нормальным?
Нормальным… сначала тонкая струйка крови из виска. Потом все больше, больше, больше. Целый поток крови! Целые реки!
Вокруг птицы поют все громче, качаются, шелестят деревья. Деревьям и птицам, как всегда, наплевать. То ли они очень глупые, то ли, наоборот, слишком умные. А может, и похуже: им действительно наплевать, просто наплевать.
«Тт-ч… тт-т…тт…» — раздавались повторяющиеся удары. Я повернулся. В боковом стекле крутилась физиономия Дэна. И почему он решил, что может себя так называть? Обычное деревенское имя Денис с рожей Колобка. Если бы не внешнее оформление, надеть бы Колобку те самые «подобающие» ботинки да прыгать с платформы на платформу, с мешком картошки в охапку.
— Ты чё, заснул? А? — орал он вовсю.
— Всё, всё. Не ори. Куда поедем?
— Не знаю. А ты как?
— К Останкинской?
— Ну… давай. Я, как ты.
И я нажал на кнопку стеклоподъемника.
* * *
Ехали быстро. Дэн ехал как типичный жлоб. Все время боялся, что кто-то проедет впереди. Привычки «картошечника». Единственное отличие от них — «неподобающее» отношение к деньгам. Точнее, «неподобающее» отношение к долгам. Хотя как еще можно к долгам относиться, когда должен настолько много, что все равно не отдашь?
Интересно, знал ли он, что все это лишь способ побыстрее убить себя? Скорее всего, нет. А то бы испугался, наверное: «Как?! Я?! Убить себя?! Да я самый жизнерадостный парень на Земле. Вот, посмотри…»
Впереди появился грязный силуэт Останкинской башни. Я представил на ее месте Вавилонскую, широкую, с большими пандусами песчаного цвета в обе стороны.
Остановились напротив, перешли дорогу. Несмотря на привычную крадущуюся походку, было видно, что сегодня с Дэном что-то не так.
— Ты как? — поинтересовался я.
Вдруг стало его жалко. Передо мной возникла картина выбитых выстрелом осколков черепа и кровавых ошметков.
— Лучше всех! А что?
— Напряженный какой-то.
— Ну ничего! Сейчас расслабимся.
— Да я не про это. Я вообще…
— Вообще? А что?
Мы вошли в «Три поросенка», куда ходили уже давно. Мне здесь нравилось. Так обставляли пирушки в какой-нибудь Древней Греции, что ли. Занимали целую комнату с большим столом по центру, всю уставленную низкими лежанками. Сюда же приносили выпивку, а еще травку курить можно и девок звать. Все происходило перед тобой, пока ты лежишь. Складывалось ощущение, что ты — центр мироздания. Обманчивое, конечно, но даже за такое стоило платить.
— Как обычно желаете? — спросил парень с халдейским лицом.
— Давай! Чего уж там, — и Дэн осклабился как розовощекий поросенок перед забоем. Обычное поведение перед долгой пьянкой. Он сунул «халдею» пятерку и шепнул: — Сегодня двух.
— Слушаю-с, — проговорил «халдей», чуть ли не щелкнув при этом каблуками.
Мы сели, и я выпил два бокала коньяка подряд, чтоб Дэн перестал быть таким отталкивающим.
— Вот, думаю, бар свой открыть.
— Ну можно. А зачем?
— Как зачем? Свой бар, понимаешь?
— Не совсем.
— Ну как же? Свой бар! У меня там пиво будет особое!
— Светлое и темное?
— Да ну тебя… — отмахнулся он. — Злой ты. Не понимаешь. У меня вместо кружек будут, будут… — повисла пауза. — Будут… — наклонился он ко мне, словно приготовился выдать «секрет фирмы», — сиськи…
— Сиськи? — не понял я, хотя и ожидал какой-нибудь очередной тупости.
— Да! Сиськи! Понял идею?
— Неа. Поясни-ка.
— А… ты смотри! Кружек нет. Так? И вместо кружек из стены… сиськи с сосками торчат. Хочешь пива? Наклоняешься — и сосешь! Я даже уже нашел, где специальные соски из мягкой резины заказать, — Дэн довольно подмигнул, — чтобы как настоящие! Усек? Такие толстенькие, гибкие, сексуальные. Теперь понял?
Я посмотрел на него с сожалением. Да, похоже, последние мозги пронюхал. Очень хотелось сказать: «Ну ты не дебил, а?»
— Идея хорошая... — вместо этого согласился я.
— Разумеется, хорошая! Ты ж понимаешь, как этого всем мужикам не хватает! Сиськи плюс пиво — залог успеха! — и Дэн торжественно занес бокал над головой. — Ну ладно. Чем планируешь заняться, помимо этих своих?.. Эээ…
— Мне и «этих своих» достаточно.
— Не, — обиженно произнес он. — Давай уж, говори. Я тебе про бар с сиськами рассказал.
— Башню хочу построить.
«Что мне скрывать? Все равно не поймет».
— Типа, типа… Останкинской или Шушенской?
После этих слов Дэн сделал какое-то движение. Видимо, решил пересесть на мой диван, чтобы похлопывать меня по плечу во время разговора. Он был из тех, кто путал дружбу и панибратство, чего я терпеть не мог. К счастью, потом то ли передумал, то ли отвлекся на дымящийся поднос с каре ягненка, который внес официант — «халдейская рожа». Я был спасен.
Поднос Дэна заполнился горой костей, сам он начал плескать коньяк мимо рта, утирая пот и жалуясь на гастрит. Значит, набрался. Я не знал, к какому виду отнести Дэна: свиноподобных, лошемордых, хорьковых? Не глистообразных точно. Кажется, он проявлял задатки хамелеона, постоянно меняя «окрас».
— Слушай…
— У-ап-м, — изобразил Дэн, стукнув себя в районе солнечного сплетения. Серию отрыжек после большого количества еды, запитой крепкой выпивкой, он не считал чем-то неприличным. Скорее, причислял к некой пиратской разудалости. Как саблей чистить меж зубов или ковырять под ногтями охотничьим ножом.
— Слушай…
— У-ап-м… Ну? — В пьяном состоянии Дэн особенно проникался идеей, что все ему должны, поэтому вел себя хоть и благодушно, однако свысока. — Извини, братишка. Гастрит, сам понимаешь…
— Знаешь, я, когда тебя ждал, видел мужика с каким-то мешком. У него еще ботинки такие огромные… Не-не, не по размеру, — отмахнулся я, — а в смысле, что говорят о нем больше, чем он сам о себе.
— Иногда вещи говорят о людях больше, чем люди о вещах! — многозначительно изрек Дэн и выпил очередную порцию коньяка.
Дорога от стола ко рту давалась ему все хуже, расплескивал он все больше. Но не смущался, видимо, причисляя и это к атрибутам лихой пиратской жизни.
— Да я не про то! Ты понимаешь, все эти люди, они… как обмылки. У них нет ничего своего. Как эти ботинки… — я понял, что сам говорю ерунду, но решил закончить. — Как будто они и ботинки эти купили не сами. Просто им кто-то сказал, что надо купить такие ботинки. И это касается не только ботинок. У них вся жизнь такая. Подобающая… понимаешь? Словно они не сами живут, одни заготовки…
— Эхх… чего-то ты себе голову заморочил, старик. Ботинки какие-то… уп-ам-м… кто-то наверху, кто-то внизу. Так всегда было. Чему удивляться? И ботинки тут совершенно ни при чем.
Я молча выпил почти все, что было в стакане. Дэн уважительно хмыкнул и повторил за мной, после чего развалился на диване и, кажется, заснул.
А я тоже закрыл глаза и сразу увидел башню…
Она была похожа на английский замок. Большие камни, неровные, но плотно сложенные, поросшие мхом. Вокруг темно, только на верхней площадке что-то виднелось. Мысленно поднялся туда. Даже ощутил шероховатость камней… гранит. Твердый, темный, недружелюбный.
Поверхность чувствовалась так, будто я шел босиком. Так это или не так, сложно понять. Я не видел своих ног. Только что-то зеленое, блестящее впереди. Чем-то похожее на большой комок промокшего мха.
Когда подошел ближе к зеленому комку, понял — лягушка. Огромная, больше меня. Шарахнулся прочь, но потом остановился. У лягушки было такое жирное тело и такие короткие, такие тонкие лапы, что наброситься она просто не могла. Или могла? Но уж точно не сразу. Еще я подумал, лягушка это или жаба. Когда-то в детстве мне объясняли разницу, только я забыл. У этой крапинки на теле отливали почти так же, как поверхность гранитных камней.
— Эй? — позвал я тихо, осторожно. Очень не хотелось, чтобы гадина и правда на меня прыгнула. — Эй ты, жаба!
— Я не жаба, — совершенно спокойно сказала то ли жаба, то ли лягушка.
— Лягушка? — Я удивился даже не тому, что она разговаривает, а тому, что не жаба.
— Не, не лягушка. Я главный здесь.
При слове «главный» у нелягушки (или как там она себя называла) начали ходить складки многочисленных подбородков, словно существо готовилось громко-громко квакнуть.
— И чего ты?
— Чего-чего. Я самый главный здесь.
— Как это «главный»? И где это здесь?
— Здесь. Везде. Ты хочешь быть главным?
— Не знаю, — честно признался я.
— Значит, не хочешь, — сердито сделала вывод лягушка. — Кто хочет, тот знает, — и добавила кое-что еще более странное: — Кто хочет, тот все всегда знает.
— Я ничего не знаю.
— Эхх… — вздохнула лягушка, видимо, потеряв к моей персоне всякий интерес.
Как, впрочем, и я к ней. Не любил тех, кто хотел быть главным, особенно в обличье жабы-лягушки.
Осторожно обойдя «главного», я подошел к краю башни и заглянул вниз. Там творилось нечто жуткое…
К башне были приставлены тысячи маленьких лестниц, каких-то хлипких плетеных, по ним наверх лезли сотни лягушек. Не таких, здоровенных, как та, что сидела наверху, но чем выше они поднимались, тем их тело все больше раздувалось. Может, конечно, и оптический обман, однако лягушки наверху казались крупнее, чем те, которые внизу.
Еще у «верхних» лягушек были мелкие неразвитые лапы, с трудом выдерживающие вес их тела. Пока я наблюдал за этим лягушачьим скалолазанием, у одной из «верхних» лягушек хлипкие лапы неудачно провернулись через плетеные перекладины, и она сорвалась.
Само падение не было особо эффектным. Кажется, бесхвостая даже не поняла, что падает, а когда упала, сразу лопнула, и от нее образовалась целая лужа, будто какой-то великан здорово харкнул соплями вперемешку с пережеванной едой. Внизу плескались желто-зелено-коричневые комки, пока их быстро не затоптали мелкие лягушки.
«Кто-то наверху, кто-то внизу», — прозвучали слова Дэна, и я понял, что эти лягушачьи войны не что иное, как противная и до жути банальная метафора.
«Фу, фу… — я стал отмахиваться. — Прочь. Прочь».
Сзади кто-то пошевелился. Я обернулся и вздрогнул. Здоровенная лягушка отползала в дальний конец площадки. «Чего это она?!»
— Чего! Чего ты? — уже голосом закричал я ей.
«Вдруг она хочет прыгнуть на меня?» Лягушка ничего не отвечала, только тяжело дышала, пока ее мелкие неразвитые лапки кое-как скребли гранит. Потом начала скрести уродливыми лапками в обратную сторону — прямо в мое направлении.
Я стоял и не мог пошевелиться. Не мог отойти. Лягушка приближалась медленно. Но ее жирная морда, по которой толком и не понять, то ли она ухмыляется, то ли просто так лежат многочисленные подбородки… короче, эта морда с выпученными мутными глазами все приближалась и приближалась.
Я стоял и ждал, ждал, ждал. Не мог ни сдвинуться, ни сказать хоть что-нибудь. В какой-то момент перестал различать раскачивающиеся подбородки бледно-зеленой кожи с ядовитыми крапинками, а видел только глаза. Словно невидящие, но все равно смотрящие на меня. Когда глаза стали совсем большие, я собрал все силы и отошел. Не отбежал, не отпрыгнул, а сделал маленький шажок. Даже сам не понял куда. Куда-то. И закрыл глаза.
А когда открыл, посмотрел вниз и увидел, как в замедленной съемке, огромные всплески сопливой жидкости. Ее было столько, что это уже не напоминало плевок великана. Что-то вроде того, как если бы много-много великанов несколько дней харкали и отплевывали, сморкались в большой таз, а потом все это вылили вон. Когда всплески успокоились, внизу растянулось целое озерцо великановых отрыжек, а по берегам озерца валялись мелкие лапы и какие-то знакомые куски.
«Это здоровенная лягушка прыгнула! — понял я. — Кто же теперь на башне?»
Я оглянулся и увидел, что в дальнем углу стоит мужик с мешком картошки в стоптанных ботинках. Тот самый, которого я встретил сегодня, перед Дэном. У него был все тот же, ничего не выражающий взгляд. Рукава застиранной рубашки завернуты.
— Это ты сбросил ее?
Он промолчал, лишь показал на свои обмыленные подошвы.
Я испугался. Показалось, он знает, что я представлял его со спиленной черепушкой и кучей ботинок, воткнутых туда. Знает или нет, но явно недоволен тем, что я здесь. В следующий момент мужичонка отошел к дальней части площадки и, видимо, приготовился разбегаться. Но подошвы были настолько обмылены и закруглены, что не цеплялись даже за острые камни гранита.
«А вдруг все-таки сможет разбежаться?» — испугался я и прикинул, что в этом случае он столкнет меня прямиком в жуткое озеро из соплей, которое образовалось внизу. И правда! Мужичонка, видимо, понял, что в «обмылках» хорошо разбежаться никак не получится, и начал мотать мешком, перекидывая с плеча на плечо. Кажется, я даже услышал звук пересыпающейся внутри картошки.
Черт! Операции с мешком удались лучше, чем разбег. Мешок с картошкой превратился во что-то типа пропеллера. Чем быстрее мужичок перебрасывал его с плеча на плечо, тем больше разгонялся. В конце концов, когда скорость мешка стала очень высокой, а его очертания походили на знак бесконечности, обладатель «обмылков» уже продвинулся на половину площадки — прямо на меня. Жуткое надвигалось. Еще хуже жабы. Мелкий ссутулившийся человек в застиранной рубашке, с потухшими глазами и осунувшимся лицом, в соскальзывающих обмыленных ботинках и с размытым контуром восьмерки-бесконечности в виде мешка с картошкой.
— А-а-а-ааа!!! — закричал я и почти сразу почувствовал, что уже упал и уже тону в озере соплей, пытаясь уцепиться за куски, остатки внутренностей треснувшей лягушки. Но цепляться за них не получается, они такие же склизкие и соплеобразные, как и все остальное здесь. — Не-не-еее-т!!!
Слизь, слизь, слизь… вокруг, вокруг, вкруг… потом я последний раз вынырнул на поверхность, увидел сотни выпученных глаз мелких лягушек вокруг озера (они и правда были гораздо меньше сидевших на лестнице и тем более меньше лягушки наверху), но глаза их ничего не выражали. А самое обидное, что им, похоже, все равно. И то, что я захлебываюсь, и то, что они сидят вокруг озера, которое образовалось в результате того, что их бессовестный собрат треснул.
Я поднял глаза вверх, посмотрел на башню. Там стоял мужичок, мешок с картошкой по-прежнему мотался.
«Есть те, кто внизу, и те, кто наверху» — опять вспомнилась банальность Дэна.
«Да. Что те, что другие меня ненавидят, — понял я. — А я ненавижу их».
* * *
Я очнулся весь в липком поту. Дэн сидел напротив, пытаясь выблевать остатки ягненка вперемешку с желудочным соком и коньяком. Он сложил рубашку на груди и, виновато улыбаясь, блевал в образовавшееся «лукошко». Когда даже остатков не осталось, пошатываясь встал и осторожно понес свое «добро» в туалет.
— Хорошо, что плащ взял, — заявил Дэн, когда вернулся, но уже без рубашки. Наверно, выкинул. — Пойдем проветримся, что ли? — предложил он как ни в чем не бывало, сунув недопитую бутылку коньяка в карман.
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования, 2100-е годы>

— Почему Мукнаил был не в облаке? Вот скажите мне, а? По-че-му? — уже в который раз спрашивал Розевича инструктор Жаб.
— Отключил, надо полагать, — Розевич виновато протирал маленькое золотое пенсне бархоткой с витиеватой надписью Botique optique de Pars. Да-да, именно Pars.
— Отключил! — постучал по столу огромным красным карандашом, чуть ли не в половину собственного роста, Жаб. — И зачем он это сделал, можно полюбопытствовать?
— Видите ли… — начал осанисто, по-профессорски, Розевич. — Бытует мнение, что молодежь последних поколений иногда, так сказать, излишне увлекается раритетными технологиями. Начинает зачем-то облака отключать, из ложементов выходить, — с нажимом на слово «выходить» произнес он, при этом не по-доброму посмотрев на Мукнаила. — Все дело, видите ли, в том, — Розевич с гордостью водрузил протертое пенсне на нос, — что раритетные технологии надо изучать! А не… — и он второй раз сурово посмотрел на Мукнаила, — а не применять! Не применять!
— Применять, изучать, — судя по всему, инструктор Жаб был не очень воодушевлен подобным объяснением. — Вы мне скажите, дорогой профессор, зачем девушка, у которой был такой огромный набор образов в облаке, отключила его и, проигнорировав всяку;ю… заметьте, всяку;ю что ни есть! — Жаб сделал ударение на слоге «кую», видно, придав именно ему особое значение. — Всяку;ю безопасность, — еще раз повторил он, — вышла из облака. К тому же, — инструктор погрозил огромным красным карандашом, — зачем-то открыла эту дурацкую дверь! Мало того что открыла, так еще упала вниз, с пятидесятого этажа. Что там за этой дверью? — Жаб направил острие карандаша прямо на Мукнаила, оно было очень тонким, идеально наточенным и ровным, поэтому расплывалось перед глазами одной красной точкой. — Я обследовал! Ничего там нет. Ничего! Вот что вы на это скажете, дорогой профессор?
— Молодежь… кто ее поймет… — то ли утвердительно, то ли вопросительно пробормотал Розевич.
Все это время Мукнаил сидел в каком-то нетерпении. Ему хотелось поскорее закрыть образ допроса и вопреки всяким ограничениям со стороны инструктора пойти в образы жесткого смертоубийства и агрессивного совокупления. Мукнаила страшно раздражал сегодняшний образ Розевича. В этом маленьком пенсне, с малиновым платком в кармане, бриллиантовой заколкой и очень тесном сюртуке в темно-синюю полоску он, похоже, хотел произвести впечатление на инструктора Жаба. Да и Жаб тоже! Зачем-то взял этот огромный красный карандаш, заточенный так остро, словно собирался кого-то проткнуть. А эта шляпа с широкими полями! Он даже не учел, что, размахивая таким огромным карандашом, будет постоянно задевать поля.
В общем, Мукнаилу поскорее хотелось закрыть Жаба и Розевича. Накажут так накажут. Есть за что. Не надо было поддаваться на провокацию Асофы и, напрочь забыв про здравый смысл, отключать облако. Если б он этого не сделал, то тысячи раз был бы предупрежден, что нельзя открывать дверь. Если и можно открывать, то не надо идти по жуткой балке. Иначе, иначе… Короче, сам виноват. А есть вина, то и ограничение био вполне оправданное.
— Вот возьмите и поймите, дорогой профессор! — и Жаб так сильно махнул огромным карандашом, что все-таки задел шляпу, которая чуть было не слетела.
— А что тут понимать, достопочтимый Жаб?
— Инструктор Жаб, — поправил он Розевича.
— Инструктор Жаб, если бы нам дали не пятидесятый этаж, а гораздо более высокий, скажем, скажем… семидесятый, — профессор прищурился, словно на глаз определяя, какого этажа заслуживает ИРТ. — Скажем, ну… хотя бы семьдесят пятый, поближе к источнику поля. Вот тогда мы бы лучше изучали образы раритетных технологий. А молодежь, — и Розевич показал своим скрюченным пальцем в сторону Мукнаила, — лучше бы знала свою историю и то, как рискованно выходить из облака. Лучше! — профессор закончил фразу, почти прокричав фальцетом. Потом поспешно схватился за стакан воды и жадно пил, перебирая острым кадыком в такт глоткам.
— Вам бы все этаж повыше, Розевич, да к полю поближе. Знаете, сколько таких… — устало продолжал инструктор Жаб. — А этажи не от меня зависят. Не от меня…
Он достал сигарету из огромной лакированной пачки с изображением одинокого кактуса в пустыне, прикурил, в результате чего на кончике образовался нарядный китайский фонарик, и «съел» в один затяг почти треть.
— Так что делать будем? — обратился Жаб к Мукнаилу.
— Инструктор Жаб, — осторожно начал Мукнаил, заметив, что тот следующим затягом «съел» еще треть сигареты. («Значит, волнуется», — понял Мукнаил и поспешно стер эту мысль из своего образа.)
Во время допроса все личные образы допрашиваемого должны быть открыты. Едва Мукнаил убедился, что образ «значит, волнуется» исчез, без остатка открыл личное облако инструктору.
— Так… — Жаб добил сигарету и вдавил окурок в переполненную, сильно загаженную пеплом вперемешку с крупными маслянистыми плевками пепельницу. — Так! Значит, образ опасности вас там привлек. Значит, отключили с Асофой облака, пока шли по коридору. Значит, открыли дверь, несмотря на предупреждения. Значит, значит…
Инструктору понадобилось несколько секунд, чтобы составить мнение о ситуации, и он, снова закурив (все-таки это был решающий момент в допросе), определил Мукнаилу испытательный период, назначив ограничения сразу на несколько био. Наказание довольно серьезное, но могло быть гораздо хуже.
— И то! — паясничал Розевич. — И то! И то! И то! Правильно вы, инструктор Жаб! Ой как правильно!
Профессор изобразил образ себя в широких штанах, пляшущего на каком-то дощатом столе в шумной пивной. Только в этом образе Розевич был не сухой и скрюченный, а невысокий и пузатый, как и полагалось настоящему пивному плясуну. От профессора осталась только голова с острой, но жидкой бородкой клином.
— Спасибо за инспекцию, инспектор Жаб, — Мукнаил установил ограничение по иронии на ноль, но благодарность все равно прозвучала не очень естественно.
— Спасибо за допуск к личным образам, — тоже не вполне естественно парировал инструктор, поставил пару отметок в своем журнале и вышел из образа допроса.
Вероятно, Жаба сегодня ждало еще немало допросов. А ему, как и всякому инструктору, хотелось антиадреналина. Просто распластаться своим большим перекатистым телом на белом просторном ложементе, чтобы кто-то растирал и жонглировал складками его кожи, а ему было приятно и немного щекотно.
— Слушайте, — почти шепотом проговорил Розевич, украдкой посмотрев на потухшую лампочку рядом с образом инструктора Жаба. — Слушайте! Расскажите, дорогой Мукнаил, — и профессор послал Мукнаилу образ маленького трогательного котика, сложившего лапки на большом аляповатом букете цветов.
— Что рассказать? — не понял Мукнаил.
— Ну, ну… — мялся Розевич. — Как это что, как… как оно там, там, вне облака? А?
— Так вы… что?.. — в свою очередь удивился Мукнаил и внимательно посмотрел на Розевича, который как-то виновато повесил голову. — Давно не…
— Да, да, да…. — Розевич поднял вверх руку, словно собирался сообщить что-то важное. — Видите ли, да. Очень болен. Болен. И я… я… — профессор решительным жестом остановил Мукнаила от какого бы то ни было возражения, — я знаю, что я профессор ИРТ… который, который… давно не выходил из облака.
— Насколько давно? — спросил Мукнаил.
— Давно… — выдохнул Розевич. — Очень, очень давно…
— И? — Мукнаил чувствовал, что ему нужен ответ поточнее.
Но профессор молчал. Вместо этого Розевич отправил ему образ какой-то смазливой девушки, которая стояла рядом с длинной блестящей трубой, соединяющей пол и потолок, потом сидела в глубоком кресле, испещренном мелкими, как мухи, синими цветками, и болтала ногами. Иногда, во время этих движений, то и дело выставляя напоказ трусы… отрезок между трусами и перекрестием ног.
— Дарю. Дарю! — затараторил Розевич. — Сохраните, если хотите, дорогой Мукнаил. Но, но… пожалуйста, скажите, как оно там…
— Да ну! — отмахнулся от такого примитивного образа Мукнаил. — Нашли, что подарить. Ерунда какая-то.
— Но что же, что же? — перебирал длинными скрюченными пальцами Розевич, пытаясь понять, какой образ сейчас хотел бы Мукнаил. — А! — победоносно произнес он. — Нашел! Нашел!
— Что нашли? — голос Мукнаила прозвучал устало. Он знал, что лучше уже до конца выслушать Розевича, потому что все равно профессор должен покинуть образ допроса первым. Пока он не выйдет, придется находиться в этом уже довольно надоевшем образе.
— Нашел, что вас заинтересует, дорогой Мукнаил!
— И что же?
— Асофа! — Розевич так хитро прищурился, что его пенсне искривилось вместе с гримасой. — И то… как она пришла ко мне впервые, когда я принимал ее в ИРТ.
— Да… — не выдержал Мукнаил. — Давайте.
— Так вот-с… — и профессор передал Мукнаилу образ Асофы. — А теперь вы, теперь вы, — он нетерпеливо скреб по столу своими острыми коготками.
— Вы же понимаете, профессор, — послушно начал Мукнаил, — у нас действительно были выключены облака. Я не могу вам передать образы. Только рассказать.
— Ну, ну… — Розевич задышал так часто, что весь стал каким-то красно-желтым, а его пенсне запотело.
— Хорошо.
И Мукнаил рассказал все, что помнил о том приходе Асофы к нему, как они долго шли по коридору и как он уговаривал Асофу не открывать злополучную дверь. О том, как ощутил какую-то слизь, грязь, холод под ногами, когда ступил на ту самую балку.
— Еще! Еще! — радостно хлопал в ладоши профессор, и его пенсне подпрыгивало в такт хлопкам. Он весь крутился, извивался, кривлялся. Кажется, даже полоски тесненького сюртука крутились и извивались, разумеется, каждая по-своему.
— Вот и все, профессор Розевич, — закончил Мукнаил. — Грязно и больно. Вот что я вам скажу. Грязно и больно. И не хочу я больше туда возвращаться, не хочу…
— Браво! Браво! Молодой человек, вы даже не представляете, как опередили мою теорию. Я теперь ее так и назову: «Грязно и больно». Это же прекрасно! — всплеснул руками Розевич (он опять вернулся к своим обычным профессорским жестам, суетливым, но вполне солидным). — Прекрасно!
— Что тут прекрасного? — устало спросил Мукнаил, понимая, что ему придется выдержать все кривляния ученого мужа.
— Прекрасно! — прокричал петухом Розевич и, как это было ни удивительно для Мукнаила, тут же выключил образ допроса, оставив на своем месте лишь потухшую лампочку с водруженной поверх профессорской шапочкой.
Мукнаил откинулся на спинку, испытывая страшную усталость. Еще большую усталость ему сейчас доставляло то, что био, несмотря на и без того низкий уровень адреналина, не давало больше. Жаб хорошо знал свою работу!
«Интересно, какие Жаб и Розевич на самом деле? — почему-то задумался Мукнаил, представив, как профессор, протирая маленькое пенсне квадратной золотистого цвета бархоткой с надписью Boutique optique de Pars, стоит у него в дверях, а сзади, опираясь на большой красный карандаш, переводит дух инструктор Жаб. — Хоть бы Paris написал правильно».
* * *
— Грязно и больно! — всплеснул руками профессор Розевич. — Именно так все было, пока у нас не появилось первое самоорганизующееся облако.
Мукнаил не хотел идти на лекцию, но после наказания инструктора Жаба некоторые образы активировались без его участия. Лекции ИРТ, сон, занятия безадреналиновым спортом и еще десятки скучнейших образов, во время которых Мукнаилу приходилось убираться в каком-то плохо спроектированном образе дома, гладить плохо спроектированные рубашки и еще много-много всего такого, скучного и банального.
Но странное дело! Пока он занимался этой рутинной ерундой, ежедневно, строго по расписанию, его воспоминания о злополучном дне, когда он пошел с Асофой к опасной двери, сами по себе забывались, размывались, становились сначала одним серым пятном, а потом всего лишь маленьким темным пятнышком среди огромного количества других ярких, пульсирующих образов облака. Он успокоился, забыв вид из той жуткой двери на черную, грязную, покрытую неведомой слизью балку, на пространство в мелких серых каплях, которое клубилось, попадая в поры идеального тела Мукнаила, будто отравляя его, сковывая своим горьким паленым запахом.
— Представьте себе жизнь без облака! — разошелся Розевич, то и дело дергая за торчащий треугольником платок в нагрудном кармане. — Ничего вы не представили! Ничего! И представить не сможете! — Он победоносно махнул рукой и передал всем студентам несколько обучающих образов.
Мукнаил открыл первый из них, с изображением перевернутого автомобиля и высовывающейся из перекореженной двери руки на переднем плане.
Образ начинался с постепенного приближения к картине случившегося. Мукнаил как будто был в теле жука, который полз по дороге мелкими перебежками, приближаясь к месту аварии.
Наконец, подобравшись совсем близко, Мукнаил увидел лужу некой едкой жидкости, выливающейся из-под капота, услышал плач, стон и какой-то болезненный хрип.
Он заглянул через потрескавшееся стекло внутрь — девушка с вывернутыми ногами пыталась то ли освободиться от перетягивающего ее ремня, то ли как-то выровняться в кресле. Пассажир, молодой человек, сидел запрокинув голову, из горла вытекало что-то непонятное, вроде это должна была быть кровь, но цвет почему-то зелено-синий с оранжевыми вкраплениями. Видно, в образе Розевича существовали недоделки, а может, просто какой-то скрытый замысел.
Мукнаил ничего не испытал от этого образа. Не то образ и правда вышел слабоватым, профессор не очень качественно выполнил проектирование, не то уровень адреналина, который уже несколько дней у Мукнаила на нуле, давал о себе знать.
На обложке следующего образа была изображена маленькая девочка с ярко-синими глазами и двумя тугими белыми косами. «На верхние этажи намекает», — сделал вывод Мукнаил, исходя из такого светлого оттенка волос.
Девочка, кажется, размахивала руками или делала еще какие-то странные движения. Когда образ открылся, Мукнаил понял, что она стоит на светлой, залитой солнцем детской площадке и прыгает через скакалку. Вокруг качались зеленые пышные деревья, щебетали птицы. Но что-то здесь вот-вот должно случиться. Образы Розевича были призваны показать, что представляли собой эти самые «грязь и боль» до появления первого самоорганизующегося облака.
Мукнаил приготовился. И правда, из гущи леса возникла фигура в темной одежде. Мужчина был переплетен на груди лентами с большими, отливающими медным цветом патронами. На голове у преступника плохо скроенный колпак, тоже из черной ткани, с тонкой прорезью.
Этот образ, впрочем, как и остальные, был не очень хорошо проработан. Злоумышленник, кем бы он ни являлся, начал с изнасилования девочки с голубыми глазами и белыми косами, а закончил какой-то религиозной казнью.
Мукнаил увлекался драматическими образами и сам их проектировал в большом количестве, поэтому нашел в конкретном сразу много неточностей. Если «дяденька» насильник, педофил, вряд ли он будет ходить с патронами от крупнокалиберного оружия. А если он, напротив, военный преступник или… как это когда-то называлось… Мукнаил забыл точное название, то зачем ему насиловать свою жертву.
И этот образ, к облегчению всей аудитории, тоже закончился. Все вздохнули. Кто-то выразил сожаление, отправив простые образы жалости, кто-то выразил испуг, кто-то разочарование. Мукнаил ничего не выразил. Во-первых, образы Розевича были неправдоподобными, сплошная халтура. А во-вторых, он, даже при желании, ничего выразить не мог. По причине того, что его био уже давно не давало адреналин и другие вещества, отвечающие за чувствительность.
Инструктор Жаб, назначив Мукнаилу наказание, рассудил, в общем-то, правильно: нет чувствительности, нет и проблем.
— Вот видите! Вот видите! — торжественно сказал Розевич. — Да! Так вот! До появления первого самоорганизующегося облака люди постоянно испытывали агрессию друг к другу. В конце концов они не знали, как ее выразить. Появлялись насильники, преступники, террористы. Но все это закончилось, когда появилось первое самоорганизующееся облако. Как раз сегодня мы подробнее остановимся на его изучении.
«Ах да, террористы, — вспомнил Мукнаил слово, которым должен был называться дядька в черной одежде с большими круглыми патронами на лентах».
Ему стало совсем скучно на лекции. Хотел включить образ скоростной гонки или сплава по горной реке, чего-нибудь увлекательного, но… все образы, кроме образа лекции, были заблокированы.
— Как вы знаете, наша жизнь электромагнитна! А это значит, что наши мысли, чувства, эмоции, движения, процессы в организме… что? — прищурился профессор Розевич.
Сразу стали появляться ответы участников. Мукнаил без особого энтузиазма написал «электромагнитны» и ждал, пока напишут остальные. Не всем студентам этот вопрос был скучен. Кто-то не просто отвечал, а конструировал образы в виде ответов.
Икарус, он выделывался больше остальных, послал образ двух у-образных магнитов, которые располагались на расстоянии друг от друга, а между их загнутыми краями мелькали тонкие красные всполохи.
И Лутус сконструировал образ. Не такой дурацкий, но тоже не совсем правильный. Он изобразил иголку, плавающую на поверхности большого озера темной вязкой жидкости, похожей на ртуть. Иголка то вращалась в разные стороны, то носилась от одного берега к другому.
— Да, да, да, да… — ходил вдоль кафедры Розевич. — Вы правы, правы, правы. Но… — и он артистически развел руками, — …электромагнитное поле невидимо. Наверное, именно поэтому его так долго не удавалось, так сказать… э-кхе, — профессор кашлянул в своей привычной манере, — приручить, хе-хе! И наконец приручили! Первое самоорганизующееся облако управляло электромагнитным полем так, что все наши процессы внутри и снаружи стали простыми и организованными. Такими простыми и организованными! — Розевич сложил руки, словно собирался совершить молитву. — Вот как, скажите мне, пожалуйста, раньше приходилось обходиться со своей жизнью человеку? Как? — и он послал короткий примитивный образ.
Небольшая комната, сплошь заваленная бумагами, смятыми, скрученными, разорванными. За столом сидел человек. Он явно давно не спал и не ел. Волосы растрепаны, под почти бесцветными глазами огромные, чуть ли не свисающие до столешницы мешки и выражение тяжелых мыслей на лице.
— Все время приходилось догадываться! — продолжил Розевич. — Что делать, когда есть, когда работать, когда учиться, когда… э-кхе, извините за каламбур, жениться. И что в результате? В результате люди просто не знали, как им вообще быть. Вот и плоды этого незнания: убийства, насилие, кражи, поджоги, аварии, террор, наконец… Как только возникло первое самоорганизующееся облако и люди к нему подключились, так и все! — Профессор от удовольствия чуть не подпрыгнул. — Все сразу пришло в порядок! Пришло в баланс! Облако само следило за тем, что людям делать, а что не делать, и посылало им соответствующие образы. Как просто и как гениально! — хлопнул в ладоши Розевич и под бурные аплодисменты аудитории пустил большую слезу в виде пузатого ухмыляющегося гнома в ярко-красном колпаке.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е годы>

«Шр-шр-х-шр-шр-х-х…» — раздавались приятные ритмичные звуки.
— Там, там, куда я иду, будет много-много красных ворот.
Там, там, где мы окажемся, не будет больше горестей.
Там, там будет много звоноков к обеду…
— Звонков, а не звоноков! — в своей обычной скрипучей манере одернула Джин.
— Ладно… Там, там, куда я иду, будут часто звонить к обеду.
Там, там, где я окажусь, будет много серебряных звоночков.
Там, там…
Я увлекся и не заметил, что сделал уже несколько поворотов, хотя вроде бы не покидал стены Августа. Но это было странно, потому что коллекторы не строили как лабиринт. Наоборот, они прямые. Правда, света только прибавилось, поэтому я не боялся. В конце концов это мог быть какой-то ход, который постепенно выведет меня на поверхность. Надежда найти настоящего Моисея с каждым поворотом пропадала. Какой тут может быть Моисей?! Ну и конечно, чем выше, тем меньше шансов отыскать уцелевший дистиллят. Или то, в чем он мог быть.
Джин трудилась усердно. «Вщщщ… вщщщ… вщщщ» — и очередной поворот по коридору… За этим поворотом света настолько прибавилось, что стали хорошо видны стены. Неровные. Нет, это не следы разломов. Кажется, их такими уже сделали. Как это?!
До «этого» коллекторы делали ровными, на заводах. А теперь! Кому вообще теперь вздумается делать коллектор?! Ни наверху, ни под землей не осталось никаких жидкостей, для которых нужны коллекторы.
— Нет, нет… не осталось, — подтвердила Джин.
— Не оста… — я не успел договорить, в носу чего-то зашевелилось. Как будто маленькая Милица забралась в ноздри и чего-то там устраивает. — Это, это чего?!
— Запах, дубина, — спокойно ответила Джин.
— А ты-то откуда знаешь?
— Откуда, откуда! Думаешь, в торговом центре не было запахов? Полно.
— Но… но… — я хотел сказать, мол, «ты же протез, Джин, ты не можешь чувствовать запахи», а сказал: — Но это же было давно.
— Давно, недавно, какая разница! — отрезала она. — Мы уже так долго идем, а я чувствую запах. А ты не чувствуешь. А знаешь почему? — хитро проскрипела моя спутница.
— Почему?
— Потому что ты пьяная скотина, ха-ха! — Джин явно радовалась своей шутке.
Я не обиделся. Вовремя не обидеться на Джин было хорошим приемом. Она потом несколько дней вела себя очень покладисто. Чувство вины? Или чувство иных? Как там это называлось?
Запах! В этом Джин права! Малоразличимый, но запах! Гнили, что ли? Но это был сильный запах для мира, в котором уже давно не существовало никаких запахов. Все сильные запахи пропали, улетучились, вместе с остальной жизнью, вместе с дистиллятом. И точно! За поворотом меня ждал новый гость. Странный малый по всем параметрам. Почти без одежды. И весь заляпан Адамом. Грязь Адама высохла, превратившись в торчащие в разные стороны куски. Этот парень весь в них, словно никогда не чистился и все время находился на поверхности. Да, еще у него были… волосы, что ли? Сначала я принял их за какой-то сверток вокруг головы. Рассмотрев получше, увидел, что эти засохшие, все перемазанные Адамом рваные куски на самом деле волосы. Не только на голове, но и на лице. Давно я такого не наблюдал! «Гостинец» был настолько неприятным, что я решил оставить его без имени. Он явно не заслуживал имя. Вот и пусть будет просто… бородатым.
Бородатый лежал навзничь. Руки и ноги раскинуты. Такое ощущение, что он сильно устал, а потом вот так лег… и сдох.
Я осмотрел его. Вместо одежды — везде куски Адама. Карманов нет! Совсем нет! Вот что хуже всего. Как без карманов-то? Поразительно! Поискал еще — ни одного кармана. Как вообще можно жить без карманов?!
— Джин!
— Чего тебе?
— У него карманов нет. Вообще.
— Чего?
— Чего-чего… Это я тебя спрашиваю чего?! Сначала запах, потом этот бородатый без карманов.
— Что, завидно? — жестоко пошутила Джин.
— Да… ну ты и сука! — и я уже второй раз за сегодня стиснул пластик. Джин опять застонала, я сразу отпустил. — Ладно, ладно…
Потом машинально почесал свою лысую голову и лицо без единого волоска. Охлопал многочисленные карманы, в которых лежали мои прежние классные парни, да и много чего еще полезного. Да и как без них-то? Жить без карманов — это все равно что жить без дистиллята. Если нет карманов, где ж его хранить? Я думаю так. Крепко хотелось похлопать бородатого по уродливому заросшему черепу и сказать: «Вот как надо. Вот как!»
— Кто-то его здесь оставил? — примирительно спросила Джин.
— Ну… Оставил? — я толком не знал, что ответить.
— Оставил, бросил, кинул, не забрал, отверг, завершил. Похоронил! — наконец, выпалила довольная Джин, подобрав никому не нужное слово.
— Никто его здесь не хоронил. Пришел, да сам сдох.
— Зачем ему сюда идти? — умно подметила она.
— Мы же сюда идем.
— Куда сюда? — не отставала она.
— Так мы ж торговый центр ищем. А он? — я применил запрещенный прием.
— Какой торговый центр без карманов? — сострила Джин.
— Ну да, ну да… — с этим я не мог не согласиться.
Да уж, таких находок давненько не было! Совсем бесполезная! Ни вещей, ни дистиллята, ни черта у бородатого не нашли.
Я направился дальше. Едва успел зайти за очередной угол, как в нос ударил новый запах… или… как там говорит Джин?.. настоящий пах, настоящий пах-за, за-пах… в общем, гораздо сильнее предыдущего.
Все потому, что за следующим поворотом коридора лежало сразу несколько трупов, причем похожим образом и вроде даже в одинаковых лоскутах.
— Они ж в лоскуты, — прошептала Джин, но я не обратил внимания, зная, что сейчас нужна осторожность.
Легко сдавливая Джин рукой, чтоб поменьше скрипела, прошел еще один коридор и опять повернул за угол. На полу лежало еще больше бородатых. Я почувствовал то, что не чувствовал гораздо дольше, чем запах. Страх. Нет, не боль, не тупое отчаяние. А настоящий страх. Как будто здесь был кто-то еще, кроме меня, Джин, Роберта и коллектора Августа. Хотя был ли это по-прежнему Август, я не знал. В том ли мы коллекторе или уже нет?
Конечно, бородатых положили здесь давно. Кто бы это ни сделал, вряд ли он или они сейчас здесь. Пустые глазницы, продавленная кожа и топорщащиеся в разные стороны куски спутанных волос на голове, лице, даже на теле! Это, наверное, было… было… давно я не отсчитывал никакое время, кроме дней… год назад, а некоторые, возможно, попали сюда полгода назад. Понятно одно. Они попали сюда значительно позже «этого». Старые трупы походили на мумии. Совсем высохли. В них не было дистиллята. И нечему было гнить. А эти гнили. Вот и запах, пах-за, пах-пах… или как там его?.. Если бы я пришел сюда пораньше, то, наверное, даже дышать не смог.
Я решил не осматривать новых бородатых, все равно они без карманов. Обратную дорогу, конечно, уже не найду. Да и не смогу ее пройти сегодня, а оставаться здесь не хотелось. Значит, надо найти выход на поверхность как можно быстрее!
— Опять без торгового центра… — обреченно проворчала Джин.
Я проковылял очередной коридор, в котором оказалось еще больше бородатых трупов, потом еще и еще. В каждой части коллектора, если это по-прежнему был коллектор, их лежало все больше и больше. Более-менее одинаковые, с расставленными руками, обляпанные засохшим Адамом, без всякого признака карманов.
Я прежде надеялся найти Моисея, с такими же умирающими, как я, чтобы в окружении дистиллята или еще чего приятного провести остаток своего времени. Но сейчас… в кого превратились эти люди? Что с ними стало? Вряд ли со мной что-то сделают. Да и зачем? У меня не было запасов дистиллята. Все равно страшно! Вдруг они стали какими-то… я даже не мог подобрать слов, кем они могли стать.
— Монстрами, что ли? — предложила свою версию Джин.
— Да нет, никто не становится монстром, ты же знаешь.
— Стали-ли, стали-ли, стали-ли, — поддразнивала меня Джин, правда, сама уже с высунутым языком, то ли от усталости, а может, тоже от испуга.
За новым поворотом я услышал приглушенный стук, доносившийся откуда-то сверху. И тут я по-настоящему испугался. Но Джин тащила дальше, а я слишком устал, чтобы сопротивляться. Стук не нарастал, но повторялся так, словно что-то большое ударялось о что-то тяжелое. Или как это называется? Бух… бух… бух… бух…
Я остановился и привалился к стене, почти задыхаясь от усталости. Давно не ходил так много. Сейчас оставалось только идти вперед, пока коридоры не приведут меня к стуку. А потом?
— Джин, ты как? Выдержишь? — от нее сейчас многое зависело.
— Хр… хрр… хрр… иди давай!
Такой она мне нравилась, строгой и уверенной!
Впереди коридор обрывался. Похоже, он заканчивался какой-то площадкой. Непонятно только, над землей или нет. Но, скорее всего, там было какое-то возвышение. Я прикинул глубину коллектора, в который спустился, и длину пути по коридорам, которые вели наверх. Каждый коридор начинался с небольших ступенек. А прошел я не менее сотни. Значит, когда выйду, попаду на какое-то возвышение, это точно.
Так и получилось, за очередным поворотом показался узкий проем и выход на площадку.
— Это не Моисей, — подметила Джин.
— Ч-ш-шш… найдем, еще найдем.
Как только я высунулся на площадку, моментально получил резкий удар от Милицы. Эта стерва задула так, что веки чуть в обратную сторону не вывернулись. Вот зараза-то! Ясное дело, в конце дня Милицу обычно срывает с катушек. И как ни упрашивай, она швыряет свои осколки с такой силой, что, если вовремя не укрыться, очень скоро все карманы оборвать может. Адам с Милицей заодно. Чем сильнее она дует, тем больше он расставляет свои черные следы.
Ничего не оставалось, как вернуться на несколько коридоров назад и переждать Милицу. Все равно никто сюда не сунется, учитывая, что происходило снаружи. Такой поток Милицы любого собьет с ног, а Адам еще и запачкает сверху. Нам с Джин и Робом надо ждать следующего дня, чтобы посмотреть, что же там происходит.
— Джин?
— Чего тебе?
— Устала?
— Думаешь, мы когда-нибудь найдем Моисея? — она явно решила сменить тему.
— Ты опять?
— Что значит опять?! — всхлипнула Джин. — Сколько можно слоняться, тебе самому-то не надоело? Мне вот надоело… — добавила она грустно.
— Не знаю, давай у Роба, что ли, спросим, а?
Я достал Роберта и проделал весь ритуал от начала до конца. Роб на этот раз все кричал про какую-то финансовую рентабельность, голосил про «здесь и сейчас» и вывел странный лозунг — приложи свое намерение к своей финансовой рентабельности. Наверное, на этот раз в него вселился «продавец счетов». Или как там они называются? Поток Роба оборвался на фразе «живи сейчас», после чего я с силой закрутил крышку и сам куда-то провалился. Не хватало мне еще «жить сейчас». Этого мне точно не надо! Так лучше и не жить совсем.
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Над площадкой поднялся большой пласт Пао, на нем сидел светло-коричневый ЛЮ.
Рядом с ним еще один цвет. Еле различимый, серо-голубой, почти прозрачный.
Старый мудрый ЕТ!
Пласт Пао упал на площадку, разлетевшись на множество кусков в разные стороны. Но никто не побежал их подбирать. Пришло время для последнего урока старому мудрому ЕТ.
Самый яркий цвет станет прозрачным. Это я вспомнил грустный урок МА.
Последний урок важен и не важен. Потом уже не дать последний урок. Прозрачный коридор — не место для уроков.
Старому мудрому ЕТ я дал свой урок-воспоминание. Я вспомнил, как первый раз увидел его, когда пришел к Башне, как узнал, для чего нужен Подъемный Блок, как надо подниматься на Башню и как опасны пласты Пао во время темнолетающего Пао.
И очень важный урок: делать Башню выше — тяжело, делать Башню выше — легко.
С каждым пластом Пао, который поднимал старый мудрый ЕТ, Башня становилась выше, значит, очень скоро мы дотянемся до Яркого Пао, каждый получит свой самый яркий урок.
Вот почему ЕТ стоит у Подъемного Блока, как когда-то стоял его учитель, старый мудрый ЯТ. ЕТ даже не нужно ходить к Перекладинам. Каждый новый пласт Пао делает Башню выше. Пао больше, Башня выше.
«Пао больше, Башня выше», — передал я свой прощальный урок старому мудрому ЕТ.
ЕТ стал совсем прозрачным. Мы понесли его в Прозрачный Коридор.
Часть третья
Глава 1. Конбор
<Уссурийская тайга, 1946 год>

— Слушайте не звуки, а состояние, — сказал Сато, и его слова растянулись как смола, вытекающая из дерева, сначала в виде блестящей капли, потом тянущейся ниточки. — Состояние важнее.
Я подумал, что не понимаю, на каком языке он говорит.
— Вы научитесь различать звуки внутри состояния. Но пока звуки — это всего лишь звуки. В самих звуках ничего нет. Состояние. Состояние есть.
Мы стояли на краю высокого утеса, ловили рыбу. Даже не ловили, а поддевали. Весной рыбы в уссурийских реках больше, чем воды. Достаточно опустить загнутый гвоздь, с какой-нибудь наживкой, как рыба на нее сама бросится.
Я слышал, местные рыбаки ловили рыбу чуть ли не руками, но мы не решались. Перчатки давно уже разлетелись на лохмотья, а вода была такой студеной, что казалось, нарушены всякие законы физики. Ведь вода не может быть ниже ноля? Но эта вода именно такой и была. Сунешь руки, будто в ледник попал. Кожа краснеет как ошпаренная, чувствуются покалывания.
— Что вы сейчас слышите? Какие ощущения? — голос Сато опять прозвучал смолой.
— Я…
Не могу понять. Так много звуков в весенней тайге. Все они звонкие, завораживающие. Вода звенит сотней колокольчиков, ветки по-особому колышутся, птицы снова ведут бесконечные беседы, пытаясь наверстать долгие месяцы тишины.
Звук веток весной не такой, как зимой. Зимой сухой, застывший. А сейчас приятный, бархатистый. Словно ветки знают, что с каждым днем ближе весна, тепло, жизнь.
Но это все не то, не то… это все выводы. Умствования, как, наверное, сказал бы дед Матвей. Но состояние. Состояние! Оно где-то глубже. Может быть, даже где-то не во мне.
— Я… я… хм… что-то переливается зелеными и золотистыми красками, — наконец смог сформулировать я.
Сато ничего не ответил. Он посмотрел вдаль, куда-то за горизонт. Потом нагнулся, взял камень и с силой швырнул на середину реки. От этого у берегов послышался резкий свист. Рыба, стоящая в заводях, рванула в разные стороны.
— А теперь?
— Что теперь? — не понял я.
— Какие цвета? Какое состояние?
Я закрыл глаза и погрузился в дремоту. Внутри скакали целые толпы мыслей. Сначала тревожные. Про то, что большой палец на правой ноге, кажется, попал наружу из истертой подошвы болотоходов, и я стою им на ледяной корке. Потом успокоился, запас еще есть. Совсем небольшой… подошва на мыске износилась чуть ли не до толщины бумажного листа, но какая-то преграда между моими распухшими ногами, камнями и льдом еще оставалась.
У Сато с этим хуже. Его сапоги давно развалились, приходилось каждый день переплетать онучи, сушить их и отрезать отвалившиеся лохмотья. С другой стороны, это была вечная обувь. Сколько бы он ни бегал по лесам и горам, всегда сможет скрутить себе новую из травы и каких-нибудь стеблей. Настоящая природная мудрость.
Нет, нет… это опять мысли, опять выводы. Это неправильно, нет… не то чтобы неправильно… Нет правильного и неправильного. Но так не увидеть, не понять главного — состояния.
«В мыслях можно ловить только слова, а слова — это не состояние. Слова! Слова — это только оболочки чего-то. Сами по себе они не несут смысла», — недавно объяснял мне Сато.
Интересно, что японец, говоря о значении слов, использовал английское charge, которое имеет два значения: «заряд» и «нагрузка». Я пытался понять, какое из них он подразумевает, но так и не понял. Хотя мне все больше казалось, что Сато имеет в виду «нагрузка». Что слова — на самом деле нагрузка, а не заряд. Нагрузка, которая, как в электрической цепи, создает силу тока и в то же время ее ограничивает.
Так верно! Сила и ограничение! Заряд и нагрузка! Одно и то же!
Я еще раз подумал о камне. Но нет, нет… не надо размышлять, не нужно думать. Не надо, не надо! Нужно чувствовать.
Внутри как будто стало яснее, какое-то ощущение, что состояние нельзя делить на события. Состояние можно чувствовать только вместе, одновременно. Словно ты сам находишься «вместе» или в таком «месте», где все чувствуешь одновременно.
Я вспомнил выражение «здесь и сейчас», о котором говорил Сатита. Точнее, по-другому понял, что такое «здесь и сейчас».
Здесь и сейчас — это не значит в настоящем моменте. Это значит состояние, которое остается и не проходит. Это состояние просто есть. Как камень, который падает в воду. Как ветка, которая качается на дереве.
Даже не здесь и сейчас. А вообще. Вообще качается. Мы представляем «здесь и сейчас», словно оно связано со временем, которое мы сами придумали. Но разве это так? Облака же не плывут по небу по той траектории, которую мы для них начертили. Сколько бы мы ни чертили, облака сами по себе.
Сатита наверняка имел в виду совсем другое, говоря о «здесь и сейчас». Так же как с charge! Он мог говорить «вообще и всегда», а за многие тысячи лет это превратилось в «здесь и сейчас».
А еще… может быть… это одно и то же! «Здесь и сейчас» и «вообще и всегда», как и английское charge — одновременно заряд и нагрузка. Одновременно! Но как это…
Я почувствовал сильный толчок, даже покачнулся, чуть не упал в реку. Это был бы конец: острые камни, большая высота. Даже Сато со своей восточной медициной меня бы не вылечил.
А-а-а… Понятно, это из рук рвалась удочка. Точнее, какая там удочка! Обычная еловая ветка, за которую мы зацепили веревку с загнутым гвоздем.
— Довольно большая, — уважительно заметил Сато.
— А?
— Большая, говорю! Тащите!
— А… — сообразил я и плавно, но с силой потянул.
Сначала у меня не получалось удить рыбу. Тянул слишком резко, напряженно. Веревка рвалась. Или, что еще хуже, крючок отрывался. Тут даже Сато начинал раздражаться. Понятно почему! Гвоздей в охотничьем зимнике было не так много. И те заканчивались. Конечно, поздней весной мы должны выбраться отсюда. Но когда это еще будет! В этих краях весна наступает совсем не в начале мая, а рыбы надо натаскать много, пока нерест не закончился.
После рыбалки вернулись в хорошем настроении. Я уж точно. Сато всегда был в каком-то одном настроении.
Наловили много мелочи и одну большую рыбину, с полным брюхом икры. Икру приходилось есть быстро, зачерпывать ладонью, опрокидывая горстями в рот. Соли взять негде, икра была пресной и отдавала тиной. Ужасный запах и вкус.
Хотя два года назад, когда в Москве от голода варили суп из собачьих костей (и это еще «цветочки» по сравнению с тем, что творилось в Ленинграде), кто б мне сказал, что я буду есть лососевую икру горстями, не поверил бы…
Тогда я ходил по голодной Москве, чтобы хоть как-то отвлечься, унять чувство голода. Видел много таких же, как сам, людей, шатающихся по улице, впитывал их боль, их разочарование.
Может быть, поэтому со мной случился тот приступ. Какое-то помутнение, ярость или еще что-то. Накопилось. Словно мозг на какое-то время загорелся, а потом потух. После того… после того что я сделал с соседом Семеном.
Я толком не понял тогда. Да и времени не было что-то понимать. Комиссариат, назначение на фронт. Хорошо, что еще дальний родственник из Генштаба помог и мне дали чин младшего лейтенанта, назначили комроты в Маньчжурию. В полубреду я ехал к месту назначения, даже не успел подумать, как и что.
С Захаром повторилось. Опять боль, сплошная боль вокруг. Боль и разочарование. Еще один приступ. Но это я только позже понял, много позже, уже после нескольких дней побега.
И тогда было не до раздумий. Ночевки без костра, мы с Сато скрывались в излучинах пересохших рек. Не знали, будут ли нас искать, удалось ли деду Матвею обставить все так, будто он повез меня в лазарет, а Сато просто сбежал сам по себе.
Потом испуг прошел, чувство голода и холода стало привычным, и я понял, что случилось с Захаром. Точнее, что тогда случилось со мной.
В Москве я почти до смерти забил Семена, когда узнал, что он сварил свою собаку, Нору, которая охраняла его семью почти десять лет. Я очень любил Нору. Весь подъезд ее любил. Она заливисто и беззлобно лаяла, выходя на прогулку каждое утро. А Семен сделал из нее суп. Как он мог?!
Этот вопрос я ему и задал тогда:
— Как ты мог, Семен?! Ты же умный человек, промышленник.
— Бывший промышленник… а семья? — и он показал на двух полуодетых детей, кое-как дышавших в углу.
Это было страшное зрелище. Квартира с огромными потолками. Лепнина на бортиках. В тех местах, где раньше висели люстры, зияли рваные дыры, из которых торчала дранка. Дубовые двери с отрубленными кусками и умирающие дети промышленника Семена. Бывшего промышленника. Который… несколько часов назад сварил свою собаку в большой бельевой кастрюле, чтобы хоть чем-то накормить отпрысков.
Голод и война. Так это называлось. Страшное время. А что с этим поделаешь?!
Я тогда, конечно, подумал, что можно что-то сделать. И сделал. Схватил железную кочергу у камина и бил Семена, бедного-несчастного Семена. Бил много, долго. Пока рука не повисла от усталости. А в углу, кажется, сначала громко, а потом уже тихо, бессильно рыдали две его дочери, ради которых он и сварил суп из Норы.
В тот момент я понимал, что не смогу дальше жить, если не сделаю это. В тот момент я не мог по-другому. Честно говоря, я понял и еще кое-что: Нору я люблю и уважаю больше, чем Семена. Поэтому, повинуясь законам дикого племени — мстить за тех, кого любишь, я забил Семена до смерти. Или почти до смерти? Точно я не знал. До сих пор не знаю, жив ли он.
Несколько раз отправлял письма по старому адресу, когда еще был на фронте, но ответа не получил. А как по-другому? Его жена и раньше меня не любила, называя «доморощенным анархистом». Но после того, как я почти убил ее мужа, она вообще перестала что-то понимать. Нелюбовь превратилась в ненависть. Ненависть? А чем, собственно, ненависть отличается от нелюбви? Наверное, в ненависти больше состояния. Это то, что как раз происходит «здесь и сейчас» или «вообще и всегда».
Выпотрошенную тушку рыбы мы повесили на веревку, рядом с остальными. Набралось уже много. Но почти половина добычи с личинками и червяками. Как бы яростно мы ни натирали свой улов снаружи и внутри еловыми иголками, все равно эта зараза как-то проникала. Непонятно как. Хотя, надо признать, еловый запах их жутко отталкивал. Даже Сато удивлялся. Видно, у него в Японии червяки не были такими бесстрашными. Но здесь, в тайге, где на несколько десятков километров никакой добычи, даже червяки превращались в настоящих хищников. Каждый организм боролся за свою жизнь изо всех сил.
— Так что? — спросил Сато.
— Что «что»? — не понял я.
— Цвета? Вы видели цвета?
— Да… вы… я не знаю, как это объяснить. Я был «здесь и сейчас», а потом понял, что нет никакого «здесь и сейчас». Может быть, есть «вообще и всегда». Но я пока как-то не уверен. А вы?
— Я? — Сато поправил онучи, которые сильно промокли. — Я думаю, вы правильно говорите, но только очень ограниченно.
— Ограниченно? — переспросил я, решив, что неправильно понял слово limited.
— Ну, ограниченно… — и Сато, опять употребив limited да еще прочертив руками в воздухе фигуру прямоугольника, добавил: — Я же тоже не в лучшем случае владею английским.
Он, и правда, не совсем правильно употребил any case.
— Но вы же… ограниченно? — снова повторил я.
Сато назвал меня ограниченным! Так я о себе еще никогда не думал. Может быть, чудной, неуверенный, даже слабый. Но не ограниченный же! Похоже, меня это задело, ведь по сравнению с Сато я, действительно, был довольно ограниченным. Больно чувствовать себя ограниченным.
— Слушайте, — Сато понял, что я недоволен. — Давайте без слов попробуем. Как что-то увидите или поймете, сразу мне показывайте. Но нет, нет, — он замахал руками, — не так! Не надо изображать то, что вы поняли. Мы здесь не в пантомиму играем. Попробуйте показать мне, что вы недовольны.
Я и был недоволен. Сато назвал меня ограниченным… какое унижение! Я кивнул и направил в сторону Сато долгий немигающий взгляд.
— Не телом, не телом, — тихо сказал он.
— А чем же? — тихо спросил я, но тут же сам понял — состоянием. И попробовал почувствовать, а потом передать свое состояние.
* * *
Покидать зимник было очень тяжело. Он так долго защищал нас от суровой таежной зимы. Однако и оставаться нельзя. Чем дальше, тем больше риск, что кто-то из местных охотников забредет сюда. Тогда пришлось бы «либо мы, либо они».
Поэтому, когда на снегу образовались первые полосы оттаявшей земли, мы собрали всю рыбу, которую получилось запасти, и ушли.
На восток идти не могли. Не понятно, как далеко распространилась линия фронта и кто из противников на какой стороне. На запад — Уральские горы, непреодолимые хребты и верная смерть. Единственный выход — идти строго на север, добраться до любого Североморского порта, а там пролезть на какой-нибудь транспортный корабль. План так себе, но другого у меня не было. У Сато — не знаю, я не спрашивал. Боялся себе признаться, что, возможно, все его злоключения из-за меня.
Главной сложностью была еда. Сушеная рыба закончилась еще быстрее, чем мы ожидали, оставалось питаться мелкими птицами, которых Сато ловил в веревочные силки. Но их, конечно, не хватало. В весенней тайге птицы такие тощие, что, казалось, в них нет ни грамма мяса.
Однажды мы увидели оленя. Вроде как подранка. Он как-то странно бегал, подволакивая заднюю правую ногу. Хотя для нас все равно очень быстро. Долго выслеживали и подстерегали зверя. Ружья-то у нас не было. Только мой офицерский ТТ. Но попасть из него с расстояния больше двадцати метров совершенно невозможно. Да и патронов… всего три.
Сато научил меня практике запутывания следов. Называлось это «здесь, а может, там». Теперь мы пользовались этим приемом, чтобы как можно ближе подобраться к оленю.
С помощью такой же практики Сато хотел убежать и от нашей гвардии. Я тогда так и не понял, почему он упал, у него было очень легкое ранение в край плеча. Дед Матвей, понятное дело, знатный стрелок, но и Сато — знатный беглец. Встретились знатный стрелок и знатный беглец. В результате один не совсем убежал, а второй не совсем попал.
Вот так. За долгое время нашей кочевой жизни, в постоянной полулихорадке и голоде, я начал думать про себя афоризмами. Не знаю, может, помутнение мозга, а может, и наоборот — наконец начала появляться ясность, поэтому мысли формулировались очень коротко и точно. С нетерпением я ждал того момента, когда смогу вообще отказаться от мыслей и находиться в состоянии, о котором все время говорил Сато.
— Давайте! — и Сато протянул руку.
Я передал ТТ с самодельным прикладом из сосновой ветки, искусно им же обструганным и привязанным, чтобы не было сильной отдачи. Японец почти сразу нажал на курок, толком не успев прицелиться.
— Куда-а-а-а… — только и смог крикнуть я, разозлившись, что Сато впустую потратил предпоследний патрон. Хотя можно сказать, что и последний. Ведь два я приберег для нас с ним.
Однако вслед за моим криком олень упал, вытряхнув из-под себя целое облако таежной пыли.
Таежная пыль особая. Она состоит из миллионов замерзших кристалликов земли, таких острых и твердых, будто они замерзли навсегда. Даже когда солнце припекает, таежная пыль все равно кажется замерзшей.
«Тр-р-р-р-а-в-в-и!» — почудился знакомый крик деда Матвея. Или это было не «тр-р-р-р-а-в-в-и», а «бр-а-а-в-и-с-и-м-м-о»? Деда Матвея здесь не было и быть не могло, мы слишком долго шли на север и теперь были далеко от Маньчжурского фронта. Все равно я оглянулся с опаской: а ну как наша гвардия где-то неподалеку?
— Дед Мат-в-е-ей? — сдавленно прокричал я. Но ответило лишь безучастное таежное эхо: «Д-е-е-дддд Ма-т-т-т-ве-е-ей…»
У нас появилось мясо! За долгое-долгое время настоящее мясо! Мы бежали, путаясь в ошметках собственной обуви. Точнее, я путался в том, что осталось от канадских болотоходов. Подход Сато, в плане обуви, доказал свою правоту. Онучи жили своей жизнью, то разрушаясь, то восстанавливаясь. «Лучше проще, но дольше», — родил мой мозг очередной афоризм.
Точно! Это подходит к условиям тайги и кочевой жизни, где один день почти как год. Но и год почти как день. Непонятно, как такое вообще возможно, но так было. Почти как «здесь и сейчас» и «вообще и всегда». Они не ровнялись друг другу, однако были одним и тем же.
Кое-как разделав оленя, перепачканные кровью и очень довольные, мы решили развести костер, невзирая на риск открытого пространства. Точнее, я решил, а Сато не возражал. Он вообще никогда не возражал. Мое же чувство опасности перевесило желание поскорее да побольше съесть свежего мяса.
Наконец мы сидели у небольшого, но жаркого костра. Сато смог собрать мелкие ветки в степи. Как только это возможно? Вокруг одни поля. Ни дерева, ни даже кустарника. Похоже, эти ветки, пока лежали здесь под солнцем, вобрали в себя столько тепла, сколько могли, поэтому грели очень сильно. И наоборот, пока лежали много зим, вобрали в себя столько терпения, что отдавали тепло не сразу, не безрассудно, как еловые, а долго и уверенно.
Сато медленно, вдумчиво жевал и пережевывал одну оленью ногу, а я другую. Все остальные части, которые удалось отрезать, мы обмазали глиной и разложили вокруг костра. Что-то закопали в землю, боясь, что ночью, на запах крови, придут волки.
Без соли и специй оленина была жутко пресной. Чуть ли не хуже, чем кожаная основа моих канадских болотоходов, которую мы сварили, а потом кое-как сжевали на исходе весны. Болотоходы хоть солеными были, видимо, от впитавшегося за многие годы пота.
Все равно это был настоящий олений пир! Первый настоящий пир в моей жизни! За долгие месяцы голода я наконец ел настоящую еду. Первую настоящую еду с того момента, как закончилась последняя рыба. Я чувствовал себя первобытным человеком, который смог приготовить себе что-то на огне.
Сато предостерег есть быстро. Это и понятно, желудок мог не выдержать сразу большого количества мяса. Но предостережение не требовалось, за долгие месяцы без каких бы то ни было витаминов зубы так расшатались, что есть быстро жесткое мясо просто не получалось.
— Неопределенность, — сказал я.
— Что? Лимбо? Так вы сказали?
— Нет, нет… но, может, и лимбо. Да какая разница, в общем-то. Если искать грань между «здесь и сейчас» и «вообще и всегда», то получится неопределенность. И я… я думаю, это и есть истина всего. Пока ты не знаешь, ты испытываешь неопределенность. А когда знаешь, ты можешь ненадолго испытать «здесь и сейчас», а потом «вообще и всегда», пока опять не обратишься к неопределенности. Неопределенность всего важнее! — произнес я почти таким же растянуто-смолистым голосом, как иногда говорил Сато.
Слово uncertainty причудливым образом прозвучало среди ночной степи. Слишком сложное для этих мест. Я подумал, что эта степь привыкла слышать только короткие, обрывистые слова, такие как «ай», «эй», слова охотников, которые можно выкрикивать на дальние расстояния на ветру через сжатые губы.
Я представил, как погонщик с плоским монголоидным лицом вместо привычного возгласа «Гей!» кричит «Ан-сер-тан-ти!», как от набора таких сложных слогов теряет равновесие и первый раз в своей жизни падает с лошади.
— Неопределенность? — повторил Сато, перестав жевать. — Может, лучше определенность?
— Ну?
— Определенность, — повторил он. — Зачем чувствовать неопределенность, когда лучше чувствовать определенность. Как вы говорите, «здесь и сейчас и «вообще и всегда»? Если, на самом деле, нет этого «здесь и сейчас», то зачем нужна неопределенность, когда есть определенность? — Сато снова впился в мясо, в некоторых местах сильно сожженное на открытом огне.
Странно, но сейчас мне показалось, что за время наших скитаний Сато все меньше походил на японца. Его кожа уже не была такого оливкового цвета, как прежде, даже в отблесках теплого пламени костра она казалась почти белой. Глаза совсем уже не узкие. Если бы не маленький рост и жесткие черные волосы, аккуратно убранные на затылке, Сато вполне можно было принять за европейца.
Интересно, на кого стал похож я?
Несколько недель назад наклонился над ручьем, пытаясь разглядеть свое лицо в воде, но увидел только картинки каких-то прошлых событий. Как будто я рассматривал не собственное отражение, а смотрел в трубу калейдоскопа, в которой вместо разноцветных стеклышек вклеены осколки всего того, что произошло со мной…
Вот бабушка идет по Поварской, походка прямая, уверенная. Городовой уважительно подносит ладонь к козырьку форменной фуражки… вот кто-то играет на рояле, может, даже я сам, кажется, я плавно открываю тяжелую иссиня-черную крышку с витиеватой золотой надписью «Блютнер» . Было это со мной или с кем-то другим? Вот первая кровь, которую я увидел, кровь нашего будочника, расстрелянного в упор военным в кожаной куртке, он пришел с обыском. Только много позже я узнал, что таких военных называют «комиссар», и это слово в моем детском мозгу причудливым образом соединилось со словами «холера» и «война», образовав новое неведомое «комиссарвойнахолера»… Потом я увидел и более ранние события… дом в Севастополе, эвакуация в двадцатом, я совсем маленький, в пеленках, потом бомбардировки, голод… Говорят, дети не помнят, что было с ними до двух лет, а я почему-то помнил.
В конце концов я прекратил попытки разглядеть свое отражение, боясь, что чем пристальнее заглядываю туда, тем больше превращаюсь в этот мучительный калейдоскоп, в котором соединилось все плохое, хорошее, красивое, жуткое. То, что я очень любил, и то, что я ненавидел.
Мы с Сато продвинулись далеко на северо-восток. Каждый день шагали почти по десять часов. И пока перед нами была тайга, шли быстро. Я боялся, что рано или поздно, потеряв направление, мы упремся в Уральские горы. Даже представлял, как однажды издалека увидим их хмурое величие. И что тогда?! Идти дальше? Но через горы мы не перейдем. Даже мудрость и энергия Сато не перешагнет эту безжизненную махину. Продвигаться дальше, к Северному морю? Но что там?
Кто бы нас ни поймал… меня, скорее всего, расстреляют как дезертира и изменника родины. Ну а Сато на многие десятилетия запрут в лагерях. Не совсем понятно, что лучше. Если бы была возможность остаться с Сато в лагерях, я бы так и сделал. Это ничем не отличалось от нашей повседневной жизни. Разве что какое-то подобие еды и крыши.
— Состояние — это определенность, — сказал Сато. — Нет никакой другой определенности, кроме состояния. Никакой… насколько я знаю.
— Состояние — это определенность?
— Думаю, да. Но состояние можно лишь почувствовать, но никак не понять… или, как это правильно сказать, никак не принять, не определить, не увидеть… как только вы определяете состояние, это… становится вашим. Вашим! Понимаете?! Однако тут нет ничего нашего, — он показал, проведя вокруг обглоданной костью, — состояние не может быть вашим… состояние… это просто состояние… как только оно становится вашим, это уже не состояние. Состояние само по себе. И еще! — почему-то произнес он торжественно, даже отложил недоеденную оленью ногу. — Последний совет! Постарайтесь… нет, не знаю, как это сказать на вашем языке. Но… но… не делайте состояние «вашим». Оно само по себе. Состояние всегда само по себе. Тогда состояние — это состояние, а не…
— Но… — только и успел сказать я.
В следующий момент Сато выхватил ТТ из вещмешка, оторвал самодельный приклад, зачем-то бросил его в костер и прыгнул куда-то в темноту, не подняв ни малейшего облачка таежной пыли. Хотя пыль эта поднималась, кажется, даже от падения пушинки.
Я не успел и пошевельнуться или что-то понять, как опять услышал знакомое «тра-ви-ви-иии». На этот раз никак не похожее на воображаемое «бр-р-р-а-а-а-висс-имо». Теперь это было совершенно очевидное Матвеевское «тра-ви-ви-иии».
Я кинулся в темноту. Туда, куда за мгновение до этого, нырнул Сато. Там ничего не было. Куда он делся?! Да и зачем он убежал? Зачем? Я шарил по земле. Никого, ничего… даже бугорка, только ровная степная земля, поросшая колючей бесцветной травой.
— Ааааа-а-а-а!!! — проорал я со всей силы и зачем-то запустил куда-то во мрак оленьей ногой. Потом, испугавшись, побежал туда и сразу оказался в кромешной темени. Не мог же я так далеко убежать! Заметался, пытаясь разглядеть пламя костра, которое должно виднеться издалека. Неужели костер успел погаснуть?! Нет, нет, не может быть…
Наконец, так мне показалось, я увидел мигающий острый свет, совсем не похожий на костер. Как будто этот свет был куда-то направлен. «Точно не костер!» — подумал я.
— Костер не направлен. Костер сам по себе! Костер не мой, он сам по себе! Сам по себе, сам по себе, сам по себе… — кричал я до острой боли в горле.
В следующий момент я упал, больно ударившись виском о мерзлую таежную землю. Где-то внутри послышался благородный щелчок, с которым обычно закрывалась крышка «Блютнера», когда кто-то заканчивал играть. Тук. И лишь отзвуки мелодии блуждали по простору большой залы, сопровождаемые раскачивающимися тенями от горящих свечей.
Луч прожектора или чего бы там ни было быстро приближался, становясь все более сильным и точным. Вдалеке раздавался еле различимый звук стрекочущего двигателя. Не может быть! Бэка! Но откуда?! Ни с чем не перепутаешь этот тракторный утробный «д-ррр-з-ррр-з-ррр-з-ррр».
Воздух как будто загустел. Я ощутил «состояние воздуха». Это было ни на что не похоже, словно разом ощутил все запахи и звуки. И не только. Я разом ощутил «все состояния». Это действительно было как «здесь и сейчас» и «вообще и всегда». Глубоко и проникновенно. Как будто ты зарываешься с головой в песок, но можешь в этом песке ходить, дышать, чувствовать. Каждой своей клеточкой ощущать этот песок, каждую его песчинку.
«Чувствуйте состояние, — вспомнил я слова Сато. — Так вы научитесь чувствовать состояние всего остального. Это гораздо важнее, чем думать обо всем остальном».
Я ощутил боль, не резкую, но сдавливающую. Странно, даже в чем-то приятную. Где-то чуть выше локтя. Потом, наоборот, почувствовал уже резкий укол боли, точно мое тело взяли и бросили куда-то, на острые шипы. Да так сильно бросили, что голова сама собой запрокинулась.
Я открыл глаза и увидел звезды. Каждая казалась очень четкой, отдельной. Одновременно звезды собирались в единую картину. И тут же, сразу, все размывались, образовывая что-то общее.
— Калейдоскоп, калейдоскоп… ка-лей-до… до-скоп… ка-лей… — перебирал я пересохшими губами. Вот только не мог вспомнить, к чему сейчас это «ка-лей-до-скоп». «Вот и правильно…» — успел подумать я, перед тем как услышал очень близко «тр-р-р-аа-вв-и-и», и провалился в сон.
* * *
— Во ты даешь, Кинстинтин! Это ж сколько месяцев в тайге да на лесосеке проболтался… Маялся как девственник в порту! Эх, етить твою тудыть… На! Глотни, болезный! Ужо, поди, давно горяченького-то в рот не брал, — и дед Матвей сунул мне большую щербатую кружку, в которой плескалась жуткая коричневая бурда.
Это был его знаменитый напиток, спирт наполовину с крепким чаем. Дед Матвей всегда так заваривал. А в хорошие времена еще насыпал пригоршню сахара. «Хорошие времена», — понял я после первого глотка. И еще понял, что все это не калейдоскоп… точнее, не мираж, а здесь и правда дед Матвей. Но откуда? Почему? Как?
Язык и нёбо сильно обожгло. Я стал ловить воздух, слабо пытался отвернуться от его огромной ладони, в которой пол-литровая кружка выглядела чуть ли не маленькой кружечкой.
— Куды! Пей лекарство-то! Ет-мо не блажи ради, а лечения для! А ну, какой столбняк подхватил?
— Полно вам, дед Матвей! — веселым и одновременно неприятным голосом сказал кто-то незнакомый, но стоящий очень близко.
Меня поразил этот голос. Звонкий, легкий, уверенный и… почему-то кажущийся очень враждебным. Давно я таких не слышал. Да и вообще, слышал ли когда?
Наконец кружка опустела, едкая сладкая жидкость залилась за шиворот, потекла по подбородку, кусая мелкие язвы на щеках, образовавшиеся от какой-то неведомой болезни, сильно щипала глубокие комариные укусы. Дед Матвей освободил мою голову от своей огромной теплой ладони и протянул большой кусок черного хлеба, натертого солью, с охапкой дикого чеснока.
— Вот, чтобы все съел! — строго сказал он.
Но меня и уговаривать не надо! Я хлеба уже как полгода не видел, не видел соли, не видел почти ничего, кроме прошлогодних лесных ягод и безвкусных, похожих на резину с привкусом болота, кусков вяленой рыбы да мелких птичек, которые после ощипа были размером со спичечный коробок. Только сегодня нам с Сато улыбнулась удача, когда мы подстрелили оленя. Господи, о чем же я думаю!
— Сато! Где же Сато?
— Тихо, тихо. Убег, убег твой охринавец. Еще как только подходить начали. Смотрю! Кто-то петляет из стороны в сторону. Ну, думаю, знакомая походка. Да не додумал вовремя. Видишь, тебя чуть не подстрелил, бедового. Не признал издалека, Кинстинтин, на пятом десятке-то ужо глазенки не те… да и ты малость изменился за это время.
Я толком не мог говорить. Весь рот наполняла едкая масса из спирта, ржаного грубого хлеба и стеблей чеснока, свежих, острых, едких.
— Сато, Сато? — прохрипел я и попытался подняться.
— Убег, убег паршивец! Убег, здоровый-невредимый. Да ты не бзди, дорогой Кинстинтин, к Северному морю подался. Ихние тама, посему дорогу домой, чай, найдет, еще открытку тебе из своих джунглей пришлет.
— Нет в Японии джунглей, дед Матвей. Что вы молодого человека в заблуждение вводите! — опять услышал я этот легкий уверенный голос, как будто не из нашего мира. — Борис. Рад знакомству, товарищ! — проговорил незнакомец и потряс мне руку.
Сквозь заплывшие веки я попытался разглядеть того, кто назвался Борисом. Может, он новый командир роты? Или еще хуже, замполит? Тогда недолго мне осталось…
Говорит как образованный, но на офицера не похож. Значит, значит…
Нет, на Борисе была не военная, а штатская форма. Значит, не командир роты. Да и вообще не военный. Остается замполит.
— Тоже голова! — дед Матвей усмехнулся и принялся скручивать свое привычное курево. — Прошу любить и жаловать. Борис, наш инженер, геологоразведчик. Или просто разведчик! Начальник экспедиции, между прочим! — дед Матвей поднял руку, зажав готовую самокрутку между большим и указательным пальцем.
— Бросьте вы свои «кулацкие» выраженьица, дед Матвей. Вы же коммунист, — ничуть не злясь, все так же весело и легко сказал Борис. Не было в его голосе ни упрека, ни ненависти, только какая-то тугая непрошибаемая уверенность. Уверенность абсолютная, которая выдержит все и вся. Наверное, она мне и не нравилась больше всего.
Борис, кажется, вытряхнул папиросу из пачки и тоже закурил.
— Ладно, ладно. Вот Кинстинтин, лейтенант младшой, значит. Попал в осаду к врагу, еще до наступления. Так и сгинул, бедолага. Но вот плененный! — дед Матвей зачем-то повысил голос. — Плененный Кинстинтин вернулся к нам, в нашу бывшую геройскую кавалерийскую, так сказать, ячейку коммунизма. На-ка, держи! Посмоли маленько, горло прочисть, — и он протянул мне плотную, чуть не с палец толщиной самокрутку.
Плотно крутит дед Матвей, значит, вести с фронтов хорошие. Значит, довольствие приходит в срок.
После первой затяжки меня скрючило, чуть не вырвало. Я кое-как удержался, сплюнул под борт Бэки, на котором лежал, как на больничной койке. И только сейчас понял, что во всем, что здесь происходит, не так! Совсем не так! Вместо зенитки, которая была прикручена к кузову Бэки и которая была главным, да и, пожалуй, единственным оружием нашей роты, теперь возвышался большой коловорот, наподобие тех, какими делают скважины или ямы для телеграфных столбов.
— Э…э…это, — сказал я, показывая дрожащей рукой на странную конструкцию. Я понял, что если наш взвод потерял зенитку, то скоро всех нас отправят в лагеря или даже расстреляют. А еще хуже, отдадут на пытку монгольским пастухам, которые снимут с нас кожу. Просто так. Как они снимают кожу с забитой коровы.
— Ты не крутись. Кури спокойно, — проговорил дед Матвей и снял мягкую опушку пепла с края своей самокрутки. — Кури, оно тебе полезно-то небось…
— Дед Матвей, да как же?! Как же?! — попробовал закричать я, но вместо этого получился какой-то стон. — Зенитка! Зенитка!
— Фью-ть-ть, занетка! — кажется, намеренно коверкая слова, проговорил дед Матвей. — Ужо увезли давно! О-хо-хо-хо…
— Как! Как увезли?! Нас же теперь всех, всех туда… всех за это, того…
— Не бзди, Кинстинтин! Так-то по уговору увезли. Война-то закончилась. Теперь мы — инженерный корпус. Вот передо мной начальство — Борис Эдуардович. А я — механ тут. Ты же знаешь, я Бэку как свои пять пальцев. А ежели что, так и поговорить с ней по-свойски могу. Ну а куда мне податься? — дед Матвей развел руками. — Мне и на войне плохо, и в мирное время не ахти. Нету никого. Один я, как перст. Во! И записался на геологоразведку. Ты тама чего не думай, тут прокорма на всех хватит. Знаешь, как кормят! О! Это дело, не то что при Керенском. При царе такого жора не было. Одно понятно: начальство о людях начало думать. Так что давай, приводи себя в порядок и к нам.
— Закончилась? Мы что, отдали Маньчжурию?! — я толком ничего не понял из слов деда Матвея, кроме двух… двух слов и их сочетания — «война закончилась».
— Где ваша сознательность, коммунист? — опять весело сказал Борис. — Ну, не буду вас тревожить. Вы пока отдыхайте. Дед Матвей вам все расскажет. Может, кто знает, решите с нами продолжать это нелегкое, — Борис, кажется, с гордостью вздохнул, — но правое дело коммунизма!
— Проучили кривоглазых! — засмеялся дед Матвей. — Как пальнули по ним со всех фронтов, так и побежали они до самой что ни на есть Охренавы своей.
— Окинавы, дед Матвей, Окинавы! — поправил Борис.
— Война закончилась… — то ли спросил, то ли сказал я.
— Эге, Кинстинтин, эге! Так что, дорогой, отдыхай. А я тебе баньку заряжу. Вот костер как раз догорает. А потом, глядишь, и еще по кружечке. А? Хо-хо-хо… — глубоко и сильно заохал дед Матвей. — Тут у нас не то что фронтовые сто грамм. Пей, скока хочешь. Главное, начальство слушай и всякие там дыры в земле вовремя ковыряй. Вот это по мне. А тебе надо в порядок себя приводить. Смотри, на кого похож. Пока слонялся-то! Как собачонок паршивый.
Дед Матвей слез с борта и встал в полный рост. «Какой же он огромный! — подумал я. Отвык от таких здоровенных людей. Я среднего роста, к тому же щуплый. Сато и подавно, еле доходил мне до плеча. — Ах, Сато, Сато! Успел ли сбежать? Выжил ли?»
Я откинулся на край борта Бэки, прислонил горячий лоб к прохладному железному кузову, вытянул ноги. Опять посмотрел на небо, пробуя не думать, а почувствовать это состояние: война закончилась.
Закончилась война! Война закончилась! Конец войне! Какое это состояние, какие у него цвета, какие звуки? Таким же оно было для Сато, если бы он был рядом, или нет? Ведь в этой войне его страна проиграла. Но важны ли внешние события для состояния? Они всегда связаны только с обдумыванием, а не с состоянием.
Я попробовал еще раз погрузиться в свое состояние. Но почему-то сейчас просто хотелось быть именно здесь. Чуять запах полевой бани, которая пахла обожженными камнями и какими-то листьями. Запах Бэки, что-то среднее между бензином, резиной и порохом. Она пахла одновременно опасно и близко. Вот такие разные состояния, а вместе!
Попробовал еще глубже заглянуть в состояние Бэки. Кажется, у Бэки были смешанные цвета. Что-то зеленое с багряным. Это-то и понятно. Ведь она перевозила смерть. Распространяла смерть гораздо большую, чем любой самый умелый солдат с ружьем или даже солдат на танке. Но теперь Бэка возит новую жизнь. И теперь этот бур на ней находит ископаемые, которые дают новую жизнь.
Жаль, нельзя спросить у Сато, может ли быть у одной вещи, например как Бэка, сразу несколько состояний. Или нескольких состояний не бывает?
«Думать — долго. Надо — чувствовать, потом думать. Много потом думать, — объяснял Сато после одного случая, когда я чуть не упал в расщелину. — Видите — сразу чувствуйте. Не думайте! — говорил он. — Точнее думайте, но не так думайте. Думайте, когда видите. Но не думайте о том, что видите…» — тогда я не сумел понять, что он все-таки имел в виду.
Такие слова, как «думай», «чувствуй», «видеть», сложно точно перевести с японского на английский, а потом с английского на русский. Боюсь, настоящий смысл, который вкладывал в них Сато, размывался, искажался, становился из смысла бессмыслицей… вот слова, опять слабость слов. Это charge слов, их ограничение и нагрузка…
Я посмотрел вверх и увидел калейдоскоп звезд, каждую звезду по отдельности и все звезды вместе. И после этого один большой яркий столб, который спускался с неба прямо на меня. Звездный столб! Война закончилась!
Потом, кажется, заснул. А когда проснулся, было позднее утро. Лучи солнца раскалили металлические, потертые, побитые борта Бэки, птицы рассекали воздух, шевелилась бесконечная степь.
Война закончилась! Закончилась! Я перевернулся на бок, подставив солнцу спину. Самокрутка давно истлела, осыпавшись мелким пеплом на пальцы. С какой-то мечтательной улыбкой я наблюдал за приготовлениями деда Матвея, его полевая баня настаивалась.
Эх… в какое странное время я живу! Почему-то сейчас мне было очень хорошо. Я чувствовал что-то. И это чувство разливалось внутри каким-то цветом и теплом. Как будто я сам стал частью того звездного мерцания, которое видел ночью, которое чувствовал. Как отдельные точечки света и как большой светлый пучок.
Глава 2. Вениамин
<СССР, 1980-е годы>

— Черт-те что, а не патроны, — дядя Олег вытянул патрон, который дал осечку, и передал Вениамину. — Пример того, как не нужно делать свою работу.
Вениамин съежился. Все еще сильны были воспоминания, когда он украдкой вытащил, ополовинил, а потом обратно спрятал в патронташ этот самый патрон. Вдруг дядя Олег поймет, в чем дело? Что тогда? Вениамина волновало даже не то, что вскроются его выкрутасы с папиросами, сколько то, что дядя Олег перестанет ему доверять, уважать. Нет, не за то, что стащил патрон, а за то, что не рассказал о своем замысле. «Крестный» рассказывал ему обо всем, даже о том, чего Вениамин пока не понимал. Он вообще много что рассказывал. И Вениамин чувствовал, как наливается его силой, той настоящей силой, которую не встречал ни у отца, ни у деда, ни даже у бабушки. Ни у кого не встречал раньше.
Теперь он знал про этот мир чуть больше, чем они. Или так ему лишь казалось? Но не все, что Вениамин знал, было для него понятно. Вот дядя Олег вчера сказал, что боится только глупый человек, потому что не знает. Вениамин тоже боялся. Значит, он глупый? Этого Вениамин не знал. Но точно знал, что боится не потому, что чего-то не знает, а потому, что как раз знает. Знает, что бабушка наказывает тяжело, унизительно, если он возвращается поздно. Знает, что мамы еще долго не будет, пока отца не отправят из пересыльной по этапу. Сколько это? Может, до конца осени. А может, и того больше.
— Дядя Олег, а долго… это сколько?
— Долго?.. — и дядя Олег задумался, как будто это был важный вопрос, не то что заданный ребенком. — Долго… это столько, сколько ты не можешь ждать.
— Не могу ждать… — повторил Вениамин и почувствовал, что слезы подступают.
Он представил, как мама стоит, кутаясь в серый с дырками платок, перед высокими воротами, над которыми большими буквами написано «Тюрьма». Потом увидел себя, совсем маленького. Он ползет к этим воротам, кое-как доползает, бьет в них своими маленькими ножками и кричит: «Не могу, не могу, не могу…» Потом извивается, валяется в грязи, путается в каких-то нитках, может, от пеленки, в которую завернут, корчась, размазывая слезы младенческими кулачками. Вениамин пытается рассмотреть мелкие бледные рисунки на пеленке… барашки с золотистыми рожками пляшут перед ним, одетые в розовые платьица, подпрыгивают на задних ножках.
«На, — говорит ему кто-то снаружи и что-то дает. Этот кто-то стоит за пределами тюремных ворот. — На, покури. И больше не кури, — еще раз произносит голос извне. — На…»
Вениамин ощутил, как едкий запах табака обжигает нос. Это дядя Олег дал ему свою «Приму». Вениамин, не раздумывая, взял тонкую белую полоску, из-за которой так сильно пострадал Дрон, и подул в нее. Часть пепла осыпалась, вокруг уголька разлетелись мелкие красные искры.
— Нет, нет… — усмехнулся дядя Олег. — В себя, в себя.
Вениамин со всей силы вдохнул. Едкий дым наполнил горло, потом все пространство внутри носа и, кажется, даже закрался в уши. Вениамина скрутило, он наклонился, начал выплевывать этот гадкий, всюду проникающий дым. Кряхтел, давился, корчился. Но после всех выкручиваний, тошноты, кашля и гадостного ощущения во рту отвлекся от тягостных мыслей про ворота тюрьмы, у которых стояла его несчастная мать.
— Так вот оно что!.. — то ли с радостью, то ли с сожалением проговорил Вениамин, возвращая сигарету.
— Что? — внимательно посмотрел дядя Олег.
— Это, это… — Вениамин хорошо знал свою мысль, но не знал, как толком сказать.
— Да. Просто позволяет забыть. Просто забыть, — и дядя Олег глубоко затянулся, как будто тоже представил то, что не хотел представлять, и, вслед за уносящимся дымом, стер это. — Так что там с другом твоим? В больнице? — спокойно спросил он.
— Ага.
— Жалеешь?
Вениамин вздрогнул, испугавшись, что дядя Олег все-таки знает про патрон.
— Нет, — серьезно ответил он.
— Правильно, — дядя Олег тряхнул своей косматой головой. — Жалеют только слабые.
Вениамин внимательно посмотрел на него и опять не понял, что тот имеет в виду. Он точно знал, что дядя Олег о чем-то очень сильно жалеет. О чем, не знал, но знал, что жалеет. Что же получается, дядя Олег слабый?! Нет, нет, такого быть не может.
— Вы о чем-нибудь жалеете? — решил спросить Вениамин.
— Жалею, — ответил дядя Олег, в один затяг докурил сигарету, щелчком отправив окурок в высокую траву.
— О… о чем?
— Обо всем, — ответ прозвучал весело, и Вениамин успокоился, поняв, что дядя просто шутит.
В представлении Вениамина дядя Олег просто не мог о чем-то жалеть. Если бы жалел, был бы слабым, а слабым он никак не мог быть. Если бы он был слабым, то кто же тогда может быть сильным?
— Ладно, давай, — дядя Олег осторожно протянул Вениамину двустволку.
На поверхность темной воды с резким свистом сели утки.
— А? — не понял Вениамин.
— Давай, — прошептал дядя Олег. — Целься! Скорость и точность. Вот сила.
Вениамин опять ничего не успел понять, только зажмурился, кое-как прицелившись, и нажал сразу на два спусковых крючка.
В этот раз патроны были в порядке, и плотный поток дроби покрыл поверхность озера, сначала от первого выстрела, потом от второго.
Вениамин с тревогой открыл глаза, но ничего не увидел, кроме темной поверхности. Утки улетели, будто их здесь и не было.
— Не попал, — удрученно констатировал Вениамин, передавая двустволку.
— Погоди, — остановил его дядя Олег, показав куда-то в сторону камышей.
Вениамин пригляделся и увидел, что там, на поверхности этой почти черной воды, плавает еще более черный маленький кусочек чего-то. Поначалу он не понял, что это такое. Но потом, по очертанию, распознал округлую форму птичьей грудки и крошечные, еле заметные «гвоздочки» скрюченных безжизненных лапок с перепонками.
В следующую секунду Вениамин уже со всех ног бежал, путаясь в тугих стеблях камыша, что-то кричал, толком не разбирая что. А потом, стащив с себя на бегу всю одежду, прыгнул в темную воду. Он не обращал внимания на стебли кувшинок, в которых путались ноги, на тину, колышущуюся вокруг. Яростно разгребал все это руками, видя перед собой только одно — маленькую черную, с серым оперением, под развалившимися в стороны крыльями, грудку убитой птицы.
«Вот! Вот! Вот!» — считал про себя Вениамин в такт движениям.
Наконец последние метры воды, пахнущие тиной и рыбой, и он сжал в своей детской руке добычу.
— Вот оно! — со всей силы закричал Вениамин и чуть не захлебнулся, путаясь ногами в каких-то водорослях, загребая одной рукой, чтобы хоть как-то оставаться на плаву. — Вот оно! — еще раз прокричал он, чувствуя, как быстро остывает птичье тельце.
Дядя Олег помахал Вениамину с берега и снова закурил.
— Плывун, — уважительно заметил он, когда Вениамин положил рядом с ним истрепанную крупной самодельной дробью тушку. — Не очень большая, но и не маленькая, — серьезно добавил дядя Олег, протягивая Вениамину уже знакомую большую бутылку с яркой этикеткой. — На! За это дело полагается.
Вениамин отхлебнул столько, сколько смог, и почти сразу почувствовал, что силы его оставили. Он лег на траву, рядом с убитой уткой, и закрыл глаза. Все пропало в этот момент. Большие ворота, криво обитые ржавыми листами железа с надписью «Тюрьма», мутный, наполовину вытекший глаз Дрона, по цвету похожий на кусок куриного помета, бело-синие пальцы деда, стучащего по столу, избитая, с огромными кровоподтеками мать, сидящая на постели и укрывающая обеими руками совсем маленького Вениамина. Все ушло, все пропало. Как будто этого не было.
Вениамин дотянулся до мертвой тушки, погладил ее по уже холодным крыльям и спокойно проговорил:
— Ничего, ничего…
* * *
После своего первого настоящего «дела» Вениамин напился. Первый и последний раз.
Он помнил, как бежал к дому дяди Олега, как все внутри клокотало, а в заднем кармане лежала золотая цепочка.
— Вот.
На потных, уже юношеских, а не детских ладонях, с небольшими черными катышками грязи, блестела добыча со сплошными звеньями, чем-то похожая на змею.
— Хорошо, — спокойно сказал дядя Олег, он вдумчиво брился. — Воровать просто, сложнее не воровать.
— Дядя Олег, — растерянно произнес своим ломающимся подростковым голосом Вениамин. — Как это просто, когда сложно?..
Перед глазами еще раз всплыли воспоминания его «дела». Как отвлекал продавщицу в универмаге, как потом перехватил цепочку петлей из самой тонкой рыболовной лески, которую только нашел. Самым трудным было ждать. Пока сменится продавщица. Вениамин уехал обратно в деревню, ворочался всю ночь, не мог заснуть, думая о том, что леска, прикрепленная им к цепочке, висит сейчас спрятанная в доски прилавка.
«А если кто попросит посмотреть цепочку? Что тогда?! — мучился он, пытаясь кое-как прикрыть свое выросшее юношеское тело совсем прохудившимся и вытертым временем ватным одеялом. — Нет, нет, — успокаивал себя. — Дядя Олег прав. Как всегда, прав. Надо брать самое дорогое».
Даже мысленно он никогда не употреблял слово «воровать». Оно неприятным образом смешивалось с памятью про деда, который к тому моменту уже умер, то ли от сифилиса, то ли еще от какой-то «стыдной» болезни, так и не вернувшись домой из мест отбывания.
«Поэтому никто и не попросит, — размышлял Вениамин. — Потому что самая дорогая, — и он еще раз представил толстую увесистую цепочку с маленькой биркой-ценником, на котором нетвердым почерком было выведено: 350 р. — Ну кто купит цепочку за триста пятьдесят рублей в маленьком городе?» — окончательно успокоился Вениамин и, кажется, даже заснул.
Все равно спал плохо. Поэтому до города добирался сонным, растерянным. «Плохо, плохо, — ругал он себя. — Как раз тогда, когда нужно быть внимательным».
Но, когда вошел в магазин и увидел «змейку» в дальнем углу прилавка, а потом другую продавщицу, как оно и задумывалось, вялость сама собой отвалилась. Он понял, что, по крайней мере, первая часть плана ему удалась. И даже если (о чем Вениамин приказал себе не заикаться) не удастся вторая часть, даже если ему придется просто сбежать без добычи, то все равно! Он уже сделал что-то серьезное. Он уже выполнил непростую комбинацию, о которой раньше и мечтать не мог.
Вениамин подошел к прилавку и стал пристально рассматривать бидон в самом конце ряда, в том месте, где стояла всякая кухонная утварь. Стеклянная посуда была выставлена на стеллаже за прилавком, алюминиевая и эмалированная прямо на прилавке. Вениамин специально так подгадал, чтобы это было подальше от продавщицы. И чтобы в том месте, где продается самый дешевый товар. У дяди Олега он взял только двадцать копеек взаймы, а значит, надо купить что-то не дороже пятнадцати. Пять копеек — купить билет на электричку. В обычное время Вениамин, конечно, поехал бы зайцем — откуда у него десять копеек туда-обратно? Но если он поедет с «добычей», то рисковать нельзя.
«Откуда я все так хорошо знаю?» — вдруг подумал Вениамин и представил, как цепочка-добыча чертит ему невидимый след в воздухе, как и в каком порядке он все должен делать.
Подросток взял небольшой бидон за четырнадцать копеек и понес к продавщице.
Время было обеденное, в универмаге, где по большей части продавали хозяйственные товары, никого. «Опять удача!» — не мог не отметить Вениамин.
— Брать будешь? — недоверчиво посмотрела на него продавщица.
— Ага, — честно сказал Вениамин и поставил бидон на самый край прилавка.
— Четырнадцать копеек, — процедила та, видимо, сомневаясь, что у ободранного, одетого чуть ли не в обноски мальчишки есть четырнадцать копеек.
— Тетка попросила, — успокоил ее Вениамин и протянул аж двадцать копеек. — Для малосольных.
— Для малосольных нужно побольше бидон-то… — равнодушно сообщила та и зашаркала в другую сторону прилавка.
Ровно три секунды было у Вениамина, чтобы перегнуться через прилавок, нащупать «закладку» в виде зацепленного через стык фанерной столешницы куска лески и резко, но бесшумно дернуть ее.
Так он и сделал. Трех секунд хватило. Кажется, что-то сверкнуло, взвившись на мгновение над головой. Он толком не понял, что это, внимательно наблюдая то за своей рукой, упирающейся в основание прилавка (не дай бог съехать на стекло, которое могло лопнуть, тогда все пропало), то за идущей вразвалочку продавщицей.
Едва леска оказалась у него в руках, Вениамин спрятал добычу в карман, кажется, даже ощутив что-то тяжелое, что-то холодно-металлическое на краешке ладони, и мигом нагнал продавщицу с бидоном.
— В бидон положу, — сказала та, накорябав плохо пишущей ручкой товарный чек на серо-желтом листке бумаги с синей расплывающейся печатью. — Смотри, с огурцами не засоли, — и она плюхнула бидон на прилавок.
— Спасибо, тетя, — нарочно по-детски поблагодарил Вениамин и пошел прочь.
В карман он осмелился заглянуть только в электричке, да и то вышел для этого на сцепку, между вагонами.
И вот она! В руках! «Ничего в своей жизни не видел такого яркого, такого нового, нетронутого и дорогого. Бесконечно прекрасного!» — наверное, именно так выразил бы свои впечатления от цепочки Вениамин.
В разрыве вагонов мелькали зеленые рощи, изредка меняясь серыми и коричневыми избами. Редко попадались избы с окрашенными нарядными наличниками. Все-таки зажиточные семьи не стояли близко к полотну железной дороги. Но в этом мельтешении Вениамин сейчас видел больше нарядных изб, чем ветхих и покосившихся. Что было плодом его разыгравшегося воображения. Все из-за прекрасной добычи!
Один конец лески он туго привязал изнутри брюк, а другой, так же туго, да еще в нескольких местах, к цепочке. Выходя из тамбура, Вениамин бережно спустил добычу в правую штанину, сразу ощутив металл где-то в районе колена.
«Вдруг кто прошмонает на станции?» — мудро решил он.
Разумеется, Вениамин не собирался идти обычной дорогой, через сельмаг и клуб (уж там точно кто-нибудь да прошмонает!), а думал сразу перемахнуть через железку и уйти длинным путем, через лес и овраг.
И вот, уже в обед, он был у дяди Олега, без лески в брюках, но с цепочкой. И странное дело! После всех этих невероятных выкрутасов тот ему говорит, что «воровать просто». Как же просто, когда совсем не просто, а очень даже тяжело?!
— Ладно, — усмехнулся «крестный». — Надо за первую добычу чего-нибудь благородного выпить, — и полез в высокий платяной шкаф, где за туго скрученными серыми простынями хранил бутылки с каким-нибудь иностранным вином или редким коньяком.
Вениамин долго и горячо рассказывал ему про то, как продевал леску. Даже вспомнил каплю пота, упавшую на стекло витрины, и как поспешно смахнул ее рукавом, но, конечно, остались разводы на стекле, его грязный след… и как он старался ниже опускать подбородок, когда смотрел на продавщицу, чтобы она его не узнала потом, если вдруг будет рассказывать милиции… и как нес цепочку, опустив в штанину брюк, и еще о многом-многом…
Мальчишка и сам не заметил, как на большой просторной веранде дяди Олега, откуда все время так не хотелось уходить, стемнело, зажегся свет. Неизвестные Вениамину люди с черно-белых фотографий (в основном преклонного возраста мужчины, по-видимому, богатые и городские) стали смотреть на него особенно пристально и живо. А может, это все из-за второй и третьей бутылки, которую они открыли? На четвертой, чудно;й по виду, она больше походила на большую сплюснутую фляжку, Вениамин начал говорить громко и очень несвязно. Уже сам плескал себе в кружку желтоватую жидкость, которая, как он только потом понял, и была тем самым редким коньяком. И еще что-то говорил, говорил, говорил. Даже, кажется, хвалился дяде Олегу, что когда-нибудь, когда-нибудь…
Последнее, что он помнил, — очень хотелось чем-то хвалиться. Но чем ему было хвалиться? Существовала одна запретная тема, обсуждать которую Вениамин боялся даже с дядей Олегом. Это давнишняя выходка с порохом и «Примой», в результате которой Дрон лишился глаза, а его лицо стало как будто «сдвинутым» наискосок. Словно кто-то взял раскаленную лопату и приложил Дрона по всей правой половине. Рассказать такое, конечно, было бы почетно. Но и риск серьезный. Вениамин знал, что дядя Олег не будет злиться из-за Дрона. Скорее, боялся, что не поймет украденного тогда патрона.
Поэтому Вениамин хвалился какими-то глупыми небылицами, все больше переходя на выдумки. То он обогнал кого-то из самых быстрых парней в деревне, хотя это было невозможно. То заборол бы здоровенного Дениса. Да, заборол бы, заборол… и хоть руки тонкие… чего уж там, хилые, нашел бы силы и заборол!
Все это время дядя Олег слушал спокойно, даже как-то непривычно отстраненно. Казалось, его мало интересовало, что конкретно говорит Вениамин. Как будто он слушал рассказ «в целом», не обращая внимания на детали.
От этого Вениамин все больше распалялся. И, наконец, решил «поразить» дядю Олега, как он думал, тем, что ему точно должно понравиться.
— А знаете… знаете, дядь Оле-г-г, — Вениамин глубоко икнул, — знаете, я у Машки-то, ну у Машки… под трусами-то видел. Видел! — еще громче произнес он и опрокинул сразу половину стакана.
— У какой Машки? — дядя как будто заинтересовался, а сам смотрел на Вениамина с мудрым прищуром.
— Так это… это… у Никитинской… дом, где пруд-вонючка, ну Машка-белявка, — и Вениамин ухмыльнулся всеми своими короткими узкими зубами.
— Аааа! — уважительно протянул дядя Олег. — Это дело, молодец.
— И то… — не знал, что еще добавить Вениамин. Кажется, поток вранья иссяк. Сил больше не было, он повесил голову.
— Хочешь дальше воровать? — вопрос прозвучал неожиданно.
— Ик-к? — не знал, что ответить Вениамин.
Ощущение от гладкого холодного металла добычи, лежащей в кармане, грело душу. Еще больше грели мысли о том, что он купит себе на огромные пятьдесят, а может, и семьдесят рублей, вырученные от продажи цепочки. В уме Вениамин уже сотни раз подсчитал простую и понятную математику. Раз цепочка стоит триста пятьдесят рублей, барыгам можно сдать за сто. Конечно, он поделится с дядей Олегом. Это ж его идея и схема. Но все равно останется пятьдесят рублей. А если поторговаться с барыгами, то, может, и все семьдесят. Сознание рисовало картинки с настоящим мопедом «Карпаты», пусть стареньким, пусть подкрасить надо будет. Но настоящим! Такого нет ни у кого в деревне. Только у зажиточного сына Юрия Ивановича был самодельный мопед, с мотором от бензопилы. А тут «Карпаты»! Правда, «Карпаты» стоили сто, а то и сто пятьдесят рублей. У Вениамина появлялись мысли не делиться с дядей Олегом, а все деньги забрать себе, но он всячески гнал их.
— Воровать? — то ли вопросительно, то ли отрицательно переспросил Вениамин.
— Да. Воровать, — подтвердил дядя Олег и протянул ему целую «Яву».
Вениамин с охотой закурил. Раньше он докуривал только окурки от сигарет дяди. А тут целая!
— Во-ро-вать, — опять повторил Вениамин, как будто пробуя слово на вкус.
— Помнишь, что я тебе говорил, когда мы с тобой встретились первый раз?
— Не-е-ет, — растерянно протянул Вениамин.
— Так вот, — дядя Олег глубоко затянулся и выпил большую порцию коньяка. Вениамин хотел налить себе еще, но тот остановил его. Мальчишка беспрекословно подчинился. Он понял, сейчас будет что-то важное. — Можешь еще показать цепочку?
— Да, да. Вот она, — Вениамин охотно положил цепочку на стол.
— Вот это, — дядя Олег взял цепочку и подбросил ее на ладони, — дорогой Вениамин, то, о чем я тебе говорил. Все равно что бутылку украсть или мешок с картошкой. Так только глупые воруют.
Вениамин хотел было возразить, но дядя Олег одобрительно махнул.
— Я сейчас не про тебя. Ты молодец, все чисто сделал, точно, хотя и в первый раз. Я имею в виду в целом, если цепочки продолжишь воровать, то рано или поздно попадешься. Надо по-крупному воровать, если уж хочешь воровать. Иначе лучше вообще не воровать.
— Это как так? Ведь триста пятьдесят рублей, дядь Олег! Разве это не по-крупному? Это ж не бутылка водки-то…
— Триста пятьдесят рублей! Это же не триста пятьдесят тысяч рублей.
Вениамин подумал, что тот шутит, однако старший товарищ, кажется, еще ждал от него какой-то реакции.
— Но как же… — только и смог вымолвить он.
Мысль о трехстах пятидесяти тысячах рублей казалась такой же далекой, как, например, Москва, родом из которой была его мать, а может, и того дальше. Но дядя Олег редко говорил просто так. Он часто шутил, однако всегда было заранее понятно, шутит или нет. В этот раз, кажется, говорил серьезно. Или Вениамину спьяну так чудилось?..
— Как? Завтра мы эту цепочку… вернем!
— Как?! — Вениамин обмер от такого.
— А вот так.
Дядя Олег посвятил Вениамина в свой план. Он рассказывал долго, медленно, некоторые моменты объяснял очень подробно и по несколько раз.
Это было удивительно! Еще недавно Вениамина удивляло, что он смог провернуть четыре таких действия, как отвлечь продавщицу, привязать леску, вернуться на следующий день, когда будет другая продавщица, отвлечь и ее, дернуть за привязанную леску, всем телом перегнувшись через витрину.
Но такое!.. Чтобы устроить такое, нужны мозги дяди Олега. Не поверить в новый план Вениамин не мог. Когда дядя Олег рассказывал, он очень точно и подробно все описывал. Словно сам уже это видел, и не один раз. Больше всего Вениамина поразило, как точно он описал поведение одной и второй продавщицы в тот или иной момент, их реакции и то, как ими можно управлять.
Откуда он все это знает, Вениамин мог только догадываться, но не верить не мог.
Больше всего обрадовал финал плана, в котором он, Вениамин, мелковатый, с короткими кривыми ногами, доставшимися ему от проклятого ненавистного отца, и светло-русыми жидкими волосами, глазами немного на выкате… это, кажется, от матери… так вот, он, слабый… тот, кого мог побить практически любой в деревне… в конце плана дяди Олега должен будет совершить нечто невероятное: уехать из деревни, добраться сначала до Брянска, потом, на другом поезде, в Москву. И не только уехать, но и остаться там жить. Навсегда.
В конце Вениамин сидел, открыв рот. Между пальцами потухла, дотлев до самого фильтра, козырная «Ява» . Опьянение улетучилось. Или так только казалось? Во всяком случае, Вениамину этого хотелось. Он боялся, что из-за мутной головы забудет что-то важное из рассказа дяди Олега, и очень ругал себя за то, что напился (чем-то унизительно было похоже на отца и деда), и за то, что хвалился перед дядей Олегом всякими небылицами. Пока тот… пока тот выдумывал такой план! Опять это чем-то напоминало ему отца и деда, таких ненавистных, таких слабых и глупых.
Но, кажется, он точно начал трезветь и еще больше себя ругать. В памяти даже возникли фигуры отца и деда, как они сидят на кухне, плескают мутный самогон мимо стаканов, от этого газеты, подстеленные вместо скатерти, приобретают гадкие сине-серые наплывы. Что-то больно кольнуло внутри. Тогда Вениамин раз и навсегда твердо пообещал себе больше ни за что не напиваться.
— Ну, как, принимается? — Дядя Олег хотел подлить ему коньяка, но на этот раз уже Вениамин его остановил. — Вот это правильно.
— А вы?
— Что я?
— Вы поедете со мной или?..
— Я-то? — Дядя Олег выпил до дна все, что было в кружке. — Я в другое место поеду. С тобой потом встретимся, когда ты устроишься. Это твоя задача. Понял? — почти строго сказал он.
— Понял. Но, но… — хотел дальше по-детски запротестовать Вениамин.
— Ну! — махнул дядя Олег. — Давай так посидим. Договорились, значит, надо немного помолчать.
Когда совсем стемнело, Вениамин вышел в сени. Домой идти не хотелось, но нужно было отдохнуть и выспаться перед важным днем. Может быть, самым важным в его жизни.
— Все запомнил?
— Запомнил, — Вениамин понимал, что во всем этом есть нечто еще более важное, чем его завтрашнее «дело» и последующий побег в Москву.
— Хорошо, — дядя Олег протянул руку. — И помни, что я тебе сегодня сказал.
— Да, дядя Олег, — кивнул мальчишка и со стыдом заметил, что, кажется, слезы подступают к глазам.
В этот момент Вениамин почувствовал, что дядю Олега он больше никогда не увидит.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

В подъезде смертью пахло, темень и не видно ни хрена. Подъезд как подъезд, но смерть здесь была.
Я ее заранее чую, еще со времен зачисток. Тогда думал, что все из-за запаха. Запах от трупов поначалу такой, как в сливовом саду, в деревне. Сливовые кусты так пахнут вечером, после того как весь день жарко. Типа, деревья и всякая зелень воняют как-то так, по-особому, когда солнце долго их нагревает.
Ни с кем за эту тему не базарил, но выжить помогло. Даже Сергуше не говорил. Да и хер ли там говорить, что смерть сливами, что ль, пахнет? Такую тему стремную даже в Афгане никто не понял бы. И правильно, что не рассказывал. Потом оказалось, не в запахе дело.
Зачистки повторялись все чаще. Значит, больше смертей. Вот я и начал косуху  сразу чуять, долго не соображал. Даже раскаленное солнце Джелалабада не вытянет из туши запах за пять минут. Оказывается, запах был ни при чем.
От смерти какое-то, блин, чутье «выхода», что ли, когда видишь дверь в здании и сразу догоняешь, что там выход на улицу. Хрен знает, почему так понимаешь… Как-то чуйка попутать не дает.
В Афгане, когда в кишлак входим, кто из салаг чеку теребит, кто за калаш хватается. А бывалые спокойно идут, не дергаются особо. Не важно, деды или пиджаки, все одно знают! Уж косуха там побывала, и, значит, нет никого, или еще только все начинается. Тогда нужно тем более потише идти.
В подъезде этом такое же чувство. Поэтому на стреме надо быть, знамо, косепор какой намечался.
Ероха хотел сигу засмолить. Салага, блин, косячный он.
— Убери нахуй, — рванул я у него зажигалку.
— Чего, Богдан?
— Того! — показал, что стоит-то он прямо над пролетом, через который можно вести прострел по любому дебилу с зажженной сигой, как по маяку на причале.
Ероха из комитетчиков. Хотя неплохо рубит в аппаратуре, однако полный ноль в оперативке. Если б я его не страховал, пригномили давно.
Шли лавиной , прижимаясь к стенам. Со стороны могло выйти, что мы танцоры какие. Только две руки с волынами. Моя с «глоком». Ероха со своим косячным «бериком» .
«Угробит он нас этим стволом, — все думал я. — Насмотрелся в фильмах, дебил! Надо раньше шмалять. Пока не устроил здесь рикошет. «Берик» — не для закрытых пространств машина, для поля, для леса какого. Чему их только в вышке учат, этих спецов? Наверное, тому, как у других шакалов сосать».
После зачисток я мог не только косуху чуять, но и душу чью-то. Душу, которая могла меня косухой наградить. Тут уж совсем не про запахи базар. Просто чуйка. Первый раз увидал, как Сергуша делает. Еще когда выходили из Баграма, он вдруг жахнул лимонку куда-то в кустарник и всем: «Лежать, вашу мать!» Я тогда полным салагой был, хоть и стодневку оттянул. «Ты че-че-че-го-о-о?!» — кричу ему, а в ушах звон. А к нам уже майор бежит: «Ты чё, кусок недоделанный?»
Потом оказалось, правда-то за Сергушей. Засада там была. Вот откуда знал он про нее? Как прочухал, что там не старик с козами стоит, а шахи с калашами, которых от стариков с козами не отличить никак? Откуда? Да ниоткуда. Просто знал и все.
Вот и сейчас я что-то такое почуял, поэтому «глок» вроде сам по себе защелкал.
Следом два шлепка, на площадке четвертого. Но и опять, сука! Знал, что душ должно больше быть. Может, три, может, четыре… Но не две, это верняк. Поэтому поднимались так же, в связке, до третьего. Ероха губу покусывал. Видать, от косепора своего. Или что опять я переиграл.
В хату вошли не сразу. Дверь скрипнула, хотя и подбита войлоком. Наверно, петли. Только скрип не от металла. От металла, не от металла — какая разница! Вот на хрена вообще такие мысли лезут, когда надо о другом соображать? Твою-то мать… Расслабон мозгов я не любил. Точняк еще где-то внутри сидит один шмаляла, как ни крути. Эти чехи  по двое не ходят. Уж тут, какой бы торпедой тот третий ни был, просто так не профилонит ситуацию на лестнице.
В общем, вхожу вроде без палева. Прихожая, обычная интеллигентская хата. Часы с боем, шкаф с каким-то рисунком. Типа, карельская береза, что ли, висит олень с рогами. Короче, профессор при совке с баблом был. Да у него и сейчас могли быть бабосы, а не косяки, если б он не был такой падлой.
Дело-то как было. Хомяк сказал нам достать нефтяника. Да чтоб не просто какой, а доктор наук, который про все знает, где бурить, где не бурить. Мы и нашли. Все культурно, через институт маляву накатали. Типа, научная конференция, не согласитесь ли принять участие… и все в таком духе. Ну и образовался такой Константин Борисыч. Сразу было видно, мужик дельный.
В общем, приехали, поговорили. А он ни в какую — не буду я с вами работать. А мы: «Не хочешь работать, так и не работай, другого найдем».
Но хомяка нашего тогда чехи пасли. Причем мы видели, что пасли, вроде как даже специально их водили по ложному следу. Они за нами, мы за ними присматривали. Так и ездили какое-то время.
Потом чехи профессора зачем-то прибрали. Может, думали, человек он какой важный, держали до последнего. Хомяк приказал достать профессора. На хрена доставать, раз он все равно работать не захотел. Короче, мутная история. Но я не контрабас , чтобы приказы обсуждать. Сказали достать — вот и достаем.
Справа от входной двери шкаф, заваленный всякими книгами и фотками. Вот одна такая фотка и спасла нас с Ерохой от шальной гудермесской маслины .
Смотрю я на эту фотку. На ней молодой Борисыч в компании с такими же, как сам. Ну, вязаные свитеры, сапоги. В руках держат какую-то хрень здоровенную. Стоят, лыбятся. Понятное дело, отрыли нефть, молодцы. Экспедиция, типа. Снег на дальнем плане, остальное не видно, снимок черно-белый, уставший от времени. Но, похоже, Борисыч часто к этому снимку подходит, потому как стекло на рамке чистое, натертое, а другие пыльные. А тут, гляди-ка, сверкает. Вижу я, что в стекле этом еще кто-то отражается, какая-то рожа бородатая, руки как-то странно держит. В руках волына.
Епть! Вот и третий. Дальше расклад такой. Паркет-то у Борисыча, как в лучших домах Ландона, натерт до зеркального блеска. Я, пока Ероха какой косепор не сбакланил, падаю на паркет. Ну и качусь, как по льду, в соседнюю комнату, луплю в того снизу вверх, чтоб точно в живот попало. Учебу Сергуши-то помню. Он мне всегда говорил: «Живот, Богдан, не просто так животом назван! Это от слово „живой“. Поэтому, если в живот попадешь хоть раз, дальше уже человек однозначно не жилец. Если живот целым сохранишь, жить будешь. Ну и так далее. Короче, одна пуля в животе, считай, труп перед тобой».
Вот я так и шмалял. Пока Ероха очнулся, пока я сам понял, чего сделал, а тот уже кишки по полу распускал. Да еще желчь какую-то. У всех такая желчь внутри есть. Или у этих только? Не знаю, вроде у всех. Ни одного выстрела не сделал даже. Сразу видно, совсем залетный. Машинально направил волыну на второго, но успел понять: Борисыч это, собственной персоной, хер институтский. Столько из-за него народа полегло, сука!
— С корабля на нары, минуя Канары, Константин Борисыч, — говорю ему, а у самого в голове звенит, как набат играет.
— Вы зря так беспокоиться изволили, Богдан Иванович! — он мне спокойно так, как будто я в коридоре институтском его встретил. — Кстати, чаю? Желаете?
Я отряхнулся и вижу, что Борисыч в длинном халате, перед ним поднос с тремя чашками без ручек и здоровым сплюснутым чайником.
— Э… э… эээ… Чего это вы, Константин Борисыч?
«Чего это он такой спокойный? Пальба же была…» — сам себе думаю.
— Я говорю, чаю хотите?
— Да какой на хрен чай?
Вот даже обидно было, что мы его вроде как от косухи шальной спасли, а он…
— Ну… — развел руками Борисыч. — А я и на вас заварил, — и показывает на большой чайник.
— Это… это… что значит на нас? А? Может, на этих, на чехов?
— Да нет, Богдан Иванович, для вас, мой дорогой, для вас, — и подходит ко мне, берет за плечи. Я все никак сообразить не могу, как накумаренный стою, сука. — А друга как вашего звать-величать? — спрашивает спокойный Борисыч.
— Друга… друга… — обшарил взглядом коридор, где должен быть Ероха. — Ероха его зовут.
Ероха там и был, но сидел в какой-то странной позиции.
— Ероха!.. Ерох!.. — кричу ему, а сам свой голос не слышу. — Нет, вроде крови нет. Значит, жив. Чего это с ним?
— Оглушили вы его, дорогой Богдан Иванович.
— Оглушил?
— Ну да, оглушили.
Я мотнул волыной. Глушак на месте, хотя у самого звон в ушах. «Так чего это я оглушил?» Борисыч как будто понял, чего я хочу сказать.
— На месте ваш глушитель. Просто вы сколько выстрелов подряд сделали? Три? Нет, извините, четыре. Учитывая те, что на лестничной клетке. Вот… а глушитель, да будет вам известно, плохо работает после третьего уже выстрела. Просто пружина в нем нагревается и не гасит звуковые волны… попросту звук. А тут еще бетонные стены. Но не беспокойтесь. Дом старый, потолки высокие. В этом подъезде всего пять квартир в одном пролете. Так что… соседи, даже если они дома, подумали, сковородка упала у старого дурака… то есть у меня. Вот и все…
— Сковородка?
— Ну да. Сковородка. Так что идите пить чай, — и Борисыч слегонца подтолкнул меня к столу. — Очнется ваш товарищ. Немного оглох. Да вы сами все это лучше меня знаете.
(И чего остается-то? Сел, хлебаю чай. Вкуса никакого. Или кажется? Не знаю.)
— Водочки? — проинтуитил Борисыч.
— Да ну… какая там водочка! И так косепор опять. Трое мертвых чехов лежат. Надо хоть тех, что на лестнице, втащить по-быстрому. То ли подмогу вызывать, то ли самим прибирать. А как самим прибирать, когда Ероха сидит как обмороженный. Тут его самого прибрать надо, пока под себя ссаться не начал. А вы почему не оглохли, Константин Борисыч?
— О-хо-хо-хо… А вы когда-нибудь были на нефтяной вышке, молодой человек? Сутки, неделю, месяц… по сравнению с вашими пукалками — это Ниагарский водопад, — и Борисыч такой взял меня за рукав. — Впрочем, не хотел вас обидеть, ваш «глок» — очень хороший аппарат.
— Константин Борисыч, серьезно вас спрашиваю, вы на нас работать будете? Потому что если нет, то эти чехи от вас не отстанут.
— Чехи?!
— Да, да, чехи. Чечены, одним словом.
— О-хо-хо-хо… Почему? За что вы чеченцами их почитаете? Вон там, на кухне, — показал он, — Рустэм, он из Казани… э-кхе.. был из Казани. А ребята на лестнице, Султан и Хасбулат, из Киргизии и Кабардино-Балкарии.
— Э-кхе… — почему-то повторил я за ним. Все, что ли, «халаты» и «пиджаки» как-то экхекают? Как будто по-нормальному базарить не могут.
— Вы мне лучше вот что скажите, дорогой Богдан Иванович. Что вы во время убийства чувствуете?
— Во время убийства?
— Ну да, когда убиваете.
— Когда убиваю, плохо себя чувствую, — признался я.
— Вот!
— Что это «вот»?
— А то, что не созданы вы для убийства. Вот что! Как и все мы.
— Слушайте, Константин Борисыч, — не выдержал я. — Если вы думаете, что кто-то создан для убийства, то чушь все это. Я за свою жизнь многих порешил. И пачками было снимал. И бомбил. И так… по одному резал в осаде.
— Я и не думаю. Просто спор у меня с моим коллегой вышел. На тему, предназначен кто-то, чтобы убивать, или нет.
— И что?
— А я ему и говорю, что не предназначен. А он мне говорит: нет, все от детства зависит. Есть такие, кто предназначен. Не буду вас долгой этой ерундой утомлять. Вы пейте чай, пейте.
Но я уже не мог стерпеть. Чего-то накипело от всего этого косепора вокруг. И от того, что Борисыч такой спокойный, сука! Ну и ударил по столу этой дурацкой чашкой. Да так, что раскололась она пополам. Весь горяченный чай вылился мне на руки. Бляха! Пришлось сдержаться, не выть. Больно ж, сука!
— Не увлекайтесь. У вас шок, вот и все.
— А у вас шока нет? У вас тут троих пригномили на хате. А вы, значит, спокойняк, чаи гоняете, да?!
— И у меня шок. Знаете, почему мне легче?
— Ну и почему? — разозлился я.
— Потому что я понимаю, что у меня шок. А вы отказываетесь в него верить. Что скажешь… я же не могу вам посоветовать «убивайте чаще, и все пройдет».
— Куда уж чаще…
Пока я вызванивал Макинтоша, Борисыч полез в шкаф и достал три рюмки. Они были в виде каких-то сапог или еще чего-то. Такое ощущение, что у нас Новый год тут зачинался.
— Три-то зачем?
— А ваш… — кивнул он в сторону входной двери. — Сейчас очнется.
Ероха и правда заворочался в коридоре. Ну, молоток, блин, очнулся наконец. Тоже нашел время, когда в бессознанку играть!
— Богдан, Богда-а-а-н, — мычит, — Бог-д-д-ан.
— Ну, вот видите! — заявил довольный Борисыч и разлил в три «сапога» водку.
* * *
Ехали средь бела дня. Палево конкретное. Лучи ярили даже через глухую тонировку суба . Других машин на Ленинском почти не было. А те, что были, притормаживали или с запасом обгоняли. Остановились только один раз, на большом перекрестке с Бакинскими. По островку слонялся гаишник. Харя ментовская! Вначале он метнул взгляд в сторону суба, но потом, сука, срисовал номера и такой хмурый отвернулся.
— Не остановит, — сказал Борисыч, будто мои мысли прознал.
— Угу, — устало кивнул я. — Куда ему…
Над головой гайца был здоровенный щит на высоком столбе. Типа, реклама и все такое. Эти говняные щиты недавно появились в Москве. Уродство, блин.
На щите дом блатной, круглый, с балконами козырными и большими окнами. Высота дома неслабая. Не какая-нибудь убогая двенадцатиэтажка.
— Вы тоже так считаете? — и Борисыч показал рукой на щит.
— Что считаю? Что дома надо выше строить?
— Нет, — Борисыч указал на верхнюю часть щита.
Нагнувшись, я увидел, что там накалякано: «Живи сейчас, плати потом».
— Вы тоже так считаете, Богдан Иванович?
— А как мне еще считать? Пусть хоть когда платят. Мне все равно.
— А я не думаю, что это правильно.
— Чё именно?
— Что платить нужно потом.
— Ааа… вы все про это.
— Ну вот вы скажите мне, Богдан, — не унимался Борисыч. — Вы человек с богатым прошлым и… э-кхе… настоящим. Как вы думаете, стремление действительно превыше всего? А? Вы ведь устраняете тех, кого не надо. Извините… э-кхе… Я хотел сказать, что вы ближе всего к настоящей жизни. Такой, которая говорит, мол, «надо — бери», а если не дают — отнимай. Вот правильно это?
— Не знаю, Константин Борисыч, — не хотелось мне затевать один из тех базаров, которые ни к чему не ведут путевому. Хватало того, что рассказал Сергуша. Какие-то там волки, овцы, люди. Да еще все друг в друга превращаются, бегут, догоняют, жрут. Половины я этой Сергушиной философии не понял, но все это как-то крутилось в башне. Башня! Еще башня там какая-то. Вообще, в моей работе опасно, когда что-то крутишь в башне. Так и башню могут раньше времени открутить.
— Вот вы читали книгу про то, как ваш, можно сказать, товарищ несколько лет прожил в стае волков ?
— Волков? Товарищ?
— Да. Он был работником в зоопарке и бывшим военным, занимался волками. В Англии некоторые зоопарки устроены не так, как у нас. Там животные не в клетках маленьких, а в вольерах. И то только днем. На ночь их выпускают гулять по заповеднику. Чтобы они как бы жили в естественной среде. Так вот, он этим и занимался, а потом решил уйти в стаю волков и какое-то время с ними жил.
— Да ну, брехня! Не может человек в стае волков жить. Они его разорвут, и все, — а сам вспомнил этих здоровенных волкоовец, которые бегали вокруг башни и жрали то овец, то волков.
— А вот! — поднял Борисыч указательный палец, как учитель на уроке. — Подтверждено. Я вам даже больше скажу. У нас один геологоразведчик спал в берлоге с медведем.
Я еще вспомнил, как с хомяком ездили на охоту в Тверскую, на медведя. И егеря, чтоб хомяк долго ноги не топтал, приманку для медведя загодя привязали. Толстыми стальными тросами, наподобие тех, что лифты крепятся, пришили к дереву дохлого битюга. Медведь тот шатун был, потому мясом питался. Когда мы к этому дереву подошли, так сразу хомяк наш и передумал охотиться дальше. Да и мы тоже, чего уж там… тросы эти с коновалом разорваны были напрочь, живого места не найти.
— Чушь это все, Константин Борисыч, — сказал я. — Вы вроде научный человек, а всякой ерунде верите.
— Чушь не чушь, а человек книгу написал и известен сейчас на весь мир, — усмехнулся Борисыч.
— Так книгу и я могу написать.
— Богдан! Там другое интересно. Я эту книгу читал, она, правда, не переведена еще на русский язык, но… в общем, я смог осилить оригинал. И там, когда я ее читал, меня не покидало одно ощущение, что разные мы совсем, волки и люди. Что из разного мы как бы «теста», понимаете?
— Это я и без книги знаю. Вы к чему клоните, Константин Борисыч?
— Над фразой задумался, Богдан. Вот вам фраза «живи сейчас, плати потом» кажется нормальной, так и мне вроде тоже. Во всяком случае, приемлемой. Но любому волку она такой не покажется. Я уверен, любому волку она сразу покажется ненормальной. Для него это будет что-то вроде «охоться меньше, спи больше» и тому подобное. Не поймет эту фразу нормальный волк! Вот что!
«Сговорились они, что ли, все со своими волками?» — подумал я, но Борисыч не унимался.
— Волки… они даже не доедают всю пищу, которую добыли, если съели столько, сколько их организму нужно. Не дерутся без причин, внимательно воспитывают своих детей. Не рожают новых детенышей, кстати сказать, если их нечем кормить.
— Да уж… — я отсчитывал километровые столбы по Киевке. Базар этот гнилой начинал надоедать.
— Вот, — продолжал Борисыч. — А у нас, людей, главное — стремление куда-то… а не состояние правильное, как у волков. Поэтому мы и хотим взять все сейчас, а заплатить за все только потом. Но и это не главное! После того как мы возьмем «все», нужно будет еще и еще. Хотя мы пока и за «то» не заплатили. Вот! Я поэтому и на «патрона» вашего работать не хочу… извините меня… э-кхе… стремление для него главнее всего, а не состояние.
— Хотите, Константин Борисыч, или не хотите, дело ваше. А придется.
— Э-кхе, — кашлянул Борисыч.
— Да вы зря, бабосы там хорошие. Поработаете, заработаете. А потом можете хоть с волками жить, хоть с медве…
Я не успел договорить, как раздался какой-то шмяк, суб конкретно повело. Скоробей, который до этого вроде как кемарил за рулем, начал баранку мацать со страшной силой, чтоб не навернуться хотя бы. Я не успел ничего сделать, только почуял, как воткнулось что-то в районе предплечья. Только чё?
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е годы>

Мы шли по парку. Дэн не то ежился в плаще на голое тело, не то все время поправлял бутылку во внутреннем кармане, кто его знает.
После конфуза с блеванием в рубашку он как-то притих, даже вроде вытянулся, стал выше. Я представил, что тело тянулось, пока его выворачивало после килограмма ягненка и бутылки коньяка. Как брусок пластилина тянулся ртом к унитазу, поэтому стал выше и тоньше.
— Слушай, я пошутил насчет бара с сиськами, — сказал Дэн.
— Да я уж понял. Хоть идея… — почему-то хотелось его поддержать.
— Да брось ты! — зло оборвал он. — Идея тупая, как этот мир! Как вообще тут можно жить?!
— Ну, может, и нельзя, — уклончиво согласился я.
— Тебе вообще как? — он посмотрел на меня.
Я считал в его глазах третью «реинкарнацию». От насмешливости Дэн перешел к размеренному благодушию, а теперь целиком ушел в злобу и раздражительность. Что ж, обычное состояние для тех, кто, на самом деле, не знает, что он «тут» вообще делает.
— Как-как… я последнее время все башню вижу. И думаю, стоит ли на нее карабкаться.
Со злобным Дэном нужно было быть максимально открытым. В таком состоянии он больше всего чувствовал фальшь.
Сейчас злоба у него на пике, и он яростно «загребал» подошвами асфальт дорожки.
— Это что, метафора? Какая такая башня?
— Ну, может, и метафора. Я все время башню вижу. Все на нее карабкаются. Как здесь, у нас. Все карабкаются, залезают, но потом сами не знают, чего с этим делать. Понимаешь?
— А зачем ты сам хочешь башню построить?
— Не знаю…
Мы дошли до подножия Останкинской. Обычно Дэн сюда водил девок, после ресторана, чтобы произвести впечатление. Но сейчас мы были вдвоем.
Поэтому Дэн стоял в нерешительности, ковыряя каблуками неровности газона.
Башня уходила далеко-далеко в небо. В темноте не было видно, что там наверху, даже очертаний никаких. Ночью она казалась большой и по-голливудски жуткой, а не жалкой-обшарпанной, как днем.
— Может, поднимемся? — предложил он.
— Может, вскарабкаемся?
Первый раз я побывал на Останкинской башне, когда еще лифты были старыми, передвигались на скрипящих тросах и подниматься было страшно. А может, я просто был ребенком? Теперь только нажали кнопку, как уши заложило, лифт быстро набирал высоту, почти беззвучно.
Поднялись на самый верхний этаж. Туда, где находились генераторы аварийных огней. Высота заставляла задуматься, даже Дэн заткнулся.
У меня высота вызывала уныние. Вот он — такой простой и легкий способ уйти из жизни. Невольно думаешь, а почему до сих пор-то нет. В такие моменты я жалел, что я такой… нет, не слабак. Неуверенный, что ли... Хотя, может, это одно и то же?
— Коньяк будешь? — протянул бутылку Дэн.
— Давай, — я отпил почти треть.
— Ого… — уважительно хмыкнул он и тоже запрокинул, явно стараясь выпить больше. Такие глупые соревнования составляли для него смысл жизни.
Окна не открывались, поэтому и выглянуть нельзя. А даже если б и открыли, от ветра стекла и рамы разбились. Значит, из этих окон никто никогда не выпрыгнет. А жаль. Интересно посмотреть, во что превратится человек после падения с такой высоты. Может, в мелкое озерцо соплей?
Но сейчас, на этой высоте, мне почему-то казалось, что я и так умер. Несмотря на стальные тросы, башню сильно качало, воющий звук ветра создавал впечатление какой-то пещеры, только не в земле, а высоко в воздухе. Какой-то летающий вигвам из «Твин Пикса» .
Я выпил еще. В голове закружилось. Дэн тоже выпил. Мы сели, чувствуя неподдельную близость пьяниц.
— Слушай… — с какой-то необычайной серьезностью сказал он. — Давай вместе башню построим, а?
— Да уж… ладно, давай, — я закрыл глаза.
* * *
«Вас доведет не убийство, не изнасилование или что-то такое. Вас доведет до психушки оборвавшийся утром шнурок…» — как-то так говорил Буковски .
Внутри я проигрывал фразу: «В психушке больше всего людей из-за порвавшихся шнурков».
Моим «шнурком» сейчас могла стать паутина на окне. Паутина… неживая, засохшая еще тысячу лет назад. Может быть, когда только монтировали эти двойные окна.
Иначе как она еще могла туда попасть?
От паутины осталось несколько целых «кубиков», все остальное опало, развалилось.
Словно моя жизнь… как эта паутина, слабая, засохшая, запертая навсегда меж двух рам в окне, которое никто никогда не откроет.
Дэн куда-то пропал… видно, хотел произвести впечатление. Что он из таких дерзких-творческих. Захотел ушел — захотел пришел. Когда-то меня раздражали эти его ужимки, теперь просто смешили.
— Там, там, там…
Там, там, куда…
Там, там, где я найду…
Там, там…
Я вздрогнул. Откуда эта музыка или ритм, или что это?.. Обернулся — никого.
Достал сигарету, прикурил, никотин сразу осадил, успокоил, захотелось лечь.
— Там, там мы найдем…
Потому что ищем там, где…
И… там, там…
Я снова обернулся. Никого. Тогда откуда эти уродские звуки, да еще какие странные рифмы?!
— Эээ… Кто здесь?
Никто не ответил. Я докурил сигарету, бросил ее куда-то вверх. Окурок полетел, описав в воздухе длинный алый зигзаг, похожий на хвост ракеты. В детстве я видел такой полет по телевизору. Кто же это был? Гагарин или Тихонов? Да к черту. Мне эти полеты всегда не нравились. Не хватает еще распространить нашу заразу на другие планеты. Заразу в виде человечества.
От этих мыслей захотелось еще выпить. Но Дэн, похоже, унес с собой бутылку. Надеясь компенсировать нехватку выпивки, я снова закурил.
— Там, там, там… не будет больше…
Не будет больше…
Там, там, там… куда мы идем…
— Да что за ****ство?! Кто здесь?! Есть здесь кто?! Ааааааа?!
— Эээ… — кто-то приближался из темноты со стороны лифта. Стало страшно. Я увидел очертания вахтера, этого калеки, дяди Вани. Даже постыдился за трусость. Испугался бедного калеки.
У дяди Вани, как называл его Дэн, кажется, не было ноги, или она не действовала, почти не было волос, только в разные стороны торчала неуклюжая служебная черная куртка.
Когда дядя Ваня шел в темноте, казалось, обожженный огнеметом страус выходит из облака.
— Ты чего, дядь Вань?
— Я-то? Я? Не, не, вы сидите, пожалуйста. Я только это… — виновато показал он на тлеющую сигарету.
— Чего? Курить, что ли, тут нельзя?
— Да не… да не… — замахал руками. — Я это… это… сигаретку бы мне.
— А! — я достал пачку и протянул. — Ты давай, садись, покури со мной.
— Да ладно, ладно… я это, это…
Но было видно, что ему тоже хотелось с кем-то поговорить. Я усмехнулся, похлопав себя по второму карману, куда вроде бы положил зажигалку. Вместо зажигалки нащупал тонкую фляжку.
«Ну да… Дэн наполнил две фляжки еще в „поросятах“. Одну отдал мне, вторую — себе забрал».
Житейская предусмотрительность в Дэне заслуживала настоящего уважения.
— Коньяк будешь?
Дядя Ваня развел руками и, кажется, беззвучно сказал: «Я ж на работе».
— Тут всего по сто грамм, давай! — подбодрил я. Почему-то хотелось сделать что-то хорошее для него.
Он отхлебнул, зажмурился и зачем-то принялся поправлять все топорщащиеся карманы своей нелепой куртки.
Я тоже отпил, но эти сто грамм, к выпитым пятистам или больше, мало на что повлияли. Такое ощущение, я даже немного протрезвел. Где-то слышал, что такое бывает, если через какое-то время, после большой дозы, выпить еще.
— Ну, что, дядь Вань, скучно здесь одному?
— Да не то чтобы. Вот, знаете, когда днем посетителей полно, тогда, конечно, скучно. Все ходят… — он почему-то усмехнулся, — все им на башню не терпится подняться. А мне скучно. Все одно и то же. Поднимаются, опускаются. Потом, наоборот, опускаются, поднимаются. И так раз за разом, раз за разом. Все одно и то же. Я, конечно, это… — все-таки запнулся дядя Ваня, — конечно, слежу… лифт там, металлоискатель. Все как положено. Но скучно, знаете…
— Уж если днем скучно, — усмехнулся я, — то ночью еще скучнее? Когда только мы с Дэном приходим, да и то раз в неделю, а то и реже…
— А… вот тут, тут, тут, вы не правы. Извините.
— Да ладно! — удивился я. — Или у тебя тут ночью шабаш какой?
— Что вы, что вы! Какой там шабаш! Наоборот! И это самое интересное. Полная тишина. Только и слышишь, как качается башня, как скрипит обшивка. Даже, даже… как воет ветер в антеннах. Это совсем нескучно! — гордо подытожил дядя Ваня.
— Ага… — вот чего я точно не ожидал, так обнаружить в старом калеке философа-отшельника, который все время слушает, как качается башня. Да уж… — Слушай, а в чем тут интерес-то? Ты ж каждую ночь одно и то же слышишь. Каждую! Как башня раскачивается, как ветер в антеннах дует и все такое… в чем тут интерес?
— А! Она же все время по-разному воет. То так, то так.
Я заметил, что у дяди Вани догорела сигарета, и протянул еще.
— Ай спасибо, — искренне обрадовался он, словно сигареты были уж таким дефицитом.
— Да ладно… — отмахнулся я и тоже закурил.
Какое-то время курили молча. Мне стало жалко, что больше выпить нечего. Почему-то очень хотелось еще. Хотя, по всем законам физики, из меня уже должно было политься.
Но какие-то острые, как будто отточенные лезвия-мысли не давали забыться.
— Там, там, там… куда я иду…
Там, там, там…
И там, там, там… все есть…
— Стой! — я схватил дядю Ваню за рукав. — Стой! Это что? Откуда? Кто-то поет? Слышишь?
— А?
— Какие-то стихотворения. Слышишь? «Там-там»… Слышишь?
— Стихотворения? Это, это… — дядя Ваня поперхнулся. — Это башня поет. Башня поет свои песни. Я же вам говорил, — как ни в чем не бывало пояснил он, словно это было что-то типа «радио поет».
— Какая еще башня?!
— Как это какая? Это… эта, Оста… Остан… — опять начал заикаться он. — Останкинская. Какая ж еще?
— Что значит поет?
— Ну, ну… по…поет… эта… ба…ш…н…я…
Я успокоился. Все-таки алкоголя уже прилично. Каким бы я себе ни казался трезвым, это не так.
— Извини, дядь Вань, — я отпустил его рукав.
— Не, не, не… — заикался испугавшийся дядя Ваня. — Просто вы хотели узнать, почему тут ночью не скучно. Вот, вот… это башня, она поет, все время поет.
— Да ну…
— Вы это… это… спросите у нее что-нибудь. Она… это… это… ответит так-то.
— Чего?.. — усмехнулся я. — Дядь Вань, ты чё, со ста грамм набухался?
— Не… не… вы попробуйте… это… попробуйте!
Я почувствовал, что и сам пьян, и решил подзадорить бедного глупого старика. Поэтому встал на колени, расставив руки, как Кристофер Ламберт в заставке к фильму «Горец», и заорал:
— Что у ме-н-н-яя внутри? Что? Что, ****ь, у меня там внутри?! Почему я не мо-г-г-у жить как все?! — истошно орал я, понимая, что не так уж плохо придумал дядя Ваня. Не так много мест, где можно со всей силы поорать, да еще на такой высоте. — Ну что, дядь Вань, доволен?
— А-хе-ха…
Я достал еще две сигареты — ему и себе.
— Слушай, дядь Вань. Ну а если без шуток. Ты как вообще сюда…
— Ч-ш-шшш! — он приложил указательный палец к губам. — Ч-ш-ш. Слушай. Слушай ответ.
— Ну ты, блин, даешь…
Я закрыл глаза и увидел мельтешение маленьких черных предметов. Давление! Ну, понятно, допился. Потом зажмурился сильнее и увидел белое круглое пятно, в виде большой песчаной башни… нет, даже не башни, а какого-то песчаного червяка.
Червяк вроде как упал сверху откуда-то. Но не развалился на кучу ошметков, а врезался в пустыню.
— Червяк врезался в пустыню, — повторил я.
Попытался открыть глаза, но ничего не изменилось. Я видел то же самое: здорового червяка, который врезался в пустыню… и стал башней.
Песчаные бури утихли, я рассмотрел, что, помимо червяка, кто-то есть внизу. Какие-то опарыши, которые из него вывалились. Как будто сидели в трупе червяка, а потом, когда дожрали внутренности, вывалились наружу. Всмотреться получше не получалось, форма этих существ пока оставалась непонятной. Но даже через такое мельтешение я разглядел, что они покачиваются из стороны в сторону.
— Вы живы? — спросил кто-то.
— Скорее нет, чем да, — попробовал сострить я и, кажется, даже изобразил высокомерное «хе-хе-хе».
— Скорой здесь нет, — почему-то ответил неведомый голос, хотя я ни про какую скорую не спрашивал.
— Нет так нет, — согласился я.
— А что тогда делать будете?
Этот вопрос застал меня врасплох. Я снова попытался присмотреться к противным опарышам и решил, что самое абсурдное в этой ситуации и есть самое правильное.
— Ч-т-о-о мне де-ла-ть? — закричал я, но вместо нормального звука почему-то получился писк.
— Пока не пытайтесь дышать, — опять сказал неведомый голос. — Подождите, хоть я позвоню.
— Позвоню?! — удивился я.
«Куда звонить? Да и что он скажет? Черт…»
Я еще раз постарался крепко-крепко зажмуриться, чтобы наконец увидеть простое темное ничто.
— Вы видите какой-нибудь цвет?
— Цвет? Цвет чего?
— Не понял, повторите.
— А? — на этот раз не понял я.
«Да что б вас…» — я не знал, что еще со всем этим делать. Попробовал больно себя ущипнуть правой рукой за левую. Но потом запутался, какая из них какая. И какой из них надо за что щипать. «Если не можешь бороться с насилием, отдайся ему», — вспомнил я дурацкую фразу, правда, очень подходящую к моему нынешнему положению, и попробовал отдаться. Попробовал приблизить червя и даже как будто сел на него.
— А вы тут что делаете? — опять спросил неведомый голос.
— Как это что?! — возмутился я.
— Они там ждут, — показал владелец голоса на опарышей внизу.
Я присмотрелся, хотелось все-таки узнать, чего конкретно «они там ждут». Но этого я не увидел. Зато увидел, что вместо опарышей там теперь сидят какие-то люди. Странные, пухленькие, кругленькие, в общем, как мячики. И, кажется, без одежды.
— Чего они ждут? — спросил я у неведомого голоса.
— Как это чего?! — возмутился тот. — Скажите им что-нибудь.
— Что-то? Что я могу им сказать, кроме того, что они опарыши, которые вывалились из гребаного червя?
— Вот это и скажите, — настаивал он.
— Да ну вас… — махнул я куда-то в неизвестность и продолжил всматриваться в людей-опарышей, мерно покачивающихся внизу.
Потом вдруг понял, что я должен сказать этим опарышам из «башенного» червя. Я скрестил ноги, сложил руки рупором и прокричал что было силы:
— Пора расходиться, ребята… по-ра-ра-ра-а!
— Мы не хотим расходиться! — послышалось в ответ где-то внутри, у меня в голове.
— На-до… на-до, на-до, на-а-а-д-о-о…
— Мы там, где мы есть, — дружно ответили опарыши.
— Да ну вас… — я снова махнул рукой и вроде как соскользнул с башни.
Опарыши были далеко, но стремительно приближались. «Я не разобьюсь, — точно понял я. — Они меня поймают».
Я снова увидел паутину с разорванными нитками и тонкую сизую струю дыма, обволакивающую эти нитки. Повернулся и заметил «паутину» вокруг глаз дяди Вани. Такое ощущение, словно он смотрел на меня с хитрым прищуром. Или добрым?
— Ну, что? Ответила?
— Че-го?..
— Башня вам ответила?
— Надеюсь, нет, — ограничился коротким ответом я и зашатался к лифту.
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования, 2100-е годы>

Мукнаил ощутил сильный толчок, как только вышел из образов сна. Ограничения био, назначенные ему инструктором Жабом, закончились. Био стало давать адреналин и другие вещества, которые делали Мукнаила энергичнее и чувствительнее. Ему очень захотелось включить подряд много ярких образов — пробежку по горам, совокупление, перестрелку, погоню. Но почему-то он никак не мог определиться, какой же образ запустить первым. Выбор был велик, все образы очень яркие, очень привлекательные. Но Мукнаил, так ничего и не выбрав, почему-то вообще выключил облако.
Выключил с утра! Раньше он такого никогда не делал. Иногда днем и редко вечером, когда за день накапливалось множество образов, и они как будто мешали друг другу. Но утром… когда облако было так нужно!
Он попробовал встать. А когда встал, зачем-то поднял правую ногу, как бы самостоятельно имитируя образ физических упражнений. Получилось не очень хорошо. Во-первых, места внутри комнаты маловато, чтобы размахивать ногами. Во-вторых, Мукнаил забыл, как выполнять такое движение: попробовал опереться одной рукой на ложемент, а ногу поднять и подержать какое-то время. После нескольких попыток удалось. Повторил с другой ногой, а затем и с обеими руками. Потом попытался поднять ногу без опоры — очень тяжело.
«Зачем мне это вообще нужно? — подумал Мукнаил, испытывая странную резкую боль в ногах и руках. — Как же все-таки больно!»
Когда он принимал физическую нагрузку в образах, напряжение равномерно распределялось в каждой мышце, добавлялся белковый раствор и другие полезные вещества, защищая волокна от надрыва. Тут такого не было. Похоже, в результате упражнений вне облака Мукнаил даже что-то растянул. Наконец, обессиленный, плюхнулся в ложемент, кажется, еще и отбив себе плечо от неловкого укладывания. И тут же включил облако.
«Наконец-то!» — облегченно вздохнул он, когда картинка перед глазами стала привычной, вокруг возникла зеленая роща из аккуратных, почти одинаковых деревьев, небольшой пруд с кристально чистой водой, в который сливался маленький, но очень бурный водопадик.
Совсем другое дело, если сравнивать с серыми стенами комнаты, где хватало места только на то, чтобы встать и помахать ногами-руками рядом с ложементом.
Мукнаил было приготовился открыть образ совокупления (спортивной нагрузки и агрессии почему-то уже не хотелось), но вспомнил, что прежде хотел узнать, откуда у него взялось это странное «отключить облако с утра».
— Зачем я отключил облако с утра и начал делать дурацкие физические упражнения вне облака? — задал он вопрос облаку.
— Хочешь увидеть Асофу, — без запинки ответило облако.
— Зачем мне видеть Асофу?!
— Асофа тебе кажется настоящей, — как ни в чем не бывало констатировало облако, однако Мукнаил не понял ответа.
— Зачем мне кто-то настоящий?! — не сдавался он, по праву считая себя хорошим аналитиком, который почти во всех случаях мог получить от облака довольно точный ответ даже на весьма абстрактные вопросы.
— Наверное, сам хочешь быть настоящим, — с долей сомнения произнесло облако.
К этому Мукнаил готов не был, хотя и знал про такую функцию облака, как сомнение. Розевич еще не дошел до этой темы в своих лекциях, но Мукнаилу было известно, что облако всегда ставит свой ответ под сомнение, если это сомнение позволит лучше задать следующий вопрос.
— Я и так настоящий… — то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал Мукнаил.
— Ты и так настоящий, — ответило облако, опять, кажется, добавив чуть-чуть сомнения.
«Так я ничего не узнаю», — понял Мукнаил и решил изменить направление вопросов.
— Асофа сейчас есть?
— Есть?! Может, и есть, но она не в облаке.
— А балка?
— Что «балка»? — сегодня облако было упрямо к Мукнаилу.
— Балка есть? — начал раздражаться он, потому как давно так долго не занимался поиском нужного ответа.
— Балка есть, — и облако показало ее месторасположение. В точных координатах балка находилась справа по коридору, рядом с выходом из комнаты Мукнаила. Более того, дверь и балка за ней располагались всего в двадцати пяти метрах от его двери.
— Уверено? — переспросил Мукнаил, очертив измерение в двадцать пять метров.
— Конечно.
— Сколько мы шли туда?
— Девять минут и четырнадцать секунд. Если не считать миллисекунды и время открывания двери.
«Да уж! Почти десять минут шли двадцать пять метров. Вот что значит быть не в облаке…» — не понятно почему осуждая себя, размышлял Мукнаил.
— Где жила Асофа?
Облако показало схему пятидесятого этажа, и его догадка подтвердилась. Асофа жила в комнате через одну от его двери. Расстояние обозначалось как три метра и семнадцать сантиметров.
— Когда последний раз Асофа была у себя? — спросил Мукнаил без всякой на то надежды. И так было понятно, что в тот вечер, когда она упала с балки.
— Сто четырнадцать часов и восемь минут назад.
«Проверь!» — хотел сказать Мукнаил, но понял, что это только запутает его же самого. Облако не может ничего перепроверять, равно как и давать неправильный ответ. На то оно и облако.
— Сколько она там пробыла?
— Десять минут и девять секунд, без учета открывания и закрывания двери.
— Тогда где она сейчас и что случилось после того, как она упала с балки?
— Не знаю, — спокойно призналось облако. — Она сейчас не в облаке и давно там не была.
— Ты отправляешь отчеты инструктору Жабу? — спросил Мукнаил, поняв, что отчет ему не повредит, ведь он понес наказание за то, что на самом деле не произошло. Асофа не упала с балки и не пропала, просто делась куда-то и долго не включает облако. Странно, глупо и даже невозможно, однако совершенно точно, и вины Мукнаила в этом не было.
— Я не отправляю отчеты. Я только отвечаю на вопросы, — облако по-прежнему было абсолютно спокойно.
— Ну да… — согласился Мукнаил.
— Если хочешь знать мое мнение, вряд ли инструктор Жаб заинтересуется подобным отчетом, у него и так много дел.
Мукнаил задумался о том, что делать дальше. Больше всего хотелось запустить подсвеченный приятным розовым светом образ совокупления. Вместо этого он спросил:
— Можешь показать, что там под балкой?
— Конечно.
Облако нарисовало трехмерную модель двух зданий, между которыми проходила балка, около семнадцати метров в длину, зачем-то соединяя их. Возможно, когда-то на месте этой балки должны были построить мост или переход. Внизу, под балкой, ничего, если не считать, что две абсолютно ровные, без каких-либо выступов стены зданий, справа и слева, образовывали прямой коридор. Внизу, под зданиями, плоская поверхность. Больше ничего.
— Можешь смоделировать падение с балки? — попросил Мукнаил.
Облако показало фигурку человека с безликой «геометрической» внешностью, который пошел по балке, сделал пару шагов, потом то ли поскользнулся, то ли потерял равновесие и, размахивая во все стороны руками и ногами, жалобно крича, полетел вниз.
Мукнаил убрал звук, замедлил скорость. Человек-эталон теперь падал медленно, как будто проваливаясь через какую-то вату. Но когда он уже почти приблизился к поверхности, то не ударился всем телом, а словно оттолкнулся от чего-то и как ни в чем не бывало приземлился. Вроде бы вполне целый и невредимый, только слегка испуганный.
— Что это? — удивился Мукнаил.
— Как что? — в свою очередь удивилось облако. — Защитная сетка, изобретение вульгарного двадцатого века. Тогда люди часто падали с высоких зданий. Хотя разве их можно назвать высокими?.. Так, курятники, — вздохнуло облако. — И не только падали, но и сами прыгали.
— Это еще зачем?
— Нарушение био. Вот и прыгали. Может, чтобы восстановить? — кажется, пошутило облако.
— Ладно, ладно… Зачем тогда Жаб меня наказал? Он не знал, что Асофа попала в сетку и с ней все в порядке?
— С ней не все в порядке, — ответило облако, которое по мере продолжения разговора все больше дерзило, насмехалось и проявляло сарказм, иногда весьма жестокий. Впрочем, это были настройки самого Мукнаила, чтобы не стало скучно от однообразно правильных ответов.
— Я-то тут при чем?! — удивился Мукнаил.
— Ты и ни при чем! Что значит «при чем»? Думаешь, наказывают за то, что «при чем»? Наказывают, «чтобы не». Понял? — окончательно остервенело облако.
Мукнаил убавил насмешливость и иронию почти до нуля.
— Слушай, зачем меня наказали? — попытался он еще раз.
— Чтобы ты не стал повторять то, что сделала Асофа.
— Что повторять?
— Надолго выходить из облака, идти к балке, прыгать с нее.
— Далась им эта балка! — разозлился Мукнаил. — Ну балка и балка!
— Дело не в балке, а в том, что ты можешь с нее упасть.
— И что? Как упаду, так и поднимусь. С Асофой же ничего не случилось!
— Дело не в том, случилось или не случилось. Асофа надолго вышла из облака. А это не очень хорошо.
— Черт… да почему это не очень хорошо?!
— Сам только что убедился. Мышцы растягиваются, организм устает, травмируется. К тому же вторичные признаки — напряженность, стресс, беспокойство. Зачем?
— Зачем? — задал вопрос Мукнаил, то ли себе, то ли облаку. Хотя сейчас, когда он находился в облаке, особой разницы не было.
— Зачем? — повторило облако.
Мукнаил почувствовал, что теперь уже устал не только физически, но и умственно. Он устроился поудобнее и включил образ совокупления в гидромассажной ванне. Ложемент имитировал основные движения, а био Мукнаила стимулировало нужные нервные окончания.
«Вот это да! — Мукнаил испытал глубокий восторг и удовлетворение, благоразумно подумав: — Кто же намеренно откажется от такого?»
* * *
— Кто же придумал первое самоорганизующееся облако? — в своем привычном актерском жесте развел руками профессор Розевич. — Кто же это был?
На этот вопрос Мукнаил не знал ответа, да и никогда не задавался им. Равно как и тем, что самоорганизующееся облако было кем-то придумано. Если облако кто-то придумал, то кто тогда придумал того, кто придумал облако? Такой вопрос, сам по себе, довольно неблагодарный. Гораздо интереснее было, как устроено самоорганизующееся облако и чем оно отличается от поля, такого далекого для Мукнаила и всех в аудитории ИРТ.
Чтобы пауза Розевича не была слишком длинной, Мукнаил быстро сконструировал тривиальный образ, в котором курица глотала свое собственное яйцо, а потом, наоборот, большое яйцо, раскрывая острую скорлупчатую пасть, целиком заглатывало курицу.
— Вот именно! — подхватил Розевич и показал куда-то вверх. — А знаете ли вы, что когда-то люди придумали самоорганизующееся облако и только потом, много-много позже, его изобрели?
Кто-то из студентов нарисовал довольно редкий образ. Большая статуя худого и, судя по всему, болезненного мужчины с длинными спутанными волосами, стоящего с расставленными в стороны руками. Рядом с ним на маленьком красненьком самолетике жужжал какой-то пузатый человечек и пытался ткнуть худого мужчину острым предметом. Кажется, зонтиком. Однако статуя мужчины была настолько непропорционально больше летчика и даже его самолетика, что вреда никакого не получалось, как бы пузан ни старался.
— Ага! — замурлыкал Розевич. — На религию намекаете, дорогой Ульма?
Студент Ульма был новеньким. До Мукнаила уже дошли сплетни, что раньше он жил в поле или готовился жить в поле, а вот теперь почему-то оказался в облаке. Никто не знал, как это вообще возможно. Но Ульма, кажется, и правда прежде имел какое-то отношение к полю. Иногда он выдавал такие неожиданные и нетривиальные образы в ответ на выпады Розевича, что другого их происхождения, кроме как воздействие поля, просто и быть не могло. Мукнаил первым заметил необычность образов Ульма, поскольку и сам считал себя хорошим конструктором. Ему очень захотелось встретиться с новеньким, чтобы вместе заняться конструированием, дополняя образы друг друга.
— Религия, да-с… — паясничал Розевич. — При определенных допущениях можно сказать, что представление о некотором вездесущем было, было… предтечей, так сказать, самоорганизующегося облака. Но, но… — профессор расхаживал своей вихляющей походкой, — в одном вы не совсем правы. Не совсем правы! Религия была создана, чтобы угнетать, а не помогать. Поэтому религия — некий… э-кхе… воздушный пузырь по сравнению с облаком… извините за каламбур. Извините-с… хе-хе-хе-хе… — громко рассмеялся совершенно счастливый Розевич, хотя, кажется, никакого каламбура тут не было.
Мукнаилу, как всегда, не нравилось самодовольство профессора. А поскольку ограничения Жаба уже не действовали, он оставил лекцию в ИРТ, чтобы заняться конструированием.
Мукнаил тщательно сконструировал смешной образ большого пеликана, у которого вместо птичьей головы красовалась голова Розевича, только не в натуральную величину, а маленькая, как бы подогнанная под тело самого пеликана. При этом птица смешно размахивала большими крыльями, было чем-то похоже на то, как Розевич расставлял на лекции руки, а из длинного розового клюва рассыпалась в разные стороны мелкая рыбешка. Мукнаил по праву считал, что у него неплохо получаются юмористические образы, поэтому без всяких сомнений отправил новый образ Ульма.
Тот сделал штуку еще интересней. Он посадил Розевича-пеликана на статую болезненного мужчины со спутанными волосами, и статуя, вдруг ожив, начала раздавать Розевичу-пеликану оплеухи. Сам Розевич-пеликан перелетал то на одно плечо статуи, то на другое, получая по очереди удары в оба уха. Руки мужчины-статуи были не очень подвижны, сгибались только в локтях, да и то в одной плоскости. Забава заключалась в том, что, куда бы ни садился Розевич-пеликан, он все равно получал увесистые затрещины прямо в самые уши своей маленькой головки, прикрепленной к мясистому птичьему телу.
Ульма перенес их совместный образ на большой белый лист в виде карандашного рисунка, который тут же скомкала непонятно откуда взявшаяся рука, выбросив в огромную дымящуюся бочку, подобные Мукнаил часто видел в образах про старое время.
— Встретимся после лекции? — поинтересовался Мукнаил, поняв, что после такого обмена образами можно познакомиться поближе.
— Почему не сейчас? — спросил Ульма, но сам зачем-то вышел из облака.
«Странно, — недоумевал Мукнаил. — Мы же встретиться хотели!»
Мукнаил решил дальше не слушать лекцию, ему хватило образа Розевича-пеликана. Вместо этого он включил детективный образ, потянуло на распутывание тайн и историй.
Вдруг, поверх детективного образа, появился бронзовый потертый звонок с призывно стучащими молоточками.
«Они что, издеваются?!» — разозлился Мукнаил.
Вставать из ложемента никак не хотелось, тело и так ломило после бесполезных утренних упражнений вне облака. Но в звонок часто и громко ударяли молоточки, терпеть это было невозможно. Когда он конструировал образ звонка, возвещающего о приходящих к нему вне облака, не думал, что будет видеть и слышать его настолько часто. Мукнаил кое-как вылез и пошел открывать дверь.
На пороге стоял очень высокий молодой человек, практически с белыми волосами. Это говорило о многом. В первую очередь о достатке семьи Ульма. Белые волосы невероятно сложно спроектировать на этапе вызревания плода. Длинные ноги, широкие плечи, узкую талию, размер груди или что-то подобное — сколько угодно, все это самые простые параметры проектирования. Но белые волосы требовали очень чистых и точных биологических стимуляторов, которые стоили дорого. Да и сама по себе работа кропотливая.
Еще было видно, что, несмотря на состоятельность семьи, они были не настолько богаты, чтобы спроектировать Ульма голубые или хотя бы серые глаза. В сочетании с белой кожей (видно, он специально не носил загар) и почти белыми волосами у него были темно-коричневые, совсем недорогие глаза.
Все равно в первый момент Мукнаил растерялся. Его собственная внешность говорила о среднем достатке семьи. Мускулистое тело оливкового цвета, темные глаза и темные брови, короткие шоколадного цвета волосы. «Внешность бедняка», — припомнил он фразу из одного старинного образа, который смотрел в детстве.
— Выходи из облака, — улыбнулся Ульма.
— Вышел, — устало произнес вслух Мукнаил, а про себя подумал: «Сговорились они все, что ли?»
— Рядом с комнатой Асофы живу, — сообщил Ульма в ответ на недовольство Мукнаила.
— Ага, — только и смог сказать тот, заметив, что Ульма говорит довольно уверенно и даже быстро, как будто он в облаке.
— И чтобы сразу убрать все лишние вопросы, — Ульма медленно поднял руку, как бы защищаясь, — по поводу поля, в котором я раньше якобы жил. Понятное дело, ты об этом слышал. Как и я слышал о происшествии с Асофой, в котором ты был замешан. Так вот, про поле… — Ульма остановился, увидев, что Мукнаил не успевает за такой быстрой речью.
— Тебя готовили к полю?
— Да, — Ульма сделал унизительную паузу. — Я знаю про твою историю с Асофой.
— Историю с Асофой, — повторил Мукнаил.
— Да. Все знают, кто хочет знать. Знаешь почему?
— Нет, — Мукнаил удивился.
— Потому что… — Ульма опять сделал унизительную паузу.
Мукнаил понял назначение этих пауз и машинально потянулся к облаку.
— Нет, — строго оборвал его Ульма. — Слушай так. Потому что все могут читать отчеты инструкторов, кто этого хочет. Например, Жаба или других. Отчеты в открытом доступе. Только вот никто не читает. И знаешь почему?
— Нет, — Мукнаил изо всех сил старался следить за тем, что так бойко говорит Ульма.
— Это очень скучно. Знаешь, чего никто не понимает?
— Чего?
— Того, что в скучных отчетах инструкторов как раз и есть настоящие интересные происшествия. А не дурацкие сплавы по несуществующим горным рекам, в несуществующих лодках, с добавлением несуществующего адреналина, тестостерона, окситоцина и еще всякого такого… А… — махнул рукой Ульма, видимо, сообразив, что из его фразы Мукнаил успел понять только треть. — Забудь! Пока рано!
Мукнаил и правда услышал только про «дурацкие сплавы», а дальше действительно ничего не понял. Он с горечью подумал, что только сейчас, перед лекцией в ИРТ, воспользовался образом того самого «дурацкого сплава».
— Знаешь, зачем я пришел?
— Зачем? — Мукнаил удивился, что Ульма пришел именно зачем-то.
— Чтобы ты показал мне ту балку, — проговорил Ульма медленно, чтобы Мукнаил точно понял, что он имеет в виду.
— Зачем?
— Про поля узнать хочешь? Этого на лекции Розевич не расскажет. А я, — Ульма опять говорил медленно, по слогам, — а я… как только вернемся, после балки, покажу все образы, которые у меня есть о полях.
— А если не вернемся? — сообразил Мукнаил.
— Это как? — удивился Ульма.
— Асофа упала.
— Но… не пропала же!
— Не пропала… — Мукнаил вспомнил, как отследил возвращение Асофы.
Не пропала. Тогда где же она?! Упала, но не пропала! Но где не пропала?
Еще не складывалось, что Ульма откуда-то знает про падение Асофы, про то, что она не пропала, хотя в отчете инструктора Жаба это вряд ли значилось. Даже Мукнаилу это стало известно совсем недавно.
Но так далеко Мукнаил не продумывал, находясь вне облака. Поэтому он ответил коротко:
— Ладно.
Мукнаилу не особо хотелось знать про поле, но почему-то еще хотелось побыть с Ульма.
— Хорошо, — обрадовался тот и, кое-как переставляя ноги, пошел в сторону злополучной двери, за которой скрывалась балка. Как бы быстро он ни говорил, двигаться нормально все равно ни у кого не получалось. Ульма делал это совсем плохо, хуже, чем Мукнаил.
— Только… только… можно в облако вернуться? — Мукнаил плелся вслед за ним.
— Ни в коем случае, — отрезал Ульма. — Никто. Никто не должен знать, — и повторил то же самое еще раз, видимо, чтобы Мукнаил точно понял и услышал его: — Ни-кто!
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е годы>

Очухался я быстро. Еще бы! «Бух-бух» сверху усилилось, особо не поваляешься! Джин вроде тоже проснулась и опять в плохом настроении.
Кое-как приподнялся, перебирая локтями, и понял, что Август точно куда-то делся. Точнее, это уже был точно не Август. Стены узкие, неровные, как будто намазаны чем-то. Пол так вообще! По такому можно ходить только когда светло.
— Не Август я больше, — в этот момент сказал бывший Август.
— Ладно, друг… — успокоил я Августа. — Сейчас не до этого.
Я старался как можно медленнее поднимать голову. Резко ведь вставать нельзя, пока внутри совсем мало дистиллята. Черт бы побрал все время об этом думать!
— Ты как, Джин?
Джин молчала. Наверное, опять обиделась. Я решил пока ее не доставать и, опираясь на одну ногу, пошел к выходу на площадку. Джин лучше было не брать, может выдать своим кряхтением. Хотя без ее помощи ходить тяжело. Кое-как доковылял два этих чертовых коридора и оказался у самого выхода.
Адам и Милица успокоились, висели в ожидании. В начале дня они всегда так висели, словно специально напоминая, что стало с этой долбаной планетой. А стало с ней не очень. Как и с этой площадкой. Долбаное «бах-бах, бах-бах», как и вчера. Точно что-то забивали большим молотком, огромным, размером со скалу. Это уж совсем никуда не годится! Завываний Милицы и пачкотни Адама вполне довольно, чтобы все ненавидеть. А тут еще это!
Так, что это у вас тут ребята?.. Получше присмотрелся и увидел, что по всей площадке разбросаны большие комки, видимо, глины с отходами. Похоже, они нападали за ночь, вчера их не было, хотя Милица буйствовала так, что я мог и не увидеть.
И еще… на другой стороне площадки виднелась конструкция, что-то типа подъемника или лестницы. Палки торчали вверх и заканчивались висящими веревками. Я даже подумал, что комки кто-то сюда наверх поднимает. Да… интересно, что на это скажет старая сука, Джин! Я схватился за колено, но Джин там не было. Ах да! Ведь я оставил ее досыпать.
Можно подумать, что кто-то здесь, как это назвать… строит что-то? Комки могли служить чем-то вроде больших кирпичей, которые поднимали на эту площадку с помощью подъемника.
— Но кто мог додуматься делать подобную ерунду? А, Джин?
Джин не ответила, потому что спокойно лежала сейчас в укрытии. Ну и ладно, мне тоже пора возвращаться.
— Джин… Джин…
Я прилег рядом, но эта сука по-прежнему не отвечала. Что и понятно, обиделась. Она обижалась и за меньшее, а тут я оставил ее, не взял с собой. С другой стороны… что там смотреть? Ведь полное дерьмо! Чего мы только не видели за то время, пока бродили вместе, но чтобы кто-то устроил подобное… Ну и ладно. Мое дело какое! Пришел-ушел, и все.
— Джин?
— Ну? — выдавила она.
— Ты чего? Я же для нас стараюсь. Для нас, для всех. Для тебя, для Роба, да и для себя, чего уж там.
— Конечно…
— Да! Именно так, — я разозлился, ведь не взял Джин с собой, чтобы она не скрипела, как дура. — Конечно, для нас всех. Хочешь, у Роба спроси. А?
— Что «а»?
— То «а»!
— Роба ты взял с собой… — захныкала Джин. — А меня, меня… — уже громко заревела. — Меня, меня не вз-я-я-я-л-л-л…
После того как обычный ритуал обиды был исполнен, я наконец смог подумать, что со всем этим делать.
— Роб? — я на полвитка открутил крышку колбы.
— Чего тебе?
— Ты тоже?!
— Что тоже? Конкретизируйте, пожалуйста.
— Чего?!
— Конкретизируйте свой запрос.
— Ну, е-мое, ах ты… — я чуть было не запустил Робом куда-то вниз, в сторону коллектора.
Так… понятно, с Робом тоже бесполезно договариваться. Я открутил крышку полностью и привычно подставил язык под донышко. Ни одной капли не упало. Плохой знак. Зато полилась обычная чушь:
— Если ваш запрос не обработан, это повод искать лучшего обслуживания! — начал заводиться Роб. — Ведь вы достойны лучшего! Почему не я, спросите вы. А почему он? И будете правы! Вы вправе требовать то, что хотите, здесь и сейчас. Если у вас есть такая цель, вы можете задать свой запрос, и он обязательно исполнится. А если у вас цели нет, то тем более…
— Роб? — выдержал я тактическую паузу.
— Конкретизируйте свой запрос, пожалуйста! — заученно отчеканил Роб.
— Роб, чего делать-то?
— Делать? Это ваш запрос?
— Да, блин, мой запрос! Мой запрос!
Я чуть было по-настоящему не швырнул Роба в темноту. Тогда это был бы не только конец Роба, но и мой. Роб был без крышки.
Я приложил колбу к языку и чуть больше, чем обычно, сдвинул язык в сторону. Пара капель дистиллята скатилась на нёбо. Стало легче, теплее и как-то прозрачнее. Я побыстрее закрутил Роба, чтобы не выслушивать всякую чушь про запрос, и он мгновенно превратился в молчуна.
Надо было спокойно подумать. Если трупы бородатых кто-то здесь сложил, значит, здесь кто-то был, а может, даже и есть. Да есть точно! Иначе кто бы разбросал тут комки?!
Вот… живых людей я уже давно не видел. А были ли они вообще и что с ними стало?
— Ну что, пойдем? — проворковала Джин, видимо, примирившись после того, как я наорал на Роба.
— Да… ладно… пойдем.
Мы потихоньку вышли к узкой щели, ведущей на площадку, и все сразу стало понятно.
Вся площадка, помимо комков, была забита бородатыми. Только теперь они не лежали трупами, а бегали, как мухи среди куч дерьма.
Я сделал несколько быстрых шагов назад, но понял, обратно идти некуда. Что там? Искать Августа?
— Да нет же… искать надо Моисея, а не Августа, — подлила масла в огонь Джин.
— Знаю, знаю… Джин, что это там, на площадке? Те самые мертвые бородатые поднялись, пока я спал?
— Те самые, те самые… бородатые-бородатые поднялись-поднялись, — передразнила Джин.
Я снова вернулся к выходу на площадку и получше присмотрелся. Один из бородатых пробежал совсем близко.
Нет… нет… эти другие, просто похожи из-за своих дурацких бород и торчащих волос. Ну и отсутствие карманов на лице. Точнее, на лицо.
Чем же они тут занимаются? Бородатые бегали быстро, как будто у них много дистиллята. Да и волос много, хоть и уродливых… но, похоже, с дистиллятом у них все в полном порядке. Но как они его тратят! Занимаются всякой чертовщиной! В руках идиотские палки, которыми бородатые поднимали куски, отвалившиеся от больших комков, и запихивали в стены, вокруг площадки. Разве так можно тратить дистиллят?! Олухи, в одно слово. Или… одним словом, олухи?
Похоже, надо поскорее уходить. Сначала найти Августа, в нем было так хорошо вчера. А потом и Моисея. Хоть раздобуду чего-нибудь полезное, типа Закуаровской бутылки. А не наваленные комки, пропади они…
Но бородатые! Тут любой поймет! А уж у меня-то глаз наметанный! Если они такие подвижные, у них точно есть дистиллят, причем много. Как еще они смогли бы так быстро двигаться? Кому вообще в голову могло прийти делать кучи из этой отравленной массы? Которая когда-то… когда-то называлась… называлась землей, что ли? Возможно только одно! Они постоянно подпитывают себя чем-то. Значит, надо разжиться у них нормальным количеством дистиллята. И вот тогда по-настоящему заняться поисками Моисея. Интересно, бородатые знают про Моисея?
Я было развернулся в сторону коллектора, но так и застыл между входом и выходом.
— Джин?
— У-м-м?
«Сейчас будет подкалывать, — понял я. — Может, даже трусом назовет».
— Чего думаешь?
— Про что?
— Про что, про что… вот про это? — я махнул рукой в сторону бородатых, и, кажется, один меня заметил.
— Ну… — неопределенно протянула Джин.
— Понятно… от тебя не дождешься…
Я сделал какое-то усилие и смог чуть-чуть выйти на площадку. Когда дистиллята в карманах нет, можно решиться на все. Да на что угодно можно решиться ради дистиллята!
— Эээээй… уммм! — попытался выкрикнуть я. Получилось как-то не очень. Давно я ничего не кричал, разве во сне. Хорошо еще, что разговаривал с Джин и Робертом. Иногда с засохшими трупами, такими как мистер Закуар, и с хорошими коллекторами вроде Августа. Иначе бы вообще забыл, как это… выговаривать слова.
Бородатые тут же все повернулись, остановились разом и начали приглядываться. Или просто сильно удивились? Понятно чему. Я был совсем не похож на них. В одежде, без дурацких волос, торчащих в разные стороны. Без дурацкой бороды. И, конечно же, у меня было много карманов. А у них ни одного. Это придало уверенности, и я попробовал еще раз:
— Эээй, че-е-е-го… — я поперхнулся. — Чего это?
Один бородатый подошел ко мне и стал разглядывать. Как будто я уродец, а не он. Правда, вблизи бородатый был не страшным. Только ворочал глазами как олух и ничего не говорил. Зато из меня словесный поток полился. Все-таки разговоров мне было мало.
— Да ответьте хоть что-нибудь! Вы строите здесь какие-то стены? Зачем? Хотите от Милицы и Адама скрываться? Так для этого не нужно строить стены. Для этого есть коллекторы. Замечательные, длинные, глубокие, сырые, хлебосольные коллекторы. Слышишь? — я подошел к бородатому как можно ближе и что есть силы прокричал: — Кол-лек-то-ры! Кол-лек-то-ры!
Однако бородатый то ли не хотел слышать, то ли не понимал.
— Эй вы! — увереннее прокричал я и пошел в сторону других бородатых. — Вы хоть что-нибудь когда-нибудь слышали про коллекторы? Коллекторы! Если не слышали, то вы настоящие олухи! Одним словом, в одно слово, неважно! Олухи и есть! Не надо таскать комки, не надо строить эту идиотскую площадку. Надо спуститься в коллекторы и там укрываться от Милицы и Адама. Там, слышите! Этого вполне достаточно! Настроили уже до вас, идиоты! — не на шутку разозлился я.
И вдруг я догадался! Я вспомнил! Они не понимают мои слова, у них другие слова. Они из других слов сделаны! Кажется, так? Я попробовал что-то сообразить на других словах. Но не смог вспомнить ничего, кроме названия какой-то дряни. Что-то типа «портфель», «аэроплан» или что-то похожее. Ну не кричать же им «па-ра-шют»!
— Эй… — опять без всякого толка прокричал я. Никакой реакции не дождался. — Сооо-ооо-сссс! — наконец я вспомнил какое-то слово, которое что-то могло означать. Не знаю, что именно, но вроде ничего плохого.
Тщетно. Похоже, даже такое понятное и простое слово, как SOS, бородатые не знали. Тот, который стоял рядом, услышав его, состроил непонятную гримасу, которую я когда-то видел, но сейчас не мог вспомнить, как она называется. Весь его рот приподнялся. Как будто он хотел что-то откусить, не открывая рта. Вот идиот!
— Джи-и-и-и-нннн… — заорал я и стиснул пластиковую «спинку», дав понять Джин, что на этот раз я настроен серьезней некуда.
— Чего?
— Ты видишь?
— Что?
— Что, что… твою мать! Можешь хоть раз ответить серьезно? Бородатых видишь?
— Конечно. А что?
— Почему они ничего не отвечают?
— Я откуда знаю! Может, они… как это… — видимо, Джин что-то вспоминала. — Слушай, в магазине, где я лежала, были еще такие приспособления. Как же они… в общем, для тех, кто не слышит ничего. Они были высшей категории… в смысле лежали на верхней полке. Ублюдки этакие! Хотя сами маленькие, никчемные. И вообще не понимаю, как я могла быть менее важной? Гораздо важнее ходить, чем слышать. Ведь так?
— Джин! Мне сейчас не до твоих историй! Хватит! Что мне делать?
— Так, ты это… ты посмотри им за уши.
— Ч-е-е-го?!
— Надо посмотреть им за уши, — уверенно повторила Джин, словно это было проще, чем открыть банку консервов.
— Это еще за-ч-е-ем?
— Если у них за ушами есть такие небольшие пластиковые загогулины, они не слышат или плохо слышат.
— Какие еще загогулины? Ты в своем уме? Да у них какие-то дебильные палки в руках, ни одного кармана, они разбросали кучи дерьма по всей площадке! Разве этого мало?! Еще им за уши смотреть?!
В этот момент бородатый, который стоял ближе всех, подошел и положил свою измазанную Адамом руку мне на плечо.
— Джи-и-и-н… — я всхлипнул то ли от обиды, то ли от страха. — Чего это он?..
— Не знаю, — притихла Джин, а потом шепотом добавила: — За ухо, за ухо глянь! Глянь за ухо!
— Да пошла ты! — не выдержал я и тоже положил бородатому руку на плечо.
Бедолага бородатый! Все его тело было покрыто следами Адама, а лицо выщерблено так, словно в самые страшные припадки Милицы он находился на поверхности. Из одежды почти ничего. И карманы, конечно, отсутствовали! Какие там карманы! Хотя это, признаюсь, как-то объясняло, что бородатые не спускаются в коллекторы, а занимаются тут всякой ерундой. Как можно находиться в коллекторах без карманов?! Так им там ничего не найти!
— Слушай, друг, — еще раз попробовал я. — Что здесь происходит, а?
У бородатого что-то поменялось в выражении уродливого лица. Выглядело это так, словно он сказал нечто вроде: «Все нормально, сейчас покажу».
Я ничего не услышал, но понял именно так. Бородатый взял меня за руку и потянул в сторону. Не знаю, как и зачем, однако я пошел.
Пока мы проходили мимо других бородатых, он как будто строил им гримасы, а остальные отвечали ему.
Потом все бородатые снова принялись заниматься всей этой ерундой с комками, а мы подошли вплотную к палкам, которые я видел вчера, и «мой» бородатый показал мне куда-то вниз.
И… е-мое! Это самое плохое, что я видел с тех самых пор, как когда-то утром обнаружил, что от Роба осталась только половина Роба. Нет, пожалуй, я загнул! С Робом было еще хуже. Но тут я тоже не на шутку расстроился.
Из-за порывов Милицы показалась неровная, довольно высокая стена, и где-то внизу, на веревке, болтался большой комок.
Мало того что бородатые находятся здесь, а не в каком-нибудь уютном коллекторе, так они еще и делают эти стены выше. Они строят эти стены! То, что недавно казалось просто бредом, я видел собственными карманами… точнее, глазами и ушами!
Бородатые олухи что-то здесь строят! Хуже того, они вроде и не догадываются, что порывы Милицы и пачкотня Адама становятся сильнее, чем выше они забираются. Сильнее! Что, интересно, они будут делать, когда Милица станет совсем невыносимой? И все это вместо того, чтобы собрать последний дистиллят (а он у них, как пить дать, есть!) и уйти в какой-нибудь милый сердцу коллектор. Может, даже Моисея найти.
— Да, друг! — похлопал я бородатого по плечу. — Совсем вы из ума выжили, — и я показал ему наверх, где буйствовала Милица. Тут даже бородатый меня понял. Он изобразил опять какую-то гримасу, мол, согласен, что от Милицы лучше держаться подальше. — Так если ты понимаешь, что там тебя ждет самая мерзкая стерва — Милица — и грязнуля Адам, зачем ты носишься здесь с этой палкой-ложкой, разгребая всякие куски дерьма?!
Я пнул ногой один комок, который валялся рядом. Бородатый, похоже, опять что-то понял. Он показал мне, что надо сесть на этот комок. И я сел. Сил уже не было.
Бородатый тоже сел рядом, но смотрел куда-то вверх. И через какое-то время над палками появился большой, обмотанный веревками комок. Комок болтался, а потом упал на середину площадки.
Теперь хоть стало понятно, откуда здесь комки! Когда он развалился, бородатые принялись во всю орудовать идиотскими палками.
— Ну вы и кретины! — беззлобно выругался я.
Бородатый от этого только оживился. Он прыгнул в освободившиеся веревки. «Что, друг? Даже до тебя дошло, что надо сваливать отсюда?» За ним прыгнули еще несколько бородатых. Все они, кажется, привычно повисли, даже не выглядели смущенными.
— Джин?
— У-м-м?
— Ну что?
— Что, что? А может, внизу торговый центр есть? — все-таки издевалась она.
— А знаешь… я сейчас брошу тебя вниз, потом расскажешь про этот их торговый центр. Ладно?
— Не… давай вместе посмотрим, — и Джин легонько подтолкнула меня к веревкам.
— Ты сумасшедшая, что ли? — только и успел огрызнуться я, а сам уже перекинул одну ногу, по примеру бородатых.
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Я остановился рядом с Большой Свечкой, пробуя угадать ее уроки. Какие они в этих цветах?
Как будто пугающие и веселые, грустные и радостные, интересные и скучные, понятные и неразличимые.
Все одновременно! Зачем такие разные уроки у Большой Свечки? И почему она не становится прозрачной?
Ко мне подошел ЛЮ и дал мне привычный урок: Пао будет всегда.
Я, как обычно, не понял. Видел, что не только Пао будет всегда, но и еще что-то. Большая Свечка будет.
Мы с ЛЮ пошли к Башне.
На Подъемном Блоке работал молодой УТ, вместо старого мудрого ЕТ.
Я передал УТ урок ЕТ: если Пао упадет у тебя, то Пао все равно упадет. Хотел как-то подбодрить его. УТ ответил уроком: если Пао упадет, то неважно у кого.
УТ был мудрым. Если что-то случается с Пао, то неважно у кого, потому что Пао будет всегда. Пао упало. Не так важно, кто уронил Пао.
Мы с ЛЮ поднялись на Башню и увидели, что АТ, ОД, УР, УС, ЕР стоят, держа бамбижо вверх. Их бамбижо редко увидишь поднятыми! Они работают на Башне во время темнолетающего Пао и готовы ко всему.
Но то, что было на площадке, заставит поднять бамбижо любого.
На площадке была Маленькая Свечка.
Одна из тех Маленьких Свечек, которые иногда появляются из Прозрачного Коридора.
Маленькая Свечка мерцала разными цветами, почти как Большая Свечка. Только быстро становилась прозрачной. Я дал ей простой урок: пытайся, пока пытаешься.
Маленькая Свечка не приняла мой урок, только открывала и закрывала рот, будто откусывая какой-то невидимый плод.
Через ее смешанные цвета я увидел много уроков: боль, испуг, надежду, страдание, злость. Все уроки у нее перемешались.
Я решил успокоить Маленькую Свечку и дал ей урок: спокойствие, которое внутри. Что еще я мог дать тому, у кого так много уроков?..
Маленькая Свечка не приняла и этот урок и стала прозрачной, потеряв все свои цвета.
ЛЮ дал Маленькой Свечке прощальный урок: Пао будет всегда.
Тот, кто появляется из Прозрачного Коридора, быстро становится прозрачным.
Какими бы прозрачными ни были Маленькие Свечки, их все равно жалко. Они немного похожи на нас.
Выйти из Прозрачного Коридора, чтобы стать прозрачным, и снова уйти в Прозрачный Коридор.
Выйти, чтобы снова уйти. Самый грустный урок, который я когда-либо встречал.
Я чувствовал, что внутри меня много уроков, которые я не мог принять. Они висели, словно плоды на Стене Плодов.
Но что поделаешь? Я не могу сбивать уроки, как плоды, ударом бамбижо. Уроки — это не плоды.
Часть четвертая
Глава 1. Конбор
<Тюменская область, 1946 год>

— Не пропрем мы здесь, Кинстинтин! Не пропрем, дорогой.
Меня удивила даже не усталость в его голосе, а неуверенность. Раньше я такого не замечал.
Я присмотрелся к иссохшему, но все же грозному лицу: глубокие морщины, темно-серые внутри, которые кое-где закрывала жесткая щетина, спутанные седые волосы.
Что если не по нему такая исследовательская работа? Вдруг ему война лучше, ближе? Может, дед Матвей, по природе своей, охотник? Гнаться, преследовать, даже получать увечья — подходит. А тут переходы, пробы, бурение, опять долгие переходы. И опять пробы, бурение. Снова и снова.
Я замечал, как дед Матвей кривился, когда Борис методично вгонял бур в землю, доставал пробы, разминал в руках песчаник, что-то записывал в своей тетради и направлял бур дальше, иногда всего лишь в нескольких метрах от прежней скважины. Не нравилось деду Матвею, когда матушку-землю таким изуверским способом дырявят. «Вот бомбы, пожары… это… как само по себе, — объяснял он мне. — А тут, чтоб так, чтоб без огонька. Не правильно это, Кинстинтин».
Я и сам не знал, в этом ли дело, но, когда наблюдал за Борисом, меня тоже что-то коробило. То ли из-за того, что он делал, то ли из-за того, какой он. Я понимал всю нужность и важность такой работы и то, что выполнять ее можно только так. Все равно оставалось какое-то неприятное чувство, словно Борис без всякого сомнения подчиняет своим целям то, что не имеет права подчинять. И все это некая новая порода людей, для которых они сами — главное, а все остальное — расходный материал.
Хотя геологоразведка была гораздо лучше войны. Результаты этой работы дают людям свет и тепло. Не то что война, которая только все отнимает.
— Вижу, дед Матвей, вижу! — я старался перекричать рев Бэки.
— Во… загонит нас этот «студент» в болота. Сам там подохнет со своим блокнотом и буром, туды его… и нас погубит. А ему что… в блокнот записал, да и держи свое, дело выполнил. А я, брат, еще пожить хочу. Еще пожить… не хочу в этом болоте кишки рвать. А! Ну! Давай, бросай это дело! Не то сцепление сожжешь!
Но Борис не прекратил. Он как будто хотел доказать деду Матвею, что, по сравнению с его великим делом, вся эта мелочь, типа сцепления, самой Бэки, экспедиции в целом, ничего не стоит.
Цель оправдывает средства.
Вот только мы не могли понять, где есть цель, а где средства. Может, поэтому с каждым днем ситуация в экспедиции ухудшалась. Все устали, озлобились, непонятно, правда, на что и кого. Мы втроем, я, дед Матвей и Борис, шли впереди на Бэке, а рабочие, сформированные в основном из бывших солдат Маньчжурского фронта, на подводах медленно ехали за нами, тащили оборудование, лагерь, припасы.
Среди рабочих царило обычное злое отупение, в нашей тройке — какой-то серьезный разлад. То дед Матвей орал на меня, что я делаю что-то не так, то я огрызался на деда Матвея. То же самое с Борисом. Можно сказать, мы с дедом Матвеем были против Бориса. Почему так?
Не знаю, но, кажется, Бориса никто не любил. Он как будто и человеком-то не был. Иногда я представлял, как монгольские охотники поймают Бориса, снимут с него кожу, а под кожей окажется железный скелет.
Стыдно сказать, я даже боялся Бориса и одновременно завидовал ему какой-то нехорошей завистью: что он такой железный, несгибаемый. Не такой несгибаемо сильный, как дед Матвей, а по-другому несгибаемый, не как человек.
По степи и дорогам мы шли в два-три раза быстрее лошадей с подводами. Когда попадали в непроходимые места, куда нас часто заводил Борис, сверяясь со своими неосвоенными кроками , подводы нас догоняли. Болота были страшны для Бэки. Стоило сесть хотя бы одним мостом или тем более лечь брюхом — выбираться приходилось несколько дней. Но по-другому невозможно. Там, где нужен бур, нужна была и Бэка. А там, где нужна Бэка, нужны были и мы втроем.
Вот и сейчас Бэка повисла на одной спарке , беспомощно крутила колесами с правой стороны, отбрасывая ил на борта. Почти как в самом начале, когда мы еще выбирались на фронт, окружая весь центр Мьянма.
Борис пошел вперед и теперь возвращался. Его спецовка была забрызгана грязью. Но он шел так, как если бы только что получил у завхоза новенькую. В правом углу, на лацкане, блестел орден, «розочка» с изображением Ленина . Борис, наверное, чистил его каждый день.
«Он не просто надевает этот значок, — понял я. — Он несет его как знамя перед боем».
Вспомнил, как мы с Сато вышли к устью реки. Точнее, к устью сразу двух рек. Одна была прозрачная, в ней текла чистая горная вода. Другая, напротив, серо-коричневая, мутная . Видимо, где-то после источника река проходила по глиняному слою и окрашивалась до бурого цвета.
— Вот... — сказал Сато. — Вот что такое путь.
— Что?
— Смотрите, — произнес он и ушел.
— На что?
Тогда я подумал, что не понял чего-то. Хотел переспросить. Но Сато показал мне открытую ладонь, что означало «сидите и молчите».
— Смотрите, — повторил он. — Просто смотрите.
Я сидел и смотрел на течение этих двух рек, как они сливаются, как прозрачная вода перемешивается с бурой. Сначала реки текли отдельно, но потом одна наполняла другую, и уже не разберешь, то ли эта вода еще недавно была прозрачной, то ли бурой. Теперь это была одна вода, какого-то неопределенного цвета.
Я посмотрел на повисшие колеса Бэки, на забрызганные черной жирной землей бока, на согнувшегося деда Матвея, который пытался подложить какие-то доски под застрявшую спарку. И потом, в неком ореоле, увидел Бориса, он приближался к нам, беззаботно помахивая сорванной веткой.
Меня затрясло, словно я полыхнул изнутри. Как будто наконец понял, чего хочет сейчас от меня мой путь. Он хочет, чтобы я разрядил карабин прямо в грудь Бориса. Прямо туда, где виднелся натертый до блеска орден. Чтобы и этот орден, и сам Борис развалился на много-много осколков. Одним этим выстрелом я отомстил бы за свою усталость, за Москву, за табличку «Союз металлургов» на моем доме, за деда Матвея, которому Борис все время говорит «делай это, делай то» с таким уверенно беззаботным видом, за всю Землю, за Сато, за… за самого себя.
В этот момент мне даже стало обидно за Бэку, за то, что она вся покрыта глиной и илом.
А Борис все шел и шел мне навстречу, так же беззаботно. Как будто не только сам Борис, а все эти «новые люди» шли мне навстречу и хотели измучить, выжать из меня все силы, истребить все, что дорого.
— Харэ, — сказал дед Матвей тихо, но я уже достал карабин и теперь водил рукой по прикладу. — Харэ! — повторил он. — Тут тебе не война. А этот щегол — не Захар, про которого все забудут. Тут задумка нужна.
— А?
— Потом, потом. Лучше давай помыслим, как Бэку из этого месива достать, — и в следующее мгновение прокричал Борису: — В жопу, Боря. В жопу, твою нефть. Или ты хочешь…
— Ты же коммунист, Матвей!
Вот что в нем больше всего раздражало! Борис все время говорил спокойно и насмешливо. Как будто у него никогда не было даже зерна, даже песчинки сомнения.
— Чего, Боря?! Я уже тридцать лет как коммунист.
— Почему же так мала вера твоя?
— Как горчичное семя, мать твою! — дед Матвей сплюнул. — Не надо только про веру мне…
— При чем тут горчичное семя? Или ты поповщины в своей деревне набрался? — улыбнулся Борис.
— Я из Петрограда!
— Матвей! Нет твоего Петрограда! Есть Ленинград. И рекомендую это запомнить.
— Да пошел ты! — дед Матвей нервно поджег самокрутку.
Мне тоже очень хотелось закурить, но я почему-то не мог пошевелиться, стоя в каком-то оцепенении.
— Сам иди! А заодно посмотри, как нам до той сопки дотянуть.
— Как, как? Никак, едрена вошь! Никак! Кинстинтин!
— А? — неуверенно отозвался я.
— Чего «а»? Чего «а»? Как вытащить Бэку?! Ты ж голова. Раз тогда в Маньчжурии нас от желтомордых спас, давай, думай.
— А что, Константин, и правда, скажите нам...
— Как… — не знал, что говорить я, а в голове почему-то звучало Матвеевское «харэ, харэ, харэ», словно дед Матвей не останавливал, а подталкивал меня к чему-то.
— Товарищ Шкулев! — в это время не унимался Борис.
Я увидел, чем больше он злится, тем сильнее расплывается эта гаденькая улыбочка по его лицу «нового человека». Как будто он не только издевался над всеми нами, но издевался намеренно.
— В жопу твоего товарища, — крикнул дед Матвей. — Не хочу я кишки наружу выпускать из-за твоего бура и твоего коммунизма.
— Товарищ Шкулев! Доложу я про вас.
Перед глазами задрожало. Я ощутил сильную слабость и, кажется, упал. Свалился куда-то вниз с борта Бэки. И потом почувствовал удар в бок и громкий хлопок, перестал видеть и слышать. Откуда-то издалека послышалось гулкое эхо — «ур-уррр-г…ург-ург». И еще какой-то звук вслед за громким хлопком, словно сотни маленьких птиц рассекают воздух крыльями. Такой протяжный, многомерный свист.
Я почувствовал, как что-то колется. Еловая ветка. Залезла в самое ухо, зараза. Но как, почему? Попробовал повертеть шеей. И понял, что действительно упал и что теперь я сижу не на борту Бэки, а на земле. Медленно ощупал себя, вроде все цело. Потом какое-то время просто ворочал глазами, пока не увидел черные резиновые подметки. «Болотоходы деда Матвея, — понял я. — Вторая пара болотоходов, которые дед Матвей носил бережно, в то время как я испортил свою, пока бегал с Сато».
— Дед Матвей?
— Кто ж еще? — услышал я в ответ. Кажется, он сел рядом. Вместо подошвы с буквами напротив оказался огромный карман походной куртки. — На, потяни, — дед Матвей дал мне самокрутку.
Я удивился, что самокрутка неаккуратная, не как обычно у деда Матвея, а наспех скрученная. «Волнуется? — подумал я. — Из-за чего? Неужели из-за того, что я упал?»
— Так что, дед Матвей? Подстрелили меня?! — вдруг догадался я про громкий хлопок и свист. Выстрел из охотничьего ружья.
— Эх ты, болезный, — проворчал он.
— Болезный? Значит, сильно подстрелили. Да? — я чуть не заплакал, представив, как будет быстро развиваться гангрена в этом глухом мокром болоте. Как, наверное, уже скоро из моей груди начнет мерзко вонять гнилью. Как у тех солдат, которых мы оставляли, развороченных снарядами после авиаатак.
— Сильно… — глухо произнес дед Матвей. — Так сильно, что теперь нам всем несдобровать, Кинстинтин.
Я испугался настолько, что сразу покрылся мурашками. Попытался пошевелить разными частями тела, от ушей до щиколоток. Получилось. И даже без всякой боли. «Но куда попали-то?»
— Дед Матвей… кто стрелял-то? Кто-то из местных?
— Эх… — протянул дед Матвей, взял мою голову в свои большие ладони и прислонил к себе. — Эх-х…
Я ничего не понимал. То ли ранен, то ли нет. Умру от гангрены или нет? Кто стрелял и откуда этот кто-то взялся? Но, когда дед Матвей приподнял мою голову, я увидел, что дальше, впереди от меня, за передней частью Бэки, лежит еще кто-то…
Борис! Это был Борис! Его ботинки на шнуровке, брезентовый комбинезон, спецовка, сильно забрызганная грязью. И даже «розочка» ордена.
Тело лежало как-то неестественно, грудь оттопырилась и торчала так, словно шея с головой под прямым углом упирались в землю. От этого значок с крохотным, еле различимым профилем Ленина смотрел на меня почти вертикально.
Дед Матвей поднес спичку. Раскурить сразу не удалось, воздух в плохо скрученной самокрутке мешал как следует затянуться. Но потом густой дым ядреной махорки окружил, заполнил все мои легкие, ноздри.
— Эхх… — опять как-то обреченно вздохнул дед Матвей.
— Что… что?
— А то! Одно дело — от голодухи в Петрограде подохнуть. Другое — от фрицов или узкоглазых под дых получить. А третье — от своих маслину в затылок схлопотать в каком-нибудь поганом подвале. И ведь схлопотаем! Схлопотаем, дорогой Кинстинтин!
— Да почему же, почему?!
— А потому! — громко и злобно сказал он и еще чуть выше приподнял мою голову.
Я присмотрелся и ахнул. Тело Бориса лежало как ни в чем не бывало. Казалось, он просто прилег на мягкий мох отдохнуть, помечтать о чем-то, посмотреть на небо. Помечтать… но голова Бориса, точнее то, что от нее осталось… чуть выше шеи лежала какая-то мясистая красно-белая каша, вперемешку с нитками, видимо от москитной сетки, и стеблями морошки.
Упругие продолговатые блестящие листочки сплошь измазаны непонятной жирной смесью, какими-то осколками. «Мозги!» — наконец сообразил я.
— Э…э…. У него…
— Вот тебе и «ээ-э-э», — зло передразнил дед Матвей и выпустил густую струю дыма. — Вот тебе и «ээээ»!
— У Бориса… это… у него ж головы нет!
— Эт точно! — вздохнул дед Матвей. — Но хуже, что и самого Бориса-то теперь нет. Что мне дело до его головы… А вот за самого Бориса с нас эти псы спросят, ух-х-х спросят…
— Нет головы? Нет?
Дед Матвей ничего не ответил. Только скрутил новую самокрутку и опять закурил, плавно, в своей обычной манере, снимая мизинцем густой бархатистый пепел с краешка, рядом с самым угольком.
«Непонятно...» — в голове у меня стоял какой-то гул.
Я смотрел на небо, которое было окрашено в серо-желтые тона. Под поясницей мокро, мох уже пропитал все слои одежды, становилось холодно. Жар, который я до этого ощущал внутри, постепенно отошел. Мое тело остывало, как двигатель Бэки, потрескивая, после долгого дня работы.
Наконец, я кое-как встал. Дед Матвей не обращал на меня внимания, сидел, пытался втянуть хоть что-то из уже дотлевшей самокрутки.
Я собрался с силами и подошел к телу Бориса. Так и есть! Кто-то выстрелил ему в голову. Меня удивило, что выстрел был почти вплотную. Такая «каша» получится, только если стрелять крупной дробью в упор. Иначе осталась бы просто дырка. А тут, на месте головы, мешанина из мозгов, морошки, осколков черепа и кусков кожи.
— Ну, что? — спросил дед Матвей.
— Да у него головы совсем нет!
— Не время шутковать, Кинстинтин… Слушай! А ты без вести все еще? Не посылал телеграмм-то в ревсовет?
— Телеграмм? Откуда, дед Матвей? Если б я только мог! Я бы маменьке послал, а не в Реввоенсовет. Я ж как тогда ушел с вами в геологоразведку, так в лесах и был все время. Откуда телеграмму-то…
— Ух ты! — он быстро поднялся и подошел ко мне. Потом внимательно осмотрел тело Бориса. Потом зачем-то мое. Кажется, дед Матвей вел какие-то подсчеты про себя. — Ух ты! — снова произнес он. — Ну все, Кинстинтин! Все, дорогой! Живем! Живем мы! Теперь Борисом будешь! Теперь будешь…
Он рванул значок с груди Бориса и протянул мне:
— А ну, одевай! Одевай! — заскрежетал зубами, как бывало с ним только, когда он очень злился или был напряжен.
— Ладно, ладно… — успокоил я и вставил в петлицу бывшей офицерской гимнастерки яркую лакированную «розочку» с крошечной головой Ленина.
Дед Матвей обшарил карманы Бориса, достал военный билет и блокнот. И пачку писем, аккуратно уложенных в промасленную бумагу.
— На! — протянул мне. — На-а, бери!
— Зачем?! За… — не понял я.
— Бер-р-р-иии! — прорычал он. — Бери! Быстро! Спасем нас обоих.
— Спасем?!
— Да. Спасем.
— Теперь Борисом будешь! Понял? Понял!
— Да, — не мог возразить я, глаза деда Матвея налились кровью. — Но, но… зачем это? Зачем?
— Затем! Нечего было в начэкспедиции стрелять, Кинстинтин! Тьфу ты, едрена вошь, Борис!
— Стрелять?! Стрел…
— Да, стрелять! У меня в Петрограде разные солдаты были, какие и ссались под себя, какие и руки на себя наложить пытались. Но чтоб порешить кого, а потом в обморок грохнуться… это уж… извольте…
— Так это… Так это?.. — Я не верил. — Так это я его… Это я?!
Я еще раз подошел к телу Бориса, сжимая в руках военный билет и письма, увидел близко-близко красное месиво вместо головы, кажется, даже какие-то фрагменты ушей, и почувствовал что-то странное. Одновременно простое и легкое. Как будто у кипящего котла открыли клапан, и котел снова стал работать нормально.
На первой странице военного билета было написано химическим карандашом: Борис Карташов, место рождения — Елисаветград. Потом название города зачеркнуто и выведено: Кировоград.
— Дед Матвей! У Бориса отчества нет.
— Знамо дело. У коммунистов, как у собак, в батях один кобель. А мать — драная сука, революция.
— А можно… можно… я не буду Борисом?
Я достал химический карандаш, маленький огрызок, который кое-как уцелел в офицерском планшете, смочил пересохшим языком и написал на первой странице: Константин Борисович Карташов.
— Вот, смотрите! — показал я деду Матвею.
— Хм-м… — удивился тот. — Талант, Кинстинтин Борисыч. Талант! Ни одна красноперая сука не отличит.
— Следите за словами, коммунист!
— Вот это правильно! — одобрительно кивнул дед Матвей. — Это правильно, дорогой Кинстинтин Борисыч. Старый я уже. Не впрок мне сейчас от рук своих-то умирать.
— И не будете, дед Матвей.
— Не буду, не буду. А теперь давай, — и он взял за обе руки труп Бориса. — Давай, стаскивай с него одежу-то, стаскивай. А сам раздевайся, дорогой. Война-то закончилась. Хватит уже в офицерском макинтоше щеголять. Хватит!
Глава 2. Вениамин
<СССР, 1980-е годы>

Галя смотрела на Вениамина уставшими, потускневшими глазами. Сколько уже таких глаз видел Вениамин?..
Но сейчас было важно совсем другое. Судя по виду Гали, она не спала всю ночь. Значит, вчера, при закрытии магазина, не заявила о пропаже. Или заявила? Нет, тогда бы сейчас ее заменила другая продавщица. Галя испугалась, как и предупреждал дядя Олег, хотела подумать, не находила себе места.
Неудивительно. Пропажа товара, да еще такого дорогого могла закончиться не только увольнением (это и так понятно), а следствием, подозрением в хищении.
Галя хоть и была молоденькой, однако чуть старше Вениамина. Даже за непродолжительное время работы в торговле она прекрасно знала о последствиях обвинения в хищении. Поэтому, когда Вениамин пришел сдавать испорченный бидон, не очень внятно спорила с надоевшим оборванным пацаном.
— Вот, посмотряйте! — нарочно коверкал слова Вениамин. Ему надо было показаться деревенским простаком, чтобы снять всякие опасения. — Это ж скол. Скол и есть! Как я такой бидон тетке принясу?
— Не было там скола, — махнула Галя. — Всю продукцию перед выкладкой мы проверяем, — потом махнула рукой на Вениамина и добавила: — Сам расколол, пока по электричкам шлялся.
— Да как же я… я… дурень, что ли?.. — обиженно всхлипнул Вениамин, продолжая тыкать в черную трещину, рассекающую эмаль.
Конечно, эту трещину он сделал сам, острой галькой. По объяснению дяди Олега, она должна была быть не слишком большой, но и не слишком маленькой. Все должно выглядеть правдоподобно. И должны быть основания для обмена.
— А… — Галя села на стул в дальней части прилавка, по-видимому, надеясь, что пацану надоест и он уйдет.
— Я тетку-то позову! — для убедительности перешел к угрозам Вениамин.
— А… зови…
У нее перед глазами беспорядочно мельтешили картины про участкового, делающего опись, про отца и мать, которые задирают руки кверху, выкрикивая «за что?» и «где же теперь такие деньги-то взять?..». Она уже нарисовала картинку, как мать звонит дяде в Тобольск и просит взаймы триста пятьдесят рублей. Но даст ли дядя? Да и есть ли у него такие деньги? Во всяком случае, это был выход. В торговле ей уже ни за что не работать, придется идти в колхоз, зато дело не будут начинать. Вызывать следаков? Тоже никому не нужно, в первую очередь самому участковому. Да и можно вообще без ментуры обойтись. Договориться с завмагом, купить да вернуть на место такую же.
«Ах! Эта цепочка! Сразу ей очень не понравилась, но смотреть на нее приходилось часто. Гадость полнейшая, цыганщина какая-то… нет чтобы обычные цепочки делать! Такое уродство придумали... — в сердцах размышляла Галя. — Даже если дядя перешлет деньги, даже если Галя договорится с завмагом, купит точно такую же цепочку в универмаге в Брянске (если только такая же там есть), даже если все это получится… как потом отдавать триста пятьдесят рублей? Как?! Сколько лет?! — Она с зарплаты и рубля не могла отложить. Отец уже второй год не работал по инвалидности, а мать уборщицей в школе. Да еще у Гали на шее маленький ублюдок, братец. — Сколько же лет придется-то?!»
Разные мысли роились, каждая не приближала, а отдаляла Галю от какого-либо решения.
Она любила новые товары, любила их принимать в свежих, пахнущих типографией коробках и свертках, доставать, разворачивать бумагу, ставить на полки. Еще любила, когда приходил грузчик Санек в те дни, когда привозили большую партию. Другой возможности «любиться» с Саньком не было, разве что на крепко пахнущих типографией коробках, на складе магазина. Ну не приведешь же его домой! Там отец, мать, брат…
— Что это, тетенька? — опять намеренно по-детски спросил Вениамин.
Галя на время прервала свои размышления, посмотрела на Вениамина. Сначала увидела его небольшую грязноватую кисть правой руки, с короткими толстыми пальцами, как будто плохо подходящими к таким тонким «цыплячьим» ручкам, а потом указательный и большой пальцы с маленькими обкусанными ногтями, еще и в кровавых заусенцах. «Видимо, ногти до сих пор обкусывает», — подумала Галя. Но в этих руках, между уродливыми пальцами, похожими на двух червячков с толстыми тельцами и маленькими головками, каким-то неведомым образом сейчас очутилось то, что она хотела видеть больше всего в жизни. Даже больше, чем пленочный магнитофон в своей комнате, о котором так мечтала и который был несбыточной мечтой. Гораздо, гораздо больше! Это была ранее нелюбимая, но теперь оказавшаяся в миг родной, прекрасной, хорошей… змейка золотой цепочки за триста пятьдесят рублей.
— Что это, тетенька? Обронил, что ли, кто?
— Ну, давай!
Галя одним махом прыгнула к Вениамину, вырвала из рук цепочку, осмотрела. «Да! Да! Все на месте, замок не сломан, звенья целы. Даже ценник и бирка завода, далекого МЮЗ ! Все здесь! А значит… значит… — Галя чуть не подпрыгнула от счастья. — Значит, не будет дяди из Тобольска, чтоб он подох на своих северах! Богатей, скотина! Не будет участкового, следователя. И она сможет дальше работать спокойно, внимательно принимая товар, разворачивая, откладывая коробки, надрезая пеньковые веревки, выкладывая на полки вазы, тарелки, шкатулки и тщательно запирая в витрину кольца, цепочки, кулоны с изображениями разных животных и несуществующих существ из гороскопа. И конечно, любиться с медлительным, но маслатым грузчиком Саней. Все это она может делать дальше! Только внимательнее, гораздо внимательнее, чтоб и мышь не проскочила! О, какой она теперь будет внимательной! И… может быть, через пять лет ее мечта исполнится! Когда-нибудь вечером, закрывая магазин, составляя опись товара, Галя увидит напротив строки „магнитофон Яуза“ гордое, размашистое продано 1 шт. и будет знать, что это она купила его! Этот магнитофон, это чудо техники ждет ее, туго затянутый в серую, с древесной крошкой бумагу, перевязанный двойной веревкой. Она упакует его самым тщательным образом. Так сильно завяжет и завернет, что, после того как закончит, бумага еще какое-то время будет „постанывать“ от натуги пеньковой веревки».
— Давайте, тетенька, — протянул бидон Вениамин, но Галя поняла его не сразу. — Давайте, меняйте. А то нехорошо как-то…
— Да что ты, родненький, — чуть не плача, заголосила она. — Бери, бери один бидон бесплатно. Бери, бери… — и Галя побежала доставать бидон из высокой стопки.
— А… это… — делая вид, что ничего не понимает, вертел глазами Вениамин. — Это… не заругают вас-то?
— Бери, бери! Не заругают, не заругают! — тараторила Галя, плотно завязывая в бумагу бидон, хотя «по уставу» товары дешевле двух рублей упаковывать не полагалось.
Галя отдала бидон явно счастливому, как она думала, пацану, и он пошел из магазина. А сама, не дожидаясь, отодвинула тяжелое стекло, заботливо уложила треклятую цепочку на зияющее пустотой законное место. Потом еще какое-то время не могла отвести взгляд от «змейки», что невольно вздрогнула от грохота в проходе. Это оборванный пацаненок задел целым бидоном стену перед выходом.
Галя не рассердилась. Наоборот, рассмеялась:
— Вот так и первый надсадил. Шатаешься, как буренка.
— С устатку, тетенька, — прогнусавил Вениамин как будто опять обиженным голосом.
— А что так?
— Есть-то нечего.
— Родители-то где? — Гале почти стало жалко нескладного оборвыша.
— Да… — махнул Вениамин. — Может, это? — не решался спросить он. — На складе подработать можно? Я за рупь готов целый день чего скажете носить.
Галя замялась. Она, конечно, не могла заменить долговязого Сашу на этого. Но могла предложить Саше заняться чем-то поинтереснее все то время, пока этот дурачок будет таскать коробки. Это ж не кирпичи и не мешки с зерном. Чай, справится и такой чахлый. А если какую мебель или еще что, так и Саша поможет. В общем, стоит попробовать.
— Ладно, — махнула Галя. — Приходи через два дня, в мою смену. Что-нибудь придумаем. Только к шести. Не опаздывай! Понял? — строго добавила она, теперь уже примерив на себя роль руководителя.
— Спаси-боо! Спасибка, тетенька! — чуть не запрыгал от счастья Вениамин. — Приду! Ей как приду! — и, видно, от радости, что получил свою первую работу, побежал со всех ног из магазина.
* * *
Вениамин сидел, развалившись в центре сиденья, даже не боясь контролера. После того, что он сейчас «провернул», а тем более того, что еще предстоит, бояться контролеров уже как-то несерьезно. Да и в вагоне почти никого. Всегда можно успеть убежать. Хоть, по меркам деревенских парней, бегал он не очень. Однако для усталых пропитых мужиков-контролеров парень был вполне быстрым зайцем.
Вениамин не хотел сейчас ни о чем думать, особенно о том, что еще два дня предстоит жить с разбитой параличом бабкой, что-то ей готовить. А еще хуже, убирать за ней обосранные простыни. Как нарочно, бабка не могла нормально испражняться. Ее жидкие, тягучие, серо-зеленые испражнения страшно пахли. Убирать за ней было настоящим мучением. Да еще она сама, не только разбитая инсультом, а обезумевшая от своей слабости, все время вспоминала какие-то гадкие истории про отца Вениамина и, что еще хуже, про его мать. Постоянно ругала и обзывала потаскухой бабушку Вениамина, ту, что жила в Москве. Хотя, насколько он знал, видела ее всего один раз, на свадьбе. Сам же Вениамин не видел московскую бабушку ни разу. После того как его мать вышла замуж за отца, родительница порвала с ней. Так вот, если все получится, как научил дядя Олег, им предстоит встретиться.
Вениамин явится не как бедный никчемный деревенский щенок, а как серьезный молодой человек, у которого за душой кое-что да есть. В общем, не хотелось возвращаться в убогую деревню, которую он всегда ненавидел. Хотелось сидеть вот так в электричке, смотреть в окно, на деревья и изредка встречающиеся избы, которые еще вчера представлялись ему совсем в другом свете, вот так покачиваться на сцепке вагона, разглядывая свою «добычу». Прошел всего день, а избы и деревья опять казались Вениамину другими. Все-таки прав дядя Олег. Прав, что если воровать, то по-крупному, а не таскать цепочки, хоть и по триста пятьдесят рублей.
Среди пассажиров было несколько стариков с… то ли лопатами, то ли какими-то другими сельскохозяйственными инструментами и большими котомками на колесах, которые они плотно прижимали к себе.
Вениамин внимательно разглядывал сначала одного такого старика, потом второго. И, несмотря на разницу во внешности, рост, фигуру, цвет волос, все они казались ему очень похожими, почти одинаковыми. Темная, от работы на огороде, кожа, словно намазанная землей, пустые прозрачные глаза…
«Никогда я таким не буду!» — чуть не скрежеща зубами, проговорил Вениамин и с каким-то остервенением представил себе жизнь одного из стариков.
Вспомнил вдруг, как отец неумело, спьяну выстрелил в их соседа, дядю Колю, который пытался спасти Вениамина от побоев. «Может? Вот… во что он стрелял! — поразился своей мысли Вениамин. — Дядя Коля превратился в такого „дедка“. Только с рваным шрамом через всю правую щеку».
Потом Вениамин посмотрел в другой конец вагона. Слева, у окна, сидел рослый парень, лет двадцати, с сильными загорелыми руками, поросшими серыми жесткими волосами. Сидел уверенно, не сгорбившись, выпрямившись, расправив плечи. «Так сидит человек, который уверен в своем будущем», — безошибочно понял Вениамин.
«Уверенный» читал книжку в черно-белой обложке, читал очень внимательно. Было видно, содержание важно для него. Вениамин заметил, что он даже глаза переводит со строки на строку точно по времени: раз — взгляд перевел, раз — опять перевел. И дальше… раз-раз-раз-раз…
Вениамин отвернулся, ему почему-то стало противно. Теперь он представил жизнь этого парня. Как тот вырос в хорошем деревенском доме, надежном, просторном, но без излишков. Как ходил в школу, потом служил в армии. После пошел учиться в ПТУ или, может, в какой институт, про существование которых рассказывал дядя Олег. И вот теперь едет домой, в деревню, повидать родителей.
Подойдет к своей избе, по-прежнему крепкой, ладной. Ведь отец поддерживает ее в хорошем состоянии, несмотря на возраст. Навстречу выбежит мать в чистой белой, в мелкий цветочек, косынке. Отец, такой же рослый, как и сын, только постаревший… у глаз сетки морщин. Но все равно еще здоровый и правильный мужчина.
«Уверенный» обнимет мать, пожмет руку отцу. Они идут в дом. Там стол с едой. Скорее всего, выпьют водки или самогонки, своей. Отец расчувствуется, начнет хвалить сына. Только они не будут напиваться в дым, бутылку на двоих, не больше, может, пару небольших «женских» рюмок выпьет мать. Когда завечереет, все выйдут посмотреть огород. Отец горд яблонями, распаханными многочисленными грядками, теплицами. А сын горд за отца.
«Сволочи!» — выругался Вениамин и сплюнул под лавку.
Ему стало одновременно плохо и хорошо. Странное чувство появилось внутри. Как в сказке, когда нужно выбрать из трех дорог одну единственную. Он посмотрел еще раз на одного из стариков в вагоне, потом на «уверенного», опять в окно, где среди серых бревенчатых изб изредка встречались избы со свежеструганными, раскрашенными нарядными наличниками, броские такие, явно зажиточных семей. «Все равно избы», — опять, со злостью, подумал Вениамин.
Он представил всю последовательность своего «дела», перед глазами возник дядя Олег, который разъяснял, поправлял в тех местах, где Вениамин был не уверен. Наконец, когда он мысленно прошел через все части, откинулся на спинку сиденья и почувствовал спокойствие. Как будто только что сделал первые шаги по своей дороге. По той самой дороге, по которой никогда не пойдут «уверенные парни» или даже такие, как его отец, дед. Даже такие, как дядя Олег. Это сложная дорога! И все, кого он знал, слишком любили себя, чтобы идти по ней. Но только не Вениамин. Уж лучше он не будет себя любить, а все равно «туда» пойдет.
Потом Вениамин почувствовал, словно что-то щекочет его. Не снаружи, а изнутри. Вспомнил давнее ощущение на карьере. Ему нравилось перебирать песок, пересыпать его, направлять тонкую струйку себе на ногу или живот. Струйка падала точно, звонко, песчинка за песчинкой, оставляя на коже приятное покалывание. Сейчас почти так же. Только песчинки падали не снаружи, а внутри. От этого приобретая ощущение той самой приятной щекотки.
Это было не просто приятно, но еще оставляло какой-то непонятный… след. Будто сейчас, обдумывая «дело», Вениамин заглядывал внутрь себя и видел там тот самый «след». Он возникал и оставался. Так, что Вениамин мог вернуться к нему и изучать. Словно этот след… этот след вел его куда-то, прочь от дороги «уверенного», от дороги его отца и деда, даже от дороги дяди Олега.
Он вспомнил, как «змейка» цепочки тоже оставила в воздухе какой-то «след», когда он был в магазине первый раз, неуверенный, дрожащей рукой опирался на доску прилавка, чтобы извернуться и залезть внутрь, да еще в самую глубь.
Это было что-то новое, что-то необычное, как будто он не просто знал, что делать прямо сейчас, но и заранее знал, что будет и как так сделать, чтобы было именно это.
Вдалеке громко кашлянул один из дедков, сплюнув кусок мокроты в кулак. Это отвлекло Вениамина, и он снова посмотрел на «уверенного». Тот повернул книгу так, что Вениамин смог разглядеть написанное большими черными буквами название на обложке: «Добыча угля».
«Добыча, — понял он. — Вот что важно. Добыча. Добыча. Добыча. До-бы-ч-а-а-а…»
В окне пронеслось название его станции — «Поребинское».
«Ладно! Выйду на следующей, пойду через лес. Так даже лучше».
Но и следующую он тоже пропустил. Не мог просто так встать и пойти, пока внутри сыпался «золотой песок». Так он его назвал. Как переливы золотой цепочки, которую недавно сжимал в руках… в этой же электричке, стоя на сцепке, он подумал о слове «золотой». И, когда «золотой песок» внутри Вениамина перестал сыпаться, он ощутил «след», который вел и будет вести его. Когда-то дядя Олег рассказывал про следопытов в лесу, которые могут опознать и выследить любое животное спустя какое-то время, после того как зверь пройдет. Это называлось «след».
«След», который оставлял «золотой песок» внутри Вениамина, чем-то напоминал то, о чем рассказывал дядя Олег. Только это был «след золотого песка». Но этот «след»… Вениамин увидел, как за окном мелькнуло название станции — «Пятое октября», на которой не было остановки. Значит, придется выйти на две станции вперед и идти часа три по лесу до деревни. И ладно! Зато все обдумаю.
Он легко поднялся, ощутив какую-то новую силу, и, проходя мимо «уверенного», еще раз посмотрел на слово «добыча», выведенное четкими большими буквами на обложке.
«След добычи, — вдруг екнуло что-то внутри. — Вот что это такое! Добыча и ее след! Когда добыча сама идет в руки, она показывает мне это. Вот что самое важное. Вот что!» — Вениамин вышел на сцепку, чтобы спрыгнуть раньше, не дожидаясь станции. Не важно, что дома придется убирать, кормить бабку, старую сволочь. Надо хорошо выспаться и отдохнуть, ведь уже послезавтра его ждет новая жизнь. А «след добычи» поможет. В этом Вениамин уже нисколько не сомневался.
* * *
— Давай, давай, переверни! — хрипела возбужденная Галя.
«Вот дрянь, — подумал Вениамин. — Два дня назад чуть под следствие не угодила, а теперь уже с хахалем на складе крутится». Его почему-то очень раздражали все эти «хлюпанья» за закрытой дверью магазинного склада. Но слушать приходилось. Он стоял рядом с наваленными ящиками, затаившись, ожидая подходящего момента. Здесь было сыро и пахло помойкой. Однако сегодня Вениамин не выбирал ни место, ни время, за него это делал внутренний помощник — «след добычи». Проснувшись еще вчера, сегодня новый друг проявился и оформился. Теперь он вел Вениамина, а тот его беспрекословно слушал. Куда указывал «след добычи», туда и следовал.
«След добычи» очень точно подсказал, что к назначенному времени надо немного опоздать, чтобы вызвать негодование Гали. Выплеснув на Вениамина свою злобу, она на весь оставшийся вечер ослабит внимание, будет больше доверять. В этом и состоит задумка. Так оно и получилось.
— Я тебе калым дала. А ты опаздываешь? — вертела глазами похотливая Галя.
Позади стоял долговязый Саша с полуоткрытым слюнявым ртом. Галя уже успела ему объяснить, зачем понадобился второй грузчик, и теперь кавалер молча ждал своего часа.
Вениамин заметил, что холщовые штаны Саши топорщатся, а плечи и грудь Гали как-то необычно развернуты. Может, от этого или еще от чего Вениамин испытал сильный прилив ярости, но «след добычи» подсказал ему, мол, не надо, повинись.
— Простите, тетенька. Совсем больная бабушка, инсульт недавно разбил…
Галя фыркнула, ничего не сказала.
— Вот, — показала она на большие ящики с точно такими же бидонами, один из которых еще недавно купил Вениамин. — Бери, таскай в зал. Да смотри, без трещин. Понял? — притопнула Галя.
— Понял, тетенька.
— То-то. А мы пока на складе учет сделаем, — и Галя посмотрела на Сашу.
Получилось даже лучше, чем предполагал дядя Олег. Можно обойтись без лишнего насилия, а значит, без лишних следов.
Когда Галя с Сашей начали «ерзать» по коробкам на складе, Вениамин быстро прошел в магазин. Убедился, что внутренняя дверь в зал заперта. Значит, оставалась только одна, через которую Галя с Сашей могут выйти.
Свет не зажигал. Это могло привлечь внимание с улицы. Пришлось действовать на ощупь. Но и тут «след добычи» не оставил его. Вениамин безошибочно нашел прилавок со шпингалетами, замками и всякой садовой утварью. Потом нащупал замок с дужкой нужного размера.
Внутри у Вениамина было как-то непривычно холодно и на удивление спокойно. Он не суетился, делал все очень точно, следуя за своим бесценным помощником. Не стал спешить с замком. Хоть во дворе склада и горел свет, однако ж продеть замок через неровные уключины в двери могло и не получиться без лишнего шума. Еще пришлось подождать в темном углу, пахнущим помойкой, где-то чувствуя, что он прощается со всей прошлой жизнью, которая напоминала этот угол: никчемной, грязной и с дурным запахом.
Завывания Гали усилились. Потом она, кажется, застыла, заторопила Сашу:
— Давай, еще переверни. Так хочу, так, так, так… — Саша прогнусавил что-то, и стоны возобновились.
«На сложенных коробках, — догадался Вениамин по свисту трущегося картона. — Вот гады», — уже без всякой злобы, а даже с каким-то весельем подумал он, продолжая спокойно вслушиваться в возрастающие звуки.
Наконец, когда стоны Гали стали редкими, но сильными, Вениамин в два бесшумных прыжка добрался до внешней двери склада, как можно аккуратнее продел замок в дужки. Хоть совсем без звука и не обошлось, внутри, скорее всего, ничего слышно не было. К тому же Галя и Саша всегда могли подумать, что Вениамин носит коробки с бидонами. Не мог же он совсем беззвучно это делать?
Первое готово, он спрятал ключ от замка и вернулся в зал. Теперь скорость особенно была важна. Скорость и точность. «В это и есть настоящая сила», — вспомнились слова дяди Олега.
«Еще один подарок от „следа добычи“, — понял Вениамин, когда в отделе с электрическими приборами почти сразу, даром что в темноте, нашел батарейку „Крона“ на двенадцать вольт и небольшой фонарик. — Если и батарейки внутри есть, вообще чудо». Он двинул «язычок» выключателя, и фонарик — ура! — тускло вспыхнул.
В следующую секунду Вениамин побежал к прилавку с ювелирными украшениями. Предстояло самое сложное. Только он не испугался. Наоборот, его действия стали еще более точными и уверенными.
Работа действительно предстояла серьезная. Нужно снять провод со звуковой сигнализации, которую, по правилам, всегда ставили на прилавок с ювелирными украшениями после закрытия магазина. Для этого надо использовать батарейку, как подробно объяснил дядя Олег. Вениамин все подготовил, сжимая зубами фонарик, а потом резко перекинул провода. Кажется, в этот самый момент сигнализация все-таки пискнула от потери напряжения в цепи, но тут же замолкла. Цепь снова замкнулась.
Вениамин прошептал «ура…» и почувствовал, как внутри, внизу живота что-то очень приятно щекочет.
Осторожно открыв тяжелое стекло, он взял с прилавка ту самую, уже любимую «змейку». Немного подержал в руках, как будто благодарил за то, что она поучаствовала в его большом деле. Дальше быстро уложил другие украшения в тонкий холщовый мешок. Брал только золото, так учил дядя Олег. Хотя руки и тянулись к серебряным изделиям, но Вениамин разумно останавливал себя. Лишний объем и вес — риск. А рисковать своей новой жизнью он никак не мог.
Уложив все и запрятав понадежнее в штаны увесистый мешок с «новой жизнью», Вениамин аккуратно отсоединил «Крону», снова замкнул провода напрямую, вернул батарейку и фонарик на прежние места и бесшумно вышел на улицу.
Постоял у дверей склада, прислушался. Тишина. Ничего не слышно. Только чувствовался запах табака. Подождал еще немного и разобрал шепот. Это Галя что-то говорила Саше. А тот, видимо, не отвечал, кивал и затягивался.
«Какое же они дерьмо… — мысль была для Вениамина неожиданной. И тут он на мгновение вспомнил, как возил криво обструганной палкой по белесым доскам, разматывая в разные стороны остатки лягушки. — Вот и сейчас самое время бросить в тину, скрыть следы своего художества!» — решил он. Несмотря на то что основные инструкции дяди Олега заканчивались, «след добычи» подсказал ему следующий ход.
Вениамин подошел к щели в двери и прокричал:
— Тетя! Тетя!
Внутри послышалась возня, и, кажется, шлепок тяжелого тела. От неожиданности, наверное, Саша упал с коробок. Так оно и было, потому что вслед за этим раздался Сашин мат и смех Гали.
— Чего кричишь, малец? — отозвалась подобревшая Галя.
Вениамин взялся обеими руками за замок и как можно осторожнее, бесшумней отщелкнул дужку. Оставалось снять замок, и дело сделано, следы заметены.
— Тетя! Тетя! — еще громче прокричал он и вытянул замок из дужек.
— Ну чего там тебе? — уже не таким добрым и даже немного подозрительным голосом спросила Галя.
— Я уже перетаскал все, е-ей…
— Смотри. Точно все? Сейчас учет закончим, тебя, дурня, рассчитаю.
— Один рупь? — жалобно протянул Вениамин.
— Работу сначала приму, — строго ответила Галя, кажется, натягивая платье.
— Ладно, ладно… — Вениамин сделал несколько шагов в сторону.
— Не…
Что дальше сказала Галя, Вениамин не услышал.
Он несся темными улицами к вокзалу. Часов у него, конечно, не было. Но, когда подбежал к станции, по присутствию бабок, сидящих на путях, понял, что сегодня еще ожидается междугородний. Для бабок с пирожками, малиной, пивом и прочей снедью это был поезд, куда они все это и продадут — пьяным, уставшим от духоты пассажирам. А для Вениамина это был поезд в «новую жизнь». Именно так он почувствовал и прислушался к «следу добычи». Но тот молчал. Внутри вместо чистого «холодка», который позволял действовать то медленно, то быстро, однако каждый раз очень точно, царила обычная путаница. Ну и что, теперь Вениамин справится и сам. «След добычи» для особых случаев.
— Куды поезд, бабуль? — спросил он у бабки, сидевшей рядом с путями.
— Куды, куды… в центр уродства, — ответила благопристойная на вид бабка в белом чистом платке.
— А это кудыть?
— Это-то, сынок, в Москву. — И она обильно сморкнулась по-мужски, зажав одну ноздрю пальцем.
— Ага… — протянул Вениамин и стал ждать свою «новую жизнь».
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

Во рту кровь. Не видно ни хрена. Откинул голову, екнулся во что-то холодное металлическое. Труба, батарея? Батарея. Классика. Спасибо и на том. Руки за спиной сшили, падлы! Вроде ноги целы. Значит, не в афганском подземелье дело. Там ноги ломали, самый простой способ не тянуть лямку в охране туши, так и не до этого там.
На руках ментовские наручники. Ну лады, так проще. Значит, взяли меня лохи. Но как подбили нас? Скоробей, он же водила козырный. И куда они с Ерохой делись? Ладно, это еще надо пробить. Короче, не до чечеточки. Блин, башка как болит, сука. Сейчас глаза ненадолго закрою, может, легче станет.
Закрыл — и сразу улетел куда-то. Но уже не в бессознанку. Картинку увидел. Как с открытки.
Вершина холма, а на ней волчара. И все так красиво, прям сеанс. Внизу речушка вьется, за ней лес. Такой пейзаж весь из себя.
Волчара здоровенный, серый, с конкретным воротником шерсти вокруг шеи. Сначала смотрит на меня, а потом отворачивается — и давай травой кишку набивать. Жрет ее, короче, как корова.
— Эй! — кричу ему. — Ты чё траву-то жуешь?
А волчара не удивился ни хрена:
— Тебе какое дело, маленький брат? — говорит.
Ну, е-мое. Он еще и базарить может!
— Какой я тебе, брат? Я — человек, ты — волк.
— Это как посмотреть.
— Что значит, как посмотреть?
— А вот то и значит. Ты вот сейчас чем занят? А?
— Я-то? — А чего мне перед ним выделываться, как есть и говорю: — К батарее меня прикрутили, в какой-то хате, хрен знает где… а чё?
— Ну вот. А я тут медитирую. Видишь, красота какая.
— Чё ты, блин… медитируешь? А где это?
— Где, где. Мы пока в разных местах, как ты понял.
— Как же мы тогда базарим, если в разных местах?
— Богдан, ты как дураком был, так дураком и останешься, — волчара даже ухмыльнулся, падла, своей пастью с оскалом малиновым. — Да разве обязательно быть в одном месте, чтобы разговаривать?
— Твоя правда… а откуда ты знаешь, что меня Богданом звать?
— Ну это уж… — и тут волчара вообще такой жест закинул. Приподнялся на задние лапы, а передние развел в стороны, как только люди делают.
Я потряс башкой, внутри зазвенело, опять стало больно до одури.
Волчара исчез, вместе со всей открыткой. Вернулся я обратно. Оказалось, не башкой трясу, а руками в баранках , от этого, понятное дело, и звон. Решил больше не закрывать глаза. Похоже, вкатили чего-то по вене, раз чудится такое.
Надо как-то из этого косепора выдворяться. А как?! Закусил воротник, чтобы зубами не стучать, рванул изо всех сил за большой палец. Хрусь, и повис как надо.
Обычные ментовские баранки снять проще всего, у них дужка либо разболтанная, либо держится плохо. От этого рука пролезает легко, если большой палец вырвать. Поэтому профи вяжут тонкой веревкой или пластиковым тросом.
Короче, одну руку высвободил. Со второй еще проще, не нужно сустав дергать, надавливаешь — и все. Стаскиваю вторую баранку, протискивая палец кое-как, и нажимаю на запястье. Еще посмотрим, кто кого, ребятки.
Осмотрелся. Пол дощатый, сверху стропила. Какая-то хата дачная и темно. Попробовал встать, пока не особо. Башня варила прилично, а туша ее не понимала. По ходу, двинули чем. Или во время аварии тряхнуло, вот и сотряс мозга. Его-то мать, опять.
Пошарил за шлевкой. Сергуша меня еще в учебке научил, мол, всегда держи при себе скрепку или булавку. «Это еще зачем? — Я тогда пучил глаза на всякие такие штуки. Молодой был, глупый. — Цыгане за щекой бритву держат. Знают — острый предмет всегда пригодиться может. Но ты ж не цыган? Так что давай по-нашенски, скрепку суй, и все».
Пригодились уроки Сергуши. Ой как пригодились! Нащупываю скрепку, она там продета, не найдет никто. Разгинаю, значит, так… точку на шее найти. Нашел. Ши-и-и-к, и вставил сразу сантиметра на полтора. Боль сильная, аж искры из глаз, но это как раз то, что нужно. Минут пять, и силищи как у лося.
Когда Сергуша показал мне трюк этот, я сначала чуть в штаны не наделал, думал, хана, скоро сдохну, а потом перевернул все в коптерке, бесновался. Столько силы дурной сразу от укола этого.
Сергуша смеялся, точно я беса тогда гнал. Это что-то вроде иголок восточных, нужно только вставить в правильное место. Сергуша в таких делах много соображал.
Вот и сейчас. Воткнул — и как новенький. Рванул к двери, хряснул по полотну, выломал со щепками. За дверью лестница вниз, деревянная, простая, без перил. Съезжаю, значит, как карась  по трапу, внизу что-то типа веранды. На подоконниках банки с цветами сухими, поделки какие-то детские из желудей и спичек. Пыль везде, паутина. Хата явно кидок, случайная, место неподготовленное. Доски расползались щелями, что солнце видать. Даже солнце у нас другое. Где-то в загранке, ну там в Испании, солнце как правильное сливочное масло, такое желтое по-домашнему, теплое. А здесь, в нашей стране-матушке, оно как маргарин. Холодное и какое-то не такое, не как настоящее. Как фломастер, вроде желтый, но это такой хреновый желтый цвет, химический.
В Афгане вообще. Солнце будто кровью покрашено. И от него не тепло, оно жарит, потому как пытается убить тебя всю дорогу.
Ладно, не до туризма сейчас. Дверь из этой веранды тоже из таких досок. Сейчас выломаю — и вперед.
Только вот я как в прореху двери глянул, сам себя и попутал. На крыльце, прям перед дверью, сидел волчара этот здоровенный.
Я смотрю в щель, а там его глаз. Да такой, с яблоко. Смотрит на меня, даже не мигает.
Отпрянул, как ошпаренный. Думаю, чего делать-то.
— Слышь, брат? — говорю ему, а дверь пока не открываю. — Ты откуда здесь?
— Откуда, откуда… — волчара, по ходу, зевнул. — К тебе пришел. Медитация-то закончилась.
«Ишь, дружелюбного изображает. Не-не, брат. Меня на таком фуфле не прокатишь. Знаю я это дерьмо… ты мой брат, я твой брат».
— Да ну тебя, скажи как есть, почему я глюк все время этот вижу. И вообще, чего это я последнее время беса стал гнать? Ну… раньше тоже было. Как чего приснится во сне. А тут как наяву, то ты, то Сергуша.
— Дверь открой, расскажу, — и хитро так смотрит в щелку своим глазом-яблоком.
Дверь открой, расскажу — сам по себе базар стремный. Так говорят, когда подлянка какая намечается. Но ведь и не сидеть же на этой хазе, пока волчара не уйдет?
— Ладно, только отойди. Ты вооон какой здоровый. Еще накинешься.
— Не ссы, ефрейтор Иволга, — волчара отошел.
Я только потом допер, откуда он про погоняло мое армейское знает. Иволгой меня еще на стодневке прозвали. С Самары я, значит, вроде как с Волги. Ну вот — Иволга.
Волчара отойти-то отошел. Но тем хуже. Я только дверь слегонца приоткрыл, а он уже к тому моменту разбежался — и на меня…
Чего только с тушей моей за время шурави и стрелок на гражданке не было. И били, и стреляли, и резали. Но чтобы волчара, в два моих роста, в шею вгрызся… не-не, такого конкретного косепора не помню.
А он так и сделал. Как напрыгнет — и сразу пастью в глотку.
— Ты зачем меня убиваешь? — лежу на полу, хриплю из последних сил.
— Не убиваю, а хочу, чтоб ты переродился.
— А я не хочу перерождаться. Мне и так хорошо.
— Чего это тебе хорошо. Бегаешь туда-сюда, только нашу породу волчью позоришь.
— Не…
— Ладно, бача, потерпи. Я еще немного зубы сожму, и ты отмучаешься. Только вот что мне еще скажи. Ты про каузальность знаешь?
— Че-че-го?..
— Не знаешь. А знаешь, почему не знаешь?
Волчара еще сильнее сжал пасть, я кое-как хватался за воротник его шерстяной. Правда, чувствовал, долго так не протяну. С другой стороны, с волчьей пастью в глотке я как-то расслабился. Как будто по жилам не кровь потекла, а какой-то теплый кисель. Даже хорошо. Может, это и есть, когда смерть близко.
Помню, как наш прапорщик Володин отходил. Я тогда рядом сидел, чего-то базарил не по делу про «мужик, прорвемся». В общем, обычный порожняк, который в ход пускают, когда другой уже того, ласты вот-вот склеит.
А тут у Володина кровь хлещет. А он опытный, с самого семьдесят девятого «за речкой», не то что мы, только после стодневки приехали, как пингвины в Африку… ну он и говорит: «Погоди ты, Иволга, не гоношись. Дай моментом насладиться». Я ему такой: «Володин, каким моментом?» А он: «Не понимаешь ты пока, это как внутри какой электроприбор включается, когда подыхаешь, светло и тепло…»
Я тогда не понял, в натуре. А сейчас, по ходу, это и было. Как волчара зубы сжал, так сразу тепло и светло. Западло, конечно, на полу лежать под этой тушей меховой. Но, с другой стороны, все лучше, чем в песках кровью брызгать.
— Не знаю я ни про какую каузальность, е-мое. Собрался убивать — убивай. Харэ… — я даже руки отпустил.
— Каузальность — это когда одно событие предшествует другому.
— Допустим. И чего?
— Ну как чего. Следи за мыслью. Ты мамке стал не нужен, так? Потом в детдом попал. Нужен ты там кому был? Ни хрена. Потом армия, учебка. Потом война. Потом гражданка! Да, но и на гражданке опять стрелки, разборки, базары и прочая хрень. Как ты думаешь, когда это все началось?
— Когда-когда… — даже обидно стало, что волчара так мою жизнь расписал, словно одна хрень за другой и хренью погоняет. — Когда. Получается так. Я почем знаю.
— Вот! А я тебе говорю, что, куда бы ты ни попал, везде одно. То драки, то стрелки, то война. Вот и сейчас. Нет, чтобы выйти аккуратно и домой пойти, ты подо мной лежишь, и шея твоя бедовая у меня в пасти.
— Ладно, к чему ты клонишь?
— Я клоню к тому, что каузальность — дерьмо собачье. А мы волки с тобой. Хочешь разорвать цепь событий — разорви. Понял?
— Какую еще цепь событий? Не догоняю я ни фига. Был бы тут Борисыч, я б спросил. Он чего-то про волков читал, да и потом он перец умный, институтский…
Бляяя… меня как прошибло. О чем это я раньше-то думал? Ведь в субе Борисыч был. Значит, из-за него косепор случился. И подбили нас из-за него. Только кто?
— Эхх… опять ты за свое, — волчара, по ходу, расстроился, даже глотку немного разжал.
— Слушай, давай я этот бардак разгребу, а потом можешь грызть сколько хочешь. А то, ты сам посмотри, какой глушняк. Да и хомяку непонятно, чего говорить.
— Да ну тебя, Иволга… — опять как будто обиделся волчара, пасть разжал, посмотрел на меня здоровенными глазищами и куда-то исчез.
Тут я и очухался. Лежу на полу. Под столом ящики стоят. Железные, наподобие армейских цинков. И надпись непонятная на них — «Самотлор».
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е>

Хайнц вышагивал по залу «конферанц». Толстые подошвы неизменных оксвордов издавали убаюкивающее «квау-ч… квау-ч… квау-ччч…». Как будто в такт этому «ква-у-у-ч» Хайнц мурчал себе под нос: «…да, это можно… да, это можно… да, это можно…»
— Ну! — хлестко, словно дернув в воздухе невидимым стеком, наконец сказал он. — Как мы можем тогда увеличить прибыль? А? При том же бюджете на продаж и промоушен? Я есть спрашиваю вас! Я есть спрашиваю! — повторил Хайнц и окинул взглядом так, точно толкал приветственную речь во время парада на Марсовом поле.
Он всегда начинал говорить с усиленным акцентом, да еще и подставлял везде модальные глаголы, когда волновался или врал. Прошло двадцать лет, как Хайнц зачем-то приехал в Россию и, разумеется, мог изъясняться на русском не хуже, чем на родном. Но это у него была такая фишка. Вот только не разобрать, то ли он коверкал язык, потому что волновался, или, наоборот, хотел таким идиотским способом придать речи европейской серьезности. От Хайнца подобных выкрутасов вполне можно было ожидать.
— Герман! Что есть вы думать? — голосом, похожим на бряцание «шмайссера»  о кожаную портупею, отчеканил Хайнц.
«Что я есть? Или что я думаю?» — хотел парировать я, но, решив, что момент для дерзости неподходящий, применил другую тактику, заменив дерзость на псевдоармейскую твердолобость.
— Мистер Донарт! — ответил я, резко выговаривая фразы, как это делают образцово-показательные офицеры перед генералом. — Надо срочно повысить цены. Срочно!
Расчет, в общем-то, правильный. Хайнц Донарт был мало того что неудавшимся военным, так еще и не совсем немцем. Наверное, поэтому в сознании довольно неглупого мужика иногда творилось черт знает что. Сложно сказать, что больше травмировало мистера Донарта: невозможность командовать бизнесом как войсками или осознание, что в нем есть негерманская «гнильца». «Генетический мусор», как любил говорить другой «не совсем» немец .
Однажды я попробовал подвигнуть Хайнца на откровенность, на одной из выездных корпоративных пьянок. Но откровенность у него тоже была какая-то неоткровенная, искусственная.
Донарт за двадцать лет так и не догадался, что русский «нюх» — лучший в том, чтобы отличить неоткровенную откровенность от настоящей. Для всего прочего этот «нюх» не годится. Он не может управлять бизнесом, придумывать машины и механизмы, не может даже построить нормальные человеческие дороги. Но на то, чтобы отличить пьяное «ты меня уважаешь» от «ты меня как бы уважаешь», русский нюх заточен лучше всего.
— Хорошо, Герман! Очень хорошо! Но… если мы повысим цены, клиент будет недоволен. А клиент! — Хайнц взмахнул обеими руками, как если бы вскинул фаустпатрон на плечо. — Должен быть доволен! — и уже не к месту добавил: — Как слон после бани!
Раздались негромкие, но дружные аплодисменты.
Еще одна странность, которая не укладывалась в стройной системе Донарта. Он настойчиво и везде пытался ввернуть местный фольклор, дурацкие пословицы и поговорки. Что-то типа «слона после бани» или «бобра после рыбалки», или «Емели на печи». Короче, постоянно у него всплывали какие-то дикие русские народные метафоры. Когда же Хайнцу приходилось бывать на Украине, в Румынии, Польше, Казахстане, то и там он пускал в ход свои фольклорные «познания». Может, хотел расположить к себе? Или думал, что таким образом проявляет уважение к местным обычаям?
Я посмотрел на Донарта и почему-то представил его жизнь. Детство, двор, где-то в рабочих кварталах Берлина. К дощатому, по-немецки основательному амбару прислоненный велосипед.
Картинка задвигалась, ожила. К покрашенному темно-зеленой краской велосипеду шагал долговязый парень. «Похоже, армейская», — понял я. Краска с немецких заводов, которой еще пару лет назад красили танки. Много осталось после «гонки вооружений». Теперь и на велосипеды хватит.
Рабочие переориентировались на производство велосипедов. А может, и чего более дружелюбного… детских колясок? Какая разница, завод должен работать «гуд»!
Переориентировались, переориентировались… это слово почему-то больно резануло.
Но переориентировались. Чтобы маленького Хайнца Донарта катали по изуродованным улицам в большой глупой коляске. Потом, чтобы сам Хайнц катился по тем же улицам на своем новом, пахнущем резиной и армейской краской велосипеде.
Темно-зеленый защитный цвет рамы объединял этот велосипед с теми механизмами, которые не так давно проезжали здесь, закатывая в камни мостовой чьи-то тела, разбитую посуду и детские игрушки. Жизнь, в общем.
Время «поклонилось» таким образом. Сделало виток, пошло дальше. Краска и есть краска. У краски нет эмоций, только предназначение. Если отбросить лишние эмоции, то предназначение можно быстро сменить, вот и все. Переориентироваться.
— Если мы будем лежать, как Емели на печи… — распалялся Хайнц, — то… — он подбирал подходящую метафору, — то… наша печь так и останется в избе.
Вокруг зашумели, а я увидел картинку — из-под гусениц торчат кисти рук, шевеля мертвеющими пальцами. «Фу, какой ужас!» — вроде бы произнес кто-то. «Фу, какой кошмар!» — как-то слишком по-театральному вскрикнул визгливый женский голос. Вокруг все больше и больше нарастал шум из разных голосов. Так казалось. Появилась толпа. Кричащая, сопящая, как-то странно каркающая: «Какой ужас, какой ужас, какой ужас…»
— Да при чем тут ужас?! — крикнул я что есть силы, стараясь заглушить толпу.
— Какой ужас, какой ужас, какой кошмар! — в ответ толпа начала орать еще громче.
Гусеницы все продолжали перекатываться и перекатываться.
— Какой? Какой я вас спрашивать? Какой будет прогноз? — оказывается, это Хайнц опять кричал над самым ухом. — Какой?! Это не есть работ, если нет прогноз! — выходил он из себя, видимо, готовясь вот-вот кончить в свои «кожаные брюки» .
От зрелища с гусеницами, раздавливающими эти несчастные руки, меня перенесло в тихий двор с велосипедом. Молодой Хайнц, что-то среднее между милым ребенком и нескладным подростком, уселся на большое кожаное сиденье, с удовольствием сжал ребристые резиновые ручки, надавил правой ногой на одну из металлических, хорошо смазанных педалей и покатил…
Может, это и есть те самые цилиндрические ручки из черной пахнущей резины, которые раньше надевали на пулеметы? Я представил, как рабочий на заводе надевает их на металлические стержни велосипедного руля вместо пулемета.
Ну ручки и ручки. Просто ручки, резиновые ручки! Как их можно в чем-то обвинять… Все остальное делают заготовки. Нужны эти ручки для войны или для детского велосипеда. Или для садовой тележки. Один и тот же человек может с удовольствием сжимать ручки зенитки, кроша огнем таких же, как он, и ручки тележки, ухаживая за цветами. Одни и те же ручки! Одно и то же удовольствие. Один и тот же огонек в глазах.
— Какие прогнозы нам нужны? Я есть знать! — у взрослого Хайнца срывался голос. — Знать я есть, чтобы не попасть впросак, — опять не совсем к месту употребил он «впросак» , первоначальное значение которого уже давно забыто даже среди русскоязычных.
Молодой Хайнц ехал на велосипеде. Толстеющие бледные ляжки мелькали в ритм педалей. В своих нелепых шортах он уносился не куда-то на стадион или соседнюю улицу, а куда-то в свое будущее. Эти мелькающие жирные ляжки крутили не колеса велосипеда, а какие-то невидимые шестерни всей жизни Донарта. Я представил, как он карабкается, получает какой-то диплом… или сертификат, который почему-то для него важен, среди таких же долговязых, неуспешных, из бедных семей Восточной Европы. Потом представил, как он сидит, думает. И эти мысли мечутся так же бессмысленно, как его уродливые ляжки мелькают вслед за педалями велосипеда. Хайнц думает, Хайнц пытается заглянуть куда-то вдаль, в свое будущее. Что его там ожидает? А еще он пытается заглянуть на следующую улицу, когда едет на своем велосипеде, покрашенном краской от танка. Но не получается, что-то мешает. Как бы он ни пытался вывернуть шею и выпучить глаза, не выходит. Что его ждет после поворота? Это знает только сама улица. Так у нее не спросить. У Хайнца нет такой возможности.
Потом молодой Донарт уже сидит в небольшой комнате, совсем простой. Зато это его комната. Понятно по выражению глаз и позе. Поза хозяина, пусть даже и такой каморки.
Когда? Куда? Как? Хайнца все время мучают такие вопросы. Он же подросток. И не такой безвольный дурак, чтобы просто плыть по течению. Вот только «видеть через перекресток» у него не получается. Никогда не получится. Он может видеть только напрямик. С этим ничего не поделаешь. Хайнц просто родился таким. Не может видеть «через улицу».
Поэтому на его белые ляжки, сначала толстые, налитые детской молочной кровью, позже мускулистые, еще позже дряхлеющие с синими дорожками вен, приходится все больше нагрузки. Приходится шевелить ими все чаще и чаще.
Даже когда Хайнц уже не молод, он чувствует это. И даже когда уже чего-то добился, все равно чувствует: надо перебирать дряхлеющими ногами что есть силы. Он чувствует, что те, которые могут «видеть», заставляют его перебирать все чаще. Пока… пока… пока велосипед не уткнется в какую-нибудь стену или не полетит с какого-нибудь обрыва.
— Пока, пока… — кричал кто-то рядом.
Я посмотрел на кричащего. Кажется, Андрей его звали.
Андрей, Андрей… я всмотрелся в лицо Андрея и увидел, что он на самом деле хочет прокричать. Он требует от Хайнца «увидеть». Он, как один из матросов, который болтается в своей утлой посудине многие месяцы, без всякой надежды найти путь к суше. И вот наконец на палубе, после долгого забытья, появляется мудак — капитан Хайнц. Все матросы разом пытаются что-то узнать. Из-за пересохших глоток и измученных цингой организмов у них вырывается только одно: «Когда же, когда… когда?» Капитан Хайнц сам не знает, где они болтаются уже так давно. Хотя вроде как знать должен. Но не знает. Он сам не знает!
Несмотря на какие-то свои речи про расход, оборот, прогноз и прочую погань, «матрос» Андрей, на самом деле задыхаясь от отчаяния, ждет ответ на один только вопрос: когда?
Что именно «когда?», он не знает. Может, «когда» они приплывут? Правда, тогда вопрос «куда?». Куда он хотел приплыть?
Капитан Хайнц тоже не знал. Он не мог «видеть». У него не было этого «прибора». Только ляжки и велосипед, покрашенный в цвет танка с резиновыми ручками от пулемета. Только на это он и мог положиться. Только перебирать ногами что есть силы, сжимая руками резиновые ручки. Но не видеть.
Дальше сюжет «викли митинга»  пошел по накатанной. Перепуганные и пристыженные «матросы» разевали рты. Кто-то просил, кто-то объяснялся, но, в общем-то, все понимали, что плывут совсем не туда. Все вместе и каждый по отдельности. Все-таки с интеллектуальными профессиями сложней жить. Рано или поздно мозг обязательно подкинет задачу, не имеющую решения. В таком состоянии остается только вопрошать: когда, куда, зачем?..
По закону «морского» жанра в конце концов «капитан» снова скрылся в недрах своей каюты, сам не понимая, что ему дальше делать. А «матросы» разошлись, чтобы и дальше бесцельно «грести» непонятно куда. Что еще им оставалось?!
Я снова увидел пальцы, покрытые дорожной пылью с «накаткой» из металлических гусениц. Пальцы походили на плети какого-то сорняка. Они безжизненно проломились, расплющились под смертельными тоннами железа. Вот пыль смахнул легкий ветерок, следы от резких гусеничных ромбов стали не такими острыми, как будто слизанные дождем и временем… пальцы задвигались.
«Просто эти пальцы… как сорняк, — понял я. — Сорняки всегда хоть чуть-чуть, но живы. Их пропалывают, жгут, бьют всякими тяпками, лопатами. Теперь танками. А они, чуть-чуть, но все-таки живы, всегда живы».
Когда пальцы задвигались, я понял, есть еще что-то там, внизу, под пальцами. Неужели человек?! Да кто же там может выжить?! Но ведь и пальцы без человека вроде как не должны двигаться?
Я огляделся. Вокруг никого. Разрушенные стены домов, обломанные покосившиеся трубы водопроводов, какие-то мерзкие тряпки, куски, обрывки. Людей рядом не было. Я решился и осторожно подполз к пальцам-сорнякам, чтобы получше рассмотреть.
Пальцы как пальцы. Рабочие, крепкие, узловатые. Немного побитые «гусеницами», но вполне еще годные к дальнейшему использованию.
Я осторожно тронул их, и два пальца сократились: две фаланги встали под прямым углом, да так и не разогнулись.
Я опять огляделся. По-прежнему никого. Прислушался, не едет ли еще один танк. Нет, тишина. Как будто и не было криков «кошмар-кошмар», грохота гусениц, механического «зззз-жжж-ззззз» от педалей Хайнца.
Я осмелел, взялся одной рукой, потом второй — за обе торчащие из земли руки, и со всей силы потянул.
Тянуть не было никакого смысла. Даже если кто-то и остался под землей, его надо было откапывать. Просто так не вытянешь. Однако на удивление что-то все же тянулось наружу. Я уперся обеими ногами в землю и тянул дальше, теперь уже всем телом. Показалась голова, за ней плечи.
Испугавшись, я отполз назад, за большой обожженный куст, и выглядывал оттуда.
Жуткое зрелище. Половина человеческого тела с безжизненно мотающейся головой торчало из пыльной дороги. Фигура совершала какие-то вращательные движения, наподобие чертика на пружинке, который выскакивает из шутовской коробки.
Был ли этот человек хоть немного жив? Я не знал. Как и не знал, кто это. Какая-то прямоугольная голова, по виду ровная и плотная. Такая голова, кажется, выдержит все побои, взрывы, ураганы и даже смертельную тяжесть гусениц. Плечи тоже довольно широкие, как и вся фигура, во всяком случае верхняя ее половина — кряжистая. Волосы на голове похожи на какой-то жесткий лишайник. Или так казалось из-за того, что этот парень некоторое время пробыл под землей?
Движения фигуры затухали. Каждое новое покачивание становилось все меньше. Пока фигура полностью не остановилась, неестественно застыв в полунаклоненном положении, и чем-то стала похожа на криво насаженное на шест пугало, воткнутое посреди фермерского поля.
Я с опаской посмотрел в сторону дороги, откуда раньше приезжали танки, прислушался. Вдруг еще какой-нибудь танк сейчас поедет и на пути у него окажется этот непонятный человек. Тогда уж его точно не спасти, перерубит пополам.
Так я и ждал, пока не убедился, что больше танков не будет. И решив, что ни за что не подойду к «последнему солдату», пошел в ту сторону, куда, как мне казалось, уехал Хайнц на своем велосипеде. Я не хотел туда. Но, с другой стороны, не идти же туда, откуда до этого ехали танки?
Дорога делала поворот, шла под уклоном. Я оглянулся, чтобы последний раз увидеть «пугало», которое я не то спас от мучительной смерти, не то, наоборот, обрек стоять наполовину закопанным, где-то между жизнью и смертью, посреди поля боя.
Фигура «последнего солдата» стояла все в той же неестественной позе, наклонившись в одну сторону. Как бы нелепо это ни выглядело, я вдруг понял, если еще какой-нибудь танк попытается проехать по этой дороге, он все-таки даст ему последний бой.
И тут меня резанул странный вопрос. Я пошел за молодым Хайнцем. Значит, я выбрал жить его жизнью. И я не смогу видеть «через улицу», придется все время «крутить педали».
И что же оставалось? Стать «последним солдатом», через которого едут танки, и принять бой?
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования. 2100-е>

Мукнаил открыл образ про поле, который передал ему Ульма. Картинок почти не было. В образе сидел сам Ульма на простом белом стуле и в совсем пустой небольшой серой комнате. «Не успел сконструировать, торопился», — понял Мукнаил.
— Спрашивай. Показывать не могу, сам понимаешь, инструкторы. А пересказать — вполне. Инструкторы последнее время ленивые, ничего не слушают. Только смотрят. Так что разговаривать безопаснее.
— Ага… — не знал, что спросить, Мукнаил.
— Ну тогда я тебе сам про поле расскажу. В общем… все то же самое, что в облаке. Но ты всегда находишься в поле. И у тебя нет био. Все, что у тебя есть, одно вещество, которое воздействует с помощью поля. Как чего тебе надо, в образах или без, так поле это определяет и дает. Точнее… в поле без образов нельзя. Все, что там получаешь, получаешь в образах. Все — один большой образ. До конца я не понял, но как-то так. Образ в образе или образ без образа…
— Это как? Без био? — удивился Мукнаил. — Так ведь не получишь красочных образов.
— Получишь. Пойми, сейчас ты делаешь разницу между облаком и необлаком. А в поле такой разницы нет. Если ты живешь в поле, то живешь в поле. Нет поля и неполя. Понял?
— Я иногда люблю выходить из облака, — признался Мукнаил.
— Ну, значит, тебе повезло, что ты на пятидесятом этаже, а не на сто пятидесятом, — злорадно, как показалось Мукнаилу, пошутил Ульма.
— Скажешь тоже.
— В поле никаких ложементов. Хорошо? Вроде да. А с другой стороны, и не очень. Все вокруг — один большой ложемент. Хоть ты прыгай в нем, хоть лежи. Да хоть на ушах стой.
— А это как?
— Вот так. Раз нет био, то и ложементы не нужны. Понимаешь?
— И как тогда… Как заходить в это поле?
— Я ж тебе говорю, не надо в него заходить, оно само в тебя зайдет. Оно все время с тобой. Или ты в нем, как угодно, — Ульма снова усмехнулся, откинув белую прядку со лба. Мукнаилу почудилось, что он таким образом показывает свое превосходство перед ним, темноволосым.
— А как тогда био… или… как там его… это одно вещество получать?
— О, ну этого я не знаю. Говорят, какая-то башня в поле есть. От нее все и получают.
— Да уж… — Мукнаил толком ничего не понял и решил спросить что-то более конкретное. — Почему ты отказался от поля?
— Мне облако нравится, — зачем-то придумал Ульма. — Хочется иногда отключаться. Находиться вне всего этого.
Вместо ответа Мукнаил послал Ульма образ курицы, которая сидит на одном большом, чуть ли не больше, чем она сама, яйце, кудахчет, переваливаясь с боку на бок, скатываясь то в одну, то в другую сторону — настолько это яйцо огромное.
Ульма понравился образ, и он пририсовал к голове курицы большой двуручный топор, вероятно, на что-то указывая Мукнаилу.
Мукнаил дополнил образ: топор размахивается, делает в воздухе резкое «вж-и-и-и-к» и чисто, аккуратно и быстро срубает курице голову. Конечно же, сразу брызгают фонтанчики крови из артерий, но курица так и продолжает сидеть на своем яйце, только теперь без головы, однако все еще переваливаясь из стороны в сторону.
После этого образа Мукнаил захотел немного побыть в одиночестве — сначала отключил образ про поле с Ульма, а потом вообще отключил облако.
Он почувствовал усталость, но, проверив уровни био, успокоился: все в норме.
Несколько дней назад, когда они дошли до двери, ведущей к балке, окутанной грязными клубками мелких капель, Мукнаил думал, что Ульма последует за Асофой. Откроет дурацкую дверь, заберется на балку и тоже упадет с нее. Этого Мукнаилу очень не хотелось, ему хотелось снова встретиться с Ульма для обмена интересными образами.
Ульма поступил благоразумно. Он совсем чуть-чуть приоткрыл дверь, выглянул наружу и, видимо, сразу получив поток плохо пахнущих капель, закрыл ее. Мукнаил ждал, смотрел, что Ульма будет делать дальше. Но тот ничего делать не стал. Только поправил растрепавшийся локон идеально белых волос и как ни в чем не бывало включил облако.
Мукнаил, который поспешил сделать то же самое, послал Ульма образ в виде филина, сидящего на узловатой палке старого дуба и хлопающего большими умными глазами. Таким образом он похвалил Ульма за мудрость.
— И что? — спросил Ульма.
— Что? — не понял Мукнаил.
— Что здесь делала Асофа?
— Ходила по балке.
— И все? — расстроился Ульма.
— И все, — Мукнаилу не хотелось, чтобы Ульма расстраивался. Зато теперь, когда Ульма удостоверился, что в этой балке нет ничего такого, что стоит скрывать, он не требовал отключить облако, и Мукнаил мог разговаривать без всяких осложнений.
— Нет, должно быть еще что-то, — настаивал Ульма. — Зачем она сюда пошла? В отчете Жаба написано довольно точно. Асофа ходила к этой двери несколько раз, пытаясь открыть. Но не могла. Потом позвала тебя, ты пошел с ней, помог с дверью, она вышла, ступила на балку, после чего упала и пропала. Стой! — Ульма начертил большой образ кулака в белой ковбойской перчатке. — Стой! Ты почему не сказал?
— Что?
— Что Асофа пошла по балке вне облака.
— Не сказал… — опечалился Мукнаил. — Как тут скажешь? Чтоб ты тоже пошел! Да и как здесь можно пройти без облака? Ни равновесия, ни устойчивости. Из-за этих дурацких капель ничего не видно. И как ты будешь учитывать ветер? Тут, на пятидесятом этаже? Как?! — Мукнаил рассердился.
Он пока не признался, что отследил падение Асофы и знал, при столкновении с поверхностью сработала защита. Асофа не пострадала, хоть и была вне облака. Но… кто знает, может, Ульма захочет повторить то, что сделала Асофа, и тогда…
Мукнаил сконструировал образ маленькой золотой рыбки, которая юрко плывет между острыми, шипастыми кровожадными водорослями, огибает глыбы камней, даже проплывает мимо плавника огромной злобной акулы. И потом попадает в тонкую-тонкую, почти невидимую сетку.
— Как она прошла без облака?! Здесь же пятидесятый этаж?!
— Она и не прошла. Сделала шаг — и упала.
— Неудивительно. Ты еще на сто пятидесятом этаже не был…
«Точно, не был», — мысленно согласился Мукнаил, даже с какой-то радостью отметив, что он нигде не был без облака, кроме своей комнаты, этого коридора и небольшого пространства открытой двери, за которым оказалась отвратительная балка и клубки грязных капель.
— Ерунда какая-то, — и Ульма создал образ большого зайца с длинными, почти во весь его рост, ушами, который понуро тащил большущую красную игрушечную тележку, доверху наполненную ярко-красными кирпичами. — Ерунда, — еще раз повторил он. — Зачем все это? Нет, должно быть что-то еще, что Асофа…
В тот вечер Мукнаил никак не мог привести био в норму, даже с помощью массажа, чередующегося с совокуплением. Все думал о том, как хорошо, что вся эта история с балкой закончилась. И Ульма туда больше не пойдет.
Но все произошло иначе. В тот вечер, когда Мукнаил с Ульма обсуждали облако и поле, обменивались друг с другом образом курицы на огромном яйце, впоследствии с отрубленной головой, Ульма исчез, как и Асофа.
Мукнаил не знал об этом, но понял что-то такое, когда утром, во время его любимого «сплава по реке», перестал поступать адреналин. Хотя, после едких слов Ульма про «дурацкий сплав», Мукнаил уже не так часто и с удовольствием отдавался этому образу.
А сегодня и вообще не смог заняться сплавом. Какой сплав без стимулятора адреналина?! Мукнаил с тревогой проверил, как работает био. Все было хорошо. Только блокировался адреналин. Тогда он все понял, еще до появления Жаба.
— Зачем вы опять туда пошли, Мукнаил? — на этот раз инструктор Жаб был настойчивее, чем прежде. В руках, вместо красного карандаша, он держал какую-то папку, которой то и дело грозно молотил по столу. Розевич опять вызвался присутствовать как третья сторона, но в этот раз уже не так вальяжно развалился в кресле, а степенно сидел, сложив маленькие ручки на худосочных острых коленях.
— Ульма попросил.
— Попросил, попросил. И что с того?
— Он мой друг.
— Черт бы вас побрал с этой дружбой! — выругался Жаб и закурил огромную папиросу с красным огоньком на конце в виде китайского фонарика.
— Я сам не знаю.
— Эге… — осторожно вздохнул профессор, зная, что сейчас лучше не прерывать Жаба, а то и самому можно схлопотать от раздосадованного инструктора.
— Вот скажите мне, дорогой Мукнаил! Зачем молодому человеку отказываться от поля, зачем ему селиться на пятидесятом этаже? Зачем ему делиться примитивными образами с вами, когда он мог бы делиться самыми совершенными образами с самыми совершенными? И чего я уж совсем не понимаю… знаете?! — Жаб махнул рукой на Розевича, который, похоже, хотел защитить Мукнаила от излишне грубых нападок инструктора. — Зачем этому самому молодому человеку лезть на эту треклятую балку?!
При слове «треклятую» Жаб взял свою гигантскую папиросу двумя руками и с силой заколотил ею по пепельнице. От этого вокруг рассыпался целый сноп огоньков в виде маленьких китайских фонариков, чрезвычайно красивых и тонко сконструированных. Все-таки Жаб был инструктором. Красота образов у него обычно была на порядок выше, чем у допрашиваемых.
— Как?! — только и смог ответить Мукнаил.
— А вот так! Я отследил все ваши перемещения, все ваши разговоры. Надеялся найти что-то стоящее. Что вы хотите в поле перескочить, например. Или что с адреналином какие фокусы выделываете. Но ведь, черт вас дери, ничего, ничего такого! Один только разговор про эту дерьмовую балку. — Жаб, видимо, для усиления эффекта, обильно высморкался на пол, зажав пальцем одну ноздрю. — И еще один подозрительный разговор про то, что поле хуже облака. Вам-то откуда знать! Или этот негодник Ульма послал вам образы про поле? А?
— Образы про поле?
— А… — махнул рукой Жаб, в которой вместо папиросы теперь оказалось большое гусиное перо. — Какая разница. Дело тут не в том совсем. А в том, что он — биологический сын моего куратора со сто пятидесятого этажа, между прочим! — инструктор потряс гусиным пером так, что с краешка закапали чернила. — Этот негодник Ульма один пошел к балке, отключив задолго до этого облако. Как-то открыл дверь. Хотел пройти по балке и, конечно, разумеется, наиболее вероятно, очевидно и вполне предсказуемо… — Жаб так разозлился, что сломал пополам перо, поспешно достал из кармана еще одну огромную папиросу, уже с горящим китайским фонариком вместо уголька, и пыхнул дымом прямо в лицо Мукнаилу. — И…и…и… — инструктор сам чуть не задохнулся, вероятно, от чрезмерного количества дыма. — И, конечно же, свалился! Свалился вне облака, прошу заметить! И теперь ни я, ни его дорогой родитель, мой куратор, заметьте, не можем отследить, закончилось на этом его дорогущее био или нет! И что вы предлагаете?
— Что я предлагаю?
— Да, — наконец немного успокоился Жаб, видимо, стыдясь за свои выражения и резкие действия (все-таки инструктор). — Потому что, посудите сами, во всех этих действиях вне облака присутствовали вы. Все время вы. Что с Асофой. Но это ладно, положим, случайность. Что с Ульма. Это уже, это уже… — Жаб не смог закончить мысль, совсем расстроился, что так порывисто, даже агрессивно провел допрос. — Ладно, жду от вас всех! Слышите! — погрозил пальцем он. — Всех образов. И чтоб ни одна курица мимо меня не прошла, ни один пеликан! — инструктор подмигнул, намекая Мукнаилу, что он уже и так прошерстил часть его наиболее подозрительных образов.
— Да, инструктор Жаб, — послушно сказал Мукнаил.
Он не испытывал злости к Жабу. Тот просто выполнял требования своего образа. И не позавидуешь ему. Действительно, происходило что-то странное. Даже сам Мукнаил не совсем понимал, почему Асофа исчезла, почему Ульма отказался от поля, выбрав облако, почему пошел к балке еще раз, без него. И почему, почему… выключил облако, пытаясь пройти по балке, хотя Мукнаил предупреждал его об опасности. Да и вообще, зачем он пытался пройти по балке, правда что треклятой. Зачем?! На конце балки здание, такое же, как и у них. Это можно увидеть не вставая с ложемента. Но он пошел. Пошел и отключил облако. Что за ерунда…
— Да-с… — вертел крючковатыми пальцами Розевич.
Мукнаил с удовольствием вышел бы из образа допроса, но по правилам куратор должен сказать ему что-то или хотя бы послать пару образов в назидание. Поэтому Мукнаил терпеливо ждал. С Розевичем лучше много не разговаривать и тем более не посылать образы. Иначе все могло затянуться очень надолго. От профессора просто так не отвертишься, уж очень привязчивый.
— Да-с… — повторил Розевич. — А вы знаете, что у меня нет половины тела, моего тела… того тела, которое не в облаке? — уточнил он. — Знаете?
— Это как? — удивился Мукнаил.
Вместо ответа профессор отправил Мукнаилу образ, в котором он увидел лежавшего на ложементе молодого человека, чем-то даже похожего на Ульма. Конечно, не с такими белыми волосами, чуть желтоватыми, зато со светло-серыми глазами. Тоже редкость! И пшеничного цвета порослью на лице. Неприятность состояла лишь в том, что у настоящего Розевича была половина всего того, что ниже головы и шеи. Как будто когда-то туловище профессора напоминало масло, а кто-то взял острый раскаленный нож и отрезал всю правую часть.
— Неудача проектирования, — развел руками Розевич. — Такое в мое время часто встречалось. Но меня вот оставили. В отличие от остальных. Оставили… — вздохнул он и, кажется, нисколько не паясничая, добавил грустно: — Э-кхе…
— Неудача… — тоже в каком-то непонятном состоянии сказал Мукнаил.
— И вот, — продолжил Розевич. — Представьте себе, такие, как я, живут в облаке, занимают должности в Институте Раритетных Технологий. — Розевич резко дернул за отвороты рукавов своего строгого сюртука, отчего нитки, судя по звуку, слегка треснули. — И это все, это все… благодаря облаку! Подумайте об этом, — кажется, совсем серьезно, даже трагично, произнес он… и закрепил образ себя, половинчатого Розевича, лежащего в ложементе с отпиленным телом, в самую середину облака Мукнаила.
«Это его процедура наказания», — понял Мукнаил. Но в данном случае профессор ошибся. Мукнаила никак не трогал образ настоящего Розевича. Да и что тут такого! Какая разница, какое у человека тело, если он живет в облаке. Розевич, видимо, думал иначе. Он с удовлетворением потер руки, раскинув их в своем любимом актерском жесте, и вышел из образа допроса.
Мукнаил остался один и сразу почувствовал себя сонным, растерянным. Можно было выбрать массаж. Но почему-то не хотелось. В самом центре его облака прыгало крупное изображение половинчатого Розевича. Профессор кое-как шевелился, дергался, видно, в такт образам, которые он сейчас принимал.
«Да уж…» — подумал Мукнаил и отключил облако.
Стало не лучше, только темнее. Он зажег свет, решил встать. Как-то машинально оперся на край ложемента и зачем-то поднял ногу, потом, поменяв позицию, вторую. «Зарядка вне облака. Чушь собачья!» — злобно подумал Мукнаил, но делать «чушь» все-таки продолжил.
* * *
— Как вы думаете, дорогие студенты, — расхаживал Розевич вдоль кафедры, — что является основой всех изобретений? Открытий? Что? — профессор посмотрел испытующе и, не дождавшись ответа, продолжил: — Мы! — и он торжественно поднял палец вверх. — Разумеется, будем говорить о первом самоорганизующемся облаке. Но все-таки? Что? Изобретения, основа? Основа, изобретения? Что?
Мукнаилу было не по себе. Сразу два образа Розевича сейчас находились перед ним. Один — Розевич-профессор, сухонький, подвижный старичок с волнистой шевелюрой и бородкой с идеально острым клинышком. Второй — Розевич как он есть, молодой человек с атлетическим телом, точнее половиной тела с упругими, отчетливо прорисованными мышцами. Пожалуй, единственное, что объединяло эти образы, так это внимательное отношение к прическам. Роскошные соломенного цвета волосы половинчатого Розевича были уложены так же тщательно, как и волосы Розевича-профессора.
Между тем в аудитории начался спор. Кто-то, в ответ на провокацию Розевича, послал образ большого атомного грибка, который сначала был черным облаком, а потом, наоборот, ярко-розовым. В конце образа из самой верхушки грибка показался маленький обугленный черепок, видимо детский, украшенный венцом из красных гвоздик.
— Вы имеете в виду войну и смерть? — развеселился Розевич-профессор, постукивая каблучками маленьких плетеных мокасинов по краю кафедры.
Мукнаил почему-то не хотел думать над вопросом Розевича, понимая, что тот его специально задал так, чтобы начался спор, беспорядочное конструирование образов, а не поиски правильного ответа. Вместо этого Мукнаил подумал, что маленькие мокасины, в которых сейчас расхаживал Розевич-профессор, половинчатому Розевичу, наверное, и на руку не налезут, не то чтобы на ногу. Такой большой и мускулистой была одна нога и одна рука Розевича, лежащего в ложементе.
«Да и зачем ему мокасины? Точнее, один мокасин. Вряд ли он в таком состоянии и с ложемента-то встает. А я? — почему-то с горечью подумал Мукнаил. — У меня есть тело целиком, но я тоже почти не встаю с ложемента. Но зачем вставать с ложемента? И что с этим делать? Идти куда-то непонятно куда, как Асофа и Ульма? И что потом? Они ушли, а мне опять пришлось встречаться с Жабом. И вот теперь меня опять лишили части био, да еще этот образ половинчатого Розевича повесили».
В это время в аудитории кто-то стер образ ядерного грибка и нарисовал новый: огромную фиолетовую собачку, которая гонится за маленьким, но очень зубастым тигром. Собачка была такая большая по сравнению с тигром, что, кажется, она в один прием должна нагнать и придавить его. Тигр прерывисто дышал, капал во все стороны слюной, клацал зубами, однако продолжал изо всех сил убегать.
— Неразделенная агрессия? Вы это хотите сказать? — спросил Розевич, кажется, немного расстроенный. Мукнаил понял, что образ недалек от правильного ответа. — Да, вы близко, близко! Н-н-н-но-с… — Розевич со скрипом повернулся на каблучках своих крошечных мокасинов. — Но-но… это еще не все. Еще не все-с… кто же скажет правильный ответ? Кто? — устремил в аудиторию свой едкий взгляд рыскающих глазенок Розевич-профессор. А Розевич-половинчатый мерно перекатывал крупными глазными яблоками.
Мукнаил уже было хотел что-то дорисовать в этом образе, чтобы дурацкое представление закончилось, но его опередила новенькая студентка, Асул. Так, ничего примечательного. Да и образов у нее в коллекции мало. Какие-то воздушные шары, скачки на лошадях, домики с красными черепичными крышами… в общем, скучно. Они обменялись формальным набором образов во время приветствия, и Мукнаил забыл про нее.
Но именно Асул сейчас дорисовала образ фиолетовой собачки, которая гонится за тигром — большим ядерным грибком, выплескивающим из себя множество одинаковых фиолетовых собачек и маленьких тигров, которые все бежали парами, в разные стороны. Фиолетовые собачки почти догоняли тигров, а тигры почти убегали. Было видно, что штука этого образа в том, что ни те ни другие, сколько бы ни бежали, никак не могут догнать или убежать. Вот им и приходилось бегать с высунутыми языками друг за другом.
— Браво! — заверещал Розевич. — Невыраженная агрессия, ведущая к созиданию! Именно это и является основой величайших открытий. Мы, конечно, сейчас не будем рассматривать все. Вспомним одно. И какое же? Как вы думаете? — профессор опять не стал дожидаться ответа, ведь ответ тут был очевиден. — Первое самоорганизующееся облако! — прокричал он своим слабеньким фальцетом. — Да! Доподлинно известно, что человек, который впервые открыл и воплотил, так сказать… э-кхе, идею в образ или, как говорили когда-то, воплотил идею в жизнь, сделал это из-за невыраженной агрессии. Которая, которая, в свою очередь… привела к такому созиданию! Кажется, кажется… — Розевич жестом остановил поток аплодисментов. — Кажется, когда-то был такой образ, точнее, он не назывался образом… да и кто знает, как он вообще назывался. В общем, говорили: хотели как хуже, а получилось как лучше. И я готов поспорить, готов свои мокасины съесть, черт возьми! — Розевич и правда снял один. — Что это высказывание про то, как невыраженная агрессия превратилась в созидание. И это созидание! — Тут Розевич приготовил образ многочисленных аплодисментов и оваций. — Превратилось в первое самоорганизующееся облако, дорогие студенты! Ур-ра-а-а-а! — совсем уж сорвавшимся фальцетом пропищал профессор.
Зал взорвался аплодисментами, повсюду послышались свисты, отрывистые «браво», даже полетели разноцветные шарики.
Мукнаил, чтобы не сильно выделяться (Жаб в любой момент мог просмотреть его образы), тоже отправил образ аплодисментов и потом с какой-то непонятной злостью (хотя адреналин ему перекрыли) отключил образ ИРТ.
На Мукнаила накатила странная волна. То ли скуки, то ли расстройства. Оба образа смешались в один дурацкий, скользкий и серый. Словно он стоял по колено в какой-то болотной грязи, сверху падали куски ила и противно пахнущего торфа, а вокруг раскачивались большие деревья, будто сделанные из того же ила и торфа, серые и некрасивые.
Как еще точнее изобразить такой образ, Мукнаил не знал. Он знал только то, что раз лекции Розевича закончились, теперь его ожидал курс профессора Клаца, а потом практика работы в облаке, как и сама работа впоследствии. Раньше это вызывало исключительно положительные образы, но теперь, когда до начала оставалось совсем недолго, он почему-то испытывал нечто противоположное.
Мукнаил отключил облако, кое-как встал из ложемента, сделал свою, уже привычную, зарядку. Немного поподнимал сначала одну ногу, потом вторую. Еще захотелось повторить то, что он довольно часто делал в облаке: облокотиться на край ложемента, согнуть и разогнуть руки. Но, во-первых, места, чтобы вытянуть ноги, совсем не было. А во-вторых, Мукнаил боялся такой нагрузки, все-таки движения ногами давались ему пока с трудом.
«Пока?! Что значит это „пока“? — спросил у себя Мукнаил. — Когда я начну работать в облаке, у меня времени и на такие упражнения не останется. Да и зачем мне они?! В облаке они совершенно ни к чему. Как работник, я буду получать постоянное био».
В этот момент перед Мукнаилом возник образ большого красного колокольчика, перевязанного золотой ленточкой. Колокольчик звонил не очень громко, «динь-дон, дон-динь», но звук был насыщенным: образ того, что кто-то хочет посмотреть его коллекцию образов.
«Кого еще там…» — не очень-то обрадовался Мукнаил и вошел в облако.
Это была Асул.
При включении облака, помимо образа Асул, перед Мукнаилом вновь появился половинчатый Розевич, который после триумфального завершения курса лекций намешал образов всяких развлечений. Да так избыточно, что его тело съехало из ложемента и теперь наполовину сползло на пол.
«Половина съехала наполовину», — моментально придумал жестокий каламбур Мукнаил и обменялся образами приветствия с Асул.
Асул отправила ему образ арестанта с головой луковицы, который ходил за решеткой. Видно, она подразумевала, что Мукнаил сейчас наказан инструктором Жабом.
А Мукнаил, в отместку, отправил ей образ половинчатого Розевича. Подло, конечно, но что ему еще оставалось.
Асул никак не реагировала, только в ответ отправила образ небольшого букетика с белыми цветами. Предусмотрительно написав слово «ландыши» на белых кругляшках. Мукнаил действительно не очень разбирался в цветах. Но, судя по оформлению образа, понял, что Асул выражает свое сожаление. Только непонятно кому: половинчатому Розевичу или самому Мукнаилу?
Мукнаил в ответ отправил образ большой крепкой моркови, которая росла из темной маслянистой почвы, пытаясь дать понять Асул, мол, нечего сожалеть о том, что получилось само собой.
Асул ответила образом зебры, которую разрывает пополам сорвавшейся «стрелой» большой строительный кран. Наверное, этот кран строил дом и рядом гуляла зебра. Что-то пошло не так, часть крана сломалась, зебру разрезало и мгновенно убило. Образ был яркий. Во время просмотра Мукнаил даже ощутил на лице горячие капельки крови, брызнувшие в разные стороны от неожиданно располовиненной зебры. В самом конце образа дрожащая в конвульсиях голова зебры приблизилась к нему, беззвучно шевеля толстыми черно-сиреневыми губами. Зебра то ли пыталась хватать последние порции воздуха, то ли жаждала что-то сказать Мукнаилу.
После такого образа Мукнаил согласился с Асул: не всегда то, что получается само по себе, не заслуживает сожаления.
Мукнаил попросил Асул показать ему образ настоящей Асул, предварительно отправив ей свой, чтобы не выглядеть невежливым. На удивление образ настоящей Асул был очень похож на образ Асул в облаке. Высокая девушка с длинными, заплетенными в маленькие косички волосами, с очень темной кожей, что было признаком не очень высокого достатка родителей, с очень длинными и невероятно мускулистыми ногами. Причем эти мускулы представляли собой не просто отдельные выпуклости, как у большинства с пятидесятого этажа, в том числе у Мукнаила. У Асул они были продолговатыми, словно сращенными с самой структурой ног и рук, будто всегда там и находились. Впрочем, во время проектирования это было возможно.
Мукнаил отправил Асул образ комплимента. Она ответила чем-то похожим и сразу задала вопрос:
— Можно я зайду к тебе?
— Да вы… — не выдержал Мукнаил. — Вы что, сговорились все? Прости, Асул, я не конкретно о тебе. Просто всякий раз, когда кто-то приходит, потом Жаб назначает мне испытательный срок, лишает адреналина и большинства увлекательных образов. А самое худшее… все мои гости… что Асофа, что Ульма… куда-то пропадают с этой чертовой балки.
— Я не хочу на балку.
— Уже легче, — немного успокоился Мукнаил. — А чего ты хочешь? Живу я на пятидесятом этаже. Здесь комнаты, как ты знаешь, совсем маленькие, толком некуда и войти.
— Ничего страшного. Я тебе покажу, как делать зарядку в маленькой комнате, — и Асул отправила Мукнаилу образ большого кукольного глаза, с густыми черными ресницами, который не просто подмигивал Мукнаилу, а, кажется, в такт какой-то известной мелодии.
Не дождавшись ответа, новенькая отключила облако.
Мукнаил видел перед собой только образ Розевича, который к тому моменту совсем перестарался с празднованием окончания курса, отчего половина тела дрожала от переизбытка образов, почти полностью выпав из ложемента, так что голова профессора с тщательно уложенными светло-желтыми волосами билась о самый край.
«Черт знает что! — уже по-настоящему разозлился Мукнаил, когда через какое-то время перед ним возник образ тревожного бронзового колокольчика с двумя молоточками, извещавшего, что кто-то подошел к двери. И следом — лицо Асул с торчащими в разные стороны волосами-косичками.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования. 2100-е>

— Спуститься, спуститься, спуститься…
Когда бы надо дистиллята напиться
И, опрокинув резко колбу,
Вдохнуть коллектор, пойти на поиски Моисея, — что тут скажешь, я стоял, висел в веревках, как пойманный уран, и старался успокоить себя своим же творчеством.
— Не уран, а варан, — издевалась Джин. — И не творчество это, а гнусная подделка…
А эти бескарманники чертовы как будто меня и ждали. Веревки медленно поползли вниз.
— Сумасшедшая, сумасшедшая, сумасшедшая… — кричал я, то ли от злобы, то ли от страха.
Да нет, не от страха. Я не из робкого десятка! От злобы, конечно. Да еще рядом висел бородатый, который меня сюда и заманил. Похоже, довольный собой, ворочал глазами.
— Думаешь, это ты меня заставил в этих веревках болтаться? Это не ты, это Джин. И вообще, всего этого бы не было, если б вы не стали строить эти идиотские стены. Вот коллекторы! Говорю вам! Там можно никуда не подниматься и не спускаться. Идешь себе спокойно «шарк-шарк, шарк-шарк», карманы набиваешь… да, Джин? — я почувствовал, что ее поддержка сейчас очень нужна.
Висеть и правда было тяжело. Веревки еще только немного опустились за стены, а я уже почувствовал усталость и сильные порывы Милицы. «Вот сука!» — хоть на ком-то можно сорвать свой гнев.
— Милица, сука! — кричал я пустоту. — Ты давай-ка дуй посильнее. Скоро я раздобуду дистиллят, спрячусь от тебя навсегда в какой-нибудь глубокий милый коллектор. Слышишь?! — Я даже хотел помахать кулаками, но вовремя остановился. Пока висишь на идиотских веревках, не особо-то поразмахиваешь. — А ты, Адам, что думаешь? Ты, грязнуля, сможешь добраться до моего глубокого надежного коллектора? Нет, нет, нет!
— Хватит уже! — огрызнулась Джин. — Не видишь, все молчат. Чего орешь?
Я посмотрел на бородатых. Они сидели, по своему обыкновению ворочали глазами и молчали. Только засохшие куски волос, насквозь пропитанные Адамом, болтались под порывами Милицы.
— Что хватит, что хватит… — еле сдерживался я, понимая, что, если Джин перестанет мне сейчас помогать, я свалюсь отсюда к чертовой… как там говорили, к чертовой глине, к чертовой мине, в общем, к чертовой Милице в самые лапы. — Е-мое, Джин… — не успел я снова разозлиться на Милицу, как наконец увидел, откуда все время раздавался дурацкий «бах-бах».
С другой стороны идиотской постройки бородатых был закреплен какой-то Аист. Точнее, это я его так назвал. Может, раньше он по-другому как-то назывался. Но сейчас очень напоминал аиста. Длинная, вытянутая хреновина, как бы два клюва, соединенных между собой. А посередине — глаз. Ну не совсем глаз, а какой-то шип или штырь.
Аист был обмотан веревками, часть из которых уходила наверх, откуда я только что спустился. Он, видимо, крутился, чтобы мы медленно спускались. Но, как и у всякого аиста, у которого два клюва, и соединены они неточно, клювы были кривыми. Поэтому один все время ударял о стены — «бух-бух, бух-бух, бух-бух…».
Аист мне, конечно, очень не понравился. Неудивительно! Он тоже заодно с Милицей. Это она его раскручивала. Сколько еще может быть пособников у Милицы?! Сначала Адам, со своей гарью и пеплом, теперь этот Аист. Если бородатые тут с этим Аистом — они заодно с Милицей. Я решил сразу это выяснить и замотал в сторону Аиста головой, показывая бородатому, мол, я не согласен, что они заодно с Милицей.
Бородатый понял и тоже затряс головой, довольный такой, словно я ему что-то хорошее показывал.
— Это вентилятор, дубина, — вмешалась Джин, как всегда некстати.
— Вентилятор? Может, как в торговом центре? — угадал я ее намерения.
— Не совсем, но в торговом центре тоже бывают вентиляторы, представь себе. Бывали… — исправилась она.
— Бывают, бывали… ты где видела такой огромный вентилятор?
— А где ты видел такого огромного Аиста? — ловко парировала Джин.
— Слушай, — задумался я, — может, я с Аистом и перегнул, тяжелый день выдался, сама понимаешь. Так что это?
— Это большой вентилятор, — соврала Джин.
— Чушь… — не согласился я и продолжил смотреть на Аиста-вентилятора.
Бородатых спрашивать без толку. Да и вообще… мне они что-то, кого-то напоминали, кого-то бесполезного. Только я пока не понимал кого. Какие-то забытые слова крутились в голове. Аист, вентилятор, парашют, откос. Хотя какой откос?! Все это мало относилось к бородатым, кроме Аиста.
Они мне напоминали, напоминали… маленьких людей. Людей, которые только что появились. Или недавно появились. Как их там называли?
— Дети, — опять встряла Джин.
— Дети, это когда в торговом центре, Джин. Какие тут дети могут быть, когда Милица уже так дует, что даже Аист скоро жаловаться начнет, хотя они и заодно?!
— Ну да, ну да, — с этим даже строптивая Джин согласилась. — Может, они все-таки это… того?
— Что того?
— Ну с приборами?
— Джин… перестань ты со своими приборами. Да и что с того, что с приборами? Ты хоть помнишь, зачем мы здесь?
— Дистиллят, — совершенно точно ответила Джин. На подобные вопросы даже у нее были совершенно точные ответы.
И словно в подтверждение этого я почувствовал под ногами что-то твердое. Кажется, мы наконец спустились. Бородатые все попрыгали со своих веревочных насестов и куда-то побежали. Остался один, который еще на стене со мной таскался. Да еще один стоял, весь обмотанный веревками, как будто тянул их в разные стороны. «Это он за Аиста тянет», — подумал я, но решил не говорить вслух, чтобы Джин опять не начала издеваться. Тем более бородатый с веревками был совсем плох, так что недолго ему заниматься, чем бы он там ни занимался. Он так врос в падавшего Адама, а все тело было так поражено Милицей, что, наверное, еще немного, и тоже в Адама превратится.
Однако я и сам был плох. Хорошо, что спустились. Руки не выдержали бы дальше висеть, ногу, на которой висела Джин, я совсем не чувствовал. Главное, что Роб все это время был в кармане, в целости и сохранности.
Бородатый-вредник — так я решил его назвать, хотя Джин настаивала на «проводник» — показал куда-то, и мы пошли. Оставаться у веревок мне и самому не хотелось. Как только веревки освободились, подбежали новые бородатые с большущим куском глины вперемешку с отходами и стали крепить «добычу». Это зрелище было не только тупым, но и жалким. Я даже пожалел бородатых. Они тратят свой дистиллят на то, чтобы куда-то поднимать наши отходы. Ведь это же наши отходы! Я был не уверен, что глина наша, но отходы-то точно наши. Как и Милица, как и Адам! Даже Аист, будь он неладен! Все это наши уродские отходы. И сколько уже можно?! Сколько можно, чтобы кто-то возился с нашими идиотскими отходами?! После таких мыслей стало грустно, и я попробовал еще раз заговорить с бородатым-вредником:
— Эй, парень! Ты не слышишь меня? Или не хочешь разговаривать, а?
Ответа не последовало. Бородатый только вертел глазами. Похоже, он имел в виду, что мы куда-то должны дойти. Хотел бы я знать куда. Мы прошли место, в котором другие бородатые срезали пласты глины с отходами. Еще более жалкое зрелище! Уж лучше бы Милица с Адамом как следует гадили здесь, хоть ничего не видно.
«Да и что толку на все это смотреть? Никаких признаков настоящей жизни. Нет карманов — нет и жизни, — подумал я. — И уж, конечно, никакого торгового центра. Одни грязные пласты вокруг да бесполезные веревки. Ничего».
Даже Джин замолчала. Да и мне сказать ей нечего. Если бы хоть намек на торговый центр, а так ничего…
Мне больше по душе ребристые спокойные стены коллекторов. А тут везде какая-то муть.
Но бородатый вел меня дальше и дальше, через висящие веревки, через валяющиеся повсюду комки отходов.
— Да уж… — поддерживала меня Джин. — Вот уж точно, если карманов нет, нигде не скажут тебе привет.
— Да уж, — согласился я. — Если карманов нет, то везде… — я не договорил, потому что… увидел… Увидел Ее! Ее! В куче отходов. Стоящую, возвышающуюся. Как символ того, к чему стоило идти! Наверное, так бы сказал Роб, а потом бы еще добавил про то, что все дороги ведут к Ней. И был бы прав, черт возьми! Был бы прав, как всегда!
Не помня себя, я подбежал, проваливаясь и уже падая перед Ней, застигнутый врасплох кучей отходов.
Кажется, это Он! Дистиллят! Дис-тил-лят! Это был дистиллят. Дистиллят это был. Она, эта Стрекоза, давала чистый, настоящий дистиллят!
Но… радоваться рано. Я очень хорошо знал, какими бывают эти… эти… нации, пролонгации, ассоциации… черт, эти галлюцинации, когда все время думаешь о дистилляте. Я должен точно знать, ощутить, проверить, убедиться!
Я нащупал в одном из карманов пузатую колбу. Кажется, ее когда-то звали Рудольфом. Это, правда, было так же давно, как и дистиллят, который в ней закончился. Поэтому теперь я нащупал в кармане просто колбу без дистиллята, а значит, и без имени. Но теперь, теперь… настало время!
— Я вернулся, словно колба в дистиллят! — орал я, полностью очарованный, аккуратно набирая дистиллят.
Потом поднес к носу. Никакого запаха, чтоб я в Адама по плечи провалился! Значит, точно дистиллят! Поднес к губам и капнул маленькую трогательную капельку. И… сразу ощутил, как внутри что-то просыпается. Я начал лучше чувствовать, лучше слышать. Я даже услышал, как где-то внизу, под отходами, шевелится и ругается Джин.
— Ол-ххх…улу..ххх, — кажется, причитала она.
— Чего, чего? Джин, дорогая, милая, хорошая!
Я высвободил ногу, и Джин начала орать со всей силы своего визгливого голоса:
— Олух! Олух! Олух! Ты, ты, ты… ты там нашел что-то, а я под этими отходами задыхаюсь.
— Прости, прости, прости… но посмотри, посмотри, посмотри! Посмотри, из Стрекозы выливается дистиллят.
Джин, кажется, повела своим острым носиком, принюхиваясь. Видно, думала, а не спятил ли я. Но, кажется, тоже признала дистиллят.
— Так что? И торговый центр недалеко?
— Недалеко, недалеко! Теперь все недалеко. Только, только… Подожди, подожди, — я выкладывал, выуживая из всех своих обширных карманов, все свои колбы. Некоторых я помнил по именам. — Ричард, Ральф, Рудольф. А ты кто? А… вроде Руперт. Это Руперт! — очень обрадовался я Руперту. Некоторые имена уже забылись. Слишком долго я был без дистиллята.
— Так что? О какой Стрекозе ты там говорил? Это что, название торгового центра такое?
— Да, да, да… — успокаивал я Джин. Хотя, честно говоря, сейчас не до нее. В этот момент я поднес вытянутого вместительного Ральфа под тонкую струйку.
— И где она? — не отставала Джин.
— Кто? — разозлился я, несколько капель пролилось мимо Ральфа.
— Как кто? Стрекоза! Ты ж сказал!
— Да вот же! Ты чего? — показал я на Стрекозу в красной шапке, из которой мы наливали дистиллят.
Кажется, Джин начала то ли плакать, то ли смеяться. Но мне уже было не до нее. Пришло время последнего героя. Я его наполнил… и сразу вспомнил имя. Ах, этот Ренуар! Он был самым первым. Моим первым опустошенным запасом. Не удивительно, что я позабыл, как его зовут.
«У-у-у-у! У-у-у… у…ууу», — сильно тосковала Джин по непонятной причине.
Я решил, что перепалка сейчас ни к чему. К чему — завершить победное наполнение своей команды самым невероятным, что можно было сделать за последние гребаные десятки лет скитаний. Я решил умыться дистиллятом. Умыться дистиллятом! Кто бы с утра сказал такое, я б, наверное, хряснул его чем-нибудь потяжелее! Но теперь! Теперь! Это была правда.
Я поднес руки под струйку и сразу почувствовал приятный маслянистый поток, который заполнял все поры, смазывал и лечил изуродованную сухую кожу. Каюсь, я так постоял какое-то время. Только когда мои руки полностью наполнились, я поднес крепко сжатые ладони к лицу и плеснул. Да что там плеснул! Я просто окатил себя всего. Дистиллят даже попал за шиворот, на голову, в уши.
Столько сразу появилось звуков вокруг, столько запахов. Я почему-то представил, что и правда нахожусь где-нибудь посреди большого торгового центра. Точнее, не нахожусь, а меня кто-то катит в тележке, а длинные ловкие руки могут хватать все, что я увижу на полках, и заталкивать, и заталкивать в тележку. Или прямо так: пить и есть на ходу, играть, душиться и… как это там, маниться…
Понятно, почему Джин так хочет найти торговый центр. Жалко ее. Не знает, дуреха, что торговых центров больше нет и не будет.
Вместе со всеми этими приятными ощущениями я услышал, как опасно нарастают порывы Милицы (значит, пора прятаться под землю). И еще, как переступает с ноги на ногу бородатый-вредник. И, конечно, я ощутил и даже дрогнул всем телом, сердцем, карманами… чем там еще можно дрогнуть?.. А все потому, что Джин, видимо, совсем расстроилась.
— Сво-о-о-лочь… сво-о-о-лочь… — скулила она. — Ты же сказал, сказал…
— Джин, Джин, послушай! Мы найдем его, найдем, слышишь!
Я, в конце концов, не виноват, что Джин не принимала дистиллят. Так бы и ее напоил, честное слово.
— Когда, когда? — сухо спросила Джин. Этот ее переход от скуления к сухости — плохой знак. Дело в том, что для моего дальнейшего плана Джин была очень нужна.
— Я знаю когда! — решил пойти на крайность я.
— Ну? — Джин, видимо, почувствовала, что я в ее власти.
— Когда залезем на эту чертову постройку бородатых и спустимся в Августа. Ты помнишь, там есть такой поворот, который как раз ведет в торговый центр. Наверняка! — опять неумело соврал я.
— Ага…
— Да! Так и есть!
— Ну конечно… — насупилась Джин.
— Ладно, ладно… — я полностью высвободил ее из-под отходов и пополз от Стрекозы.
От избытка всяких штук, которые только что возникли, всяких запахов, звуков и непонятно чего еще, мысли в голове путались. Правда, одна не путалась, самая верная: бородатый-вредник попробует отобрать у меня моих парней. Но следом за ней шла другая: а я ни за что не отдам!
Все равно я старался отползать от Стрекозы медленно, как бы невзначай приближаясь к бородатому. Стрекоза размахивала крыльями, блестела одним уцелевшим глазом, переливаясь в остатках света.
Когда я подполз и как ни в чем не бывало встал перед бородатым, тот опять зашевелил всем лицом, будто делая вид, что и не видел, как я заполнил своих дорогих парней дистиллятом. Но я-то был начеку. Я-то знал, что все не просто так. Я-то понимал, как тяжело придется в следующий момент. Но я-то опытен и копытен. Нет, мои копыта и мой опыт — вот что у меня есть. А бородатый и без копыт, и без опыта, и тем более — без карманов.
Однако бородатый все же на что-то рассчитывал! Он резко вскинул руку, чтобы похлопать меня по моим дорогим карманам с драгоценным дистиллятом. У него-то — ни карманов, ни дистиллята. Но не тут было. Я что есть силы закричал:
— Дж-и-и-и-ннн! Прыгай! Во имя… — я не договорил «во имя торгового центра, прыгай!», а Джин уже и без того все поняла и прыгнула так ловко, что я пролетел за спину бородатому и кинулся бежать.
Бородатый нагнал меня только около самой этой их дурацкой постройки. Ну уж нет!
— Джин! — скомандовал я. — А ну! Готовься! Мы начинаем битву за дистиллят!
— Битва за дистиллят! — тоненьким голоском пропищала Джин, опять, кажется, издеваясь надо мной. Хотя как она могла?! В такой момент! В такой момент!
Бородатый, похоже, понял, что сейчас ко мне лучше не подходить. Он стал куда-то показывать. Но ведь меня так просто не проведешь. И я не стал смотреть. Зато заметил, как на веревках покачивается еще один уродливый пласт глины с отходами. И вроде как он уже оторвался на метр-полтора от поверхности. Это и есть мой план!
— Сможем, Джин? — заорал я как полоумный.
— Прыгай, скотина! — всецело поддержала Джин.
Я примерился и прыгнул. Прыгнул и попал на край пласта. Только на край, но этого хватило, чтобы зацепиться руками и подтянуться.
«Эх… каким же сильным, умным, превосходным был я сейчас! Еще бы! Во мне столько дистиллята!»
Примостился на пласте, похлопал себя по карману, где лежал Роберт. Хотя что Роберт, теперь у Роберта есть целых одиннадцать верных друзей! В каждом кармане, да еще по несколько.
— Вперед к Моисею! — прокричал я.
Бородатый, который стоял внизу, то ли расстроился, что упустил меня, то ли обрадовался. Он только качал головой и, так мне почудилось, все показывал куда-то.
— А ты… Ты! Будешь бегать здесь, раскладывать всякие куски дерьма, пока я… пока я… Я! Слышишь! Буду жить с дистиллятом. И не просто с дистиллятом! Буду жить в Моисее!
В следующий момент пласт сильно качнулся, я даже чуть не слетел. Это, кажется, бородатый, который управлял веревками, не смог удержать одну из них. Ничего, я удержался, удержался!
Оказавшись немного сбоку, я увидел то, на что показывал бородатый-проводник. На стене, с другой стороны от Аиста, висела какая-то дрянь. Что-то типа плаката или занавески. Как их там называли-то…
— Реклама! — оживилась Джин.
— Ага, реклама! Дай угадаю! Как в торговом центре?
— Ага! — торжественно сказала она.
— Ничего, ничего. Скоро мы и торговый центр найдем.
— Что, правда? — кажется, у Джин в голосе чувствовались подступающие слезы счастья.
— Правда!
Мы медленно поднимались, порывы Милицы становились все сильнее. Адам прилипал к моему лицу, которое я еще недавно умыл дистиллятом. Это было самое обидное, в остальном все складывалось просто превосходно.
Бородатые уже почти скрылись внизу. А эта гадость, на которую показывал один из них, как раз поравнялась со мной. «Реклама, — подумал я. — Чего только Джин не придумает, лишь бы почаще вспоминать всякие торговые центры!»
Никакой рекламы тут, разумеется, не было. Странная мазня, сильно побитая Милицей и измазанная Адамом. Как, впрочем, и все, что осталось от нашего поганого мира.
Не знаю, что там раньше было внизу этой рекламы, но наверху — наполовину стертая фигурка мелкого человека. Такое ощущение, что он завис в воздухе, как кулек, без ног, вытянув обе руки по направлению к идиотской постройке на каком-то возвышении, и он, этот зависший «кулек», вроде как к ней тянулся.
Но глупее всего было нарисованное над самой постройкой. Мелкий, почти не стершийся (очень жаль, что не полностью) желтый комок. Вокруг этого комка расходились тонкие руки или какие-то клешни.
— Солнце, — ехидно подытожила Джин.
— Чего?
— Солнце это, дубина.
— Это не солнце, Джин. Это какая-то рыба, только желтая и уродливая.
— Рыба — это то, что в воде, дурень, — миролюбиво выругалась она. — Это такая же рыба, как твоя Стрекоза — стрекоза.
— Да ладно…
До выполнения моего удивительного плана оставалось совсем чуть-чуть. Идиотский комок бородатых уже поравнялся с краем площадки, на которой был спасительный ход к старине Августу, прекрасному Моисею, а заодно и ко всем-всем торговым центрам.
Глава 7. До
<Без географического наименования. 2100-е, новая цивилизация>

Взял одно бамбижо — не возьмешь другое. Находясь на Башне, не будешь на Стене Плодов. Два пласта Пао можно поднять друг за другом. Урок приходит за уроком. Потому что Пао будет всегда.
Это наши первые уроки. Мы их получаем, когда наши цвета еще очень яркие. И вспоминаем, пока не станем прозрачными.
Первые уроки повторяются. Когда берешь в руки бамбижо, когда идешь строить Башню или собирать плоды. И, конечно, когда видишь Пао: наверху, внизу, летающее, светлое, темное.
Встретив Маленькую Свечку, я все думал над уроком: урок приходит за уроком.
У Маленькой Свечки я видел много уроков, которые были вместе, хоть и каждый на урок-то и не похож.
Если схватиться сразу за несколько Перекладин, то упадешь с Перекладин. Что, если несколько уроков приходят одновременно? Тоже упадешь? Но откуда? Или куда?
Я сидел внизу, у Башни, обменивался уроками с молодым мудрым УТ. Он дал мне урок, похожий на тот, который когда-то дал мне старый мудрый ЕТ: работать на Подъемном Блоке легко, но тяжело.
Я посмотрел наверх, где за мелколетающим Пао было крупнолетающее. Пао будет всегда. Если не мелкое, то крупное. Если не светлое, то темное. Пао разное и одинаковое.
Может ли это означать, что все цвета разные и одинаковые? Как и все уроки? А могут несколько уроков прийти одновременно?
* * *
По дороге к Перекладинам я встретил ЛА, мой оранжевый стал ярче.
ЛА дала мне сложный урок: если знаешь, что можно, то нужно. Я решил не отставать и дал ей свой урок: знать и можно — одно и то же.
ЛА очень понравился мой урок. И она дала мне красивый урок: то, что нужно, можно.
Оставшуюся дорогу к Перекладинам я ничего не замечал. Даже то, как прошел мимо Большой Свечки. Так был увлечен уроком ЛА.
Потом не заметил, как прошло время темнолетающего Пао. Висел ли я на Перекладинах? Принимал ли уроки? Я вспоминал урок ЛА. Что еще? Отвалилось лишнее Пао — и хорошо.
Наступило время светлолетающего Пао. Мы с ЛЮ, КА, ИЛ и ФА пошли к Башне.
И когда мы пришли, то увидели черно-коричневый цвет молодого мудрого УТ, который обычно был желто-серым. Что-то не так! УТ сидел, выпустив веревки Подъемного Блока, наклонившись над куском Пао.
«Упал кусок Пао — значит упал», — хотел я дать ему урок. Но когда подошел ближе, то увидел, что этим куском Пао был быстрый-стремительный ПО.
Кажется, ПО упал с Башни и перестал быть не только быстрым, но и стремительным. Что уж там! Перестал быть ПО, став прозрачным.
Напрасно молодой мудрый УТ хотел дать ПО урок. Тот уже не мог принимать уроки, его цвет был прозрачнее самого прозрачного Пао.
Мы подняли ПО на площадку, где нас встретили АТ, ОД, УР, УС, ЕР. Они дали нам свои уроки, из которых мы узнали, что случилось с ПО. Он остался на время темнолетающим Пао. Когда один из кусков упал на Подъемный Блок, ПО решил его снять.
Пао не только будет всегда, но и бывает разным. Этот кусок оказался слишком тяжелым, даже для быстрого-стремительного ПО. Он опрокинул ПО, и тот упал, став прозрачным.
Пао — больше, Башня — выше, падать — дольше. Если долго падать, сразу станешь прозрачным.
Настало время прощальных уроков. Мне хотелось дать ПО какой-нибудь спокойный урок. ПО и так все время бегал, не выпуская бамбижо из рук. Он и упал, крепко сжимая бамбижо.
Я передал ему урок ЛА: то, что можно, нужно.
ПО не ответил на мой урок. В этом уроке я увидел себя, стоящим на самом краю Башни. Что я там делаю? Стою и всматриваюсь куда-то, пытаясь угадать, где сейчас Яркое Пао.
Я вспомнил один из последних уроков РЕ: если уроки приходят одновременно, то это уже не уроки. Что же это?
Часть пятая
Глава 1. Конбор
<СССР, Тюмень, 1950-е годы>

Была долгая остановка под Лениногорском, уводили состав на второстепенные пути. Во всей послевоенной неразберихе, при нехватке всего, это заняло много времени и сил.
Я видел, что экспедиция смертельно устала, потом еще раз устала и еще. Тяжелая работа в нечеловеческих условиях, спирт кружками, разбавленный чаем с кусками оленьего жира, недосып, тревога. Все притупилось, как будто я изнутри покрылся коростой.
Я уже не чувствовал так, как во время скитаний с Сато. Да, тогда это было ежеминутное выживание. Но я чувствовал все и чувствовал себя, словно мое тело ничего не весило и было соединено со всем вокруг.
Помню, как это чувство кристальной ясности охватило меня впервые. Мы вышли из густого ельника к полю с торчащими из-под снега мертвыми серыми верхушками сорняков. Они покачивались, пропуская через себя колючий ледяной ветер, выли, скрипели. «Как будто им больно… — подумал я тогда. — Но им и правда может быть больно. От такого ветра, мороза. Они же…»
В следующий момент я согнулся от жгучей боли в пояснице. Это Сато ударил меня палкой-посохом. Так он делал всякий раз, когда я слишком погружался в мысли.
— Пойдемте дальше, — сказал он, будто и не треснул меня только что.
Сначала я не понимал, как это может сочетаться. Но в Сато это сочеталось. Вежливость и насилие.
«Ожог» от палки все больше чувствовался, и я увидел какой-то коридор, по которому сейчас должен идти. Даже не коридор… туннель в воздухе. Так иногда бывает перед грозой, когда воздух делится на потоки, то густые, кисельные, то прозрачные.
Одни слои плотнее, другие наоборот. В подобные моменты, словно видишь спираль из воздушных потоков. Это даже объясняется законами физики. Только вот при чем тут физика…
Ни дождя, ни чего-то подобного в минус двадцать в тайге, конечно же, не было. Видение туннеля было и прошло. Оборвалось в тот момент, когда я испугался, что это сетчатка глаз замерзла, поэтому так странно вижу.
Потер глаза — туннель пропал. Поле по-прежнему заволакивала ледяная пыль, мертвые верхушки сорняков качались и «пели» пронзительные песни.
Туннель пропал, но оставил след. Как будто давал мне какой-то знак. Направление — куда сейчас идти.
— Идемте туда, — я показал, что нужно забирать правее, идти вдоль опушки.
Сато кивнул и повернул.
Почему именно туда, я не знал. Что-то владело мной, какое-то предчувствие после того, как туннель исчез. Что это было? Не знаю. Тогда это помогло нам выжить.
Потом, много позже, уже оказавшись в группе геологоразведки, я сверился с картами и понял, что, если бы мы тогда пошли через поле, до леса пришлось бы идти еще километров триста.
В поле не выжили бы. Только лес дает жизнь в зимней тайге. Ни одно животное, ни один организм не остается посреди поля на долгую таежную зиму. Разве что мыши-полевки да засохшие сорняки. Туннель подсказал направление и спас нас. Он повел нас вдоль опушки, и мы нашли зимник на берегу речки. Перезимовали, спаслись.
В один из вечеров в зимнике я пробовал рассказать Сато о туннеле. Он не понял, о чем это я толкую. Для него все было гораздо проще: имеющий путь всегда знает, куда идти.
Хотя это мой вольный перевод. Приходилось догадываться через погрешность языка. Сато переводил с японского на английский, а я с английского на русский. Получалось так, как будто тонкую ювелирную работу трогают, надев толстые перчатки.
Имеющий путь всегда знает, куда идти. Или может быть: тот, кто знает, куда идти, имеет путь. Я не был уверен в последовательности, размышляя над этим.
Возможно, Сато имел в виду противоположное: путь — это не то, куда идти; куда ты в данный момент идешь, это и есть твой путь. То есть нет никакого пути, есть только то, куда ты сейчас идешь.
Не знаю. «Чувство туннеля» больше не приходило ко мне. Конечно, были моменты, отдаленно похожие на него. Иногда… после нескольких кружек спирта на голодный желудок я представлял будущее. И потом выяснялось, что не ошибался в своих представлениях. Но это было не то.
«Чувство туннеля» очень нежное. Оно как замок, построенный даже не из песка, а из мыльной пены. Замок, еще миг назад целый, быстро рушится, оседает под тяжестью воздуха. Стоит лишь чуть-чуть подуть — его уносит прочь.
— Вагон подцепили, товарищ начэкспедиц-и-и… — проорал Вася.
— Не ори, мудила. Лучше скажи, инженерное оборудование на месте?
— Инженерное? — Вася улыбался подлой щербатой улыбкой.
— Уволю я тебя!
По лицу Васи, бывшего рядового из какой-то рязанской глубинки, а теперь помощника начэкспедиции, Карташова Константина Борисовича, то есть меня, пробежала тень. Видно, представил, как придется ехать домой, ворочать плугом тяжелую рязанскую почву.
— Не бзди, Рязань! Я говорю, бур погрузили?
— Никак нет, товарищ начэкспедиции! — лицо Василия просветлело.
Я заметил, что для таких людей, забитых, загнанных, темных и от этого таких грубых и агрессивных, жесткая определенность, пусть и самая страшная, гораздо лучше, чем что-то неопределенное, подвешенное. Я понял это и по достоинству оценил гениальную придумку советских лозунгов. Все они были понятны и просты. В них всегда присутствовал инфинитив, отвечающий на главный вопрос, что сейчас надо делать или не делать: строить, добывать, искать, не сдаваться, не нарушать, не пить, идти в атаку. А для тех, кто толком не разбирал слова, фраза сопровождалась красочной картинкой.
Может быть, поэтому большевики победили в России? Может быть, всем этим людям, таким как Вася, нужна была простая определенность, что делать. Вот и все. Без всяких «если бы».
При мысли о большевиках я ощутил тревогу, как будто нахожусь во вражеском окопе. Взгляд сразу же упал на «розочку» ордена. Разозлился, замахнулся, чтобы ударить Васю. Но тот вовремя увернулся.
— За что, товарищ начэкспедиции?
— Как за что?!
Это был важный урок деда Матвея. Он говорил, что если не орешь как следует, то, значит, сомневаешься. Эх, дед Матвей, дед Матвей, как бы сейчас было хорошо, чтоб ты был рядом. А так… приходится орать на всех.
— За вокабуляр, сука!
— За ч-т-т-ооо? — у Васи, кажется, даже подкосились ноги, то ли от вида моего злого лица, то ли от незнакомого слова.
— За то, что ты, скотина, рабочих слов не знаешь! А ну, иди! — скомандовал я. — Подставляй щеку! — Вася подставил щеку, почти пухлую и розовую, несмотря на то что мы уже две недели стояли здесь на одних сухарях и спирте. — Ты слышал, как товарищ Ленин говорил?
— Так точно! — козырнул Вася.
— Что «так точно», идиот? Ты еще не знаешь, что я спрошу?
Вася крутил своими острыми крысиными глазками. Будто пытался что-то сообразить. Я замахнулся и со всей силы ударил.
Еще один урок деда Матвея. «Если бьешь, бей со всей силы, — говорил он. — Если сил нет, то не бей. Если бьешь не со всей силы, значит, не уверен, бить или не бить. Или сил сейчас недостаточно. И один Христос знает, к чему такой шухер приведет», — в своей обычной манере, смешивая христианство, социалистические лозунги и лагерный жаргон, констатировал дед Матвей. Зато хорошо запоминалось.
Я вспомнил и слова Сато: сомнение всего ближе. И мысль, которую понял от деда Матвея: сомнение всего хуже. Такие разные, противоположные. Со временем я все больше понимал, что Сато и дед Матвей — суть чего-то одного. Если сложить, что «сомнение всего ближе» и «сомнение всего хуже», получается, сомнения вообще не существует. Но мы же сомневаемся? Да, сомневаемся. Возможно, это не сомнение на самом деле, а какой-то сигнал, что, если есть сомнение, надо искать другой путь. А тот путь, который вызывает сомнение, не твой.
Вася схватился за побагровевшую скулу, вращая глазами. Я был доволен. За все время войны, бегства с Сато, экспедиций руки мои похудели, однако при этом стали сильнее, грубее, а я сам — физически крепким, жилистым.
Не знаю почему, но я решил усилить эффект. Так сказать, добавить остроты момента. А может, просто две кружки «капитанского чая», как у нас называли спирт с заваркой и жиром, сыграли свою роль.
— Так что, Вася? Ты слова вождя помнишь?
— Ка…как…какого из них? — сам того не подозревая, Вася выразил в своих словах всю мудрость народную. Действительно, какого из них?!
— Как это какого?! Самого главного, вот какого! — и я, самому же себе противореча, добавил: — Товарища Маркса, Энгельса, Ленина и дорогого Иосифа Виссарионовича…
От такого набора «страшных имен» Вася только что-то прокудахтал, как забитая лошадка, спотыкающаяся под хлыстом ямщика-самодура.
— Так, а ну! Давай репетировать, товарищ замначэкспедиции! Подставь одну щеку, а потом… за ней… вторую. Ну! Повтори!
— Подставь одну щеку, а потом, за ней, вторую! — бойко протараторил Вася. Видимо, понял, наказание будет несильным. И подставил вторую щеку, пока что целую.
Я почувствовал омерзение. Что-то ничтожное, словно я становился незрячим и поэтому слабым и никчемным, способным понукать разве что таким дерьмом, как Вася. Как будто я пошел не в сторону опушки леса, где зимовка и спасение. И даже не пошел по полю, утопая в снегу, туда, где верная смерть. А так и сел на краю поля. Просто сел и сдался. Вся моя жизнь мне представилась сразу, как что-то такое глупое, банальное. Что-то среднее между «краем поля» и «самим полем». Наверное, в такой же ситуации находится больной, который не выбирает, умирать или жить, а остается на больничной койке и писает под себя.
— Боже мой! — сказал я вслух. — Боже…
Вася съежился.
В кобуре «чесался» ТТ, который я, будучи начэкспедиции, наделенный особым приказом, имел право использовать как единственный и главный карательный орган нашего ответственного соцмероприятия.
Я достал пистолет, покрутил в руках. Вася согнулся, стал хлюпать носом. Подумал, что я его прямо здесь и отправлю к «главному вождю».
— Вставай!
— Я… я… — заскулил он.
— Вторую заповедь вождя, сука. Ну!
— Щеку…
— Что?
— Давай вторую ще-к-к-у…
— Не давай, а подставь, мудила… — я перехватил ТТ за ствольную коробку и со всей силы ударил во вторую щеку тяжелой рукояткой с высеченной звездой.
После удара я сразу увидел новый «туннель». Снежную тайгу, пути железной дороги, обмерзшие, кривые от постоянного хода перегруженных составов. И как один из таких составов двигается куда-то вперед, потом, со страшным скрежетом, выбивая из-под себя целые облака снега, валится на одну сторону. Следом увидел какой-то клубок. Красно-белый, сине-желтый, потом малиновый, зеленый, потом…
Потом очнулся и понял: надо быстрее ехать. Самое позднее — сегодня вечером. В крайнем случае завтра утром. Иначе уйдет. Что-то важное, что-то существенное уйдет и никогда не вернется. Как какой-нибудь предмет, который плывет по течению реки. Когда ты стоишь на берегу, видишь его. И у тебя есть всего несколько секунд, чтобы его достать, схватить. Как бы быстро ты ни плавал, всего лишь несколько мгновений. И все! Дальше он уплывет. Его не удержать ничем, не поймать. Вот и тут так же.
— Так, Вася! Давай грузиться. Бур грузи, все остальное по боку. Все остальное…
— А… палатки, Бэку? — простонал Вася, шаря по замызганному полу вагона в поисках выбитых зубов. Удар ТТ оказался действеннее моей руки.
— Бэку тоже грузи. Лагерь? Да хер с ним! У нас поезд, бур и Бэка. Все остальное на хер!
— А… а… — опять заколебался Вася. — А провизия, личный состав? То есть, прошу прощения, товарищи из экспедиции?
— Провизия, Вася?! Ты коммунизм едешь строить! Или нет? А?! На хера тебе провизия?!
— Слушаюсь, товарищ начэкспедиции. Разрешите идти?
— Иди, иди!
Вася открыл тяжелую дверь, спрыгнул и побежал, еще качаясь от ударов. Я смотрел, как его пятки в казенных ботинках, грубых и наверняка жутко натирающих ноги, мелькали по направлению к складам.
Вот он, человек будущего. Жуткая смесь уродливого православия и кровожадного слепого фальшивого социализма.
Я вытряхнул из пачки «Казбека» папиросу, поставил чайник на примус, добавил жирного, настоявшегося, хоть и подмерзшего молока, а не оленьей дряни. Закурил, затянулся слабым табаком. Наверное, какая-то смесь с табачной трухой. Как же не хватает крепкой махры деда Матвея!
Бэку погрузили первой. Колеса с трудом проворачивались, не говоря уже о том, чтобы завести двигатель. На таком морозе для этого пришлось бы долго жечь мазут под капотом, времени не было.
Вася бегал вокруг, покрикивая на бывших солдат, а ныне рабочих экспедиции.
Я просто сидел и смотрел со стороны, из теплого вагона. Начэкспедиции все-таки!
Потом в голове замутило, и я вышел подышать воздухом, сел на рельсы, достал еще одну папиросу, хотя от их горького привкуса уже было невыносимо во рту.
— Вася! Давай живее! Или ты что, из отбросов кулацких будешь, а? Так я тебе покажу! — и я потряс ТТ, который сейчас показался еще тяжелее.
Вася, который и так бегал со всех ног, командуя погрузкой бура, забегал еще быстрее.
Вдруг я вспомнил Нору. Смешно, но у Васи сейчас обе щеки были разбиты и торчали, вздувшись в разные стороны. От этого, когда Вася поворачивался затылком, казалось, у него щеки, как у Норы.
Как у Норы, которая нашла свою смерть от тупого топора Семена. Я готов спорить, что этот мерзавец даже не смог ее убить как подобает, быстро и без боли. Наверняка сначала замахнулся кое-как, повредил шею. От этого бедная Нора, верная своему хозяину столько лет, стала корчиться, ее спинной мозг перестал слушать хорошую, мудрую собачью голову. А потом наверняка Семен ударил еще. Но опять не так, потому как в этот момент отчаяние его замучило, тупые бесполезные слезы застлали глаза. Он почувствовал себя совсем слабым. О! Если бы Семен мог что-то вернуть назад. Отложить топор, погладить еще живую и невредимую Нору по загривку, придумать, как сбежать из этой холодной убогой страны куда-то, где его знания промышленности и инженерных дел кому-то нужны. И где его бы не судили только за то, что до семнадцатого года он мог позволить себе выезд и нескольких служанок.
«Эх, Семен, Семен… ты сдался, ты принял решение быть слабым. И что? Никогда еще решение быть слабым не делало человека или его жизнь лучше. Только хуже!»
— Эй, Вася! — позвал я, подумав, что сейчас самое время кого-то наказать. Без наказания не бывает работы. Не бывает. — Ва-с-ся, сучара!
— Да, товарищ начэкспедиции!
Вася появился в каком-то тумане.
— Так, Вася! — я встал и поплелся на ватных ногах, одновременно ненавидя Васю и себя. — Так, Вася, — я теребил кобуру ТТ. — Так…
Вася припал на колени. Странно, но так сделал и Семен, когда я занес над ним кочергу в очередной раз. Тогда я хотел добить его. Но передумал. Слишком любил Нору, чтобы Семен отделался просто смертью. Он должен был мучиться весь остаток лет, задыхаясь от собственных испражнений и гнили пролежней на спине. А еще больше от того, как хорошо было бы ему на авеню Фош сидеть за столиком, потягивать утренний кофе и гладить свою собаку, покорно сидящую рядом.
— Не бзди, сучара, — я протянул Васе пачку «Казбека». Он взял, а на глазах, кажется, навернулись слезы. Я думаю, в этот момент Вася мог бы сделать для меня что угодно. — Не бзди… — повторил я, услышав, насколько пьян мой голос.
«Больше бьешь, больше любят», — вспомнил я народную мудрость деда Матвея. И следом слова Сато о том, что самурай должен быть готов пойти на смерть по мановению пальца своего сёгуна.
Вася осторожно курил, радуясь каждой затяжке. Может, потому что «минула чаша сия», а может, воспринял это как сближение с начальством. Когда начальство дает закурить, ты почти свой.
Я со злобой плюнул, глядя на щербатое, завистливое и одновременно унижающееся лицо Васи. «Может, все-таки пристрелить?» — «А кто тогда будет гонять рабочих?» — «Да кто-нибудь, мало ли таких Вась. Кого другого найду». Я уже почти решил посадить пару пуль Васе меж глаз, но вдруг услышал визг собаки.
Подумал, почудилось спьяна. Услышал еще раз. Визг был похож на Нору, только тоньше, слабее. Неужели Нора?! Откуда?! Здесь?! Да не может быть такого. Я ж сам видел густой, с серой пеной бульон в огромной кастрюле для белья, с торчащими по краям лопатками Норы. То была Нора. Это не может быть она.
Семен, скотина, даже не смог толком порубить ее кости. Наверное, где-то в подполе припрятал голову бедной Норы, с болтающимся безжизненным синим языком. Приберег, чтоб сварить еще одну порцию супа для своих мелких ублюдков.
Так что это была не Нора, конечно. Я кое-как всмотрелся через морозную дымку — один из бывших солдат пинал здоровенную, но очень худую собаку, и та с высунутым длинным языком гонялась за его кирзовыми сапогами.
— Вася, веди его. И собаку тоже, — я потушил папиросу, сплюснув ее о рельс так, что даже пальцы захрустели.
Вася понял, лучше не надо что-то уточнять и побежал исполнять.
Я сидел и ждал, наблюдая, как бывшие солдаты вкатывают бур с Бэкой с задубевшими покрышками, то и дело подкладывая толстые щепки, чтобы он не скатился обратно, и намазывая заиндевевшую подвеску пушечным салом.
Один из рабочих ходил вокруг, пускал струю огня из горелки, чтоб смазка хоть как-то растеклась и попала в ступицы.
— Вот! — козырнул Вася, толкая вперед здорового детину, чем-то похожего на Захара. Я опять почувствовал, что меня трясет от одного его вида. Хочется сразу выстрелить, ничего не объясняя.
Рядом с детиной в какой-то, кажется, рыболовной сетке болталась большая псина. Помесь охотничьей породы и дворняги. У псины был не только длиннющий язык, но и огромный рот, весь усеянный зубами, как будто это не собака, а акула. Конечно, псина только отдаленно напоминала Нору. То ли шерстью, то ли формой головы.
— Товарищ начэкспедиции! — заголосил детина, противно гнусавя. — Вот. Изловил суку. Мешала погрузке. Так сказать, мешала выполнению коммунистического задания.
И хоть детина старался стоять подальше от собаки, однако изловчился и со всей силы пнул бедную дворнягу тяжелым сапогом. Та сначала завертелась в своей сетке, а потом, видимо, чуть оправившись, оскалилась на него, всеми «акульими» зубами.
— Так… Так, товарищ! Как вас там?
— Афоничев я! — гнусаво и бойко доложил детина.
— Товарищ Афоничев. Именем всех вождей социализма и правом Героя Социалистического Труда, ордена Ленина… — я подмигнул маленькому профилю Ильича с уже затертым малиновым флагом в углу. — Правом Героя Социалистического Труда… — при этих словах Афоничев и Вася вытянулись. — Я… Я… — я театрально развел руками, будто не могу ничего сделать, но… мне просто приходится. — Я приговариваю вас к смертной казни путем повешения, за жестокое обращение с животными.
— Слушаюсь! — с готовностью проорал Афоничев. Видимо, смысл моих слов еще не дошел до его пустой головы, похожей на огромный кочан капусты, в некоторых местах перемазанный «глиной» уродливых коричневых волос.
— Вася! А ну, веревку!
— Как, как… — удивился Вася.
— Как, как… — уже не гнусаво, а как-то пища, как поросенок, запричитал Афоничев. — Я буду… буду… это… как там… жаловаться…
— А, вот так! — я поднял указательный палец и подошел к псине. — Издеваться над животными, Афоничев, все равно что издеваться над всем социализмом. Потому что… что, Вася?
— Подставь одну щеку, потом вторую! — выпалил он.
— Да не, не то… я ж тебе говорил! В социализме? Что?
— В социализме все равны! — с готовностью гаркнул Вася, а Афоничев повесил голову. Видно, уже осознав, что все равно не избежит своей участи. Про начэкспедиции Карташова ходили всякие слухи. В основном о его жестокости, которую, в зависимости от ситуации, называли то решительностью, то патриотизмом.
* * *
— Что у вас тут происходит, а?! Что за безобразие, товарищ начэкспедиции?!
Я привычно вытянулся, готовясь к тому, чтобы оправдываться. Расстрелять любого из рабочих, как начэкспедиции, я имел право, но вот казнить таким образом, думаю, вряд ли. Хотя и очень хотелось. Подобный вид наказания я подсмотрел у монгольских воинов и уже пару раз применял.
Мы привязали Афоничева за ноги к одному вагону, а за руки — ко второму… и расцепили их. От этого тело Афоничева сначала как-то неприятно застонало, а потом треснуло пополам, вывалив огромную омерзительную кучу кишок и каких-то бесформенных внутренностей на белый снег.
Афоничев, конечно, орал на всю станцию. Хотя Вася предусмотрительно вставил ему кляп. Все равно. Монгольские воины знали толк в боли. Боль у Афоничева прорывалась даже через туго свернутую портянку во рту.
У монголов, конечно, не было вагонов, приходилось обходиться лошадьми. Но я, так сказать, улучшил их рецепт, в духе научно-технической революции нового социалистического общества.
Я внимательней посмотрел на человека в мундире и увидел колеса с крыльями. Значит, капитан был из железнодорожных войск. А по регламенту особого приказа я, начальник экспедиции, приравнивался к подполковнику. Так что это я имел право спросить у него, что здесь происходит.
— Что, ****ь? — рявкнул я, сунув ему в глаза удостоверение. — Или ты против социалистической революции, собака? Может, поэтому ты пути не чистишь, и вагоны экспедиции не могут пройти, а?
— Никак нет! — козырнул начальник станции, оглядывая две половинки Афоничева, от которых осталась кровавая буква «П» на снегу. — Никак нет! Но… товарищ начэкспедиции! — развел руками он. — Зачем вот так-то? У меня ведь есть подвал на вокзале для таких случаев. Раз и все!
— Свой подвал оставь для себя, чтоб картошку ворованную хранить. А мы, настоящие воины социализма, будем казнить прилюдно! Чтобы всякая падла, типа тебя, видела… Фамилия! — заорал я так, что собака, которую я принял за Нору, бегавшая вокруг выпавших частей Афоничева, перестала ловить свисавшие куски мяса из половинок туловища и застыла, ожидая, как будто спрашивая меня, порвать или не порвать нового «кандидата».
— Хорошо, хорошо, товарищ начэкспедиции, — мы сейчас вышлем дополнительную бригаду, чтобы расчистили.
— Что?! Фамилия, сука! — я не мог успокоиться.
От этого крика все рабочие обернулись, уставились на нас.
— Э…э… — замялся начальник станции. — Спирт! Есть спирт! Литров десять. И еще поможем лагерь в вагоны погрузить. Поможем, хоть это и сложно. И еще сало, чуть-чуть, но есть. Чуть-чуть, — последние слова начальник станции выдавил из себя тихо и тоненьким голосом, как крот. — Чуть-чуть… — еще раз, еле слышно, повторил он.
— Сало! Спирт! Неси! — заорал я, чтобы слышали все рабочие. — Всем моим ребятам по сто пятьдесят. И сала! Сала закусить, чтоб не на голодный… слышь…
— Ура-ра-аааа-ур-ааа-раааа началь-нику экспед-и-ции! — прокричали рабочие, дружно замахав руками, еще помня то время, когда перед штыковой полагалось по сто грамм.
Глава 2. Вениамин
<СССР, 1980-е годы>

Быстро ехал Вениамин. Местами заржавевшие обода колес «Школьника»  поблескивали остатками никелированных частей.
«Что за тварь! — думал он, представляя, как кусает нижнюю губу Аленки. — Что за пилотка рыжая?! — он видел пестренькое платье, белье и как катается лицом в маленьких оттопыренных грудях. — Сука, просто сука…» — произносил он в такт скрипу заднего колеса, которое от кривизны задевало за раму при каждом обороте.
Вениамин проехал старую котельную на краю парка «Сокольники», подобрался, ожидая появления «красносельских», здесь начиналась их территория. Пока был на территории «соколов», ехал спокойно. «Соколы» не интересовались такой мелкотой, как он.
Встреча с «красносельскими» была не совсем неожиданной, у него за пазухой припрятан тяжелый кистень , а в отвороте правого обшлага — лезвие бритвы.
Как учил когда-то дядя Олег, Вениамин всегда носил с собой бритву. Держать ее за правой щекой, хотя это и козырно, по-блатному, он боялся, особенно во время езды на велосипеде, да и ни к чему сейчас такие выкрутасы.
Вот что-то замаячило впереди. То ли отблеск, то ли свет от какого-то фонарика.
«Фары мигают, — догадался Вениамин. — Откуда фары здесь, среди парка?»
У «красносельских» моторов не было. Куда им! Если б не Вовка-костыль, валяться им перед «преображенскими». Но Вовка-костыль был пацан конкретный. Хоть и с одной негнущейся ногой, но мог перешибить любого своими жилистыми длинными руками. Главное, было в нем что-то жестокое и отчаянное. Настолько отчаянное, что даже парни, которые прошли Афган, не прекословили. Вовка-костыль держал всех и организовывал среди «красносельских».
«Как бы скорешиться с ним, — подумал Вениамин. — Вот тогда дело пошло бы… но не до этого сейчас, не до этого. Надо как-то Богородский толчок  делить. Какие уж тут кореша…»
Свет впереди мигал и пропадал. Вениамин крутил педали заржавевшего велосипеда. «Как бы побыстрее до Преображенки  добраться. Да, может, и заехать еще к этой Аленке».
В конце просеки, поперек дороги, действительно стояла машина. Новая, какие редко встречались в районе Вениамина. «Девятка»!  Она чем-то была похожа на космический корабль из мультфильма «Тайна третьей планеты». Скошенная, быстрая!
Не то чтобы Вениамин не мог объехать «девятку». Мог! Но было уж очень интересно, откуда и почему она здесь. К тому же внутри что-то начало щекотать. Сперва невзначай, с перерывами, потом сильнее, настойчивее. «След добычи», — безошибочно определил Вениамин.
Он остановился метров за пять до машины, прислонил велосипед к дереву и несколькими бесшумными шагами подбежал к полуоткрытой двери.
Внутри темно, только пара мигающих огоньков, какой-то желтый и красный, со странными фигурками, на панели.
Человек за рулем был мертв. Из правого бока сильно лилась кровь. Несмотря на темноту, Вениамин учуял характерный запах, как будто сливовый кисель размешивают в алюминиевом тазу, такой приторно-металлический сладковатый «фруктовый» запах крови.
Кроме водителя, был и еще один. Пассажир. Тот посерьезнее выглядел, мордоворот. Тоже, кажется, с ранением, но в плечо, значит, выжил скорее всего. Вениамин сразу обратил внимание на его бежевое заграничное пальто. Прежде такого не видел, даже у приезжих иностранцев, когда еще фарцевал  на трех вокзалах.
Он наклонился, чтобы снять руку водителя с переключателя дальнего света (вот что давало всполохи, на которые раньше обратил внимание Вениамин), но «бежевое пальто» опередил его.
— От… от… — он запрокинул голову. — Отпечатки, пацан.
Вениамин отпрыгнул от двери «девятки», уже было решив сесть на велик, да скорее покатить дальше. Не хватало еще лезть в дела серьезного криминала. Но в последний момент услышал:
— Пацан, помоги, лавэ дам.
Вениамин засомневался, прислушался. «След добычи» говорил «останься». Он даже успел представить, как получает эти легкие бабки, идет на них с Аленкой в «Жигули»  на Калининском, заказывает шашлык, может, даже дорогого абхазского, потом везет ее домой на такси. «Вот это козырное дело!» Ну и, конечно, стаскивает с Аленки белое в васильки платье, трогает за всякие места, потом быстро-быстро, возя пенисом по ее ногам, замирает, утыкаясь в сладко пахнущую девичьим потом подмышку. А нужно-то всего лишь «бежевому пальто» помочь, чтоб срубить пару шальных червонцев.
— Давайте, давайте… — Вениамин помог пассажиру выбраться из машины.
«Тяжелый, зараза».
Потом заметил у него портупею и большой пистолет в кобуре. Таких Вениамин никогда раньше не видел.
«Заграничная волына», — уважительно подумал он, и внутри что-то снова шевельнулось.
— Давай… Снимай с тормоза, и покатили.
Вениамин понял, «бежевое пальто» хочет, чтобы он убрал ногу водителя с педали тормоза. Но зачем? Куда он собирается эту «девятку» толкать?! Да еще с трупом!
Незнакомец, кажется, понял сомнения Вениамина. Полез во внутренний карман. Долго лез, карман как раз со стороны раны. Но все-таки пошелестел чем-то, достал хрустящую бумажку.
«Доллары!» — не ошибся Вениамин по зелено-лиловому свечению в остатках света, который давали скудные фонари на дальних просеках парка «Сокольники».
Он осторожно взял бумажку, распрямил и увидел простые и понятные цифры — один и два нуля, 100 … И еще очень много непростых и совсем непонятных надписей.
Вениамин с недоверием посмотрел на «бежевое пальто», думая, что тот его нашпиливает . Все-таки нельзя, так вот просто, «как с куста», получить сто «зеленых». Фарцуя почти три года на площади трех вокзалов, ему никогда не попадалась такая купюра. Да и откуда! Деньги это были огромные.
— Бери, бери… твою… — не договорил «бежевое пальто», напрягся и толкнул изо всех оставшихся сил «девятку» в сторону от дороги.
Вениамин помог, и машина съехала в заросли орешника.
«Потом-то что? Как от трупа-то избавляться?!» — не понял Вениамин.
У мордоворота был свой план. Он, качаясь, подошел к машине, рванул крышку бензобака, сунул туда платок (красивейший шейный платок, гладкий, как из стекла, вот бы Вениамину такой!) и поднес зажигалку Zippo.
Вениамин смотрел на все выпученными глазами. Он понимал, что в бензобаке бензин и что «бежевое пальто» собрался сжечь «девятку», пытаясь таким образом избавиться от трупа и самой машины. Сжечь! Сколько ж тогда у него денег!
Вениамин уже было зашагал в сторону оставленного велосипеда. Один шаг, второй, третий. Однако внутри все сильнее и сильнее щекотал «золотой песок», сначала потоком, потом целой бурей. Он обернулся на вспыхнувшую «девятку», очень внимательно посмотрел на «бежевое пальто», который кое-как, шатаясь, словно вот-вот упадет, шел по просеке.
Вениамин достал из-за пазухи кистень и подумал, что может сделать кое-что получше, чем отвести Аленку в «Жигули».
* * *
В углу завывал порезанный Ерема. Вениамин стоял, ждал, когда придет Пекарь.
Рядом, за углом, подстраховывали Гурген и Денис. Оба хорошо подходили для того, что задумал Вениамин. Один полусумасшедший и очень живучий, второго недавно выгнали из Рязанского десантного за продажу наркотиков, но драться и владеть оружием успели обучить.
На дворе восемьдесят пятый год, а Вениамин уже ввел понятие «наемники», сам того не подозревая. Именно наемниками были Гурген и Денис. Вениамин заплатил им оставшиеся украденные доллары, чтобы дожать «красносельских» и «битцевских». С Вовой-костылем и его братвой разобрался быстро, почти силами только «преображенских». Правда, оказалось, что за Вовой есть более серьезные «битцевские», у которых в главарях ходили Пекарь и Ерема.
Собственно, «правая рука» Пекаря сейчас как раз и лежал за углом со вспоротым брюхом.
«Гурген, конечно, перестарался. Тупой Гиви, — с досадой подумал Вениамин. — Гораздо сильнее был бы эффект, если б Пекарь увидел как следует расписанного  Ерему, но еще живого, а не кусок мяса, который пустил под себя кровь с калом из вспоротых кишок».
Вот показался Пекарь. Он шел прямо по середине трамвайных путей, хотя трамваи здесь, близко к депо Битцевского парка, ездили быстро, без остановок, могли и не заметить. Или заметить, но… «Показывает, что ничего не боится», — понял Вениамин.
Пекаря называли пекарем за то, что тот мог голыми руками «замесить» практически любого в «колобок», сломать все кости, порвать сухожилия.
Вениамин пару раз видел последствия. После «работы» Пекаря человек походил на какой-то бесформенный кусок, но уже не на человека. Конечно, никакого «колобка» там и подавно не было, но уж так принято у «дворовых», смешивать в своих названиях иронию с жестокостью.
Вениамин не боялся. «След добычи» с ним. Прямо здесь, прямо сейчас. Еще вчера, когда он договаривался с Гургеном и Денисом, внутри посыпался «золотой песок» — добрый предвестник «следа добычи». Вениамин это понял и успокоился.
В самом начале, после того как Вениамин попал в Москву и поселился у бабушки, он очень жалел «след добычи». Поэтому, как только тот появлялся, Вениамин старался не тратить его по мелочам, хранить, беречь на что-то важное. Потом, правда, понял, что это не он управляет и владеет «следом добычи», а наоборот. А раз так, перестал бояться тратиться до времени. Просто ждал, пока «след добычи» возникнет. Тот всегда и возникал, точно и в срок.
Как и сейчас, повинуясь «следу добычи», Вениамин подошел к углу, где стояли Гурген и Денис, и сказал коротко:
— Не валим.
Гурген попытался возникать, но Вениамин повторил строго:
— Сейчас не валим.
Гурген выругался, однако заткнулся, сообразив, что ему так даже лучше, деньги-то все равно свои получит, а риск меньше.
«След добычи» говорил Вениамину не только, что нужно делать, но и (иногда это было гораздо важнее) чего не делать. Благодаря этому, он, деревенский чурбан, выжил, несколько лет успешно фарцевал на трех вокзалах, а потом влился в крышевание первых кооперативов.
Вениамин смог стать главным в «преображенской» группировке. Без ходок, без армейского прошлого, даже без особого умения драться или владеть каким-то оружием. Все потому, что «след добычи» всегда точно подсказывал ему, что делать, а что не делать. Это и был секрет успеха, на первый взгляд простой. И надежный, как все, что на первый взгляд простое.
«След добычи» отчетливо подсказал Вениамину, что Пекаря валить не надо. Что же с ним тогда делать, если у Вениамина сейчас двое быков  на подрыве да главный подельник Пекаря, Ерема, корчится, выпуская кишки? На этот счет «след добычи» пока молчал. Поэтому, когда Пекарь подошел к Вениамину, остановившись всего в двух метрах, мигом срисовав распоротого Ерему и двух помощников за углом, Вениамин ничего не сказал. Просто промолчал. Как «след добычи».
Гораздо позже Вениамин с удивлением будет вспоминать такие моменты из прошлого, читая книги про разных ораторов и политиков, которые ему давала Лиза, и находя в них то, что он делал интуитивно, даже не зная имен и фамилий тех, кто писал эти книги.
— Ну? — первым не выдержал молчания Пекарь.
Вениамин еще подождал и спокойно сказал:
— Валить тебя не буду.
— Еще бы ты попробовал. Сам кого хошь завалю. И быков твоих не боюсь. А то, что Ерему завалили, так мне больше разгулу, делиться ни с кем не надо. Теперь все бабло с Богородского ко мне потечет.
— К нам потечет, — все так же спокойно сказал Вениамин.
«След добычи» вел его.
— Это как?
Пекарь сплюнул большим желто-серым густым куском и попал почти под самые ноги Вениамина. Тот никак не отреагировал. Для него это ничего не значило. Если б Пекарь не боялся, не быковал бы. А раз боится, значит…
— Рынок мы расширим. Я с ментами договорюсь. Будет не три палатки, как сейчас, а тридцать три. Крышевать будем одновременно кооперативы и рынок.
— Ишь ты… — осклабился Пекарь. — Ты чё, в пионеры заделался? Газоны стричь, лампочки винтить? Рынок расширять? Меня и так устраивает. На хера оно мне?
— Тогда тебя скоро «соколы» подомнут. У них братвы много. Я с ними объединюсь.
Этот аргумент оказал на Пекаря сильный эффект.
«Соколов» все боялись. Под ними весь ЦПКиО «Сокольники», они рулили сходками, торговлей и мокрухой, если поступал на мокруху заказ. «Соколы» работали с серьезной братвой. «Красносельские» и «преображенские», которых возглавлял Вениамин, были всего лишь крышевателями, сдавали большую часть в общак. То есть на подрыве, если что. Пока, правда, никакого «если что» не случалось. Районы слабые. Ни гостиниц, ни магазинов толком нет. Один рынок да с десяток мелких кооперативов по подвалам. Поэтому, чтобы «не заржаветь», «красносельские» конкурировали с «преображенскими» и наоборот. Вениамин давно догадался, что эту конкуренцию поддерживают сами блатные из «соколов». Его это так сильно разозлило, что он поставил себе странную и пугающую своими масштабами цель: когда-нибудь подмять весь Восточный округ и стать выше «соколов». Вениамин уже тогда был уверен, блатные — вовсе не «верхушка пирамиды», а лишь ее прослойка. И что наверху есть кто-то, кто не имеет никакого отношения к портакам, чифиру, ходкам . Как раз наоборот. Как когда-то говорил дядя Олег, «учись воровать без воровства».
— Ишь… — протянул Пекарь, не зная, что еще сказать.
На это и расчет. Вениамин отлично понимал, что с Пекарем бесполезно мериться силой. Это «его территория». Он был физически здоровый, будто из какого железа. Ручищи-лопаты, маленькая голова, «бычья» шея, чуть не с саму голову шириной, и гибкие ноги «колесом». А вот в договоренностях Пекарь был никакой. Если б Вениамин сейчас убрал Пекаря, его братва накинулась бы на него и всех «преображенских». И неважно, кто бы вышел победителем, «битцевские» или «преображенские». Пусть даже и «преображенские». Важно, что были бы потеряны силы и время. Совсем не на то, что нужно.
«След добычи» каким-то особым образом крутанулся внутри Вениамина и помог спокойно «добить» Пекаря железными аргументами:
— Будешь со своими рынок помогать строить, будем делить с тобой кооперативы. Рынок общий и кооперативы общие.
«След добычи» сделал удивительную вещь, как уже потом понял Вениамин. Он помог прижать Пекаря, а потом, наоборот, дать ему неплохую подачку.
— Пек… пек… братка… — завыл Ерема, собрав последние силы. — Завали этих пидоров, завали, братка. Смотри, чего они с твоим друганом сделали…
— Сам хлебало завали, — раздраженно ответил Пекарь.
Вениамин понял, у него получилось. Пекарь решился.
— Давай, собирай своих, перетрем детали. Только без торпед, по-хорошему… — было видно, что Пекарь, который настраивался на драку, все-таки недоволен одним лишь разговором и хочет побыстрее свалить.
— Лады, — спокойно сказал Вениамин. — Что с ним? Нужен тебе? — показал он на Ерему.
— Не… — протянул Пекарь, развернулся и пошел враскачку, опять по самой середине проезжей части, между двумя рельсами.
Вениамин подошел к Ереме. Он чувствовал, что «след добычи» еще не закончил. Есть еще что-то, что важно сейчас сделать по его указанию.
— Слышь, — сказал он Ереме. — Ты из-за него полег, понял.
— Пш…пш…пш… — пытался проговорить Ерема, но изо рта шла какая-то пена, перемешанная с сукровицей и слюнями.
— Гурген, Денис, — позвал Вениамин. — Давай его на мотор грузи — и в больничку.
— Чё?! — завопил и так уже недовольный Гурген, а Денис захлопал глазами от удивления.
— Сделаете, еще по пятьдесят «зеленых» на каждого. Поняли?
— Поняли, поняли, чего тут не понять, — ответил раздраженный Гурген. — Чего возиться, порешить да и все…
Но Вениамин уже пошел прочь, шагая не как Пекарь по трамвайным путям — открыто и нагло, а, наоборот, петляя дворами, проходя в самых узких местах между гаражами и сараями. «След добычи» утих, оставляя приятное тепло внутри.
Если бы у Вениамина в лексиконе было слово «триумф», то, наверное, сейчас он произносил бы про себя: «Триумф, триумф, триумф».
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

На улице никого. Справа от дома стояла «копейка»  со свежим ударом в бок. За забором такая же убогая дачная хаза с облупившейся краской, как та, в которой я мариновался. Рядом с домом небольшой гараж, кое-как покрашенный.
Я осмотрел «копейку». От мотора еще бензом пахло. Приехала недавно. Но не на «жигулях» же нас подбили? Номера старого образца. Не тонирована, не поддыблена сзади . Неее… торпеды так не ездят. Обычная пенсионерская тачка. Хотя что-то в ней все-таки было не того.
Я посмотрел под днище и понял, чего не того. Так-так, раз-два-три… теперь понятно, откуда бочина почиркана. «Копейка» была заряжена какими-то металлическими пластинами по всему днищу. Пружины, по ходу, от пазика  поставили. Все одно просела под таким весом, стояла почти на брюхе.
Теперь все складывалось чики-чики. Как подмяли Саб и почему Скорбей это дело про****оглазил. Да и как можно понять, что «копейка» протаранит трехтонный внедорожник, а тот отлетит и перевернется?!
Так нас и сняли. Только вопрос не в этом. Кто и почему? На чехов и блатных не похоже. Не их почерк. Слишком сложно. Тогда кто?!
Как там серый базарил чего-то умное? Всегда ли одно предшествует другому? Или так только кажется?
Может, то за дела наши прежние порешили? Почему тогда все это с Борисычем как-то связано?
Решил проверить гараж и по-быстрому сруливать отсюда. Судя по воротам, гараж открывали часто, может, там какие ответы и найдутся.
Замка на засове никакого. Вдоль от гаража дорога петляла. Может, сразу свалить? И послать их всех куда подальше. Как там волчара говорил — «харэ за овцами бегать»? Или, наоборот, «от волков убегать»?
Я посмотрел на пыльные колеи, высокую траву и даже представил, как иду по ней. Хотя куда идти, покуда вся жопа в ракушках, разобраться сначала надо.
И тут меня прошило конкретно. Как будто волчара опять в горло вцепился. Сколько было такого в Афгане. Одна рота, допустим, засаду нашла, на карте пометила, в центр передала. А дальше пусть летуны работают. А другая рота — ни хрена, всегда находится самый умный со своим «давай еще дальше посмотрим», «давай пещеры проверим» и порожняк в таком духе. И вот, вместо того чтобы в часть спокойно возвращаться, двадцать мудаков — оделись, попрыгали, не звенит — ползут, сигареты в рукавах кое-как прячут. И среди них я. Да чего там восьмерить, сколько раз я же и базарил командиру про «давай дальше посмотрим»…
«Давай дальше посмотрим, блин…» — и я открыл дверь гаража. Внутри горел слабый свет, один патрон с вкрученной лампочкой. Никого. Гараж как гараж, обычного рукастого парня. Полки с инструментами, банки с какими-то маслами.
Прошел по периметру, осмотрел всё. Ничего, обычный автомобильный скарб. Для тех, кто любит возиться со всякой автомобильной херней. Над одной полкой старый календарь, 1971 год, е-мое. Вместо лицевой картинки над месячными отворотами изображены трое мужиков, держат какую-то длинную байду, то ли трубу, то ли еще чего. Краски выцвели, картинка слоилась. Ну да ладно, не время сейчас календари рассматривать.
«Каузальность…» — услышал я откуда-то это дебильное слово. С моей побитой башкой, конечно, ко всему надо быть готовым, но такую шизу уже пора было прекращать. «Тише», — говорю волчаре. Кто ж еще про каузальность будет базарить! А сам представил, что волчара опять может вгрызться мне в глотку.
Еще раз посмотрел на календарь и вспомнил, где была такая же канитель. Как серпом по яйцам! Да ведь такую фотку я видел на хате Борисыча, только та гораздо лучше сохранилась. Так это что же, сука? Это хаза Борисыча, что ли, раз календарь его тут?
«Всегда ли одно событие предшествует другому?» — завыл серый где-то, как будто у меня в башке. Может, что-то пытается дельное втолковать?
В башке столько всего. Сергуша, который снился у костра, волчара на опушке. Да… сейчас бы я военкома не прошел, с такими заморочками.
Как все это объяснять хомяку? Ему ж не скажешь, что нас с Ерохой и Скоробеем непонятно кто ухлопал. Борисыч вообще пропал, а я такой, в баранках, на его хазе дачной загорал, про каузальность с волчарой базарил. А вообще-то, все ништяк. Потому как овцы мы. И еще волки. Бегаем в пыли у какой-то башни, пока не сожрем друг друга. Так и сожрать в конце путево не получается никак. Кто был овцой — волком оборачивается, кто волком — овцой, а кто и вообще наполовину волк, наполовину овца.
Не поймет такое объяснялово хомяк. Ему нефть вроде как нужна, а не базар про «в мире животных».
Борисыч, конечно, еще тот строитель, сделал пол в гараже из какого-то металла, наверное, на своей нефтяной вышке стибрил, как все в «совке».
Я уж хотел уйти, дорогу с колеями представил… как меня конкретно накрыло! И вдруг… «Копейка»! Она такими же плитами заряжена!
Я потер одну плиту и рванул к «копейке», чтобы проверить. Кое-как залез рукой под днище, потер куски металла. Так и есть, под грязью тот же серо-зеленый цвет. Значит, и «копейку», получается, Борисыч зарядил. Значит, и подставу всю Борисыч нахимичил. Но зачем? Он же хмырь институтский. Зачем и, главное, почему?
Допустим, хотел, чтоб хомяк наш его не напрягал, тогда зачем так сложно. Зачем весь этот огород?
Короче, история все равно какая-то стремная.
Я вернулся в гараж. В полу, в одной из плит, кольцо торчало, такие на дверях в деревенских хазах делают. Там, наверное, Борисыч, сука, хранит запчасти для своего жигулевского говна.
Машинально потянул за кольцо. Плита тяжелая, конечно, заряженная «копейка» весила, по ходу, немерено. Поэтому суб свалило, а у нее только вмятина на крыле. Вот Борисыч, Борисыч…
Дверца в полу открылась легко, к ней были приделаны такие петли, типа как на самолете, чтобы открываться и закрываться плавно.
Только я ее открыл, в морду полыхнул яркий свет, не то что эта «лампочка Ильича».
— Богдан Иванович, — пробазарил откуда-то Борисыч.
Вот сука. Ему хоть бы что!
— Мы вас здесь уже заждались, — сказал Борисыч, мурло институтское. — Спускайтесь, дорогой, спускайтесь!
* * *
— А вы что думали, дорогой мой Богдан? Или вы считаете, что я… — и Борисыч ткнул каким-то кривым пером хомяку в плечо, — променяю его «плати потом» на свое «здесь и сейчас». Нет, нет, дорогой…
Я как спустился в стремный подвал, так и завис, как на приколе. Чего не ожидал, того не ожидал. Увидел тут хомяка нашего, вспоротого лягушонка. Охренел! Во дела!
Борисыч привесил его к какому-то турнику, как поросенка. Тот, сука, слюни на пол пускал. Уже целая лужа под ним. Это он от боли или сдрейфил, хер знает. От боли, видать. Борисыч конкретно его потрепал, плечо распорото до мяса, вместо глаз красные пятаки… даже в Афгане такое не каждый день видал.
— Кон… Кон… Константин Борисыч, что вы с ним сделали?! И на хрена?!
— Зачем? — Борисыч опять заговорил своим мурлыкающим тоном, что было, по ходу, еще стремней, чем когда он злился. — Зачем? А вы знаете, достопочтимый Богдан Иванович, что этот «живи сейчас, плати потом» хотел моего сына убить? Знаете? Все ради своего «плати пот-т-том». Нефть ему понадобилась, видите ли!
— Сына? Да это запарка, Константин Борисыч. Не было такого расклада.
— Не было?! А ребятки-пострелятки, которые у меня дежурили? Думаете, откуда там появились? Думаете, как это вы говорите… в общем, э-кхе… конкурирующая организация? Нет, дорогой Богдан Иванович. Не-е-ет… это он такую комбинацию придумал. Что те, чеченцы вымышленные, вроде как плохие будут, а он, такой хороший, меня от них спасет. Думал, благотворительностью растрогать старика. Нет, нет, я и сам известный благотворитель, э-кхе… — Борисыч глубоко ковырнул пером в плече у хомяка.
Я даже глаза закрыл, зрелище не из приятных. Хотя мне-то чего эту харю лощеную жалеть? Косячный он, и Борисыч, по ходу, правильную тему держит. Все сходилось. Представление с чеченами наш хомяк устроил. Или кто они там? Тогда расклад, что под замес мог не только Ероха и Скоробей попасть, а и я тоже. Вот сука! Сколько раз за него масть держал . А он? Понятное дело, себе только.
— И чего, Константин Борисыч?
— В смысле, что дальше будет, Богдан?
— Ну… его, по ходу, все равно порешите. Сами-то, что будете потом делать? Или вы думаете, братва вам это запросто на тормозах спустит?
— Братва? — Борисыч будто и правда не догнал, что это такое.
— Константин Борисыч, вы реально не догоняете?
— Знаю, дорогой Богдан, знаю. Все в порядке будет с вашей братвой… в порядке. Но… — он отложил кривое перо и сел на табуретку рядом.
Блин, в натуре, мясник на бойне. А хомяк — поросенок.
Справа, на верстаке, стоял хрустальный пузырь и пара небольших рюмок.
«Видать, коньяк, — догадался я. — Вот они, советские интеллигенты». Хотя был Борисыч интеллигентом или нет, я уже не догонял. Ну, мог интеллигент зарядить «копейку», снять Скоробея, как-то притащить сюда хомяка, у которого пятерка бойцов круглые сутки, да еще надеть его на какую-то хрень, тушу с мясом вывернуть? И все это часов за десять — двенадцать, пока я загорал там, к батарее прикованный.
Еще помню, как в последний момент, в субе, мне, кажется, кто-то баян  в руку вставил. Кто-кто? Борисыч, кто ж еще. Наверняка накачал чем. Вот всякие волки с каузальностью и видятся, сука…
А пока начальник охраны на чердаке валялся, да еще наширявшись, Борисыч, умная харя, все дело и обстряпал.
— Знаю… знаю… — Борисыч налил две рюмки.
Одну опрокинул сам, вторую поставил рядом со мной, осторожно протянув руку. «Не доверяет, сука, — понял я. — И правильно делает».
— Итак, — начал Борисыч. — По порядку. Первое! — он взмахнул рукой, достал куреху из пачки. Марка какая-то неизвестная, пачка открывалась наподобие портсигара. Прикурил. — Желаете? — протянул мне.
Все заполнил какой-то пряный духан, не сильно на табак-то и похожий. «Может, опять дурь? А ну еще накумарит меня здесь и, как хомяка, подвесит».
— Не, не… не по масти Борисыч, — одного раза хватило на баян твой подсесть.
— «Герцеговина Флор», — кивнул Борисыч. — Любимые сигареты Иосифа Виссарионовича. Остались у меня только для особых случаев. А сейчас как раз такой. Ну, как хотите, — он убрал пачку. — Итак. Вот этот… — Борисыч слегонца постучал пером по башне хомяку, — …уже не жилец, как вы понимаете. Вы служили в Афгане, я служил в Маньчжурии. И, скажу я вам, в пыточных делах маньчжурские воины превзошли даже испанскую инквизицию. Вот видите, — он показал на турник. — Это то, что по-русски называется дыбой. Только в маньчжурском исполнении она вырывает плечевые суставы сразу, а не постепенно, и, чтобы вернуть человека к жизни, надо в короткие сроки отрезать ему руки. Только так можно остановить кровь и гангрену. Как вы понимаете, ваш «патрон» висит здесь довольно давно. Даже если бы и нет, то, как показывает практика, все выбирают смерть, а не отрезание рук. Вот…
— Константин Борисыч… — хотел прервать я.
— Не торопитесь, мой дорогой, не торопитесь. Вы сейчас скажете, что братва меня все равно найдет и отомстит за свою шестерку? Так?
— Это стопудово. Только он не был шестеркой.
— Э-кхе… запомните, дорогой Богдан Иванович. Тот, кто не на самой вершине пирамиды, по любому шестерка, как бы его ни называли. Не в этом суть. После того как договорим, мы с вами пойдем отсюда и…
Тут хомяк очнулся и стал горланить, как бычок на приколе. Чего он базарил, я не понял, по ходу, звал кого-то. Какой-то след или слуг. Кого-то, кто должен был что-то добавить или добычить, или добыть. Понятно, что ему хреново, еще как. Вот по фазе и двинулся, слуг каких-то зовет. Откуда здесь слуги?
Борисыч достал из кармана баян и быстро ширнул хомяка по вене.
— Это чтобы подольше помучился, — подмигнул он. — Надеюсь, вы не против? — спросил он, словно у меня был выбор. — Итак, потом мы с вами поедем в город и кое-что там сделаем. Поможете немного старику, хорошо?
— Это что еще за кое-что?
— Это вам пока знать не нужно. Разведданные будут поступать по мере необходимости. Ну что, поедем?
— А почему вы думаете, что я с вами куда-то поеду?
— Богдан Иванович! Дорогой! Ну, во-первых, вы один из нас. Я вам потом объясню. Во-вторых, вы честный воин, а значит, вам не безразлична судьба Елизаветы Викторовны и Егора. Так?
Я дернулся к Борисычу. Только охолонул он меня еще быстрее, чем я на вытянутую руку к его глотке успел добраться. В лоб направил волыну. Симонова , по ходу. Ствол здоровый, тяжелый, под калибр семь шестьдесят два. Такую дуру теперь не всяко найдешь. Это не какой-то конченый ПМ, которым только пиво открывать. Откуда и выхватил так быстро?!
— Спокойно, Богдан Иванович, спокойно. Уверяю, им ничего не угрожает. Женщин, особенно таких очаровательных, — Борисыч подмигнул мне, будто знал чего-то про Елизавету и как я по ней тащусь, — мы не побеспокоим, если только… — и развел руками.
Я уже понимал, к чему он клонит.
— А хомяк?
— А что он? — махнул Борисыч. — Пусть пока помучается.
— А кто суб на Киевке снял?
— Да… — снова развел руками Борисыч, — один мой знакомый, бывший каскадер. Ваш бестолковый «чемодан» легче легкого с курса сбить. Законы физики, дорогой Богдан Иванович, высокий центр тяжести.
— Законы физики, е-мое… — со злостью повторил я.
Мы поднялись наверх. Борисыч нагнулся и прокричал в дверь-люк хомяку:
— И запомните, дорогой! «Здесь и сейчас» всегда сильнее вашего «плати потом». Всегда! А что-то настоящее всегда сильнее подделки. Вы подделка, дорогой, и запомните это! Как подойдете к вратам, так и говорите: я подделка. Вас простят и пропустят. А будете попугайничать, опять придется все заново переживать.
По ходу, Борисыч тут самый главный шизик. Хотя, после волков и всяких башен с овцами, уж кто бы говорил…
Хомяк кое-как замычал. Видно, очнулся и опять начал бакланить про каких-то слуг, которых нужно добычить:
— Слуг добычить… слу-г-г… добычить… слу-у-у… добычить! — скулил он.
Тук. Борисыч щелкнул блатной дверцей, и я понял, что хомяк наш, по ходу, спекся стопудово.
Блин, Борисыч тоже, что ли, в «овцы-волки» теперь играет? Не, ребята, я больше с вами бегать не хочу. Надоело мне.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е годы>

Через два дня после собрания Хайнц попал в больницу. Никто не говорил, что с ним случилось, так с «капитанами» не поступают. Заместители говорили, мол, «просто диспансеризация», приближенные шептались, мол, «сердце».
«Долго педали крутил», — зло подумал я, хотя особых причин злиться на Хайнца у меня не было.
В тот день я был у него дома. Делал то, что у самого Хайнца теперь не очень получалось. Трахал Надю Донарт, жену больного.
Немецкие потомки Хайнца считали, если уж дурная кровь попала в семью, она обязательно куда-то да заведет. Куда-то не туда. Так и произошло. Подвергшись короткой эротической слабости, Донарт приобрел себе многолетний геморрой в виде глупой взбалмошной жены. Да еще молдаванки. Беда, как говорится, не приходит одна.
В общем-то, Хайнца можно было понять. С его судьбой бедняка из Восточной Европы, кроме того, с видом робеющего гусака с тонкими щиколотками и толстыми ляжками, ни о какой фрау с золотистой копной волос и крутыми бедрами мечтать не приходилось. Зато молдаванка Надя, приехавшая в ГДР непонятно зачем, долго не ломалась, проверив, что паспорт «дойчланд» у Хайнца настоящий.
Да и я тоже попался на ее деревенский, стареющий, но все еще задиристый нрав и силиконовую попу, туго затянутую в латексные штаны.
«Резина к резине», — тогда подумал я и сам не заметил, как начал встречаться с Надей раз в неделю, пока Донарт присутствовал на совете акционеров. Его «трахали» акционеры, я трахал его жену. Все банально до омерзения, но так было. Если б Хайнц мыслил более абстрактно, знай он всю эту историю, думаю, даже согласился бы на такое «делегирование».
— Найн! Найн! — крикнула Надя на двух псин, которые грызли сброшенное покрывало. С собаками и посторонними она разговаривала только на немецком. И, судя по всему, очень гордилась этим.
— Да ладно тебе, — я обнял ее и положил на спину.
В этот момент зазвонил телефон. Звонок отличался от прочих своей тревожной резкостью.
Надя долго разговаривала с кем-то, отвечая в основном односложно, «да» или «нет», что было совсем не в ее духе. Обычно речь этой особы была изобильной, цветастой, как поля в молдавских селениях.
— Хустя! — плаксиво сказала она, закончив разговор и прикурив, глубоко затянувшись, измазав фильтр жирной помадой. Такое ощущение, что эта помада сочилась у нее из губ, а не была нанесена снаружи.
— Что Хустя? — не понял я.
— При смерти.
— Да не может… — от неожиданности я даже вскочил с кровати и подошел к большому окну. Как будто в надежде отыскать ответ, так ли это. — Где он?
— В больнице, здесь недалеко. Надо ехать.
— С тобой поеду.
— С ума сошел!
— Да ладно тебе. Скажем, что кто-то от работы тоже захотел приехать.
— Ну, ну… может, ты и прав, — она потушила сигарету, подошла и повисла у меня на шее.
Я крепко обнял ее, погладил, как она любила, посадил на широкий подоконник.
Когда последний крик Нади перешел в мычание, я посмотрел на нее внимательно.
«Старая уже баба, — подумал я. — И что она будет делать без денег мужа-экспата? Золотой парашют  ей вряд ли выдадут».
— Ладно, не плачь. Все нормально будет. Не умрет твой Хустя.
— Аа-а-а… — бессильно замычала она, но уже не так истерично. После секса глаза ее заволокло, тело размягчилось.
Хайнц действительно был мертвенно бледен. Да и седина как будто сильнее проступила через коричневые волосы, кожа стала какой-то рыхлой. Все напоминало картину, словно из надувной игрушки выпустили половину воздуха.
— Я есть думать… — начал Хайнц, но не закончил.
«Да, пожалуй, мысли „что я есть“ и „что я думать“ вполне уместны здесь, в реанимации», — подумал я, а сказал что-то привычное, вроде:
— Вы поправитесь Хайнц. Вы поправитесь.
Донарт посмотрел на меня каким-то настоящим взглядом, как никогда прежде не смотрел, повертел на пальце прищепку со шнурком.
На самом деле ни при какой смерти Хайнц не был. «При смерти» родилось в воображении Нади, когда ей позвонили из больницы. Хотя клиническая картина и правда была неудовлетворительная.
Кажется, все ухудшалось, потому как больной не знал, что ему в такой ситуации делать, как к этому относиться. Жалеть Донарт себя не любил, однако сейчас, кажется, очень этого хотел.
Да и не жалеть себя, когда почти полвека «крутишь педали», без всякой надежды рассмотреть, куда тебя приведет очередная «улица», было не так-то просто. «Не так-то просто — просто пожалеть себя», — родил мой мозг какой-то «сартровский» каламбур .
— О чем вы сейчас думаете, Хайнц? — спросил я, решив, что для всей этой больничной хрени, типа «вы поправитесь» и «ради всего святого», Хайнц слишком разумный человек.
— Все больше о детстве.
— О детстве? — я вспомнил про подростка Хайнца и его велосипед, покрашенный «танковой» краской.
— Вы же презирать всех, Герман. Зачем вам о моем детстве? Точнее… не то чтобы вы считать себя лучше других. Скорее, вы считать других, что есть… что есть… хуже себя.
«Ого! — удивился я. — Так вот ты какой, цветочек аленькой! Не ожидал, мистер Донарт, не ожидал такой прозорливости».
— Хайнц, вы правы, — признался я. — Но, мне кажется, вы тоже.
— Я тоже.
— И что же с этим делать?
— Делать…
— Ну да, делать, — искренне подтвердил я, как будто и правда думал, что у Хайнца есть ответ.
— Я не так хорошо знать русский язык, — спокойно сказал Донарт. — Но мне здесь казаться, что слово «делать» не совсем подходит. Вы так не думаете?
— Вы правы, — опять признался я, а сам подумал, обидно будет, если он умрет.
— Вы знаете, Хайнц. Вы знаете… я недавно. Помните, последний «викли митинг»? Так вот, я на том собрании представлял вас маленьким, как вы катитесь на велосипеде по разрушенному Берлину. Как вы быстро шевелите ногами. Мне показалось, в тот самый момент, когда вы сели на этот уродливый велосипед… именно тогда вы начали двигаться куда-то… и до сих пор не можете остановиться. И вот! Вокруг обломки, а вы все крутите и крутите эти дурацкие педали. Вас уже не остановить. Понимаете? Как будто это необратимый процесс. Как будто вы сжали тогда какую-то пружину, и она разожмется только после… после…
— После моей смерти?
— Да. Да! Только после смерти. И что жизнь-то вся ваша состоит в том, чтобы разгибать эту пружину. И вам хочется ее разогнуть… и не хочется одновременно. Потому что, едва вы ее разогнете, жизнь ваша закончится.
— Да, я вас понимаю. Это есть факт. Я сам недавно понял. Я думал, это какое-то колесо. Но... пожалуй, вы правы, это есть пружина больше, чем колесо. Птичка перестанет петь, как только пружина… раз… раз… — Хайнц словно поперхнулся, начал сильно кашлять и ерзать на кровати.
Приступ кашля длился долго. Я хотел нажать на кнопку вызова медсестры, но Донарт замахал рукой.
— …и птичка либо допоет… — тихо сказал он, когда наконец откашлялся, — …либо, либо…
— Допоет… — не знал, что и добавить, я. Потом не удержался и спросил: — Так у вас был велосипед?
— Был. Наверное, как и у вас.
— Так что… как дальше жить? С велосипедом? Так и крутить педали?
Хайнц не успел ответить. В этот момент в палату влетела Надя с доктором, которому она что-то объясняла или угрожала. По ее виду никогда нельзя было понять, где объяснения, а где угрозы.
Хайнц на мгновение изменился в лице, как будто даже отвернулся от вошедших. Если б я не смотрел на него прямо, не сводя глаз, то, наверное, не заметил этого движения. Оно было похоже на то… как если бы в комнату внесли вентилятор и увесистую корзину с дерьмом. Вот-вот начнут доставать дерьмо и большими охапками кидать на крутящиеся лопасти. И задача всех, кто находится в комнате, как можно быстрее укрыться. Что ж… я его понимал. Некоторые люди действительно похожи на такие вентиляторы.
— Найн, найн, найн… Это неправильно и невозможно, слышите? — тараторила Надя, пытаясь что-то доказать человеку в белом халате.
Она откидывала волосы жестом взрослой, я бы даже сказал «роковой» женщины, а губки надувала как пятилетняя девочка. «Вот-вот заплачет. Похоже, и правда переживает за своего Хустю».
Я встал, попрощался. Мое присутствие было лишним перед разворачивающимся спектаклем «заботливая жена у одра умирающего».
Похоже, Хайнц поправится. И довольно быстро. Он на какое-то время перестал крутить «педали» своего «велосипеда». Провалился в какое-то «недействие». Так бывает, когда почти засыпаешь, куда-то проваливаясь, а потом быстро просыпаешься. Такое чувство, словно волна выносит и, с силой, бьет о берег. И вот когда только-только ударился, еще ноет в висках, тело парализовано… в этот самый момент ты как будто есть — ты настоящий. Без заготовок. Ручки велосипеда и есть ручки. Ты еще не начал «крутить педали», еще не взведена пружина, не включен обратный отсчет.
Я вышел в большой белый коридор и быстро зашагал прочь. Шаги отдавались так сильно, что мне показалось, будто все пациенты в палатах их слышат. Я даже представил, как медсестра заносит шприц, с иглы капают мелкие капли, потом звук каблуков «тук-тук-тук» сбивает ее, и она промахивается, втыкает иглу мимо. И как врач слышит в статоскоп не биение сердца, а это «тук-тук-тук», недовольно складывает черный шланг с двумя хромированными дужками, пожевывает губами, говорит что-то типа: «У вас не в порядке митральный клапан…»
Разве в больницах должны быть такие звонкие полы?!
От этих мыслей и некой общей обреченности я сбился с пути. Потом почти побежал по следующему, точь-в-точь похожему на предыдущий, широкому белому коридору, пытаясь найти хоть какой-то указатель выхода.
Но, кроме номеров и специальностей врачей, другие указатели на дверях отсутствовали. Очередной коридор привел меня в тот, в котором я уже, кажется, был.
Во всяком случае, дверь с надписью «Моповая»  мне уже попадалась. Я не помнил, что такое моповая, хотя и протянул в медицинском почти два курса.
Моповая, моповая, моповая… да какая разница, что это такое! Выход, мне нужно выход скорее найти…
К отчаянию примешался страх. От этой моповой, белого цвета вокруг и «пружины» Хайнца. Вдруг я буду… как Хайнц? Вдруг у меня тоже внутри пружина, которая уже сжалась и теперь разожмется только… когда… когда…
От последней мысли меня скрутило. Я так сильно захотел в туалет, что, кажется, попадись сейчас моповая, я обоссал бы там все.
Но моповая, наоборот, не попадалась. Только палаты и кабинеты врачей. Я представил, как забегаю в один из кабинетов, пытаюсь проблеять про «очень надо» и «может, у вас…». Там сидит тот самый врач, который слышал в статоскоп не сердце пациента, а мое «тук-тук-тук», и та самая медсестра, которая не туда всадила шприц. И как они смотрят на меня, высокомерно скривив рты! Ждут, твари, пока я обоссусь при них, потому что терпеть нет никаких сил.
— Да это энурез, — переглядывается врач с медсестрой, следя, как желтая струя льется из брюк и потом растекается по белой, смертельно-белой, плитке.
— Вы правы, — поддакивает она. — Это, может быть, почки или… а давайте ему…
«Нет! Сами вы себе почки проверьте! Уроды!» — кричу я, кажется, на весь коридор и бегу дальше.
Потом замечаю одну палату, дверь неплотно закрыта, заглядываю туда. На постели лежит перебинтованный, чистая мумия, человек. Но это неважно. В палате больше никого нет, зато есть другая дверь, а за ней виднеется изогнутый край раковины. Одним прыжком залетаю туда. Проходит несколько минут, после которых чувствую себя легче на тридцать килограмм, вот-вот научусь летать… уже почти лечу-у-у-у.
Огляделся. В ванной совсем ничего нет. Ни зубной щетки, ни пасты, ни шампуня. Как будто пациент из этой палаты никогда сюда не заходит. Только кусок мыла, нетронутый квадратик жухлого больничного мыла, его выдают при поступлении.
«А, ну да, — понимаю. — Он же весь перемотанный! Какой ему шампунь?»
Я открыл дверь и высунулся. Никого, та же «мумия» на кровати. Даже не шевелится, лежит в одной позе, вокруг куча трубок, аппаратов. Понятно, почему у «мумии» нет зубной щетки. Куда бы он ее себе засунул?
Но есть кое-что странное, я только теперь заметил.
Все поверхности вокруг кровати, все тумбочки, два стула, даже широкие борта уставлены рисунками. Их здесь, наверное, сотни! Посреди белой-белой палаты, белых бинтов, простыней, полотенец, аппаратов… эти все рисунки… как завод по производству гуаши взорвали где-нибудь на Северном полюсе.
Я подошел, присмотрелся. Какие странные! Словно рисовал маленький ребенок, хотя некоторые линии очень правильные, точные. Люди нарисованы с хорошо очерченными губами, ноздрями, бровями… но, например, вместо волос какой-то «сноп» из множества чирков ярким карандашом.
С одеждой то же самое. Рубашки, платья, брюки, ботинки — все непропорционально большое, жутко аляповатое, с торчащими в разные стороны контурами, нарисованными яркими цветами. Казалось, контуры нарисовал взрослый, а ребенок потом раскрашивал. Хотя и на раскраску не похоже. Как будто рисовал один человек, но в разных возрастах, то становясь пятилетним, то опять взрослым.
Я взял один из рисунков — какая-то старушка, сидящая в огромном кресле. Основание кресла нарисовано пятилетним, а линии ручек и спинки — взрослым.
Старуха была размазана: тело, ноги, руки. Вот только сами кисти прорисованы с удивительной точностью, даже профессионализмом, что не оставляло сомнений — это руки старой женщины. Еще очень точно прорисованы волосы, чуть ли не каждая волосинка, с тугим небольшим пучком наверху и острой простой заколкой.
Была и еще странность. Бабулька не вязала свитер, не читала книжку. Она курила огромную, тоже хорошо прорисованную папиросу.
Хорошо прорисованная папироса в хорошо прорисованных старческих пальцах заканчивалась хорошо прорисованным тлеющим угольком, который был по-детски исчеркан алым фломастером. В то время как кусочки пепла на краю и дымок тонкие, точные, алые штрихи как будто взрывались на конце.
— Дерьмовые у тебя рисунки, парень. Быстро не поправишься!
— У меня хоть рисунки, а у тебя пружина внутри, — сказала «мумия».
— И что мне с ней делать?
— Делать?
— Да! Что делать с пружиной?
— Ничего ты не можешь с ней делать. Она может с тобой, а ты с ней — нет.
— Пошел ты… тебе приходится на все эти уродские рисунки смотреть.
— Хоть лежать можно.
«Бррр-р…» — я присмотрелся к щелке в бинтах, оставленной для глаз, и успокоился — плотно закрыты.
— Слушай, насчет рисунков, — опять послышался голос из щелки, «мумия» явно желала общаться.
— Ну?
— Все это просто рисунки. Понял?
— Ну а что же это еще?
— Да не… я не про то. Вообще, все это просто рисунки. У меня, у тебя. Хорошо?
— Хорошо. Но к чему ты это?
— Смотри на все это как на рисунки, ладно?
— Ладно. На все?
— Да. А знаешь… я почти уверен, это и есть просто рисунки.
— Но как тогда…
В коридоре что-то задребезжало. Обычно так дребезжат каталки с множеством хирургических инструментов.
— Ну все, иди, — «махнула» рукой «мумия», хотя руки у бедолаги были бездвижные.
Я вышел, не закрывая до конца дверь. Кто знает, может, еще кто-то из случайных посетителей заглянет к нему. Может, ему это нужно...
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования, 2100-е годы>

Когда дверь открылась, Мукнаил увидел Асофу. Сначала он подумал… это Асул зачем-то взяла образ Асофы. На одной из лекций в ИРТ рассказывали, что такие дела когда-то происходили. Сам Мукнаил, правда, не встречал ничего подобного, ни в хрониках, ни тем более в облаке. Да и зачем кому-то брать чужой образ? Если хочешь сменить образ, просто смени.
— Выйди из облака, — строго сказала Асул-Асофа.
— Да что ж такое-то! — не выдержал Мукнаил. — Тебе надо, ты и выходи. Мне и здесь хорошо.
— Выйди, Мукнаил. Не то Жаб тебе еще ограничения продлит.
— Ну тебя… — расстроился Мукнаил, оценив, что вывод про Жаба очень верен.
Он вышел из облака и увидел «необлачную» Асофу. Теперь стало окончательно понятно, что Асул просто все время была Асофой, вот только тщательно это скрывала, что на лекции, что во время их с Мукнаилом обмена образами.
— Уммм-м-м… — Мукнаил даже потряс головой. — Как такое может быть? Зачем ты взяла образ Асул?
— Тсс! — Асофа приложила к розового цвета губам палец с белым лакированным ногтем и жестом поманила Мукнаила выйти из комнаты, как когда-то, в первый раз. После этого с ним и начались все неприятности.
— Н-н-е-ет… не-не-не… — замотал головой Мукнаил. Чего-чего, а уж третьей встречи с инструктором Жабом ему совсем не хотелось.
— Пойдем! — почти беззвучно сказала Асофа и с невероятной силой (во всяком случае, для человека вне облака) потянула Мукнаила.
«Откуда у нее столько сил вне облака?» — подумал Мукнаил, а сам чуть не вошел в облако по привычке. Вовремя сообразил, что так его сможет увидеть Жаб, пусть не сейчас, но потом, при разбирательстве. И что он увидит?! Как он, Мукнаил, тащится по коридору, кое-как перебирая ногами вслед за бывшей Асул, которая, на самом деле, никакая не Асул, а Асофа, которая упала с балки, как считает инструктор Жаб, по вине самого Мукнаила.
«После такого мне био ограничат как минимум на год!» — не сомневался Мукнаил и бессильно замычал от страшного, но при этом очень вероятного развития событий. Говорить связно он толком не мог, почти все силы тратил на то, чтобы идти и не падать. Асофа шла непривычно быстро, не то что тогда, когда они впервые оказались здесь. Мало того, у нее еще сил хватало поддерживать и подталкивать Мукнаила.
Когда они достигли этой треклятой двери, ведущей на балку между зданиями, Мукнаил собрал все-все силы и то ли замычал, то ли быстро заговорил:
— Асофа, Асофа! Я не пойду. Я не пойду! На балку. На балку! Ни за что, ни за что! Не-не-не-не-не… — последнее отрицание у него растянулось в один длинный протяжный стон.
— Тсс! — прошипела Асофа.
Она совершенно не придавала значения словам Мукнаила и решительно открыла злополучную дверь. А потом, еще более решительно, вытолкнула его на балку, а сама вышла следом.
— В чем дело? Ты же любишь сплав по горной реке? Чем это не то же самое? — у нее еще хватало сил издеваться над бедным Мукнаилом.
«Как можно сравнивать?!» — пронеслось у Мукнаила, прежде чем он погрузился в гадкое, дурно пахнущее пространство из мелких грязных капель, а его ноги беспомощно переминались на склизкой поверхности. Надо признать, напоминание Асофы о «сплаве по горной реке», очень издевательское в настоящей ситуации, удивительным образом помогло ему. Мукнаил вспомнил, как ловил равновесие, несясь по узкому стремительному ручейку среди камней и наваленных деревьев. Он стал изображать руками что-то вроде того, что было в том образе. Асофа держала его, не давая упасть, сама ступала очень уверенно.
«Совсем не как в прошлый раз!» — непременно подумал бы Мукнаил, если б не увлекся поддержанием равновесия.
Он представлял, что сидит в своем любимом одноместном каяке, опираясь на удобную прорезиненную спинку, идеально подходящую по форме к его мускулистой спине. Руки ни за что не соскользнут с легкого и крепкого весла с мощной рукояткой. Он ловко вращает это весло, изменяя глубину погружения узкой лопатки и замах, в зависимости от того, в какую сторону наклоняется каяк.
Может быть, поэтому или потому, что Мукнаила тащила Асофа, но никто не упал, и через какое-то время они дошли до того места балки, с которого уже не было видно ни двери, ни даже здания. Мукнаилу стало совсем дурно. Ноги подкосились, и он чуть не свалился.
— Ну вот, пришли, — сказала Асофа. Было видно, что она тоже устала.
Асофа перевела дыхание и усадила Мукнаила на балку, сложив его руки крест-накрест, так чтобы он мог держаться сразу за обе стороны металлической и неприятно шершавой, чужой, но такой спасительной поверхности.
Мукнаил подумал, что, наверное, скоро умрет. Балка была холодной и мокрой, да еще какая-то непонятная «гадость» ощущалась на ней везде. Раньше он такого не испытывал. Здесь все совсем другое, как будто все вокруг, вовне, какое-то неровное, кривое, не очень холодное, но и не очень горячее. А все, к чему привык Мукнаил в обычной облачной жизни, было таким приятным на ощупь.
Но держаться за балку все равно приходилось. Мукнаил помнил, что под балкой пятьдесят этажей. Даже если защитный контур сработает, как это произошло с Асофой, падать ему крайне не хотелось.
Будто угадав мысли Мукнаила, Асофа сказала:
— Держись крепче. Пока рано падать.
— Пока… рано… — повторил Мукнаил, хотя и не понял, к чему это она.
— Я буду говорить медленно, разборчиво. Я знаю, ты большую часть жизни провел в облаке и поэтому не можешь без него быстро усваивать.
— Быстро… усваивать… — опять повторил Мукнаил, действительно пока еще мало что усваивающий, тем более быстро.
— Итак, — Асофа села, как Мукнаил, обхватив обеими ногами балку. Только более свободно, не так сильно вцепившись руками. — Здесь мы между зданиями. Понял?
Мукнаил кивнул.
— Мы на балке, которая соединяет эти здания. Понял?
Мукнаил опять кивнул.
— Здесь нас не видят те, кто в облаке. Даже инструкторы. Такое уж здесь место. Понял?
Мукнаил кивнул, но не понял. Почувствовал, что ему становится очень холодно. Только не так, как когда его окатывает холодный водопад или волна в образах. А по-настоящему холодно. С одной стороны, чувство было знакомое, с другой — совсем другое. Не какое-то ободряющее и веселящее, а пронизывающее, словно повсюду вставляют острые холодные спицы.
— Так вот! Здесь они не узнают, о чем мы говорим, — продолжала Асофа. — Я тебе сейчас ничего такого не скажу. Просто скажу, что есть кое-что вне облака.
— Вне облака, — повторил Мукнаил и послушно кивнул.
— Замерз?
— Замерз, — признался Мукнаил.
— Это хорошо, — почему-то обрадовалась она. — Потерпи, скоро будешь лучше соображать.
— Скоро… — опять ничего не понимая, повторил Мукнаил и почувствовал, что внутри у него происходит нечто странное. Как будто одна часть тела стала холодной, а другая, наоборот, горячей. — Одна холодная… другая горячая… — только и смог проговорить он и даже успел подумать, какой бы образ сейчас сконструировал на тему холода и жара, но вспомнил, что конструировать сейчас негде, облако выключено. — Эх-х…
— Да! Да! — оживилась Асофа. — Так и должно быть! Так и должно! Скоро ты почувствуешь, как у тебя внутри начинает формироваться настоящее био, а не этот синтетический компот. Настоящее био может согревать, когда тебе холодно. Это и есть жизнь вне облака.
— Жизнь… вне… облака… — Мукнаил успел услышать только последнюю фразу.
— Да, — спокойно сказала Асофа и, видимо, замерзая сама, начала тереть руки.
Но Мукнаил теперь меньше думал об этом. Он боялся свалиться с балки, представляя, что если здесь так гадко, холодно, мокро, шершаво и склизко, то как же там, на нулевом этаже.
Они посидели еще чуть-чуть, и потом Асофа встала, потянула Мукнаила обратно. Он не мог двигаться. Руки и ноги будто онемели.
Асофа достала из кармана какой-то пузырек, отвинтила крышку, выдавила каплю на посиневшие губы Мукнаила.
И произошло неожиданное. А главное, неожиданно приятное, чего уж он совсем не ожидал сейчас. Едва капля стекла ему за губу, Мукнаил почувствовал, как холод и жар, которые раньше конфликтовали в его теле, теперь соединились, стали каким-то общим теплом. Тепло разрослось, наполнив сначала всю середину живота, а потом и каждую клеточку тела. Он даже почувствовал, что может говорить. И сказал первое, что пришло на ум:
— Так хорошо.
— Да-да, теперь пойдем! — Асофа бесцеремонно вздернула Мукнаила на ноги, и они пошли обратно, в сторону двери.
Асофа еще раз приходила к Мукнаилу. Точнее, приходила Асул, которая оказывалась Асофой, когда Мукнаил отключал облако. Она даже объясняла Мукнаилу, почему, находясь в облаке, скрывается за образом Асул. Но, всякий раз, он, продрогший, измученный ходьбой и страхом, уставший из-за повторяющихся походов на балку, забывал ее объяснение. А в облаке они не могли обмениваться образами об этом, инструкторы следили за Мукнаилом.
В центре облака у него по-прежнему висел половинчатый Розевич — наказание еще действовало. А Жаб, хоть давно и не появлялся, все равно мог в любой момент проверить все, что происходило с Мукнаилом в облаке.
Даже об этом у Мукнаила не оставалось сил подумать. Он возвращался после еженощного похода с Асул-Асофой и не то чтобы ложился, а буквально падал в ложемент, включал массаж с горячим маслом и проваливался куда-то, просыпаясь только к курсу лекций в ИРТ, которые, из-за наказания, включались автоматически.
* * *
Теперь, вместо Розевича, лекции вел профессор Клаца. В противоположность Розевичу, он был рослым и крепким мужчиной, тоже в возрасте, с окладистой седой бородой и аккуратно зализанными назад волосами. Соседство пышной бороды и абсолютно гладких волос, кажется, намазанных какой-то парикмахерской жидкостью, создавало странный образ. Но такими были все профессора ИРТ. Их образы были необычными, если не сказать противоречивыми.
«Интересно, как выглядят профессоры Института Современных Технологий? — задался вопросом Мукнаил. — И есть ли они там вообще?» По понятным причинам, получить ответ он не мог. Если уж Мукнаил в ИРТ, то в ИСТ не попадет, равно как и наоборот. Хотя у Ульма получилось.
Куда подевался Ульма, Мукнаил не знал. Спрашивать об этом в облаке у Асул-Асофы небезопасно, а всякие ее объяснения вне облака он напрочь забывал. Усталость вытесняла все, что она рассказывала. Мукнаилу, в общем-то, все равно, а вот Асул-Асофа вроде как расстраивалась. Как будто можно что-то толковое объяснять вне облака. Глупость какая! Ни образов, ни настроения, ни тем более сил вне облака не было. Какие уж тут объяснения!
Однако с каждым новым походом к центру балки Мукнаил запоминал хоть на чуточку, но больше. В прошлый раз он, например, запомнил, что внизу живут какие-то люди, которые то ли нечасто, то ли даже никогда не бывают в облаке. Хотя как такое возможно, Мукнаил не понял. Искать ответ на этот вопрос в облаке боялся, небезопасно. Да и к тому же мог приближаться конец его испытательного периода, много времени прошло, а значит, стоит соблюдать все правила, чтобы у инструктора Жаба не возникло никаких опасений. Мукнаил только и хотел, чтобы этот испытательный период закончился. Образ половинчатого Розевича страшно достал. Особенно раздражало, когда Розевич, часто увлекающийся разными сверхчувствительными образами, сползал с ложемента, и половина его тела дергалась и билась, пока не приходил помощник и не укладывал профессора обратно.
— Что это такое? — спросил Мукнаил, узнав знакомый жар, который сначала соединился с холодом, а потом стал одним общим теплом, внутри живота, распространился в каждую клеточку тела. Асофа дала ему каплю из своего пузырька, как только они дошли и сели на середину балки. Мукнаил, как и в первый раз, обхватив руками и ногами противную поверхность, Асофа — свободно и уверенно.
— Не знаю. Получила внизу, в обмен на био. Кажется, что-то со сто пятидесятого этажа.
— Внизу, со сто пятидесятого э-та… эта-жа? — Мукнаил чувствовал себя сейчас чрезвычайно бодрым, если, конечно, подобное определение могло быть применено к жизни вне облака. Но из того, что сказала Асофа, он понял только «внизу» и «сто пятидесятый этаж». — Где это? — удивился он.
— Не волнуйся. Сам скоро увидишь, — Асофа неожиданно отцепила руки Мукнаила от балки и слегка толкнула его в плечо. — Дыш-и-и-и… — пронеслось где-то у него за спиной.
Что-то покачнулось, Мукнаил почти сразу ощутил сильную тошноту и боль во всей правой части тела. А главное и самое худшее, он понял, что теперь находится совсем в другом месте. Где еще более влажно и грязно. А чувство, что все вокруг чужое, только усилилось.
Кажется, теперь Мукнаил где-то лежал. Или висел? Оттого, что все пространство заполняли мелкие капельки, которые не то падали, не то поднимались вверх.
Но вот над ним кто-то наклонился. «Асофа!» — понял он по отблеску длинного локона, который свалился с ее лба. Кажется, она дала ему еще одну каплю из своего пузырька. Эффект был жуткий! Все тело Мукнаила пронзил острый спазм, от мышц в ногах, дальше по всей спине, шее, потом передавил гортань так, что горло отказывалось дышать. Мукнаил бессильно хватал воздух. Похоже, он задыхался.
— Спокойно, спокойно, спокойно, — говорил кто-то. Возможно, Асофа.
Какое уж тут спокойно, если Мукнаила одновременно душило, крутило, било и сворачивало. Если бы он мог сейчас строить образы, то обязательно построил образ себя же, разрезанного на много-много кусочков. Причем таким тонким лезвием, что один кусочек очень плотно мог прилегать к другому. Но все-таки эти кусочки разные. И между ними есть какой-то зуд, который заставляет их отлипнуть друг от друга, разлететься на какое-то расстояние. А потом, с не меньшей силой и болью, снова соединяться.
Действия «кусочков», которые вместе представляли из себя всего Мукнаила, а по отдельности, разлетевшись, были похожи на какой-то жуткий пазл из Мукнаиловой плоти, все усиливались и усиливались. Если бы Мукнаил мог считать про себя, то, наверное, подсчитал, что на каждый счет «три» он разлетался и снова собирался.
— Ну ладно. Ну ладно. Ну ладно… — кажется, опять сказал кто-то, а Мукнаил почувствовал, как еще одна капля падает ему на нижнюю губу.
Почти сразу страшный пазл его разрезанного тела собрался вместе. Он снова стал целым Мукнаилом.
— Ну ладно, — уже почти отчетливо, узнаваемым голосом Асофы, сказал кто-то рядом, и Мукнаил почувствовал еще одну каплю на губах. И потом сразу же сам поднялся на ноги.
Он рассеянно осмотрелся, еще толком не понимая, почему может двигать всеми частями тела. Вокруг были клубки из маленьких капель. Как будто туман. При соприкосновении с кожей они чувствовались. Но это не дождь. Дождь, во всяком случае Мукнаил знал это из образов, был с крупными каплями, которые откуда-то и куда-то падали. Тут же капли висели в воздухе, никуда не двигаясь.
— Пойдем, — сказала Асофа. — У тебя шок от падения. Надо уйти из зоны облака, иначе нас увидят. Сам знаешь, инструктор Жаб и все такое…
— Пойдем, — уверенно сказал Мукнаил и сделал два довольно больших шага. — Где мы? — только сейчас он сообразил, что не задал самый главный вопрос.
— Внизу, — и Асофа повела его куда-то.
— Внизу? — с тем же полным непониманием переспросил Мукнаил, как когда-то, сидя на балке. Теперь для него это было «когда-то», хотя времени прошло не так и много.
— Пойдем, пойдем. А теперь пригнись… — кажется, они заходили в какую-то небольшую дверь.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е годы>

— Там, там, куда я иду, не будет больше горестей,
Не будет больше бед…
Там, там, куда я иду, все меня давно ждут.
Там, там, куда я иду… Черт, сбился… там… черт, Джин! Давно я не бубнил себе под нос, а?
— Давно, давно, — не таким уж скрипучим голосом ответила Джин.
— Да уж. Нет, но каково? А? Я всех обставил. Всех! Я один, один. Но…
— С дистиллятом, — согласилась Джин.
— С дистиллятом, — подтвердил я.
Да, с дистиллятом. Эх, дистиллят! Он меняет многое. Еще в те времена, до «этого», дистиллят всем полагался, кто его хотел. Дистиллят не был чем-то редким. Просто идешь — и вот тебе дистиллят. Точнее не так, а вот так: вот тебе дистиллят — и ты куда-то идешь. Куда угодно, куда хочешь.
Не то что теперь. Ничего и ни у кого. Почему? Да потому что нет дистиллята. И никто никуда не идет. А откуда возьмется новый дистиллят, если никто никуда не идет? То-то! Откуда? Да ниоткуда, вот и весь разговор.
— Так, Джин?
— Так, так, т-ааа-ккк… — протянула Джин.
Ходьба для нее была вторым, по важности, занятием, по сравнению с лежанием на полке в торговом центре. Поэтому стоило упомянуть, что «кто-то куда-то идет», и она со всем соглашалась. Все-таки Джин была протезом. Единственно выжившим протезом.
Но… бородатые где-то нашли Стрекозу, у которой есть дистиллят! Не знаю. Это не мое дело. Мое дело было забрать и уйти. Я забрал и ушел.
— Так, Джин?
— Так, так, так…
— Ушел и иду. Иду к Моисею, по дороге к свободе. Так, Джин?
— Так, так, т-аа-а-к…
— Ты видишь меня, Моисей. Ты видишь меня! Я на дороге, на дороге свободы, в моих карманах дистиллят. Я иду к тебе!
Тут пришлось остановиться. Август, кажется, закончился. Не совсем тупик, но куда идти дальше — непонятно. Только большая трещина. Пролезу ли я туда со всеми своими карманами? Даже если стоит это делать. А может, и не стоит?
— Ты как думаешь, Джин?
— Ты мне торговый центр обещал!
Так я и знал! От Джин не дождешься внятного ответа. Придется решать самому.
Я подошел поближе. В трещине почти не было света. Вместо света сплошное ученье… или тьма?
— Ученье — свет, неученье — тьма, — опять вздумала подсказывать Джин.
— Значит, в этой трещине неученье, вот и все!
— Эхх… — почему-то вздохнула Джин.
Какое-то ученье в этой трещине все-таки было. Ход там был. Длинный. За все время блужданий по коллекторам я научился отличать, где ученье, а где нет никакого ученья. Сварливая Джин, конечно, думала, что это она мне во всем подсказывает, а я так, вроде как тупица. Но пусть думает что хочет. Вот только проходы, которые вели направо и налево, явно замкнуты неученьем, хотя света там поприличнее, чем в трещине. Но ни движения, ни гулких звуков из них не уловить. Другое дело эта трещина.
Кромки бетона казались острыми. Мелкие куски отвалились от краев, валялись повсюду. Значит, разлом образовался давно.
Между прочим, «это» повредило не только нас, двуногих идиотов, а еще и дало под зад «матушке-земле», чему я был, надо признать, очень рад. Наконец кто-то навалял этой злой твари. Мало того что злой, так ведь и безразличной! Я ее ненавидел еще в прошлой жизни. А все почему? Ей всегда все равно. Точнее, всегда было все равно. Теперь сука дрогнула. Что и доказывает эта трещина.
— Доказательство, — буркнула Джин.
— Ну… — отмахнулся я.
В общем, все перевернулось с ног на голову. Там, где был свет, теперь может не быть никакого ученья, и наоборот.
— Матушка-земля… как бы не так! Смотришь на эти деревья, бугры, холмы, что еще там… эх, забыл я, Джин. Что еще там было, скрипучая дорогуша, а?
— Реки, реки, реки… — прохрустела Джин.
— Реки? Ну да, может, и реки.
— Горы, горы, горы… — добавила Джин.
— Да, твою ж ты мать! Откуда ты-то знаешь?! Тебя тогда и в помине не было. Лежала среди сломанных инвалидных кресел и ржавых шприцев. Откуда горы-то видела?
— Ладно, ладно, ладно… не было никаких гор, гор, гор… — примирительно забубнила Джин.
Хотя Джин по-своему права. Все эти реки, горы, поля и прочая дрянь… Как ни крути, а все они паскуды, каких сложно представить. В прошлой жизни наблюдались всякие зверства. И так называемой матушке-земле было ассиметрично, что бы там ни происходило.
— Параллельно, олух, — поправила Джин.
— Да хоть лаконично!
Другое дело теперь! Нет ни рек, ни гор, ни чего-то там еще. От всего нашего уродского мира остались коллекторы и глина с отходами. Вот и все. Вот что значит, когда что-то из того, чего нет, больше и не будет никогда. Вот что значит, когда дистиллята, который должен быть, нет и не будет, никому он не достается, ниоткуда не появляется. Никак и ничем. Вот так! По-моему, нас просто выключили из розетки, и все.
Ладно… все вокруг умерли, а я лишился дистиллята. Но Моисея я найду. И раз все встало с ног на голову, и там, где было ученье, теперь неученье, а там, где свет, теперь тьма, значит, надо в трещину идти. Вот что!
Я кое-как протиснулся и сразу попал в полное неученье или наоборот. Попробовал было подождать, чтобы глаза привыкли, но не привыкли.
Пришлось просто сделать три шага. Гладкая поверхность под ногами куда-то наклонялась. Но ничего не видно, черт возьми! Ничего! Хотя я и понимал, что это, на самом деле, хороший знак — чем темнее, тем глубже. А значит, тем лучше! Ученья больше! Только где-то в глубине мог находиться коллектор Моисей.
Идти было тяжело. Да и Джин под таким «градусом» еще никогда не ходила. От этого ее обычное брюзжание превратилось в какое-то жалобное постанывание:
— Ох…ох…ох… — все жаловалась Джин.
Так мы дошли куда-то и остановились. Похоже, на какой-то площадке. Хотелось дистиллята, хотя Стрекоза мне уже дала недельную норму. Но дистиллят такая штука, его много не бывает. Начинаешь пить — и хочешь больше, больше, больше. Особенно когда куда-то идешь. Особенно когда разыскиваешь Моисея. Ладно, потерплю. Слушать Роберта в такой темноте опасно. Того и гляди, на что-нибудь уговорит. Уговоры, как известно, в темноте лучше удаются.
Обшарил уступ. Кажется, немаленький. Все-таки площадка? У меня оставался специальный осветительный «початок». Надломишь — и света больше. Когда-то я забрал несколько таких у парня в странном костюме с двумя огромными круглыми колбами за спиной. Точнее, у трупа в странном костюме и колбами. В этом костюме он, похоже, собирался плавать в коллекторе. Да так и задохнулся. Неудивительно. С такими колбами. Они бы ни в один карман не поместились! Как же с ними можно плавать?!
— Зажечь? А, Джин?
Хвастливая бестолочь молчала. Если случай какой неважный, она только и раздает советы направо и налево. Теперь и звука от нее не дождешься.
Помедлив немного, я достал «початок». Можно зажечь и потом сразу погасить. Все, что раньше горело быстро, теперь горело очень медленно. Если это можно назвать «горело». Скорее, отдельные искры. Даже красиво, если задуматься. Хотя что такое красиво в мире, где больше ничего толком не горит?
Все-таки… разломил этот жалкий «початок». Только бы не подвел, сволочь!
Но… ничего! Лишь посыпались мелкие крупинки. Может, ни хрена и не выйдет. Раз уж сижу здесь, то какая разница. Пробовать так пробовать.
Потом одна из крупинок стала яркой. Потом еще одна и еще. Ну, блин, неужели?!
Чем дальше, тем больше, все больше крупинок на одной стороне початка стали ярко-розовыми. Давненько не видел я такого.
Потом слабое розовое подобие огня. Подумать только, а ведь раньше эта штука полыхала бы так, что удержать невозможно.
В правом углу я увидел что-то типа лестницы, уходящей вниз. Так низко, что початок и не добивал туда. Вокруг много пространства. Непривычно много, когда находишься под землей. Август хоть был и хорошим другом, а все-таки узким. В некоторых местах я еле протискивался. Не то что тут.
Попробовал пройти дальше к лестнице, но площадка заканчивалась до того, как лестница начиналась. Лестница как будто где-то висела.
Слева еще что-то. Уж на этот раз без лестниц. Кабина какая-то. Такие иногда встречались в торговых центрах, в них даже можно было въехать куда-то. Или уехать? Главное, Джин не проговориться. А то начнется такой гвалт про «давай, давай пойдем за покупками», что дальше можно вообще прекратить какие-либо поиски. Все равно за болтовней Джин ничего не найдешь.
— Эй, Джин, — тихо позвал я.
— Чего, чего, чего?..
— Что делать, Джин, а?
— А что, что, что?..
Я немного подождал. Джин больше ничего не собиралась говорить. Вот тебе и вменяемое состояние! Пока ждал ее ответа, сам не заметил, как дошел до кабины. Или это Джин меня подтолкнула?
Дверей не было, только по сторонам висели лоскуты.
— Что за ерунда? — без всякой надежды на ответ опять спросил я у Джин.
— Вместо стенки, — ответила всезнайка.
Я посмотрел вниз, под кабину, и увидел там столько ученья, что нам всем было бы много. Настоящая, качественная тьма-ученье.
Розовый початок почти догорел, оставалось мало времени. Дорогу к трещине я, конечно, найду и в полной темноте, не впервой. А что дальше? Так глубоко в ученье-неученье я еще никогда не забирался. Если и здесь нет Моисея, что вообще остается? Взять весь дистиллят и подыхать, как мистер За-ку-ар, взирая на пересохшую канализацию. Неплохо, конечно… но это я всегда успею.
— Ну, что думаешь, Джин? А, твою мать? Аааа…
Джин не ответила, как обычно и бывало, когда я слишком грубо с ней обращался. Себялюбивая сука знала себе цену. Она хорошо, очень хорошо помнила, как какое-то время назад я разозлился, взял да швырнул ее куда-то в темный угол. Потом долго искал, все руки изрезал, шаря по бывшему водостоку в поисках «ее величества». Не могу я уже без нее. Да и нужен хоть кто-то. Пусть и такая сварливая дама, как Джин, а все равно компания.
Короче, решился и шагнул. Осторожно. Одна нога здесь, другая — там. Джин ухмыльнулась и замерла. Как только вторая нога, на которой сидела Джин, оказалась внутри кабины, я почувствовал резкий толчок. То ли кто-то рванул меня за плечи, то ли ударил в ноги. Я повалился на пол кабины, выронив початок. Тот исчез где-то внизу.
Ну вот! Я даже не успел дать ему имя. Без вести пропавший. Как грустно!
Да и сам я. Что-то крякнуло, стукнуло. Вспомнил парня с двумя колбами за спиной. Джин, кажется, успела меня подразнить:
— Колбы, колбы, колбы… а початок потерял, дурень.
И все. Дальше — хрясть и все! Настало ничего. Полное, полнейшее ничего.
* * *
— Джин… — никакого ответа. — Дж-и-и-н… — позвал я громче, насколько смог. Но вместо «Джин» получилось что-то вроде «оу-иии-нн». — Да Джин?! Твою бабушку! Я тебя спас когда-то от смерти в изгнании. А ну, ответь, старый ты протез!
Тишина. Я ощупал колено, Джин не нашел. Или я щупал другое колено? Ничего непонятно.
— Джи-и-ии-нннн…
Проверил карманы, все мои парни на месте. Все двенадцать классных парней, полных дистиллята. Даже половинчатый Роберт.
Вокруг все-таки есть что-то. Что-то, что я чувствовал, но еще пока не мог назвать. Это что-то я уже встречал, причем недавно. Кажется, это было, когда я вышел… вышел к бородатым. Неужели я опять к ним угодил?! Да не может такого быть! Нет. Это просто похоже, но не то, совсем не то.
Запах! Вот что здесь было. Правда, я пока еще не понял, запах чего. Попробовал сесть, получилось не сразу. Правый бок ломило страшно. Черт… я, кажется, упал вместе с этой долбаной кабиной. Но куда?
Кое-как сел, попробовал еще раз нащупать Джин и понял, почему она не отвечает. А я еще назвал ее старым протезом! Даже стыдно!
Вместо своего обычного места Джин переместилась на лодыжку и была вывернута. Здорово я рухнул, раз такое случилось. Все-таки Джин не из робкого десятка, так просто ее не сорвать, после того как уже наденешь. Осторожно перестегнул ее и расправил все ремни. Так-то лучше!
— Так, так, так, — зашепелявила Джин.
В такой момент это было самое лучшее, что я мог услышать. Я не один здесь! Джин со мной. Но где здесь? А что, если я провалился черт знает куда и теперь не выберусь? От этой мысли опять стало хреново. Подумал о безвестном друге-початке, но какой там початок… я с трудом свои-то ноги нащупал, а искать такую мелочь в темноте… К тому же я так и не успел дать ему имя. Как без имени-то искать?
Попробовал подняться, хотя бы нащупать то, что рядом. А что там рядом? Все в той же кабине, полной ученья и неученья. Стены из проволоки, железные стержни основания, пол из чего-то жесткого. Наверное, тоже металлический. Сделал несколько шагов к тому месту, где должна быть открытая стенка, пошарил ногой. Вроде за лифтом есть что-то.
— Ну что, Джин? Как думаешь?
— Так что, так что, так что… — откликнулась Джин снова без всякого намека на толковый ответ.
— Ну и хрен с тобой! — сказал я, напрочь позабыв, что вроде как недавно ругал себя за грубость.
Вылез из кабины. Раздался негромкий скрип, и я почувствовал движение сзади. Постарался отпрыгнуть. Хорошо, что не в сторону кабины. Потому как там ее уже не было. Кабина, скрипя почти как Джин в своем наихудшем настроении, поползла обратно, наверх.
— Ну все, приплыли, Джин! Слышишь?
— Уххх-ухх-уххх, — заохала недовольная Джин.
— Ну все… ну все…
Самая глупая ерунда из самой глупой ерунды, в которую я мог попасть. Провалиться черт знает куда с кучей дистиллята. И… похоже… сидеть здесь, ожидая, пока он закончится, как и моя ходьба от чего-то к чему-то.
Нащупал Роберта, отвинтил крышку и, услышав только начало его вступительной речи про «вы достойны лучшего! всегда достойны лучшего! кроме того…», запрокинул колбу. Будь что будет, я заслужил!
Едва колба вернулась в исходное положение, Роберт продолжил: «Кто достоин лучшего, тот может найти выход из любой ситуации! Подчеркиваю, из любой! Потому что если вы достойны, то вы достойны. Согласитесь, это невозможно отрицать. Кстати, мистер, вы слышали про восточную…»
Я плотно закрутил крышку. Слова Роберта в кромешной темноте и тишине звучали так, словно у него появился громкоговоритель.
Ах-х! Ух-х! Дистиллят сделал свое волшебное дело, стало гораздо лучше. По крайней мере я не вырву свои же вены, и мозги не закипят.
— Ну что, Джин? — даже как-то весело сказал я. — Может, вспомним что-нибудь, а?
— Олух, — огрызнулась Джин.
— Чего это ты?
— А того! Почему ты не ищешь выход? Я не хочу вечно лежать в этой темноте, после того как ты сдохнешь.
— Ах вот ты как! Где же ты хочешь лежать тогда?
— А ты подумай.
— Может, надо было тебя бородатым оставить? А?
— Да пошел ты… — рассвирепела Джин.
— Да ладно. Скажи «не надо», и все.
Мое спокойствие подействовало даже на Джин, она всхлипнула:
— Ты же знаешь, я хочу лежать на полке магазина, где меня любят, где меня ценят. Я хочу, чтобы покупатели с любовью брали меня и покупали. И потом с любовью надевали каждый день. Не то что ты… ххр-хрр-хрр… — Джин сильно расплакалась.
— Джин… Джин… Успокойся, Джин, — я чуть было не сказал что-то вроде «ты же протез! кто тебя будет любить?». А про себя подумал: любить протез — вот нонсенс, на такое только Джин способна. Рассказать бы кому, да вот некому.
Джин никак не могла успокоиться. Придется чем-то отвлечь. Я попробовал встать. Кое-как поднялся на одну ногу, потом на вторую. Идти было страшно, не хватало провалиться еще куда-нибудь и переломать все конечности.
Поэтому пришлось опять лечь и ползти, осторожно ощупывая руками все, что попадалось впереди. Пол был почти как зеркало. Видимо, сохранился так хорошо, потому что мы глубоко, даже ниже коллекторов.
Бородатым наверняка не понравилось бы такое, и они бы стали разбрасывать свои комки своими уродскими ложками. Еще бы Аиста куда-нибудь приделали, чтоб побольше комков натаскать… эхх…
Вспомнив, как бородатые быстро бегали с идиотскими палками-ложками и подбирали комки, я подумал, что хотел бы сейчас это увидеть. Странно, с чего бы это?
— Эй, Джин!
— Ну?
— Хотела бы увидеть бородатых?
— А мне что?
— Просто спрашиваю.
— Ползи лучше.
Я и так полз, что еще оставалось. Но Джин просто нравилось мной помыкать.
Гладкий пол не заканчивался. Я полз, полз и полз. Уже начал про себя проклинать настойчивость Джин. Вечно она меня куда-то заводит! Вдруг уперся в какой-то предмет. Похоже, ящик или клумба.
Понятно, почему наш чертов мир вылетел «в трубу»! Даже если ты медленно ползешь, все равно на что-то постоянно натыкаешься. Упираешься, бьешься, отшибаешь голову! Как можно так жить?!
— Дурак ты.
— Это почему это?
— Да потому. Причем тут то, что ты не умеешь толком ползать в темноте, и то, что мир вылетел в трубу? Мир вылетел в трубу по совсем другим причинам.
— Да? Может, ты даже знаешь, по каким именно? — пошутил я.
— Конечно, — хвастливо ответила Джин. — Всем известно! Кроме таких кретинов, как ты. Все из-за того, что люди перестали ходить в торговые центры! Это ж всем понятно! Все стали ходить в маленькие магазины, рядом с домом, а потом и вовсе перестали ходить в магазины. И все, мир рухнул. Как ты там говоришь? В трубу.
— Да-да… — без особого желания спорить согласился я.
— Конечно да! Куриная твоя башка! — не унималась Джин. — Ты только подумай! Когда торговые центры закрылись, остались только маленькие магазины, люди быстро в них все покупали, без всякого на то удовольствия. Приходили, брали, что им нужно, и все. А потом? Люди вообще перестали выходить! Тут и пришло «это», как ты там называешь... сам знаешь… да что с тобой, тупицей, говорить… — отрезала Джин.
— Джин?
— Чего?
— Я тебя понимаю, Джин.
— Да пошел ты! Ползи лучше, — примирительно сказала всезнайка.
За Джин такое и раньше замечалось. Она быстро вскипала и быстро остывала. Ничего не поделаешь — оставил ящик, пополз дальше. Но дальше опять ничего, только гладкий пол и темнота.
«Никто не ходил по магазинам, — думал я. — Вот Джин ерунду несет. Эх… глупая стерва… Должно быть, лежала в каком-нибудь аптечном киоске всю жизнь, смотрела в окно и мечтала, чтоб кто-нибудь ее погладил. А никто не гладил. Никто даже в этот киоск не заходил. Не жалей других, — вспомнил я фразу, не знаю, правда, где и когда ее услышал. — В этом можно быть спокойным! Здесь только я, Джин, Роб, Ренуар, Ральф, Рудольф и остальные мои карманные друзья. А теперь еще и дистиллятные друзья! Так что не осталось, кого еще жалеть».
— Вот и не жалей… — послышалось откуда-то.
Потом бац! Все вокруг покачнулось. Я уж было хотел закричать, обвинив во всем Джин. Но понял, что опять сильно ударился обо что-то твердое. Больно, черт возьми!
Еще один ящик? Не… что-то побольше. Я ощупал гадкий предмет. Эта штука напоминала колонну. «А раз есть колонна, — понял я, — значит, потолок довольно высокий... и я могу встать».
Так и сделал, сразу почувствовав, что внутри у меня приличное количество дистиллята. Как приятно. Ничего не шумело, голова работала хорошо. Даже Джин сразу приободрилась:
— Да, да… хватит уже мной по полу возить, давай уже пойдем куда-нибудь.
— Ладно, ладно, — успокоил ее.
Ощупав верх колонны, я понял, что до потолка не дотянуться. Высоко! Значит, я в большом помещении. Еще лучше.
— Ауууу-ха-ха-ха… — звук получился очень гулким. Вот откуда у Роберта появился громкоговоритель. Все дело в размерах.
Если помещение большое, то в нем явно не один вход и выход. Помимо дурацкой кабины, ящика и колонны, есть еще что-то.
Жалко, что светящихся початков не осталось, а до следующих парней с большими колбами ждать целую эпоху.
— Хе-хе-хе-хе-хе… — издевательски засмеялась Джин своим скрипучим смехом.
Да… раньше этот способ думать даже как-то назывался. Хроника, кажется. Когда ты по колено в дерьме и говоришь кому-нибудь что-то типа: «Одолжишь сухие початки?» Да… теперь хроника никому не нужна.
— Ирония, а не хроника, — поправила Джин.
— Джин?
— Чего?
— Что делать?
— Иди давай.
— Куда идти, глупая ты?
— Куда глаза глядят, — кажется, Джин тоже знала, что такое хроника. Или ирония?
— А что, если они никуда не глядят?
— Значит, иди куда не глядят, дурень! — не отступала Джин.
— Ну тебя… — я даже хотел что-то продолжить, но опять почему-то представил Джин в окружении других протезов, в запыленном магазине у дороги. От этого зрелища как-то обмяк. — Ну тебя, Джин…
Держась одной рукой за колонну, я медленно отступил от нее, пытаясь здоровой ногой обшаривать расстояние вокруг. Наконец, отпустил руку, нагнулся вперед. Один шаг, второй, третий. В общем-то, в полной темноте были и свои преимущества. Ничего не отвлекало. Настоящее ученье — такая темнота! Иди себе и все, знай только обшаривай место для следующего шага. Чем-то, наверное, похоже на всю мою жизнь, нынешнюю. Да и предыдущую.
Шаг за шагом я шел быстрее. Поверхность под ногами была по-прежнему гладкой. Решил, что надо себя чем-нибудь отвлечь, и начал перечислять имена всех своих крепких парней, полных, отличных, дистиллятных, рассованных по карманам. Роберт, Руперт, Ральф, Рудольф, Ренуар, Ромео, Рафаэль, Роджер, Роланд, Руби, Ричард и маленький Рэй. Почему маленький? Да, Рэй был маленькой колбой, зато с длинным носиком. Я даже вспомнил, что когда-то это помогало мне пить из него дистиллят в полнейшей тишине. Без всяких этих рассказов и презентаций. Все остальные парни были в своем духе говорливы и настойчивы. Только откроешь — начинается.
— Никого не забыл? — подразнила Джин.
— Не… все ребятки здесь!
— И что?
— Ну что, что… ты же знаешь, надо что-нибудь сочинить.
Я шел дальше, Джин мирно посапывала, исполняя привычную работу. В такие моменты она не разговаривала, почти как белка или крыса, которая пока ест — не отвлекается.
— Пока Роберт, надувая щеки,
Подарил с утра мне каплю,
Руперт, Ральф и маленький Рэй
Ждали своего волшебного часа.
А вот и Роланд! С ними!
Вот и Роланд с ними!
Руби, Ричард! Эй вы, парни!
Роджер, друг мой Рафаэль,
Как милы вы мне, сердцу и губам,
Глотал бы я…
— Ни рифмы, ни стиля, — буркнула Джин.
— Можно подумать, ты можешь лучше. Только и слышно «фьють-тю-тю» или «кх-р-кх-р-кхр», больше ничего.
— Я вообще-то работаю тут, — выпалила она и со всей силы потянула меня дальше.
— Ренуар, он самый внятный малый,
Когда нужно дать мне дистиллята,
Волшебного дистиллята, который…
— Ай-яй, твою мать! — завизжала Джин, и что-то больно ткнулось мне в ухо. Я скрючился от боли, плюхнулся на пол.
— Чего, Джин?
— Чего-чего?
— Ты чего орала-то?
— Я не орала, это ты орал!
— Я?
— Ты, дурень.
— Да хватит меня дурнем-то называть! — и я опять дернул Роберта из кармана и запрокинул. Хорошо, что вовремя удержался, заткнул языком горлышко. А то так можно и всего Роберта за день выпить.
Дистиллят сразу унял боль в ухе, только какой-то звон остался. Эх, все-таки дистиллят — средство от всего подряд. От боли, жажды, сна или, наоборот, для сна.
Я попробовал ощупать шпиль, на который наткнулся. Вот скотина! И правда, острый, опрометчиво выступающий подлый шпиль! Хотелось как следует проучить паршивца. И я принялся его бить.
— Ай… ай… ай… ай… — плаксиво хныкала Джин в такт моим ударам.
Но я продолжил бить шпиль сильнее и сильнее, пока тот не хрустнул. В глазах, от боли и обиды, начали появляться какие-то огни.
— Ну что, все? — укоризненно спросила Джин.
— Ну все, — отдышавшись, сказал я, чуть не потянувшись еще раз за дистиллятом.
Мелькающие огни не пропадали, только усиливались. Е-мое, я что-то повредил. Этого еще не хватало. Потом стало светлее, как будто я открыл что-то. Помещение оказалось большим, стены целые. Давно я не видел целых помещений. Мы залезли глубоко под землю. Не знаю, хорошо это или плохо.
В центре стояли какие-то круглые штуки. Высотой не больше меня, но гораздо шире. Наверное, в один из них я и врезался, когда полз по полу. Блин… да это же гробы! Нет, не гробы.
Когда-то, во время скитаний, я попал в морг. Конечно, в поисках дистиллята. И там везде валялись части гробов. Но это были просто ящики. А здесь, совсем другое, эти штуки гораздо больше.
— Джинн-н-н-н… чего делать-то?
— А я откуда знаю, ублюдок, — отчеканила Джин. Видно, еще злилась за то, что я ее представил лежащей в одиночестве в маленьком магазине. Джин их не любила больше всего. Сказывались травмы детства.
— Да ладно тебе… видишь, тут что-то не так? А?
— А? — прикидывалась упрямица.
— Ну, я тебе говорю. Это чего за гробы?
— Не гробы это, — насупилась Джин. Я даже обрадовался. Похоже, ей тоже страшно. Ну и ладно.
— Что тогда?
Джин повела своей острой мордочкой, видимо, чтобы не ошибиться, и наконец я услышал:
— Это не гробы! Это чехлы, дурень.
— Чехлы? Чего?
— Да ты слепая тетеря, твою мать… — грязно выругалась Джин, что за ней редко замечалось. — Говорю тебе, это чехлы!
— Чехлы чего?
— Ага! — завопила Джин. — Вот это правильный вопрос! Что еще ты хочешь знать, а?
— В общем-то, ничего, — я опять почувствовал себя каким-то глухим, слабым, ничего не видящим, хотя света заметно прибавилось. Я впервые так себя чувствовал с того момента, как умылся дистиллятом у бородатых. Почему? Может, эти чехлы-гробы что-то напоминали?
Я сделал несколько шагов в сторону чехлов. Зря меня Джин подзуживала, мне и правда не по себе от этих хреновин.
Странные они, как будто раньше что-то значили, а теперь нет. Я потянул за один из чехлов. Под ним обнаружилось то, что раньше называлось… вроде игровым автоматом. В общем, такие штуки, которые были похожи на настоящие, но ненастоящие. Или мы садились в них и были как настоящие? Или аттракционы они назывались? Ложились как в аттракцион и представляли себе всякое. Все так лежали. Вот и долежались…
Да какая теперь-то разница! Все равно самая бесполезная находка этого тысячелетия. Даже по сравнению с батарейками мистера Закуара.
— Джин?
— Ну?
— Ты… ты… чего ко мне чувствуешь, а?
— А? — сначала не поняла она. — Дурак! Ты же знаешь, все чувства умерли.
Эта фраза мне очень не понравилась. Я оглянулся вокруг, еще раз посмотрев на несколько десятков завернутых «гробов». В голове прозвенело «все чувства умерли».
Повторил вслух:
— Все умерло.
Никто не ответил. И так понятно, что все умерло, зачем ждать от кого-то ответа. Эти остовы бесполезных автоматов, аттракционов, будок с игрушками или как их там… говорили сами за себя. О них заботились, но они все равно умерли. Умерли они и те, кто мог бы ими воспользоваться. Даже не умерли, а просто исчезли. Исчезли навсегда. Навсегда! Больше не будет никто сидеть в них, лампочки не будут мигать, сирены не будут выть. Все умерло.
— У-ме-рло-о-о! — я прокричал что есть мочи. Так, что эхо ударило в уши: умерло-умер-ло-ум-е-р-ло… — Джин?
— А?
— Но мы-то… — мне сложно было это выговорить. Я сам в это не верил. И все-таки сказал: — Но мы-то живы. А?
— Эх…
— А?
— Умм…
— Аааааааааааааааааааа?! — заорал я во всю глотку.
— Да, — подтвердила Джин.
— Что да?
— Да есть да.
— Я не слышу!
— Даааааааааааааааааааааааааааааааа! — вырвалось у Джин.
— Вот это дело!
Была не была. Я дернул за чехол, но тот не поддался, словно застыл за много лет. Я пнул его ногой. Но нет! Жесткий как железо. Я разозлился, Джин, похоже, тоже, потому как дальше я пинал его и здоровой, и больной ногой, все больше и больше. И Джин, как ни странно, мне в этом помогала, чего от нее обычно не дождешься.
Наконец часть чехла оторвалась. Я потянул за клочок и быстро разорвал от одной стороны до другой.
— Ага! Ну, что? — спросил я Джин.
— А что?
— Ну здорово же, да?
— Ага.
— Ну тебя…
Я продолжил рвать чехол в каком-то бешенстве. Пока совсем не обессилел и не сел на пол.
Сразу стало тихо.
Пока вдалеке не послышалось что-то. Какое-то движение. Потом кто-то сказал:
— Привет… кхе…кхе…
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Уроки, которые приходят одновременно, — не уроки. Как смешанные цвета — не цвет.
У Большой Свечки не было ответов. Только разные цвета, не похожие ни на один.
Может, ответы есть у Яркого Пао?
Вот я вижу Яркое Пао, прикасаюсь и получаю ответы сразу на все уроки.
Что если забраться на Большую Свечку, на самый верх, и дотянуться до высоколетающего Пао, а потом до Яркого Пао!
Или забраться на Башню? Остается только встать на стену, ухватиться за Подъемный Блок, отодвинуть крупнолетающее Пао. И вот оно! Яркое Пао!
Я дошел до Башни. Молодой мудрый УТ стоял, окутанный мелколетающим Пао. Наверху сильно раскачивался большой пласт, цвет УТ волновался.
Какой-то странный урок возник у меня. УТ не сможет дотянуться до Яркого Пао. Ему придется стоять здесь, управляя Подъемным Блоком, поднимая всех на Башню. Возможно, только в самом конце, когда все уже поднимутся.
Пао — больше, Башня — выше: если Башня станет очень высокой, все увидят Яркое Пао.
Даже АТ, ОД, УР, УС, ЕР увидят Яркое Пао. Хотя они так заняты, что могут не заметить, даже если уткнутся в него своими бамбижо.
Поднявшись на площадку, я встал на основание Подъемного Блока, чтобы дотянуться до Яркого Пао.
Тут я почувствовал светло-красный цвет. Это была ЛА!
Светло-красная ЛА. Что она здесь делает, во время темнолетающего Пао?
ЛА дала мне сложный урок: знай только то, что хочешь. Такой уж была ЛА. Если у нее был какой-то урок, она сразу его давала.
— Хочешь дотянуться до Яркого Пао?
— Тот, кто не хочет дотянуться, не дотянется, — ответила ЛА.
— Если я дотянусь, ты тоже.
— Дотянемся вместе, когда дотянемся.
Я посмотрел на свой цвет и понял, что он стал светло-красным. А цвет ЛА — оранжевым. Это был удивительный урок, в котором мы приняли цвета друг друга.
Я посмотрел наверх. Там много высоколетающего Пао. Совсем близко и далеко. Настолько близко и далеко, что я уже не хотел забираться на Подъемный Блок, чтобы дотянуться до Яркого Пао.
То, что близко, может быть далеко — принял я мудрый урок от самого себя.
Мы с ЛА сели рядом, нас окутывало мелколетающее Пао. Где-то в его порывах мелькали бамбижо АТ, ОД, УР, УС, ЕР.
Вместо Яркого Пао теперь у меня есть ЛА.
Часть шестая
Глава 1. Конбор
<СССР, Тюмень, 1950-е>

Поезд шел медленно. Даже не шел, а полз. Мы пробирались в самый центр Тюменских болот. Это был запасной, тупиковый путь, составы здесь почти не ходили, некуда и незачем. Но, по первоначальным пробам геологоразведки, нам нужно именно сюда.
Снега становилось меньше, холода больше, из-за сырости или мороз здесь какой-то особый. Ходовая состава обмерзала, рабочие постоянно обстукивали колеса с направляющими. Если льда слишком много, поезд может подпрыгнуть на ледяной корке и сойти с рельс.
Да… генераторы и печки перестанут работать. И очень скоро тридцать и без того злых, замерзших и вечно голодных мужиков, уже многие годы не видевших дома, не видевших ничего, кроме войны и тяжелой работы, которая бывала хуже войны… в общем, все они останутся без тепла на сорокаградусном морозе.
Мысли об этом вызывали непонятную тоску по предопределенности, грубости и бессмысленности всей жизни. Где лучшим из исходов было бы, что половина из «тридцати спартанцев» сожрут другую половину, а кости и кожу обольют остатками горючего и устроят большой «человеческий» костер. Вот и все.
— Вот и все, Сатита, — сказал я, потирая круглую глиняную фигурку, наспех склеенную когда-то каучуковой смолой. — Все, что у нас есть, это жрать друг друга и потом сжигать останки.
— Лучше медленнее, но вернее, — ответил глиняный Сатита голосом деда Матвея.
— Да уж…
— Знающий путь не думает о времени, — добавила фигурка уже голосом Сато.
— Да, Сато. Путь. Где ты сейчас? Где твой путь?
Я прислонился к окну, отдернул пахнущую козлом шкуру и получил острый поток холодного воздуха. Так и до менингита недалеко. Задернул обратно. Запах козла теперь показался не таким уж и противным, а даже близким, родным.
— Эхх… смерть … — напротив возник дед Матвей. — Она не пахнет. Нет, — и, покачиваясь в такт какой-то неведомой мелодии, глубоко затянулся.
— Вот и пахнет, дед Матвей…
— Эээ… — дед Матвей аккуратно снял краешек пепла. — Ты пока откуда знаешь, Кинстинтин?
— Так говорит, будто по полю боя не ходил… не наматывал повязку от этого приторного, едкого запаха, что-то между свежим коровьим навозом и заварным кремом.
— Эт-то ты, знамо дело, прав, Кинстинтин, товарищ лейтенант. Или как теперь-сейчас? Товарищ подполковник? Или товарищ начэкспедиции? Э-хе-хе-хе-хе… — будто со свистом внутри глухо, прерывисто рассмеялся дед Матвей. — А я меж тем подумал, если б ты не пришил тогда Бориса, в своем этом, не пойму я до сих пор, как это у тебя получается, в твоем этом… припадке, так и не сидели б мы в этом поезде. А смертушка… она пахнет для тех, кто ее еще не узнал. Поэтому и пахнет. А для тех, кто узнал, она без звука, без запаха. Это-то ты мне поверь, сынок.
Кажется, он впервые назвал меня «сынок».
Я тряхнул головой и опять отдернул шкуру. Даже больно! Такое ощущение, словно в голову вставляют шприц с длинной иглой и через нее закачивают что-то резкое, смертельное.
— Кто хочет смерти — узнает ее. Кто боится смерти — уже умер.
Теперь напротив сидел Сато, крутя в руках блестящие стальные шарики. И откуда только он их взял?!
Сато внимательно посмотрел на меня. Улыбнулся и громко рассмеялся целым оркестром, потом нахмурил брови, подался вперед, строго спросил:
— Что ты ищешь? — медленно потянулся за спину, достал и показал длинную бамбуковую жердь. Бамбук был зеленым и тонким, как будто его только что срезали. — Что ты ищешь?
Сато размахнулся и хлестко, больно стеганул меня по спине, там, где печень. След от удара жег правую половину тела.
— Что ты ищешь? — повторил Сато.
«Ищу?» — подумал я.
— Что я ищу? Смерть…
— Нет, — и Сато уселся в свою любимую позу, скрестив ноги и заложив пятки наверх. — Нельзя искать то, что важнее тебя. Смерть сама тебя найдет. Рыба не ищет свой нерест. Рыба плывет туда, где будет нерест. Состояние важнее действия, — необычным, резким тоном сказал он. — Состояние важнее.
Я представил соцплакат, на котором изображен рабочий, задумчиво смотрящий на большую кувалду, и надпись: «Состояние важнее действия». Нет… такой плакат невозможен. Должен быть призыв, должен быть инфинитив. Должна быть точная команда к тому, что надо делать. Например: «Куй!» Вот это понятно.
— Так что ты ищешь? — снова спросил Сато. Он стал спокойнее, но его ноздри раздувались, словно он хотел дунуть через них, чтобы сбить меня с лавки. А заодно этот вагон, весь этот поезд, все рельсы под нами, может быть, даже всю эту часть Земли, по которой мы сейчас ехали.
— Боль.
— Чего?
Сато начал увеличиваться в размерах, распрямил ноги, сложил руки на груди, оброс бородой, закурил и превратился в деда Матвея.
— Дед Матвей?
— Чего?
— Где Сато?
— Кто?
— Сато. Ну японец. Сато. Он же был здесь. Нет?
— А! — махнул дед Матвей рукой. — Этот! Охринавец? Убег!
— Убег… а я не заметил… не задал ему вопрос… — я чуть не заплакал, поняв, что потерял что-то важное, что уже не вернуть.
— Ну. Чего голову-то забиваешь? Какой такой вопрос? К этим охринавцам один вопрос: между ног у ихних девок вдоль или поперек? — дед Матвей громко рассмеялся на весь вагон. — А по мне, так оно все хорошо. Что вдоль, что поперек. Она сама по себе хороша.
— Какой, какой… — отмахнулся я от его шуток. — Важный, дед Матвей. Вопрос, чего я ищу. Понимаете?
— Ну… — развел руками дед Матвей. — Тут я тебе могу помочь. Могу-могу!
— Можете?
— Могу-могу. Вот послухай. Или — как это правильнее сказать с точки зрения орфографии и языкознания — послушай. Хотя откуда тебе знать-то… — опять махнул дед Матвей своей огромной ладонью. — Ты ж москвич, стало быть, неграмотный. Послушай. Я из Петрограда, ты знаешь. В общем, помню, как стоял на Невском, ждал экипаж. В университете дела были плохи. Точнее не так, учился я хорошо. Можно сказать, первый на курсе. Но как-то чувствовал, что-то не то. Как будто не нужны мне эти знания. В общем, ты знаешь, как это бывает, когда ты долго куда-то пытаешься доехать, но всю дорогу чувствуешь, ну не нужно тебе туда. Дело ближе к семнадцатому году, вот это я про что.
Я смотрел на деда Матвея и не верил своим ушам. Про Петроград я узнал давно, из разговора с Борисом. Но чтоб дед Матвей! В университетах! Я-то думал, он из крестьян или рабочих. Откуда ж у него вся эта мудрость народная?
— Знаю, знаю! — закивал дед Матвей. — Знаю. Думаешь про «народную мудрость». Откуда она у меня, у барчука. Так вот, Кинстинтин! Нет никакой мудрости народной! Все это мы для них выдумали, чтоб ими управлять и все про них знать. А дальше все пошло по накатанной. Но это ладно… — дед Матвей принялся сворачивать новую самокрутку. — Ты лучше вот что послушай! В общем, стою я на Невском, жду экипаж. Нет и нет. А странно, обычно кучер Матвей вовремя приезжает.
— Кучер Матвей?
— Ну Матвей, Матвей. Да, имя я у него взял. Первое, что пришло в голову. Ну не рядовым же Анатолем на фронт идти.
«Анатолем…» — представил я, и дед Матвей преобразился из здорового грубого мужика в князя Льва Толстого. Только еще больше и шире. Как будто он был старшим братом Льва Николаевича, крупнее и выше.
— В общем, не перебивай давай, а то вовек не доскажу. Стою я, жду, морозит. Ботинки тонкие на кожаной подошве, по последней моде. А тут минус пятнадцать. В общем, переступаю с ноги на ногу. Потом плюнул, пошел сам. Иду по набережной и вижу: народ стоит, что-то кричит. А посреди толпы этой кучер наш, Матвей. Топчется, как и все, громче всех орет: «Давай, давай, давай…» Что давай-то? Это я так себе думаю. Чего это ему вдруг стало надо, Матвею нашему? Подхожу, значит, поближе, прислушиваюсь. Там посреди толпы какой-то мужик на кадке стоит и что-то выкрикивает. Все остальные поддакивают. Вот и Матвей тоже поддакивает, с каждым разом все громче, все увереннее. И что ж он такое кричит? Я все никак не мог понять. Не то чтобы на слух слаб, просто не укладывалось это в моем мозгу, правильном, институтском.
Я, даром что уже тогда здоровым был малым, протиснулся через толпу. Какую-то бабу задел с ребенком на руках. Еще подумал, вот зачем ей тут стоять, бедное дитя свое морозить. В общем, пробрался поближе к Матвею и слышу, что кричит он: «Хлеба, хлеба, хлеба!» А сам не понял! Зачем же он «хлеб» кричит? Ведь с утра целую кастрюлю супа наваристого съедает. Да с мозговой косточкой, да с ломтем сала. Хлеба?! Да неужто ему хлеба не хватает, когда у нас на кухне для слуг целые караваи лежат в шкафу, бери не хочу, так ведь никто не берет. Да и зачем им брать? На что им суп наваристый и мясо, и сало? Почто им хлебом одним давиться? А тут: «Хлеба давай!»
Потом, чую, узрел Матвей, что-то не так. И давай из рядов выскальзывать. Видно, понял, что опаздывает он. Ну, думаю, ладно. Может, бедолага для других старается. Может, не для себя хлеба-то просит! Но почему тогда у отца моего не попросит? Тот же всегда дает.
Я тоже обратно поспешил, где Матвей должен меня встречать. Ну и сделал вид, что стою как ни в чем не бывало.
Матвей прискакал, весь красный, лошадей загнал. Сам чуть ли не потеет, на двадцатиградусном-то морозе.
— Ах, извиняй, барин дорогой. То никак проехать не мог. А то, тут одно, тут другое, — складно врет мне, наглая морда.
Я молча кивнул, не показал виду. Ну, думаю, странное дело, никогда Матвей не врал раньше, а тут врет.
Потом наблюдал еще не раз.
Стою в другой день, опять жду. Матвея снова нет. Иду на площадь. Там Матвея вижу и ту бабу толстую, с ребенком. И кто-то на кадке опять стоит, сукин сын. Только теперь что-то другое кричат, вроде как «земли, земли, земли». Все вторят ему: «Земли, земли, земли». Ну зачем им земля? Они ж городские все, не крестьяне, даже не знают, как тяжело работать с землей-то. Я-то знал. Точнее, как знал. Хотя бы имел представление. У нас поместья за городом были, я с детства за крестьянским трудом любил наблюдать. Так вот, скажу я тебе, это самый тяжелый труд. Так и есть. А они, городские олухи: «Земля, земля, земля». И что делать-то потом будут, с землей-то? Какого черта просят?
Так оно и продолжалось, до самого семнадцатого года. То кричат «хлеба», то «земля», то вообще «свобода», то «равенство», то «победа». И всякий раз с призывом, с огоньком. Требуют, а не просят. Понимаешь? Вот тогда-то, Кинстинтин, я и нашел ответ на вопрос, чего ищу. Или чего все ищут, дорогой Кинстинтин. Ответил на вопрос-то! — дед Матвей затянулся. — Никто ничего не ищет, Кинстинтин, все кричат то, чего на кадке кричат. Понимаешь? Кадка всем нужна. И чтоб с нее кто-то кричал, а не то, чего кричат. Понял?
Дед Матвей выпустил густую струю дыма и исчез в получившемся облаке.
Я сидел неподвижно, перебирал пальцами потухший «Казбек».
— Дед Матвей? Дед Матвей?
Ответа не было. Поезд опять остановился, рабочие обивали обледеневшие колеса.
«Тук-тук… тук-тук…» Даже матерщины не слышно. Видно, мороз уже перевалил за сорок, боялись рты открывать.
«Тук. Тук. Тук» — прозвенела последняя очередь. Поезд опять запыхтел.
— Боль всего ближе, — услышал я голос Сато. И увидел его.
* * *
— Ну и куда ты нас завез?
— А… я почто знаю? — шепелявил он.
Я посмотрел на его лицо, которое по краям было как старая сковородка, с нагаром по кругу, понял, раньше он был кочегаром. Линия только недавно перешла на электрическую тягу.
— Звать как?
— Ну Данила.
— Данила значит? Данила-мастер…
— Чегой-то? — протянул Данила.
— Тогой-то. Лагеря есть поблизости, Данила?
— Какой там… — он развел руками и почему-то добавил: — Если бы…
— Ладно.
Данила штатский и должен мне подчиняться. Но здесь, посреди тайги, в сорокаградусный мороз, было совершенно понятно, что Данила — главнее всех нас, кто в экспедиции. Если он что-то сделает не так, сойдет поезд с хлипких износившихся рельс. Мне же потом головой отвечать за то, что экспедиция не выполнила свой социалистический долг.
Я вытряхнул две папиросы из пачки, протянул Даниле.
— Не, барин, не курю, — он сказал это, не по-доброму осклабившись.
— Баринов всех мы порешили, сам знаешь.
Я сел на рельсы. Хоть и холодные до ужаса, даже через две пары ватных штанов. В глазах Данилы это должно было означать, что я нечувствителен. А что делать с нечувствительным? Да ничего с ним не сделаешь. Нечувствительный — самый опасный человек.
«Сила в безразличии, — вспомнил я слова Сато. Он это сказал, когда мы сидели под огромными елями, смотрели на ветки. — Вот, видите… — показал он. — Ветки гнутся под тяжестью снега. Но они безразличны. Поэтому наступает такой момент, когда снег сам сваливается с них.
— Мне бы это… — Данила почесал шею. — Кир. Поправиться бы.
Только сейчас я заметил, что лицо Данилы было слишком красным, даже для такого мороза. На первый взгляд, в его крепкой фигуре сложно было различить слабость к алкоголю. Значит, все-таки пьет? Или меня проверяет?
— Ты же рулевой? — и я тут же увидел, как на лице Данилы расплылась большая улыбка.
— Ну… — развел руками он, давая понять, что в таких условиях даже рулевой имеет право пить.
— Вас-с-с-я… Вас-с-с-я… — закричал я.
С солдатами все было проще. Там устав, там правила. Главное — старший по званию может применить оружие, хотя бы и для дисциплины против младшего по званию. С самых первых дней, как только я попал на фронт, еще измученный простудой и заплаканный от того, что, скорее всего, никогда не увижу мать, дом, меня поместили в отдельную часть вагона, приносили офицерскую еду, даже иногда выдавали «офицерский» коньяк и папиросы, а не «солдатскую» водку и пахнущую дустом казенную махру.
На второй день, когда мы остановились под Нижним Новгородом, я вылез и пошел вдоль путей. Вокруг стояли солдаты, густо пыхтя жуткой сырой махрой.
Я тогда увидел, что они с опаской смотрят на мои погоны. Только потом узнал от деда Матвея, что солдаты больше всего боятся молодых офицеров.
«Щеглы, — объяснил мне он. — Ежели что, сразу за пистолет хватаются и стреляют, неуверенные еще».
Но здесь, на гражданке… да, начэкспедиции, по особому распоряжению, приравнивался к званию подполковника. Это знали все: начальники станции, начальники складов, главные в распределительных пунктах, даже завхозы в лабазах знали. Но обычные рабочие, такие как Данила… им терять нечего, поэтому они были бесчувственнее остальных. И в этом заключалась их сила. И самая главная опасность.
Я смотрел, как его фигура согнулась над рельсами, ущербная и просящая. Данила хотел выпить. И злость перемешивалась с поклонением передо мной. Сейчас я мог дать то, что ему нужно. А что потом?
Вдоль путей бежал Василий с перекошенным распухшим лицом. Одна часть покраснела, вторая посинела. Но Вася радовался. Он был бывший солдат. А для солдата получить оплеуху от командира — все равно что пощечину от женщины.
При виде большого бидона Данила съежился. Вроде даже стал не таким огромным.
— Ну вот.
— Ты это, ты это… эээ… вы это… начальник, пойдем, в тамбур. У меня там и рыбка есть солененькая, от кривоногих досталась. Там и потолкуем.
— Да. Харэ здесь. Пойдем, выпьем.
Данила уважительно кивнул. Я взял бидон у Васи, отправил его за завтраком. В животе было пусто, а разговор с Данилой предстоял долгий. Да и спирта придется выпить много.
* * *
— Ты пойми, начальник! — орал подвыпивший Данила. — Нет здесь ничего. Нет! Я после того, как машинист душу отдал, все здесь исколесил. Все! Здесь только эти, какие-то кривоногие с плоскозадыми лицами. Вот! И все! Рыбу только у них на спирт обмениваю. Рыбка хорошая. Да и все. Ну мы ж не за рыбой сюда приехали, а?
— Не… не за рыбой… — я с трудом попадал изжеванной папиросой в рот. — Ты мне скажи, Даня, есть здесь… бо-ло-т-а-а какие или нет?
— Какие болота? Какие болота? — он плеснул себе еще в чашку. — Никаких болотов здесь нет! Я ж говорю, начальник, всю эту поганую степь-тайгу вдоль и поперек исколесил. Здесь смерть только есть. А ты знаешь? Знаешь, сколько я людей из-под паровоза вытащил? Вот этими-то руками! — Данила подставил мне к лицу огромные, все в ожогах руки.
— Это… это… зачем? — икнул я, пытаясь сфокусировать взгляд.
— Так кидались же. Кидались под состав! Сами кидались!
— Кто кидался? — не понял я.
— Да все. Даже матухи с детьми. Когда голод был, когда война была, здесь все подряд под состав кидались. И ладно бы на скорости сорок-пятьдесят кидались. Нет! Все одно, пятнадцать-десять километров. Кинутся. Уже нижнюю часть сжевало, а верхняя — торчит. Да еще живая, падла. И окровавленными глазищами, такими страшными, зараза ворочает. Вот ей-богу. А мне что? Мне — вынимать. Иначе поезд дальше не пойдет. Иной раз по десять — пятнадцать душ так за день. Жу-у-у-ть… — Данила выпил.
— Ты мне скажи… ты скажи. Где здесь болото? Чего ты про трупы эти рассказываешь? Сам на войне насмотрелся.
— Да я откуда про болото знаю!
— Ну вот… — я сел на узкую скамейку, напротив печки.
— Ладно уж, теперь никого нет, все перемерли, — как-то грустно сказал Данила и вышел из тамбура.
— Да… — протянул я, и голова сама по себе свалилась набок.
Напротив, на узенькой скамейке появился Сато. Яркие вспышки, вырывающиеся из печки, отражались на его лице, как в зеркале.
— Если долго смотреть на воду, то вода начинает смотреть на тебя, — сказал он.
— И-к-к… — что-то хотел сказать я, но не смог.
— Подожди. Не надо.
— Но…
— Вот, — и он поднял палец вверх.
— Что там?
— Там и не там. Везде. Смотря что ты ищешь.
— Что ищу?
— Ты же что-то ищешь?
— Да. Может… может, какой-то справедливости?
— Справедливости, — Сато как будто взял слово «справедливость» в руки, покрутил его перед собой и отбросил в сторону. — Справедливости?
— Ну… ну… может, и нет. Может, ясности?
— Ясности? — Сато подержал слово «ясность» в руках.
— Ну да, ясности.
— Что ты сейчас ищешь? Именно сейчас?
— Правды? — сделал я еще одну попытку.
— Да ну… — махнул рукой он. — Правду мы и так знаем. Или ты думаешь, что ищешь правды, почему Семен сварил Нору? Почему Семен сварил свою собаку, ты и так знаешь. Какая тут правда? Самая простая. Или ты ищешь правды, почему тогда убил Захара? Нет… — развел руками он. — Ты и так знаешь. Ты мстил. И продолжаешь мстить. Всем людям. Ты никак не можешь принять, что они идут на поводу у своих инстинктов, а ты не можешь. Хотя так проще, так быстрее… и так будет всегда. Вот чего ты принять не можешь! Так будет всегда, и ты сам в этом ничего не значишь!
— Эх-х…
— Эх-х, — передразнил Сато.
— Я ищу. Я ищу. Может, покоя? Да, я ищу покоя… сколько уже можно…
— Покоя? Это проще простого. Хочешь покоя, ложись и будь покоен.
— Сами тогда скажите!
— Сказать? — Сато положил «сказать» на воображаемые весы. Воображаемые весы ничего не показали, Сато отшвырнул и это слово.
Я отвернулся и посмотрел в маленькое окно тамбура. Двойное стекло в толстой промасленной раме расслоилось от времени. Картинка получалась странной. Иней, замерзший в виде причудливых узоров, накладывался на расслоившееся стекло. Оба материала имели одну и ту же структуру, кристаллическую. Вот только стекло проявило ее от времени, а иней получил на какое-то время. Потеплеет, узоры превратятся в капельки воды. А стекло будет расслаиваться все больше и больше.
Но сейчас — в тот момент, когда они встретились — встретились два похожих состояния.
Я попробовал еще глубже всмотреться в стекло. За ним еще одна кристаллическая решетка. На еловых ветках снег подтаял, потом замерз. И вместе с узором самих веток эти прожилки льда, прозрачные в солнечных лучах, образовывали следующую кристаллическую решетку, третью.
Я попробовал посмотреть не на каждую в отдельности, а на все три сразу.
Вспомнил, как еще школьником, ставил маленькое мамино зеркальце напротив большого, висящего на стене в прихожей. Я прочитал об этом эксперименте в книжке по физике. Кажется, «Занимательные опыты». Из двух зеркал получался такой оптический туннель, без конца и начала.
Как сейчас, если смотреть на стекло, которое от времени расслоилось, через которое видны узоры замерзшей воды, через которые видны замерзшие еловые иголки. Как будто бесконечность смотрит на бесконечность через бесконечность. Как будто встреча трех бесконечных состояний. Так и вся наша жизнь. Как тут можно понять, чего я ищу?..
— Едем скоро, товарищ начальник, — в тамбур вошел Данила и подбросил пару поленьев в печку.
— Куда?
— Это-то я не могу знать. Мое дело — состав до точки довести, а дальше не мне знать.
— Выпьешь? — я протянул ему свою кружку.
— А вы? — Данила то ли подобрел после пол-литра спирта, то ли я настолько опьянел, что эта мерзкая детина показалась хорошей и родной.
— Ну и я.
Выпили по очереди из одной кружки, закусили Данилиной рыбой. Он пошевелил дрова в печке, пошел обратно в кабину. А я опять прилег на лавку, закрыл глаза. От постоянного недосыпания, выпивки, плохой еды весь мой организм как будто гнил изнутри. Я чувствовал это, сомкнув веки, краешки которых были так воспалены, что от прикосновения болели.
Я почувствовал, что тело горит. Данила слишком сильно раскочегарил печку. Надо было выйти, освежиться. Кое-как поднявшись на не слушающихся ногах, попробовал открыть окно. Шпингалет не поддавался.
— Нагужевались, начальник? — голос Данилы послышался где-то рядом.
— А-э-ге… — я хотел сказать «выведи меня».
— Это-то можно.
Он взял меня за локоть, как барышню. Я хотел сбросить тяжелую руку, но не смог. Только сопел и плелся.
— Данила? — кое-как выговорил я его имя. Хотя получилось нечто вроде «ди-ни-ля».
— А-й?
— Когда мы уже поедем?
Мы только дошли до двери тамбура. От скамейки всего два шага, но для меня как будто целое путешествие.
— Куда? — спросил Данила так, будто мы встретились в бильярдной, а ему очень надо было знать, в какой шар бить.
— Ка-а-а-к куда? В экспед… в экс-пе-д… — я понял, что слово «экспедиция» сейчас точно никак не получится.
Данила дотащил меня до кабины. Там была еще одна дверь. Он открыл ее. В лицо сразу ударил целый столб мелких ядовитых мух. Я зажмурился, вновь почувствовав, как воспаленные краешки век касаются друг друга. «Что за ерунда? — подумал я. — Откуда здесь мухи, в такой мороз?» Я закрыл сначала один глаз, стараясь присмотреться, потом другой. Не помогло, мухи били в лицо, ничего не было видно.
— Данила? Данила? Су-к-к-к-а! Откуда эти… А-а-а-а-а! — закричал я что есть силы.
Потом почувствовал сильный толчок в спину и сразу какое-то облегчение, как будто после долгого дня я наконец заснул спокойным здоровым сном.
«Ну и ладно. И ладно, — даже не подумал, а словно понял я. — Никуда они без меня не денутся, гаденыши! — и, кажется, действительно заснул. Только сон ли это?
Я увидел себя в прихожей, но уже не с маленьким маминым зеркалом, а с большим. Это большое зеркало было направлено на другое большое. Оба они в какой-то момент хрустнули, как-то неприятно екнули и разбились.
— Сато! Сато!
— Осколки, — сказал Сато с таким звуком «вжи-и-и-кк», будто вытащил японский меч из ножен.
— Осколки?
— Все это осколки.
— Где же все зеркало?
— Зеркало?
— Если есть осколки, есть и зеркало.
— Есть.
— Где? Где? Где-е-е-е?! — закричал я так сильно, что даже почувствовал боль в горле.
Осколки, летящие от моего зеркала, еще сильнее полетели в осколки второго зеркала. Осколки соединились с осколками.
— Если долго всматриваться в зеркало, зеркало становится тобой, — сказал Сато.
И действительно. Я стал зеркалом. Как будто я сам растворился в каждом из сотни осколков, летящих навстречу друг другу, и все осколки были мной. Но не только мной, а и вообще всем.
— Боль, — напомнил откуда-то появившийся дед Матвей. И я почувствовал боль.
— Боль, — услышал я голос Сато. И почувствовал другую боль, больше похожую на энергию.
Нет, ни на злость, ни на прилив сил, а именно энергию, даже… направленную энергию, словно я мог сделать так, чтобы ветка ели закачалась отдельно от всей ели, сбрасывая снег. Или так, чтобы ветер подул в какой-то один сугроб и разметал его.
«Энергия и боль, — понял я. — Но нет, нет. Это не физическая боль. И даже не душевная. Это боль энергии. Как будто каждое проявление боли зависит от проявления энергии. Нет, не одно уменьшает другое. Одно поддерживает другое. Но вместе! Вместе они падают куда-то. Падают куда-то…»
Я понял, что упал. Упал. Открыл глаза и увидел перед собой тысячи мерцающих осколков. Все они ударяли в глаза своим ярким светом, каждый бил отдельно. Меня столкнул кто-то. Откуда-то. Я кое-как обшарил то, что вокруг… снег, только снег. Я увидел высокие мягкие холмики, которые то поблескивали, то, наоборот, утопали в тени.
Где-то сзади услышал постукивание, а потом гул. Этот гул издавал поезд. Я кое-как обернулся, хотя шея очень болела.
Поезд пропыхтел несколько раз и начал двигаться, напомнив мне живое существо, которое передвигает лапами. Это существо стояло на месте, проворачивая свои лапы-колеса.
«Обмерзли, обледенели рельсы, — понял я. — Значит, у меня есть минут пять, может десять, чтобы подняться, узнать, что случилось, сесть на поезд».
— А ну… — выкрикнул я, как мне показалось, что есть силы. Но вместо этого только маленькая горстка снега рядом со мной разлетелась на крупицы.
Некоторые колеса уже высекали искры. Скоро поезд тронется, оставив меня здесь одного.
«Неужели они поедут без меня? Этот поезд поедет без меня. Как, почему? Ведь это я начальник экспедиции!»
Я попробовал пошевелиться, ничего не получалось.
Наконец я отвернулся от поезда, чтобы опять уткнуться в тысячи горящих осколков. Теперь они не ранили так сильно, глаза привыкли. Я решил просто полежать какое-то время. Подумал, хорошо бы поговорить с кем-нибудь сейчас, с Сато или дедом Матвеем. Но никто не появлялся. Только какое-то серое облако висело перед глазами.
Я знал одно. Ни в коем случае не надо засыпать. Ни за что! Едва я об этом подумал, сразу очень захотелось спать… как никогда еще не хотелось с того момента, как я попал на войну, на Маньчжурский фронт.
«Нет, нет, нет! Не-е-е…тт-тт!» — твердил я себе. Не помогало. Совсем. Никак. Я испытывал боль и энергию. Но это «что-то», что-то новое, что состоит из боли и энергии одновременно, отправляло меня куда-то в другую сторону. Как будто говорило мне, несмотря на мои инстинкты, мол, «сейчас засни, потом проснись, больше ничего не делай, ничего».
То ли от большого количества спирта, то ли от бессонных ночей, я почувствовал, что мои инстинкты выживания сейчас отключились. Раз и все. Больше их не было. Удивительное чувство. Как будто я потерял тело. Показалось, что такого со мной еще не было с самого рождения. С того самого момента, как я испытал боль свою и родовые боли моей мамы. Как будто все эти инстинкты были записаны где-то у меня внутри. Как будто кто-то внутри все время шептал мне: «Давай, иди, лезь, шагай, ползи, скреби, перебирай хотя бы одной рукой, ногой, одним пальцем, хоть бы мизинцем, дальше, дальше… несмотря на боль».
Теперь нет. Никакой боли. Даже тела у меня, похоже, уже не было. Я без особого труда поднялся над сугробом. Потом, так же легко, поднялся над кронами деревьев. Потом еще выше и выше.
Где-то в змейке железного полотна увидел наш поезд. Он двигался медленно, но был уже довольно далеко.
Потом, удивительно, но я увидел себя, лежащего в большом сугробе, рядом с железнодорожным полотном. Потом увидел маленькую тропу, уходящую вдаль, в чащу. «Откуда это она?! — подумал я. — Она уже есть или ее еще нет, а она только будет?» Время, кажется, перестало существовать. Время существует, пока существует тело. А так его нет. Есть состояние.
Кое-как я ощупал бок, на котором должна быть кобура ТТ. Не сразу, но я ее нашел. Прошло какое-то время, в кобуре я нашел пистолет. Прошло еще очень много времени, пока я передвинул ствольную коробку. Потом еще какое-то время. Я вроде как направил дуло вверх, над собой, придерживая его обеими руками. Потом еще какое-то время руки качались, я все никак не решался нажать на курок. Наконец, нажал.
Выстрел ТТ — обычно громкий и сильный — на этот раз прозвенел как колокольчик. Как будто в нем не было никакой энергии.
— С-у-у-у-к-ки-и! С-у-к-к-ии! — прокричал я, непонятно к кому обращаясь.
Потом кое-как проверил предохранитель, с трудом убрал ТТ в кобуру. Оружия я всегда боялся. Потом опять увидел стекло, расслоившееся от времени, и узоры инея на нем, и стеклянные прожилки еловых веток. Потом тысячи осколков зеркала, потом сугроб, потом поезд, такой маленький, узкий, если смотреть на него с большой высоты.
— Если долго всматриваться в осколки, сам становишься осколком, — услышал я голос Сато и, кажется, заснул.
* * *
Уса сидела на плетеной торбе, отрывала заскорузлыми пальцами рыбную чешую. Большие желтоватые чешуйки чем-то напоминали ее ногти.
Рыба, которая водится в этих краях, пыталась ожесточенно защититься от внешних условий, как и человек. Я даже на какое-то время представил, что все живое вокруг подстраивается под эту мерзлоту, снег, ветер, сырость. Поэтому все такое заскорузлое, невосприимчивое, словно в броне.
Вот и Уса тоже. Первый раз я видел настолько невосприимчивого человека. Такие, как Василий, мой помощник из экспедиции, или Захар, или многие солдаты, были просто недоумками. Но я видел, как они корчились и орали, когда их ранили, когда отнимали провизию, обманывали и избивали.
В такие моменты они кричали, визжали, мотали головой, били во все стороны ногами, руками. Господи, чего они только не делали… калечили друг друга. В этом состояла их слабость. Главная слабость. Несмотря на мощные скелеты, крепкие мышцы, головы без всякого сомнения, что хорошо, что плохо, они были восприимчивы. Восприимчивость — их слабость. Восприимчивость делала слабым все остальное. Всю их силу, всю их выносливость рушила обычная, простая боязнь утраты. Потому что у них было что-то ценное!
Для Усы — нет. И не потому, что она не видела ценности в большом запасе рыбы, дровах или добытом олене. Уса понимала и знала, насколько это ценно. Но одновременно она каким-то чудным образом понимала «здесь и сейчас» или «вообще и всегда». Что у нас есть только это, «здесь и сейчас». И вся эта рыба, мясо, наши руки, ноги, глаза и еще много чего… существуют только здесь и сейчас.
Она понимала и чувствовала, если это хорошо здесь — это хорошо. И это хорошо только здесь. А значит, это хорошо вообще, как и хорошо всегда.
Уса не строила планов, она не пыталась сделать задел на будущее, как и не знала самого будущего. Она видела, как в страшных условиях кочевой жизни, без всякой медицинской помощи, ее близкие и родные умирали. Поэтому Уса с детства не знала слова «будущее». Она знала «здесь и сейчас», как и «вообще и всегда». Это для нее, по-настоящему, было одно и то же. Это всегда и была ее жизнь.
Возможно, именно это освободило Усу от постоянной болезни предугадывания, надумывания: что там еще будет?
«Будущего нет», — сказала бы Уса, если б могла делать какие-то выводы. Но Уса не делала выводов. Выводы нужны для тех, кто верит в будущее, а для Усы будущего не было. У нее не было времени. Для нее было только настоящее, которое временем не измерялось.
Я любил смешить ее. И это получалось. Она охотно смеялась над моими самыми дурацкими гримасами. Я уж начал думать, что так Уса воспринимает меня как ухажера. Но нет… Усе почти шестьдесят. Хотя я дал бы ей и восемьдесят, и тридцать. Настолько непонятная внешность скрывалась под «штормовкой» из оленьих шкур. Настолько задублена была ее кожа, а глаза настолько глубоки, что не имели возраста.
— Уса?
— Эй? — она подняла глаза. Такое ощущение, что вся тайга посмотрела на меня.
Уса и была тайгой. Колючей, настоящей, безжизненной и живой. Да… вот бы сейчас увидеть Сато и спросить обо всем, обо всем… хотя Усу мне и Сато не объяснил бы. А что тут объяснять?
— Уса, ты помнишь, как везла меня на санях? Я думал, ветки над головой — стаи воронов. Помнишь?
Я сложил руки и постарался изобразить что-то типа «кар-кар-кар-рррр». Уса всегда дивилась моим воспоминаниям, словно своих у нее не было. Но зато с удовольствием слушала меня. Я даже подумал, это для нее что-то типа кинематографа. Как будто Уса смотрит на большом экране то, что с ней когда-то было. Или могло быть.
— Угу, — Уса улыбалась всем ртом, полным крепких темных зубов, несмотря на такой возраст. — Хворый.
— Да, да, хворый тогда был.
— Угу, — опять повторила она.
— Кар-кар-кар-рррр! — это уже я, и Уса засмеялась.
Вот так мы и проводили время. Очищали рыбу, ходили проверять сети, топили маленькую печурку, изредка выбирались на охоту.
После всех мытарств в экспедиции, после всего того спирта, который я в себя влил, это было как спасение. Ни спирта, ни Васи, ни Данилы, вообще никого в радиусе нескольких сотен километров неприступных замерзших и непроходимых болот.
Иногда я вспоминал поезд и думал, что же все-таки со мной тогда случилось. Я вспоминал зеркало и осколки. Думал над тем, как так — можно быть осколком и целым зеркалом, несколькими зеркалами и вообще всеми зеркалами!
Меня даже иногда посещали Сато и дед Матвей. Правда, все реже. Чаще я просто смотрел на озеро — даже в самые сильные морозы там оставались закраины воды. И больше ни о чем не думал.
Уса мне помогала в этом. Ее отношение к жизни «здесь и сейчас» или «вообще и всегда» отрицало какие-либо раздумывания. Я читал у Сатиты об этом. Но там все другое, ненастоящее. Как будто человек все время думает о том, что будет. И так от этого устает, что заставляет себя думать о том, что «здесь и сейчас».
Это совсем не так, как у Усы. Уса всегда так жила. Она не могла иначе. Она не знала, как иначе, она не умела по-другому… не знаю, каждый раз, когда я пытался себе это объяснить, то всякий раз не мог. А когда пытался что-то узнать от Усы, вообще увязал в какое-то «болото» своего же мышления. Я удивлялся, насколько я глуп по сравнению с ее мудростью. Мудростью всей тайги. И насколько мало значат слова, которым я когда-то так доверял.
Поэтому я просто смотрел на озеро. Наверное, в учении Сатиты это можно было назвать медитацией. Я смотрел на пар, который медленно выходил из-под закраин воды. Это было волшебство. Вокруг сильный мороз, а от воды идет пар!
— Мертвое озеро, — уважительно сказала Уса, когда я спросил, почему так происходит.
В остальное время мы просто занимались рыбой. Этого хватало, чтобы разнообразить пять-шесть часов в день. Потом, уставшие от работы, надышавшиеся морозным воздухом, ложились спать у маленькой печурки. Уса с первого дня крепко обнимала меня всем телом. Я вначале сторонился, стеснялся. Потом, когда она сказала что-то вроде «замерзнешь, хворый», понял, это просто меры выживания. Печурка грела сильно, но стоило отодвинуться на метр, как температура значительно падала. И сон, скорее всего, закончился бы обморожением. Но если два тела сцеплены друг с другом, то расцепиться уже не так просто.
Уса всегда засыпала сразу же, как будто ей не нужно переключаться между «тут» и «там». Раз и все, уже спит.
Из чего мы состоим? Из выживания? Мы все время пытаемся сохранить себя такими, как есть, сохранить молодость и красоту.
Такие, как Уса, не пытаются. Потому что они живут здесь и сейчас.
Я отцепился от Усы. Очень хотелось выйти, посмотреть на озеро в ночном освещении. Ведь таким я его еще ни разу не видел. Мы вставали рано, чтобы собрать рыбу, еще живую, болтающуюся в сетях. Ложились тоже очень рано. Немного времени проходило после обеда, а Уса уже подгребала побольше веток к печурке и зазывала меня спать.
— Э-э-э-ууу, — обычно тянула она, давая понять, что настрой ее серьезен. Значит, надо укладываться.
Странно, Уса никогда не интересовалась, чем я занимался до того, как попал в ее сани, полуживой от спирта и падения с поезда. Но это укладывалось в стройную концепцию Усы «здесь и сейчас». Какая разница, чем я занимался. Сейчас я помогаю ей доставать рыбу, собирать дрова, разделывать оленей, если повезет на охоте. Этого Усе было достаточно.
Я с трудом выбрался из ее сильных объятий и вышел к берегу, сразу почувствовав, что-то не так. Озеро не было обычным, черно-серым пятном среди белого пространства, окруженного черным «забором» соснового леса. Теперь оно было каким-то оранжевым, потом вдруг стало зеленым. Потом почти красным. Первый раз, за многие месяцы, я понял, оно живет своей жизнью.
Это было удивительное зрелище. После продолжительного времени, видя только белый, черный и серый цвета, увидеть сразу столько цветов — удивительно!
Я сел на кусок бревна, на котором обычно сидела Уса, пока я подтягивал веревки сетки, и всматривался в разнообразные всполохи цветных огоньков. Оказывается, так не хватало мне ярких цветов. То, что я испытывал, пока служил в гвардии Маньчжурского фронта, и то, что потом испытывал, пока был в экспедиции… это постоянные яркие вспышки эмоций. Все время что-то происходило. А вот здесь не происходило ничего. День, ночь, день, ночь, все. Рыба, шелушение замерзших тушек, еда, печурка, сон… и все, все… потом опять рыба, сетки, шелушение, сон.
Сейчас я как будто видел все цвета жизни перед собой. Мне захотелось позвать Усу, чтоб и она это увидела. Я думал, несмотря на то что Уса давно здесь живет, очень давно, она еще никогда не видела озеро ночью.
Я было рванулся в сторону юрты, но что-то остановило. Уса все равно не поймет. А если поймет, ей будет хуже. Она всю жизнь видела только бело-черно-серое. А теперь увидит все цвета сразу. И, наверное, это будет больно для нее. Или нет, не больно, скорее, необъяснимо.
Кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул. Это была Уса. Она стояла рядом и, кажется, хотела сказать «пойдем спать». Но такие сложные словосочетания не давались ей даже в обычное время суток.
Она окинула озеро взглядом. Похоже, без всякого удивления на его яркие цвета.
— Мертвое озеро. Ай! — это значило определенное «пойдем», без всяких возражений.
Я еще раз посмотрел на дымящиеся закраины, на светящиеся всполохи: «Неужели это и есть смерть? Неужели она такая яркая, такая красивая?»
Глава 2. Вениамин
<Москва, Россия, 1990-е>

Вениамин вышел на освещенный двор. В город пришли первые признаки весны, по углам показались горки мусора и битые бутылки, а из-под снега серо-бурый асфальт.
Он сразу полюбил этот двор. Двор-колодец. Слышал, что таких много в Питере, но в первое знакомство с этим городом было как-то не до экскурсий.
Двор был защищен серо-песочными стенами других домов, очень удобно и безопасно. Барыга, который продал Вениамину квартиру, говорил что-то про семьи купцов, живших здесь когда-то. И правда, квартиры сделаны так, что позволить их себе могли только люди в достатке. Высокие потолки, просторные кухни, декоративные полукруглые балконы, а не уродливые лоджии-коробки, как в панельных домах.
Теперь Вениамин жил в одной из тех квартир и тоже был в достатке. Это ему больше всего нравилось. Быть в достатке.
Быть в достатке — такое чувство, которое у него всегда смешивалось с приятной опасностью. С того раза, когда он бежал со всех ног через темный лес в «Сокольниках», сжимая под мышкой огромную (так ему казалось) пачку долларов. Пачка быстро пропиталась едким потом Вениамина и чужой маслянистой кровью. Тогда он первый раз ощутил, что такое настоящий достаток: деньги, кровь, опасность. И ничем не передаваемый вкус того, что он сделал что-то настоящее.
Тогда Вениамин мимолетно вспомнил неудачную попытку своровать кукурузу в колхозе. И как он смотрел в сторону деревенских рябят, у которых на велосипедах и за плечами покачивались туго набитые ладные мешки, а у него только с десяток початков, рассованных за пазухой и в штанах… тогда чувства, что он сделал что-то настоящее, не было. Совсем. Зато было чувство, что кто-то, вместо него, сделал что-то настоящее, а он не сделал… может, с того самого момента началось то, что с ним потом происходило. Желание делать что-то настоящее и по-настоящему. А раз появилось желание, то появился и помощник — его самый лучший друг, его «след добычи».
— Вениамин Аркадьевич, здрасьте! — улыбнулся долговязый, жилистый Коля и открыл заднюю дверь «тойоты».
— Здоров, Коля, — и Вениамин, забираясь в высокий внедорожник, оглянулся на покатую крышу дома, посреди которой возвышалась маленькая чердачная пристройка. Вместо окна там были деревянные ставни, поломанные, истлевшие от времени. «Но кто знает... — подумал он. — Кто знает, прячется там кто или нет... Надо проверить, обязательно проверить».
Вениамин только недавно стал задумываться о покушении. Уж очень большой куш на кону. Убери его, и этот куш мог распределиться среди другой «команды». Вениамин не употреблял слово «братва», которое для него «отдавало» деревней. Всегда говорил «команда» или «компания», выгодно отличаясь своим лексиконом от торпед и быков.
Каждый день маршрут Вениамина был одинаковым. И разным. Один и тот же маршрут, но разные люди и проблемы.
Кто бы мог подумать, что главы и заместители администрации будут меняться чаще, чем лидеры группировок. С каждым из них нужно было договориться, найти общий язык. Кого-то приходилось сразу, с порога, «умаслить», кого-то, наоборот, припугнуть. Припугнуть, но не бычить, вот что важно. Бычить и Коля б смог, а вот припугнуть так, чтоб у человека надолго остался тревожный отпечаток внутри и единственно правильная мысль про «давайте жить дружно», — тут особый талант нужен.
Вениамин это хорошо умел. Помогала «школа» дяди Олега. Конечно, с годами он видел и других людей, которые умели договариваться, даже более виртуозно, чем дядя Олег. Но впервые такой удивительный прием, как «договориться», показал ему именно он. Это было странно для тогда еще маленького Вениамина. Среди тупости деревенской жизни, которую он ненавидел, с ее постоянными потасовками без причины и повода, идиотскими «братаниями», снова переходящими в ругань и драки…
Среди такого мира бессмысленной глупой жестокости умение договариваться было чем-то новым, неизведанным. И Вениамин сразу понял всю его ценность, когда увидел, что можно и без силы мышц свернуть в бараний рог.
Это искусство он долго оттачивал, на первых порах набивая много «шишек», оступаясь, перегибая или, наоборот, уступая. Но сейчас, после сотен разных «ушибов», Вениамин наконец чувствовал себя в силе. Он мог не уступать и не сдаваться, долго удерживая собеседника на грани срыва. Это было самым важным. Не уступать, но и не передавливать. Настоящее искусство! И Вениамин, к тридцати годам, им овладел.
Коля резко тормознул за углом здания администрации, вышел и открыл дверь. Сегодня Вениамину предстояло договориться насчет подвода газовой магистрали, без которой поселок так и останется набором безжизненных темных построек.
На первый взгляд, все просто. Главный инспектор по газу, поседевший пятидесятилетний Геннадий Олешников, был человеком семейным и на свою нищенскую зарплату умудрялся содержать троих детей и дебелую туповатую жену. В его квартире, которую он получил за тридцать лет работы в «Гипрострое», на самом краю Битцевского парка, было три гвоздя, старый деревенский шкаф с оклеенными аляповатыми календарями, дверцами, несколько стульев, стол и балалайка. Телевизор, не то чтобы японский, а даже и какой-нибудь «Рекорд», отсутствовал, что говорило о совсем плохом материальном положении Олешниковых.
Все развлечение семьи состояло в том, что жена Геннадия играла на балалайке, дочь пела какие-то крикливые песни, а два мелких дохлых сына стучали в деревянные ложки.
Взглянув на Олешникова, и правда можно было подумать, что достаточно одного нажима, одного взгляда, и он подпишет все что угодно.
Но нет… этот Гена оказался упрямым ослом. Он долго тыкал в чертежи своим прямоугольным пальцем с заусенцами и угловато, неровно остриженным ногтем, никак не соглашаясь на то, что нужно было Вениамину. Таймураз, как бешеный, ворочал глазами, то и дело хватаясь за подмышку, где у него был пистолет.
Казалось бы, чего проще, убрать их всех, благо недалеко нести до Битцевского парка, поставить своего инспектора и быстро подмахнуть план. Так и думал Таймураз. Вениамин прочитал это в его злых и упрямых монголоидных глазах Но сам Вениамин знал, что, если убирать всех, кто стоит на пути, рано или поздно администрации это не понравится, начнется «пристальное внимание к особым кандидатурам». Тогда все взятки, совместные походы в баню, к девкам, дорогие подарки детям глав разных служб будут забыты. Так нельзя, так неправильно. Поэтому «у руля» стоят такие, как он, а не такие, как Таймураз.
Вениамин спокойно сложил чертежи с пустыми клетками, в которых должна была появиться подпись инспектора по газу, и показал Таймуразу, что на сегодня достаточно.
— Что нужно поменять, Геннадий? — спросил Вениамин.
Геннадий смерил Вениамина ненавидящим взглядом. Хорошо, что тот в свои тридцать был уже сильно лысеющим, довольно грузным человеком, с полуприкрытыми, глубоко посаженными глазами. Запросто можно дать и сорок, и даже больше. Зато самого Вениамина сей факт нисколько не расстраивал, а как раз наоборот.
— Многое, — и Геннадий отважно отставил правую ногу в стариковском сношенном сандалии, надетом на серый застиранный носок с мелкими дырками на пятке.
У Вениамина внутри прошла волна омерзения, но он сдержался, тоже медленно смерил Геннадия взглядом и подумал, что тот тщеславен. Как и все, кто не любит деньги.
— Что многое?
— Слушайте, у вас тут все не по нормам. Кто вам вообще это чертил? Хренотень какая-то, — Геннадий резко махнул рукой. — И уйдите, пожалуйста, из моего дома. Я вам ничего не подпишу, тут все переделывать надо.
Вениамин понял, что изначальный план не сработает. Он думал предложить Геннадию стать инспектором по надзору их проекта, в свободное от работы время, конечно. Но теперь, глядя на выпяченную рахитичную грудь, гордо отставленную ногу, Вениамин понял, что тот не согласится. «Такой, наверное, не согласится, даже если всю его семью на паяльнике медленно поджарить. Плакать будет, орать, но не согласится ни в какую», — верно решил Вениамин.
Он ушел. В голове созрел другой план. Умный, требующий нескольких ходов. Эти ходы Вениамин какое-то время готовил, а сегодня пришло время развернуть всю комбинацию.
Началось все в кабинете главного архитектора, в который Вениамин сейчас вошел.
— Ну-с, ждали вас, — заскулил жидоковатый Игорь Моисеевич.
У Вениамина промелькнула картинка, как этот Игорь набросился на двух длинноногих девок несколько дней назад, в бане. Девки были чуть ли не вдвое выше и не особо-то обращали внимание на его укусы и шлепки.
— Хорошо, что ждали, — Вениамин по-хозяйски уселся в большое кожаное кресло. — Когда Олешников придет?
— Через полчаса, Вениамин Аркадьевич, — закудахтал Моисеевич. — Да вы не извольте беспокоиться, я его, если что, сгною, в какой-нибудь «Чебоксароблгаз» отправлю.
— Вот этого как раз не надо, — спокойно сказал Вениамин. — Вот что, — он достал из внутреннего кармана пять авиабилетов на рейс «Москва — Адлер». — У вас на юге есть какой-то объект?
— Не понимаю. Не понимаю, — закудахтал Игорь Моисеевич.
«И как такого тупого жидка назначили главным архитектором?» — подумал Вениамин.
Обычно диагноз «тупой» означал для него, что с человеком можно делать все что угодно. «Боится только глупый», — хорошо помнил он слова дяди Олега, которые со временем перестроились у него в другое убеждение: глупый человек — тот, кто боится. А раз боится, то можно делать с ним все, что ему, Вениамину в данном случае, нужно.
— Ну-с, Геннадий Иванович, — Игорь Моисеевич сел за стол, когда вошел Олешников, благодаря чему его кривая тщедушная фигурка приобрела хоть какую-то строгость. Вениамин сидел в дальней части большого кабинета так, что его не было видно. — Вот и награда, нашла своего героя!
Геннадий Олешников стоял молча. За многие годы он привык к разного рода выходкам начальства. Сначала была «гонка» восьмидесятых, когда строился объект за объектом, и они вместе с группой молодых специалистов — проектировщиков работали ночами, жарко спорили над проектами, смеялись, шутили. Потом он с трудом привык работать в «вольные» восьмидесятые, когда кто-то из его коллег уже выполнял заказы по строительству первых коммерческих домов. И уж совсем «сжав кулаки», он встретил конец восьмидесятых и начало девяностых. Некоторые из его сотрудников, теперь бывших, пошли работать на рынки, некоторые в охранники. Валера, бывший друг и начальник проектного бюро, гонял подержанные иномарки из Польши, даже его звал, говорил, мол, «так да этак, деньги неплохие, что ты у себя в институте свои семьдесят баксов, дай бог, получаешь…». На это Геннадий, чуть ли не со слезами обиды, отвечал, что получает три тысячи рублей, никакие не семьдесят баксов.
Однако последнее время «выходки» начальства становились настолько неожиданными и переменчивыми, что Геннадий еле-еле сдерживался. Всеобщий бардак очень угнетал. Должность начальника проектного отдела сократили, его начальником стал Игорь Моисеевич, главный архитектор. Именно под его руководством институт, в котором осталось чуть ли не треть прежнего штата, выполнял частные заказы на проектирование коттеджей, складских помещений и еще бог знает какого назначения построек. Поэтому Геннадий был готов ко всему, но только не к такому…
— Институт вам выделил путевки, — сказал Игорь Моисеевич. — В Адлер. На море.
— Но… — от удивления у Геннадия сорвался голос.
— А что? — Игорь Моисеевич протянул ему конверт, из которого невзначай торчали уголки авиабилетов. — Тридцать лет работы, у вас стаж приличный!
— Так никому же не выделяют… — почувствовал неладное Геннадий.
— Что значит никому? Всем выделяют, просто в свое время.
Геннадий взял конверт, открыл его, украдкой посмотрел — пять билетов «Москва — Адлер», туда и обратно. Он уже почти десять лет семью никуда не вывозил. Как родился младший сын, началась перестройка, путевки никому не выделяли. Пропало само это понятие «выделять». В силу входило понятие «покупать». А как покупать?! Они и так еле-еле сводили концы с концами.
— Распишитесь в получении, — Игорь Моисеевич протянул Геннадию какой-то листок, на котором сверху была изображена балюстрада института.
В это время Вениамин ощутил, как щепотки «золотого песка» ссыпаются у него от гортани, куда-то вниз, к желудку, образуя приятный, теплый, звенящий «след добычи». Да, это была неравная победа. Кто такой этот дурачок Олешников? И кто он, Вениамин! Но тем лучше. Таких, как Олешников, надо использовать максимально жестко. Иначе как тогда таким, как Вениамин, дела делать? Всегда какая-то погань попадается, однако… убирать ее иногда так приятно. Наблюдая со стороны, из «укрытия», как погань корчится, возится в своих же «кишках».
Он сидел поглубже в кресле, чтоб его не было видно. Но за секунду до того, как Геннадий Олешников готовился подписать «формуляр», поднялся.
«Золотой песок» внутри уже ссыпался в самый низ живота, настало время ощутить пик теплого и нежного «следа добычи». Если бы Вениамин был рыбаком, наверное, сравнил бы это с тем моментом, когда пойманная рыба начинает показываться из глади воды, заглатывая свои первые и последние порции воздуха.
— Ну-с, — сразу подобрел Игорь Моисеевич. — Значит, договорились. Семнадцатого вылетаете из Шереметьево-2, — Игорь Моисеевич вышел из-за большого стола, пожал руку ничего не понимающему Олешникову и добавил: — Только отдохните хорошо! Прошу вас, — расплылся он в широкой ненастоящей улыбке.
Геннадий уже было дошел до двери из кабинета, как Игорь Моисеевич тихо сказал:
— Да, Геннадий Иванович, совсем забыл. Тут надо планчик один согласовать. Там все нормально, я уже посмотрел.
— Планчик? Какой…
Вениамин вышел из своего укрытия и победно улыбнулся. «След добычи» уже утихал, осталось только обычное чувство превосходства.
— Как…какой еще планчик?
— Ну, Геннадий Иванович, вы разве не помните? — и Вениамин протянул ему свернутый чертеж.
Геннадий трясущимися руками развернул план нового поселка и обмер. На плашке чертежа стояла его фамилия и инициалы, напротив надписи «гл. инженер проекта».
— Как? Да я никогда это не подпишу! — то ли зашипел, то ли поперхнулся он. — Вы с ума сошли! Если мы так магистраль проложим, ни одной постройки в радиусе пятидесяти километров не построить. Да это…
— Ну, ну, — Игорь Моисеевич миролюбиво взял за локоть Геннадия. — А разве это плохо? Поселок будет тихим, никаких домов, огородов вокруг. Леса, поля, речка. Природа, одним словом! Да вы не смущайтесь, дорогой Геннадий Иванович. Наш институт — субподрядчик, и вы только что премию от подрядчика получили, в виде тех самых путевочек-то, — Игорь Моисеевич тронул уголок конверта, торчащий у Олешникова из потертых серых брюк, подшитых снизу грубой ниткой.
— Суб…
— Ну! — сменил тон Игорь Моисеевич, начал говорить громко. Даже зачем-то подошел к двери, на пять сантиметров, как будто невзначай, открыл ее и почти что заорал: — Вы что же, Геннадий Иванович Олешников, вознаграждение за работу взяли, а работать отказываетесь? Да неужели кому-то сейчас путевка на Черное море на всю семью… а она у вас многочисленная… да разве снилось это кому?
Олешников только сейчас опомнился, что путевки (даже если бы они и были) вручает отдел кадров и расписываться надо в журнале отдела кадров. Ему же путевки почему-то вручил главный архитектор, и расписался он на каком-то странном бланке института, который первый раз видел.
Вениамин уверенными движениями расправил чертеж на столе Игоря Моисеевича, по-хозяйски сдвинув какие-то другие листы, и скомандовал:
— Тут, — показывая на плашку чертежа в том месте, где должна стоять роспись Олешникова.
Геннадий в каком-то полуобмороке подошел, поставил подпись и потом тихо, бессильно поплелся к выходу из кабинета.
— Отдохните хорошо! — опять, улыбаясь, сказал Игорь Моисеевич.
Геннадий хотел что-то сказать в ответ, но осекся. Открыл дверь кабинета, которая сейчас показалась ему очень тяжелой, кое-как протиснулся в небольшую створку и вышел в коридор.
Навстречу шла уставшей походкой бывшая машинистка Лидия Николаевна, которая сейчас стала уборщицей «тетей Лидой». У нее была сухая, сгорбленная фигура и иссиня-желтое лицо алкоголички.
Тетя Лида, обычно радостно встречавшая Геннадия, называя его «сыной», на этот раз почему-то не поздоровалась и, кажется, даже строго покачала головой. Или Геннадию так только показалось?
Он кое-как дошел до своего кабинета, сел за стол, машинально начал перебирать проектную документацию реконструкции одной московской гостиницы. «Ничего нового не строят, только реконструируют», — горько подумал он уже совсем не новую для себя мысль. И с каким-то остервенением исчеркал половину спроектированных коммуникаций. Толстым красным карандашом написал с нажимом: «Переделать! Олешников».
Карандаш выпал у него из рук, покатился по столу. Геннадий вспомнил, что этот карандаш ему подарил Валера. Тогда еще такие только начали появляться, толстые, яркие двусторонние карандаши, на одном конце красные, а на другом — темно-синие. Валера уже тогда стал перегонять машины через Польшу и Прибалтику, иногда привозил ему и детям какие-нибудь такие штуки. Геннадий обычно на это фыркал, был недоволен «баловством». Но карандаш взял. Он ему сразу очень понравился. Такой яркий красный цвет! У советских карандашей такого красного никогда не было.
«Может, поэтому они победили? — вдруг подумал Геннадий. — У них были яркие карандаши». И только он начал обдумывать эту странную мысль, как обратил внимание, что карандаш докатился и уткнулся в коробку лезвий. Это был подарок от Зинаиды. Острые лезвия из Чехословакии, которая теперь стала Чехией и Словакией.
«Да и лезвий острых у нас никогда не было», — он вспомнил, как во время бурной стройки семидесятых весь проектный институт гонялся за острыми лезвиями для заточки карандашей. Карандаши изводили десятками за день. Иногда, в конце дня, глянешь в урну, а там целая стопка карандашных огрызков.
Олешников взял из упаковки одно новое лезвие, еще с тоненьким слоем масла, и вышел из кабинета.
Он зашел в столовую, прихватил там пару кусков хлеба, серого и мокрого, отдающего какой-то плесенью. Зато бесплатного. Последнее время он всегда так делал. Не то что раньше, когда мог съесть первое, второе, салат и даже кекс. И раза три в неделю, когда был борщ или пельмени, брал себе стакан сметаны.
Потом пошел в туалет. Некогда опрятный, отдающий чистотой, теперь грязный и страшно истертый. Во-первых, тетя Лида не старалась, почти не мыла здесь. А потом часть крыла института сдавали арендаторам, сюда мог заходить кто попало.
Геннадий выбрал более-менее чистую кабинку, закрыл дверь, сел на крышку унитаза и начал комкать хлеб, скатывая в аккуратные одинаковые шарики.
Справа от него, вместо цепочки с набалдашником, которая была здесь раньше, висел длинный кусок бинта. Когда-то белого, но теперь серого. Хуже того, одна половина бинта с подозрительной желтой полосой. Такое ощущение, кто-то руками, измазанными в кале, потянул, чтобы спустить.
«Вот мерзавцы», — то ли вслух, то ли про себя сказал Геннадий и стал разламывать лезвие на аккуратные восемь кусочков. Лезвие ломалось со звонким хрустом хорошо закаленного металла.
Когда восемь хлебных «колобков» и такое же количество серых квадратиков были готовы, Геннадий положил их в карман и вышел. Он было машинально потянулся, чтобы спустить воду, но в последний момент с ужасом отдернул руку от испачканного бинта.
Олешников дошел до кабинета, повесил на кульман большой чертеж, свою, наверное, самую сложную работу в жизни, проект газового хозяйства современнейшей, по тем временам, ГРЭС в Уфе, всматривался в него, хотя знал каждый миллиметр наизусть, и стал глотать один хлебный «колобок» за другим, считая про себя: «Раз, два, три…»
* * *
— Хлеба, Вениамин Аркадьевич? — спросила раскрасневшаяся официантка Вика, поправляя растрепавшиеся волосы.
— Убить меня хочешь? — усмехнулся Вениамин. — Хлеб — это ж смерть.
Вика кокетливо улыбнулась и пошла за мясом и овощами. «Похоже, начинает зазнаваться, надо менять», — подумал Вениамин.
Перед обедом он любил трахать Вику. И сегодня делал это особенно энергично, «с оттяжкой». «След добычи» требовал «стравить давление».
Пока Вика несла горячее, Вениамин набрал Коле.
— У нас во сколько встреча с Контром?
— В шестнадцать, Вениамин Аркадьевич, — сквозь какие-то помехи ответил Коля.
— Лады.
Контр был прорабом. Говорили, когда-то он работал в разведке, потом попал то ли в тюрьму, то ли его даже хотели расстрелять в одной из бывших союзных республик. Кличка Контр осталась, наверное, как производное от «контрразведка».
С одной стороны, Вениамину с ним было неприятно работать. С другой, кто, как не Контр, мог контролировать стройматериалы, рабочих, технику. Да и кто, как не он, не сбежит, если на стройку приедет «конкурирующая организация», а сам всех положит, закатает в котлован прямо «по месту». Вениамин это знал и даже успел увидеть многие тому подтверждения. Контр так часто кого-то хоронил «в фундамент», что их «организация» иногда просто привозила ему трупы. Контр не возражал. Наоборот, радовался, что на стройке, как он выражался, что-то «дельное происходит».
Как и любой кавказец, Контр со временем испортился, это тоже было видно. Начал воровать материал, без всякой причины забивал до смерти рабочих, тем самым привлекая ненужное внимание. На ворованные деньги устраивал «гульбу» с выстрелами из автомата в центре Москвы и прочими выходками.
Все это было нежелательно для общей цели, и последнее время перешло всякие границы. Поэтому Вениамин назначил ему встречу не на стройке, где у Контра «своя территория», а в парке «Сокольники», где была территория Вениамина.
Сегодня убирать Контра он не собирался, иначе зачем ехать на встречу. Надо было понять, можно ли образумить прораба. И если нет, пора снова «заводить пружину следа добычи». Если уж от Контра избавляться, то делать это нужно особым путем, чтобы его подельники, без лишних терок, перешли к Вениамину. Почти все они были кавказцами, и Вениамин пока не знал, как это правильно сделать, но ни секунды не сомневался, что «след добычи» в нужный момент подскажет.
Когда они подъехали, Контр сидел на крышке багажника «сто сорокового». Вениамин сразу заметил, что он без каких-либо признаков «мухи», а это было очень необычно. Каждый вечер Контр курил анашу или принимал наркотики посерьезнее.
«Плохой знак, — понял Вениамин. — Контр приготовился к чему-то. Только вот не совсем понятно к чему. К чему-то хорошему или чему-то плохому?»
Вениамин вышел из машины, но подходить сразу не стал. Прикинул, что если подойдет, то Контр, сидя на крышке багажника, будет выше. Вениамин и так невысокого роста, а тут бы получился совсем маленьким. «Этого точно делать нельзя», — решил он, зная, что с такими, как Контр, важна каждая мелочь. То, как ты идешь, как здороваешься, кто скажет первым, кто первым посмотрит в глаза.
Вениамин не понимал, как такие встречи вообще можно называть «терки». Для него это, скорее, «танец», в котором каждое движение важно и для каждого свое время. Но Контр приготовил ему нечто неожиданное. «Оно» «ударило» так, что ноги чуть не подкосились.
— Здоров, Веник, — криво улыбаясь, сказал прораб.
Последний раз Вениамина так назвала бабка в деревне, прежде чем он навсегда сбежал из покосившегося дома, оставив ее, наполовину парализованную, умирать в собственных испражнениях. «Пусть узнает, что это такое». Без всякой жалости Вениамин собрал все, что было в доме ценного, и, даже не закрыв дверь, ушел навсегда. Только и слышал завывания перекосившейся полумертвой бабки: «Дв-ее-рь… две-е-ер… две-е-е-р…» Как будто единственное, что сейчас ее волновало, была открытая дверь, а не то, что он оставляет ее здесь умирать без еды и воды.
В Москве свою историю Вениамин тщательно скрывал. И часть первых денег, которые «получил» здесь, в этом же парке «Сокольники», он потратил на новый паспорт, с новой фамилией и пропиской. Паспорт был дорогой (представить только, тысяча долларов!), зато настоящий.
Вениамин, конечно, сменил и отчество. Во-первых, Вениамин Васильевич никуда не годилось. А во-вторых, хотел как можно лучше стереть свою связь с Васькой-чиканутым, отцом, сгинувшим где-то в лагерях или на поселениях, утянувшим туда же и его мать.
— Чего, в землю врос, Веник?
Вениамин действительно не мог сдвинуться с места. Коля тоже стоял, ничего не понимал, хлопал глазами. Он впервые видел своего босса выбитым из колеи. И из-за чего? Из-за какого-то фраерского «Веник» вместо Вениамин. «Контр же не гнидой его назвал…» — удивлялся про себя Коля, думая, что волыну доставать рано.
Картинка покинутого Вениамином дома сменилась картинкой писем от матери, из какого-то Уфимлага, а точнее, из туберкулезного диспансера, написанных мелким нетвердым почерком, с просьбами приехать, чтобы проститься. Вениамин, конечно, не поехал. У него уже тогда был новый паспорт и новая жизнь. А старую он стремился как можно быстрее забыть. И никогда в нее не возвращаться. Но, как сыну, ему, конечно, было жалко мать. За что она себя так мучала? С того самого момента, как умная и красивая женщина из Москвы вышла замуж за деревенщину, бесполезного алкоголика. С другой стороны, вышла и вышла. Но зачем дальше все это терпеть? Почему после первой выходки папаши было не собраться, не уехать в Москву, где у ее родителей была квартира? А потом дальше и дальше… ехать за тварью-отцом по лагерям и пересылкам, чтобы вот так закончить в туберкулезном диспансере, рядом с каким-то Уфимлагом. Кем был его отец? Декабристом? Нет, обычным деревенским алкашом.
Иногда Вениамину казалось, мать так пожертвовала собой ради него, ради его великой судьбы. Чтобы он, теперь уже большой человек, Вениамин Аркадьевич, был таким. Не обычным парнем, который вырос в деревне, пошел на завод, а тем, кем он стал. И! Тем, кем он еще станет. Обязательно станет, «след добычи» выведет его к самому что ни на есть настоящему успеху.
— Точно, Веник. Врос в землю, как веник стоит.
— Говори, — спокойно сказал Вениамин, став прежним Вениамином Аркадьевичем.
— Что, говори? Это ты меня на стрелку позвал, вот и говори, — Контр достал из кармана блестящую Zippo и начал щелкать крышкой.
«Дешевый ход», — подумал Вениамин и почувствовал, как прежние силы возвращаются. Как будто он выбросил последние обрывки маминых писем, уже совсем коротких, путаных. По ним было видно, что мать временами не в сознании. А потом выбросил и последнее письмо, написанное уже не матерью, а кем-то… непонятно кем. Вениамин тогда особо не вчитывался. Но какие-то предложения остались висеть у него в воспоминаниях: «…недолго мучилась матка-то твоя, свезли на погост и землицей…»
То письмо явно писала малограмотная женщина. Вениамина тогда возмутила эта фраза «недолго мучилась матка-то твоя». Как будто она знала, сколько его мать мучилась на самом деле!
Тогда он порвал письмо, оставив навсегда попытку узнать, где похоронена мать. Но эта несправедливая фраза «недолго мучилась матка-то» где-то засела, где-то у Вениамина внутри. Иногда ночью, просыпаясь, или в те немногие моменты, когда что-то напоминало ему о прошлой жизни, Вениамин вспоминал ее.
Контр, который, как и все кавказцы, был нетерпелив, сам спрыгнул с багажника, оставив два следа на пыльной крышке, и подошел к Вениамину.
— Ну, чё, собака? — прошипел он ему в лицо.
Вениамин и на это ничего не сказал. Только заглянул в серо-стальные глаза Контра и понял очень важную для себя вещь: не со всеми нужно договариваться. Кого-то нужно убирать. «Как и не все ветки яблони нужно сохранять. Некоторые нужно спиливать, чтобы остальные плодоносили», — вспомнил он слова дяди Олега, когда тот объяснял Вениамину про смерть.
Вениамин повернулся к двери своей машины, открыл ее, сел на заднее сиденье, Коля сел на место водителя.
— Ты чё, гнида? Ты чё? — ревел Контр. — Ты чё, меня на фуфеле катать  вздумал? Меня! Меня! Да я тебя, сучонка мелкого, на… вертел… я твой липовый паспорт в раз пробил. И понял, что ты…
Последние слова Вениамин не расслышал, Коля нажал на газ и мощный внедорожник бросил из-под задних колес ворох сухих листьев.
— На стройку, — спокойно сказал он Коле.
— А с этим… — не понял Коля.
— Не наша забота.
Коля никогда не обсуждал слова Вениамина. Он был бывшим военным, а Вениамин для него таким же старшим по званию, как когда-то ротный капитан. Коля и в армии ни разу даже не задумывался обсуждать приказы. Зачем? Ему так было проще. Ему хватало того, что «приказ есть», все остальное лишнее.
Вениамин сказал остановиться у телефона-автомата, который всегда был на углу Большой Черкизовской и Краснобогатырской. Вышел из машины. Посмотрел по сторонам. Похоже, Контр не поехал за ними. Наверное, сейчас срывает злобу на ком-то в парке. Ему же хуже.
Вениамин снял сильно истрепанную временем трубку, телефон так никто и не менял. Каким он был с того момента, когда Вениамин почти десять лет назад звонил отсюда, сообщая об опасности своим парням, дежурившим на Богородском рынке, таким и остался.
Трубка сначала не подавала признаков жизни, но после первой монеты откликнулась слабым гудком. Вениамин набрал номер наизусть и назвал какие-то цифры, судя по всему, номер машины и адрес, а потом добавил: «Сегодня».
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е>

Ехали «огородами», не по Киевке. Осторожничал Борисыч, вот чего. Можно было у него руль выбить и по портрету прессануть, но как-то не хотелось. Устал я от всех этих заморочек. Да и непонятно, кто он, Борисыч, кореш мне или враг теперь. Я сам не догонял.
Да и волчара добил своими базарами. Он может сидеть на лужайке и траву щипать, а нам все нужно чего-то. Что ж это за косячный мир такой, если вот такой вот Борисыч, кандидат наук, хрен институтский, должен прессовать таких, как хомяк, коммерсов и бандитов…
А все на хрена? Если верить теме Борисыча, хомяку что-то было нужно до усрачки, и он его сначала прессовал, потом до сына добрался. Семью трогать, это как-то не по понятиям. Хотя чего за понятия такие? Кто их когда соблюдал? Животные мы все, почище волчары того серого. Свиньи, падальщики.
Может, и правы были те, кто в армии после Афгана остался. Там все понятнее. От этого дерьма не меньше. Но дерьмо какое-то конкретное. Враги — враги, братаны — братаны. Вот и все. А тут? Ну кто догонит, что такой вот Борисыч, который ходит в своем шерстяном костюмчике в полоску, конкретный такой замес устроит?
Перед кольцевой Борисыч сбросил, не хотел превышать мимо гайцов. Мы проехали рядом с двумя шакалами с задубевшими харями, то ли от улицы, то ли от наглости. Те нас даже не срисовали. «Копейка», в которой пожилой мужик в очках и еще какой-то пассажир с помятой рожей. Кому она нужна!
Прав, что ли, Сергуша? Что все мы, как волки и овцы, травим друг друга по кругу. Вот мы бегали за Борисычем. А теперь? Теперь, получается, Борисыч бегает за нами. И волчара, получается, что-то в тему базарил. Не всегда одно предшествует другому, наоборот тоже бывает.
На хрена я это запомнил? Хер его знает. Иногда всякую ересь запоминаешь, а для толкового соображалки не хватает. Но мысля-то правильная. То ты волк, и за овцами бегаешь, то ты овца, и бегаешь от волков. Потом раз — и опять в волка обернешься. Оно толком не разберешь, чего лучше-то. Овцой или волком быть. Вот Сергуша говорил, что ничего не катит. А как тогда по-другому? Если даже такой мозговитый дядя, как Борисыч, и то в «волки-овцы» бегает!
А что мне теперь делать?! Вырубить Борисыча? И к кому идти? Хомяк сдох, по ходу. А кто над ним, не знаю и никак не узнаю. А если и узнаю, так только хуже. Кому я теперь нужен? Верный пес, который проебал профессора, пацанов своих угробил, хомяка подыхать оставил.
— Константин Борисыч?
— Да? — Борисыч крутил баранку, направляясь, похоже, в центр.
— Два вопроса. Один конкретный, второй так.
— Охотно, — усмехнулся Борисыч. — Сначала какой?
— Конкретный. Куда мы едем?
— А! Не торопитесь. Расскажу на месте. Сейчас просто трудно будет объяснить. Давайте второй.
— Второй?
— Да, у вас же два вопроса было.
— А, ну да, второй. Не знаю. Ладно, наверное, — перехотел я спрашивать.
— Давайте-давайте. Я уже старый человек. Знаний накопилось много, остается только делиться. Как говорят, если учитель готов, ученик найдется. Или наоборот… не важно. Так что спрашивайте-спрашивайте.
«Ну-ну…» — подумал я, как-то не улыбалось стать учеником Борисыча. Школоты мне в жизни хватило. Но я все-таки спросил:
— Вы, Константин Борисыч, как думаете, что люди, как волки и овцы, бегают друг за другом и жрут? Кто-то убегает, другие догоняют. Я имею в виду хищников… и… е-мое, как это….
— Я понял. Думаю, нет. Знаете почему?
— Не знаю, — сказал я, хотя как-то сразу отпустило. Раз Борисыч так уверенно говорит, что нет, по ходу, так и есть.
— Я думаю, — продолжил Борисыч, — потому что мы все когда-то были детьми. Все! И без исключения. Не подростками, а совсем маленькими детьми. Понимаете?
Борисыч посмотрел на меня и, кажется, понял, что я ни хрена не понял. При чем тут дети, в натуре?
— Все дело в том, — продолжил он, — что когда мы еще дети, то обмениваемся совсем не словами, а… как бы это сказать… пониманиями, что ли… или смыслами. Обмениваемся своими состояниями. Когда чуть-чуть вырастаем, уже хуже понимаем друг друга. Потом все хуже и хуже. А взрослые вообще не могут понимать ни себя, ни других, когда обмениваются только словами. Тогда и начинается то, что вы называете… э-кхе, игра в «волки-овцы». Ведь если понаблюдать за маленьким ребенком, сразу видно, что он все понимает, только сказать ничего не может. Вот! А мы маленьких детей совсем не понимаем, нам нужны слова. Даже родители не понимают собственных детей. Всё хотят обменяться с ними словами. Требуют, мол, «ты это хочешь, так скажи». Или «назови, как это называется». Вы не замечали? Или то, что я про волков вам говорил, помните? Ведь волки тоже не используют слов. Как и любые другие животные.
Поэтому у настоящих волков, а не людей, которых вы волками называете, такая гармоничная жизнь. Они не дискутируют, охотиться сегодня или нет, переселяться сегодня или нет. Ну, вам, наверное, это вспомнится, когда вы были совсем маленьким и пытались общаться с родителями без слов. То есть языка… э-кхе…
— Нет, не замечал. У меня родаков толком не было.
— Да? Простите, Богдан, я не знал.
— Да ладно, какая разница. Не было и не было. Так к чему вы клоните, я чего-то не догоняю?
— Все дело в наших искажениях, которые приходят к нам со словами. Когда мы пытаемся переложить свои чувства в мысли, а мысли в слова. Потом и получается что-то невыраженное по-настоящему. А отсюда уже и агрессия, зависть и все-все остальное. Вот ваш, извините, патрон.
— Ну?
— А что ну? Я ему сказал, мне его стремление неинтересно. Понимаете? Я его как класс не принимаю.
— Как коммерса, что ли? Или как братву?
— Да не в этом смысле. Коммерсант, братва, это все условности. Я имею в виду природу его «живи сейчас, плати потом».
— А при чем тут это, Константин Борисыч?
— Ну как, он же меня попросил на себя работать. Так?
— Ну так. И бабло нормальное давал, небось?
— Да, но я не про деньги. Он хотел, а я отказал. Тогда он начал по-другому, как бы это… э-кхе… спрашивать. Настойчивее, понимаете?
— Ясен пень. Когда нашему хомяку нужно чего, его хрен с мысли собьешь.
— Во! А если б мы с ним не словами обменивались, а состояниями, тогда бы он понял, что не нужно со мной связываться. Просто представьте… два волка встречают друг друга в лесу. Один старый, второй молодой. Оба сильные, кровожадные. Они же поймут, что не надо им друг друга грызть, уж лучше за другим каким зверьем поохотиться. Так?
— Так-то оно так. Но хомяк не думал, что вы тоже волк. Поэтому и прессануть вас решил.
— Во! А зря. Мы все можем в волков превращаться. Не только, как вы говорите, овцами быть.
— Мне такую же байду дружбан один из Афгана гнал. Еще про какую-то башню затирал.
— Башню? Интересно. Ну ничего, дорогой Богдан Иванович. Я думаю, мы с вами все это переживем.
Борисыч натянул какую-то хитрую лыбу, а я опять ни хрена не понял, к чему это он.
Въехали во двор большой. Похоже, институт Борисыча.
Он открыл ворота, и мы попали в подвал, здоровый и темный. Дохлые фары «копейки» еле-еле светили. Я даже прикинул, что, может, Борисыч хочет и меня здесь на что-то подвесить. Но как-то слишком сложно, можно было порешить в гараже и все, ни ответа ни привета. Маслина от «Симонова» башню как орех раскалывает, так что и не узнать потом. Зачем через весь город везти?
Прошли, оставили мотор и спустились на этаж ниже, попали в узкий коридор с лифтом в конце.
— Константин Борисыч, мы куда идем?
— Терпение, мой дорогой.
— Ладно, только без трюков этих всяких…
В лифте несколько кнопок и ни одной надписи, ни этажей, ничего. Борисыч нажал на какую-то, лифт поехал. Потом двери открылись, вышли в еще один коридор, хорошо освещенный.
— Совсем немного осталось, Богдан Иванович.
Борисыч открыл широкую сдвижную дверь, и мы оказались в большой хазе. Профессор нажал на кнопку, в стене.
— Блиндаж у вас тут, что ли?
Я увидел много столов, заваленных всякими чертежами, какие-то металлические приблуды, которые торчали по углам.
— Что-то типа того, — ответил Борисыч, смахивая рулоны бумаги со стульев. — Располагайтесь. А я пока займусь кое-чем.
— Чем же?
— Вот этим… — и Борисыч начал крутить какие-то шарниры, что-то себе мурлыкал под нос, как будто с кем-то другим разговаривал. — Ага… эге… вот оно как… — все бакланил он, шнуркуя меж столов.
Херня какая-то! Самый расклад, чтобы тут лабораторией заниматься, сука.
Я подошел к двери, подергал, нажал на кнопку, ничего не произошло. Кнопка нажималась, но дверь не открывалась. Борисыч закрыл меня, падла!
— Нет-нет, Богдан Иванович, все закупорено как минимум до утра. Что же вы хотите, чтобы на нас тоже, что ли, повлияло? Где вы это видели, чтобы мессия своими же заповедями себя же и учил? — Борисыч остановился, как шизик. — Хотя, хотя…
— Какими еще, заповедями! Константин Борисыч, вы зачем меня здесь заперли? Ну, открывайте! — заорал я, меня порядком уже все это достало. Не знаю, что я собирался дальше делать, кроме как накидаться водярой вусмерть и заснуть. Но явно не здесь лямку тянуть с какими-то экспериментами.
— Богдан Иванович, в общем, давайте так. Мы все доделаем, и вы спокойно вернетесь домой.
Короче, притаранил какие-то тяжелые треноги, поставил их на основание внизу, как показал Борисыч, одну на другую. Получилось, в натуре, что-то вроде елки, только вместо иголок в разные стороны провода торчат.
— Вот, дорогой Богдан Иванович… это туда, а это, это… — Борисыч восьмерил перед своей херней. — А это вот так! — он приладил перекладину наверх. — Ну-с, теперь самое сложное. Давайте ее оснастим!
— Чего-то мне не нравится это ваше «оснастим».
— Очень хорошо! Я вам сейчас все объясню!
— Да уж давайте, а то я вам ни хера не оснащу.
— Вот, вот… давайте поставим верхние зеркала и все.
Я помог Борисычу поставить между перекладинами какие-то блестящие пластины, то ли из фольги, то ли еще из какой хрени.
— Смотрите. Как красиво! Но… — развел руками он. — Объяснить, как и обещал!
Борисыч присел на край стола, чтобы перевести дух. Я сел в кресло. Эти его зеркала были тяжелыми. Теперь понятно, зачем он меня потащил.
— Видите ли, дорогой Богдан, за свою жизнь я пережил пять войн. В одной из них сам участвовал. А остальные четыре пережил. Так что… мысль пришла сама по себе. Я как-то должен все исправить. Не может такого быть, чтобы на жизнь одного человека приходилось столько боли.
— Чего-то вы не выглядите таким старым… — не поверил я. Борисыч на шестьдесят тянул, но никак не на семьдесят.
— Гены, все гены. У меня и бабушка в восемьдесят выглядела на пятьдесят. Так что тут никакой хитрости. Просто повезло… или наоборот. Но… речь не об этом. С помощью моей установки все процессы внутри могут стать простыми и организованными. Люди смогут лучше понимать друг друга. Они будут видеть одинаковые… как бы это получше выразить… одинаковые… нет, не чувства. Эмоции, что ли. Нет, эмоции не особо разглядишь. В общем, будут видеть одинаковые картинки и чувствовать по поводу них похожие чувства. Как будто одну и ту же реальность.
— Ну и хрен ли… Хотите сказать, что от этого воевать будут меньше? Как бы не так.
— Посмотрим! Я думаю, когда люди больше будут обмениваться своими состояниями, им незачем будет воевать. Только это долгий процесс… займет много времени. Как когда-то, когда-то. Да! Впрочем, продолжим.
Борисыч показал мне, что нужно дальше устанавливать зеркала. А раз он, по ходу, ничего не собирался взрывать своей этой елкой, то мне-то что. Пусть сколько угодно испытывает свою профессорскую хренотень.
— Ну что, идти-то теперь можно?
— Как же, как же! Такой момент! Как я могу отпустить своего младшего научного сотрудника, то есть, извините, вас, если вам такое звание не претит… без… ну в общем, не солоно хлебавши.
Борисыч достал откуда-то круглый красный светильник и водрузил на самый верх этой ерунды, которую мы собрали. В натуре, елка какая-то. Да уж, по ходу, совсем чиканулся профессор…
— Ну что? Как говорится, с Богом? Хотя… тут правильнее задаться вопросом, трудно ли быть Богом.
Борисыч ухмыльнулся, махнул рукой, словно салютовал кому. Вроде как на что-то нажал, и красная фигня слабо засветилась.
Дальше ничего не произошло. То ли эксперимент не удался, то ли Борисыч еще ничего не сделал. Но он, по ходу, уже подумал, что сделал, так что перестал быть на шизика похож, потер ладони, достал из ящика графин, налил в две рюмки. На этот раз бухло было не желтое, а зеленое.
— Ну, дрогнем, дорогой Богдан Иванович?
— Это чё за отрава такая? Тархун, что ли?
— Обижаете. Абсент! Напиток художников. Ну и немного сумасшедших.
— Чего? — подозрительно качнул я в руках рюмку с маслянистой хренью.
— Это такой крепкий напиток на основе полыни, семьдесят градусов. Просто такой момент! — он выпил и налил себе еще одну. — Требует чего-то более серьезного, чем коньяк или водка. Так что… — Борисыч опрокинул вторую рюмку.
— Какой еще момент, е-мое?
Ну ладно, раз Борисыч пьет… я тоже опрокинул. Бухнуть хотелось, чего уж там.
— Вы знаете… — Борисыч развалился на стуле, похоже, успокоился, — если говорить обо мне… я в детстве был очень эмоциональным ребенком. Делился со всеми своими эмоциями, я жил, как это… один писатель назвал, не помню, кто точно… в общем, жил с широко открытыми глазами. Я даже… — Борисыч придвинул ко мне пачку своего курева, я взял одну. От зеленой ханки в голове как-то стало просто и ясно, на обычную бузу это было непохоже. — Я даже подходил к незнакомым людям на улице… заглядывал им в лица, улыбался. Искренне улыбался, понимаете? Вот у вас такое было, а?
— Не, не было, — и я вспомнил, что первый человек, к которому, кажись, подошел на улице, был мент. Я ему тогда сказал, что мать бухая лежит посреди автобусной остановки. Улыбаться тогда не пришлось, как ни крути.
— Вот! А я подходил буквально к каждому. Улыбался, заглядывал в глаза, точно хотел поделиться своей улыбкой. Вы думаете, они отвечали взаимностью?
— Хрен там!
Я плеснул себе еще зеленого пойла. Рюмочки у Борисыча были децельные. Понятно, интеллигент. А выпить хотелось.
— Да вы угощайтесь, угощайтесь, дорогой Богдан Иванович. Да и я тоже выпить с вами рад, — и он налил рюмку себе. — Вот… а теперь, — Борисыч показал на «елку», — я им по-другому улыбаюсь. Вот и посмотрим, как они ответят взаимностью, — он опять подмигнул мне своей лисьей мордой и протянул рюмку. Мы чокнулись.
— И все-таки, Константин Борисыч, на хомяка мне положить, — я почувствовал, что уже поплыл по синьке, — но Лизу, я ни-ни, не дам как хомяка подвесить.
Борисыч приложил к груди руку, вроде как показал, что он, типа, «бля буду». Хотя я сомневался в этом хитромудром.
— Константин Борисыч, чего это за «елка»?
— Я вам лучше вот что расскажу… у нас еще есть время. В общем, в детстве я был таким открытым и отзывчивым. Как вы понимаете, мало кто отвечал мне взаимностью. Люди, которых я встречал, куда-то спешили, с чем-то боролись. Их ведь даже можно понять. Но я… хотел поделиться с ними чем-то таким настоящим, что у меня было. Настоящими честными эмоциями об этом мире, о себе, обо всем. Мне казалось, это самое важное. Потом я узнал, что это мои состояния, здесь и сейчас. Они есть всегда… и нужно, нужно ими делиться, чтобы войн не было, чтобы все жили просто и ясно, как здесь и сейчас. Вот… — Борисыч налил еще. Я выпил, мне эта зеленая байда нравилась все больше. — Ну вот, после того как люди не отвечали мне взаимностью, я в них разочаровался. Я вам сегодня уже говорил, что дети обмениваются не словами, а состояниями, смыслами. Вот…
— Константин Борисыч… я ни хрена про детей не понял.
— Дорогой Богдан Иванович! Я вам сейчас все, так сказать, на пальцах объясню. Вот вы видите человека. И что вы чувствуете?
— Смотря какого.
— Не важно, незнакомого. Идете по улице, видите незнакомого человека. Что чувствуете?
— Хули тут чувствовать. Насрать мне на незнакомых на улице. Пройду мимо и все.
— Вот! — Борисыч разлил еще по одной. — Именно! И мы все, все мы так думаем. Что только подтверждает мою теорию про состояния.
— Ну да…
— Мы же не можем просто так пройти не мимо какого человека. Мы всегда что-то чувствуем. Как в Индии, слышали?
— Ну про Индию, положим, слыхал. А чё?
— Там есть такие мудрецы, которые видят ауру человека. Мы не видим, а они видят. Обычно в виде цветов. То есть не внешность вашу видят, а ваши цвета. И по цветам могут определять, в каком вы состоянии.
— Сказки все это, Конста… и-кк… — я икнул по-пацански, а Борисыч как будто не заметил и снова разлил. — Сказки… — Я выпил. — Как с вашими этими волками. Не может человек…
Я вспомнил, как на хазе мне волчара в глотку вгрызся.
— Слушайте, Константин Борисович. Мне последнее время то волк привидится, то дружбан из Афгана. Может, я тоже уже того, съехал по фазе?
— Богдан Иванович! — Борисыч опрокинул свою рюмку, а я свою. — Ничего подобного. Вы так видите свои состояния. Вообще-то у нас очень много состояний. Кто-то волков видит, кто-то еще… я вот тоже иногда вижу своих старых друзей. Да и сейчас они здесь.
Борисыч в натуре подмигнул кому-то в дальний угол, хотя там никого не было.
— Ну… ну… вс… все, хана. Два шизика собрались.
— Богдан Иванович, не расстраивайтесь! Вот, смотрите так. У вас такое бывает, что вы смотрите в зеркало, а там… ну… как будто другой человек?
— Да не… себя я вижу. Я пока еще это… не совсем того. Если я перед зеркалом стою, я и есть.
— Да, но это выводы вашего мозга. Вашего рацио, если хотите. Рационального, извините… я имею в виду, как будто вы при первом взгляде себя там не узнаете. Бывает такое? Подходите к зеркалу… и тут бац: «Я это или не я?»
— Ну, может, и бывает. Это вы к чему клоните, Константин Борисович?
— А к тому, что у нас есть много… как бы попроще… в нас есть много других нас. Понимаете?
— Ну, в натуре, баян. Просто настроение разное бывает. То все путем, то вся жопа в ракушках, как сейчас, например. Это и так понятно.
— Да не… я не про настроение. Про состояния. Как у воды. Замерзшая вода, то есть лед, снег, просто вода, а бывает еще туман, мелкие капельки воды. И это вода, понимаете! А мы гораздо более сложные, чем вода… э-кхе… соединения…
— И чё?
— А главное… Богдан Иванович, — Борисыч подмигнул, — главное, что вода, хоть туман, хоть лед, хоть снег… да пусть даже облако! Это все одна и та же вода, — он всплеснул руками, как дирижер на концерте, и разлил еще по одной.
— В натуре, Константин Борисыч, и стоило на профессора для этого учиться, чтоб такую пургу гнать? Это я еще в детстве понял, что вода льдом бывает и все такое.
— Вы правы. Вы очень правы, — по ходу, Борисыч, чем больше пил, тем больше становился похож на какого клоуна в цирке. — Давайте за это и выпьем…
— За воду, что ль…
Я выпил и провалился куда-то… И, когда кое-как один глаз открыл, Борисыча уже не было. А на «елке» этой дебильной красная лампа ярко светила.
Ну и хер с ними со всеми! Подложил руки под голову и заснул.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е>

Я вышел через прокуренное крыльцо, стараясь идти быстро, задерживая дыхание. Все равно попал в сгусток сырости с запахами сигарет и медикаментов.
На улице запах не отстал, как будто висел надо мной. Я ускорил шаг, но запах примагнитился.
От этого или от ощущения какой-то больничной безысходности затошнило, голова закружилась. Я ждал, что сейчас увижу черных «мух», как на пленке старого фильма, когда прыгает давление.
Вместо них перед глазами замелькали фаланги пальцев, маленькие, пестрящие, исчезающие под гусеницами танка. Раздавленные пальцы были даже хуже кинематографических «мух».
Я вспомнил, как в детстве помогал маме проворачивать котлеты: серо-стальной обод мясорубки, жилистый кусок мяса медленно превращался в клейкую массу, вперемешку с луком и хлебными корками.
«Бррр…» — меня тряхнуло.
Надо было скорее сесть, а то пришлось бы блевать в какую-нибудь урну. Долго мучительно рвать, надрывами, в эти склизкие листья, которые повсюду, уже мертвые, но пока еще яркие. Золотая осень, чтоб ее.
Справа увидел скамейку. Мокрая и холодная, конечно, но хоть что-то. Не успел присесть, как через тонкую ткань брюк ожгло и промочило до подкладки.
Ненавижу осень. Я не против смерти вообще. Но осень… это такое время… как будто лишает последней надежды. А самое мерзкое, что все это происходит внезапно. Вроде тепло-тепло — и вдруг понесло таким дребезжащим холодным ветром. Похоже на ощущение, когда скальпель делает надрез на коже. Только это происходит не в одном месте, а как бы сразу по всему телу.
Холод подействовал, тошнота немного отпустила. Скамейку явно совсем недавно покрасили, но в углу уже была нацарапана надпись: жизнь — это боль, если ты дебил. В конце автор пытался что-то изобразить, может, вопросительный знак, а может, восклицательный или улыбающуюся рожу… Но вместо художественного сопровождения ножик (или чем он там корябал) соскочил и получилось что-то типа кромки скалы, уходящей в никуда.
Кто тут мог вообще такое написать? Вряд ли кто-то из пациентов. Ухоженный парк дорогой клиники. Может, кто-то из посетителей-подростков? Наверное, какой-нибудь мелкий урод подумал: «Вот я дебил был, что кого-то там не любил, а теперь… тот в больнице или уже умер…»
— Не угостите сигаретой?
«Раскатистый баритон» появился как бы из ниоткуда. Оказывается, пока я изучал скамейку, в парке бродил кто-то еще.
На меня смотрел мужчина в возрасте, но не совсем старик. Волосы чем-то похожи на прическу Ричарда Гира времен фильма «Осень в Нью-Йорке», такие же пепельно-вороные, в меру длинные, ухоженные. Лицо в морщинах, но кожа… словно только пару часов после спа-процедур. Может, так и было. На «Ричарде», поверх толстого халата, красовался дорогой пуховик.
Значит, пациент, как Хайнц, только не иностранец. Может, даже какая-то знаменитость. Лицо «Ричарда» показалось знакомым-медийным.
— А… вам можно? — спросил я, нащупывая пачку в кармане. — Здесь же кардиология.
— О-хо-хо-хо… — добродушно рассмеялся «Ричард». — Пациенту уже терять нечего. Нельзя! — признался он. — А кому здесь можно?.. — и он широким движением обвел пространство. — Да… — показал на свой больничный браслет.
— Наверное, одна не помешает.
— Думаете, жизнь — боль? — «Ричард» показал на надпись.
— Ну… а вы?
— Это от цели зависит.
— От цели?
— Да, только от цели. Если у вас есть цель, она может сделать вам больно. Цель, правда, не очень хорошо, лучше, чтоб состояние. Состояние лучше цели. Не такое болезненное, во всяком случае.
Я постарался понять, что-то ему возразить. Еще одна уродливая особенность заготовок — пытаться всегда что-то возражать.
— Это что? Буддизм?
— Умм? А… да, может, и буддизм.
— Я к религиям как-то так, не очень.
— И правильно. Архаизм, знаете ли. А у вас есть цель? — «Ричард» внимательно посмотрел на меня.
— Ну…
Тут я подумал, что можно ему рассказать обо всем. Все равно больше никогда не увижу.
О том, как любовался каплями крови на сером асфальте. Потом, как понял, что что-то не так с Вавилонской башней. О том, что заготовки у всех внутри и двигают толстыми, тонкими, короткими, длинными ляжками. О том, как Хайнц слишком усердно крутил педали и попал в больницу.
Может, даже рассказать, что трахал Надю, пока Хайнца откачивали в реанимации.
И еще что-то… что-то самое важное… что где-то, посреди раздолбанного города стоит «последний солдат». Как будто чучело посреди поля. И что я почему-то вытащил его только наполовину, но старался… мог бы достать полностью, отряхнуть, вернуть к жизни.
И что цель моя… если уж она есть… остановить все это. Остановить танк, остановить Хайнца. Прокричать ему вдогонку, пока он еще маленький ехал на своем дурацком велосипеде: «Хайнц, не губи себя. Не губи, Хайнц! Не будь марионеткой. Не будь заведенной птицей. Не жди, пока твоя пружина разожмется. Ты — не твоя пружина! Остановись, не надо так мельтешить! Ты все равно едешь не туда. Прочь оттуда, Хайнц! Прочь!»
— Я трахал жену начальника, пока он был в реанимации, — почему-то начал я не с самого главного. — Это плохо, наверное.
— Что же тут плохого? Кто-то должен ее трахать, пока муж болеет, — серьезно сказал «Ричард».
— Но…
— О-хо-хо-хо! — опять засмеялся он смехом Санты. — Вы понимаете, с возрастом начинаешь проще относиться ко всем этим половым штукам.
— Да уж… — не знал я, что и добавить. — Я последнее время все больше думаю, какие мы все ненастоящие… нет, не вы конкретно или я. Хотя мы, наверное, тоже. И что еще у нас внутри всякие заготовки. Которые… на самом деле не наши… их натолкали в нас. Понимаете? Как будто спилили черепушку и натолкали туда всякой дряни. Но и этого им было мало. Они продолжили туда толкать и толкать. Хотя кому это «им»?! Нет никаких «им». Все мы рабы тут… может… разве что… кроме «последнего солдата»… — я запнулся, поняв, что мои слова звучат клиническим образом. — Нет у меня цели, — признался я. — Если только… остановить все это.
— Вот это хорошо! — обрадовался «Ричард».
— Хорошо?
В кармане зазвонил телефон. Я выругался, увидев на экране: Ева Браун. Надя! Значит, исполнила супружеский долг, со всеми поссорилась, на всех наорала, в том числе и на мужа. В ее понимании это он был главным виновником того, что подвело сердце. Хотя, может, так и есть. Кто ж еще!
Теперь будет мне ныть. Нет уж, этого я сейчас точно не вынесу. Я сбросил вызов.
— А у вас есть цель?
— Была.
— И как? Достигли?
— Нет… пожалуй, нет. И не надо. Вы же, наверное, знаете такое мнение, что нет несчастнее человека, чем тот, который при жизни достиг своей цели. А знаете почему? Многие думают, потому, что человек, достигший своей цели… ему как бы нечего делать, он теряет смысл и тому подобная ерунда. Но… в общем, не в этом дело совсем. Когда человек достигает цели, он видит границу между болью и неболью. Вот тогда он по-настоящему понимает, что все это время делал все не так.
— И как же тогда?
— Вы просто смотрите на это, как на череду ваших собственных состояний. «Ни шукай, ни шитай», состояние всего ближе, как говорят мудрые япон…
— Слушайте… при чем тут состояния?! — я не дал ему договорить. — Как все изменить?
— Изменить?
— Ну да… мы такие все… ненастоящие. То есть нет… я не про роботов сейчас. Все это чушь собачья. Я про то, что в нас очень мало нас. Все заготовки. Понимаете?!
— Думаю, да!
— И что? Что с этим делать?!
— А почему вы хотите что-то с этим делать?
— Не знаю. Хочу и все.
— Ну что ж… я вам так скажу… думаю, не надо лишать людей, как вы говорите, заготовок. Надо просто дать им их побольше. Вот, например, во Вьетнаме есть специальный питомник тигров. Там тигров можно гладить. И тигры не кусают людей. А знаете, в чем секрет? Их там не бьют и не запугивают. Просто до отвала кормят мясом. Каждый день дают очень много. Понимаете?
— Уродство какое.
— Ну… в какой-то степени да.
Я представил, как вьетнамский олух забыл дать одному тигру его порцию, и тот откусил руку самому тупому туристу. Жертва начала носиться по всему питомнику, разбрызгивая фонтанами кровь из артерий, и все тигры встрепенулись, наконец поняли, что-то было не так. Зря они просто брали мясо у людей, когда можно было их самих сгрызть, как положено нормальным тиграм.
— И что вы предлагаете? — спросил я у «Ричарда», словно он и правда должен был что-то предлагать.
— Подождите и увидите.
— В каком смысле?
— Ну, думаю, процесс «кормления» и так запущен, если выражаться терминами зоопарка. Точнее, для человечества это необратимый процесс. Мы все больше становимся ненастоящими. Мы хотим быть ненастоящими. Это как заведенная пружина… то же самое и с тиграми. Сперва они бегают в дикой природе, потом в заповеднике, потом в зоопарке за решетками, потом без решеток, потом их можно гладить. Они не кусают. Зачем?! Их и так хорошо кормят. Как говорил один мой старый знакомый: время волков прошло. Можно и про тигров так сказать…
— И чем же нас кормят?
— Заготовками! — рассмеялся он. — Вы же сами говорите.
— Ну это…
«Ричард» изобразил какой-то мушкетерский жест, приложив два пальца к линии волос, изящно ввернул докуренную сигарету в урну и проговорил почти деловым тоном:
— Не смею задерживать, спасибо.
— Я… — что-то еще я хотел сказать. — Но… но… что мне делать с моими заготовками?
— Посмотрите на них внимательнее, может, они вас куда-то приведут, — «Ричард» подмигнул.
— А что… — я боялся, что он уйдет, поэтому спросил, не объясняя: — А что мне делать с «последним солдатом»?
— Мы все последние солдаты.
«Ричард» зашагал дальше по аллее. Какое-то время я следил за ним. Казалось, его рост почти равняется высоте здания больницы. Или это я просто смотрел под таким углом? А еще, что серое облако с изрезанными, словно ножницами, краями цепляется за его макушку, пока он идет.
Может, «Ричард» прав? Может, башню на самом деле построили, но потом все, кто ее строил, разошлись в разные стороны, чтобы не испытывать боль. А может, если бы они не закончили ее строить, то боли как бы и не было. И вообще, все пошло бы по-другому.
Я закрыл глаза. В голове опять всплыли фразы «жизнь — боль», «это все рисунки», «время тигров прошло». Слова повторялись и множились. Пока я не провалился куда-то.
Я увидел леса и балки башни, закручивающейся то ли вверх, то ли вниз на манер торнадо. В облаках пыли, песка и стружки бегали люди. Башня была почти готова.
Глаза людей сияли как фонарики, бороды топорщились, пропитанные потом и пылью. Несмотря на усталость, они, кажется, были в хорошем настроении. Выглядели так, будто жизнь удалась.
Видимо, им оставалось поставить какую-то последнюю конструкцию, добавить несколько недостающих элементов и все… дело их жизни будет готово.
Потом все поменялось. Все те же люди, но бороды у них уже мягкие и чистые, волосы аккуратно причесаны. Они сидели полукругом, в нарядной одежде и смотрели куда-то вверх. Но глаза уже не как фонарики. Просто глаза. Где-то наверху висело облако, похожее на то, что сопровождало «Ричарда», только еще темнее, более рваное. Оно напоминало крокодила с большим числом пастей, развернутых в разные стороны.
Эти люди просто сидели какое-то время и смотрели перед собой. Смотрели на достроенную башню, свою башню… а потом встали и пошли в разные стороны. Просто встали и пошли кто куда, даже не взглянув друг на друга. Как будто не было этих многих лет, когда они вместе таскали тяжелые камни, месили раствор, натягивали веревки. Не было сотен мозолей, переломов, надорванных животов.
«Больше у них нет цели, — понял я. — Только боль осталась».
После того как строители разошлись, я переместился на то самое темное изрезанное облако, висевшее над башней. Сверху все выглядело плоским. Башня выглядела жирной точкой посреди плеши на земле, сплюснутой у основания.
Строителей нигде не было видно. Не могли же они так быстро уйти так далеко?
Я пригляделся и у основания башни увидел их следы. Это походило на циферблат часов, в центре которых была сама башня, а следы походили на множество стрелок, расходящихся в разные стороны. Только стрелки эти изображали не время, а пути-дороги, в какую сторону пошел каждый.
Внутри облака что-то зашевелилось, завибрировало, словно рой пчел. Видение оборвалось, я очнулся и достал телефон из кармана.
Сообщение от «Евы Браун»: где ты, где ты… и куча всяких рожиц, знаков, улыбочек. Понятно. Еще сегодня придется с ней «мариноваться».
Я кое-как встал, ноги не гнулись от сидения на холоде. Но в голове было одновременно ясно и тихо. Давно так не было. С телом творилось что-то странное. Сверху я чувствовал озноб, а все, что ниже пояса, горело так, будто я только что вылез из бочки с кипятком.
* * *
На выезде с парковки стояла машина Нади. Видимо, перегородив дорогу всем остальным въезжающим. Уже издалека я услышал срывающиеся гортанные крики на немецком, как будто не она парализовала движение, а наоборот. Эта картонно-железная уверенность была всегда самой главной и единственной силой, державшей Надю на плаву.
— Ну сколько тебя можно ждать?! — злобно и одновременно плаксиво сказала она.
— Поехали, — ответил я не в силах ругаться.
Надя послушно нажала на газ, машина рванула с места, сильно раскачиваясь.
Я посмотрел в окно. Люди на проходной размахивали руками, пытаясь что-то показать друг другу. Или объяснить?
Надя что-то истерично доказывала про несовершенство современной медицины.
«Спокойно. Это только рисунки», — вспомнил я слова «мумии».
Глава 5. Мукнаил
<Место без географического наименования. 2100-е>

«Опять шершавое и в слизи! Откуда эта шершавость?» — с горечью подумал Мукнаил.
Он оказался в узком коридоре, где все напоминало о поверхности балки, только гораздо хуже. Теперь все вокруг было такое чужое-плохое. Скользкое, нечистого цвета и шершавое, шершавое, шершавое… что особенно неприятно. Мукнаил не просто вспомнил слова Розевича про грязь и боль, а вспомнил их абсолютно точно.
— Грязь и боль, — произнес он вслух, пока Асофа пыталась провести его по узкой лестнице вниз.
— Чего?
— Грязь и боль, — повторил Мукнаил и добавил: — Половина Розевича.
— Это точно. Но почему половина? Где же остальной Розевич?
Было видно, что спуск по лестнице не особо пугает Асофу. «Может, она делала это уже много раз?»
— Розевич только наполовину Розевич, — сам того не желая, скаламбурил Мукнаил.
— Вот как! — понимающе кивнула Асофа.
Лестница закончилась, и они пошли к какой-то двери по узкому маленькому коридору. Или это был мостик? Мукнаил не знал и знать не хотел. Он покачивался, каждый раз выбирая, куда шагнуть, старался не опираться на стенки, чтобы не испачкаться. Боялся, что эта шершавость и грязная слизь останутся на нем навсегда. Чего он сейчас по-настоящему хотел, так это забраться в свой ложемент, обхватить руками его идеально гладкие бока и посмотреть какой-нибудь старый спокойный образ.
Один из его любимых образов! Образ поездки на старинном поезде. В нем Мукнаил поднимался по черной чугунной лестнице в вагон, протягивал бумажный билет кондуктору в кепке с длинными завитыми усами, а тот пробивал его серебряными щипцами. Дальше Мукнаил шел по вагону, в старинной манере кланяясь всем, кто сидел в своих отдельных комнатах. У Мукнаила тоже была комната. Хотя какая там комната! Почти что большой зал! Там легко расположились бы пять-шесть человек, но Мукнаил сидел один. Незадолго до отправления поезда (о котором Мукнаил всякий раз узнавал по громкому и очень приятному свисту) ему приносили высокий стакан в серебряном подстаканнике, который дымился, источая замечательный запах крепко заваренного чая.
В этот момент Мукнаил обычно открывал окно, снимал свою роскошную шляпу из мягкой шерсти с идеально выправленным бантиком на основании и махал ею в сторону удаляющегося перрона, по которому, вслед за поездом, бежали мальчишки и тоже махали ему своими кепками и картузами…
— Чужого привела? — услышал он не то чтобы голос, а какой-то скрежет, скрип, отдаленно похожий на голос.
Раньше он никогда таких голосов не слышал, только в образах, да и то у самых плохих персонажей.
Так Мукнаил и не мог слышать. Все голоса настраивались, выверялись в момент конструирования. И каким бы ни был голос по тональности, потом его слышали как полный, яркий, насыщенный. А тут кто-то говорил, словно бил о камень киркой.
— Теперь своего, — ответила Асофа. Ее голос очень сильно отличался от «скрипа».
— Значит, переучивать? — снова раздался «скрип».
— Переучивать.
Хозяйка «скрипа» отошла в сторону, и Мукнаил с Асофой вошли в огромную, самую большую, что ему доводилось когда-либо видеть вне образов, комнату. Но при этом страшно уродливую.
Уродство — вот еще одно определение жизни вне облака, которое Мукнаил сейчас вспомнил из лекций Розевича. И почему-то подумал: «Вот бы Розевичу посмотреть на все это! Что бы тогда он сказал о своем вымышленном „грязь и боль“?»
Мукнаила посадили на какое-то жуткое кресло. Кажется, оно было еще чем-то покрыто. Какой-то резиной или другим материалом… каким-то… отталкивающим, что ли... Совсем не так, как в образах, где он любил сжимать руль гоночного автомобиля или облокотиться на трепыхающийся на ветру парус яхты, которой управлял под бушующими волнами. Нет, совсем не так…
«Нет… ну зачем вообще жить вне облака!» — понял Мукнаил и почувствовал себя совсем несчастным.
— Что, неприятно? — спросил голос-скрип.
— Да, — послушно ответил Мукнаил.
— Многим сначала неприятно. Это кожа, — источник голоса-скрипа, явно женского пола, посмотрел Мукнаилу прямо в глаза, хотя это и довольно сложно было сделать. Мукнаил весь скорчился, сгруппировался, лишь бы как можно меньшая часть тела соприкасалась с этим жутким креслом. — Настоящая кожа. Кстати, некоторые зовут меня «хруст» или «ржавчина». Бог знает, почему ржавчина! — она рассмеялась и, кажется, закурила сигарету или еще что-то.
«Опять какую-то гадость, — подумал Мукнаил. — Совсем не так, как курил свои папиросы инструктор Жаб, большие, яркие, с живыми китайскими фонариками вместо уголька. Или тонкие коричневые сигаретки Розевича, которые пахли корицей и медом, весело щекоча нос».
Еще Мукнаил подивился и очень расстроился, что «скрипом» ее уже называли «какие-то многие». Значит, здесь кто-то был до него. Он скорежился еще сильнее и думал только об одном: «Вот бы снова выйти наружу и включить облако, которое сейчас, к его величайшей жалости, недоступно».
— Про облако думаешь?
Мукнаил ужаснулся такой точной догадке.
— Все поначалу думают. Я и сама жила в облаке. Но как-то со временем надоело. Все это масляно-гладкое пространство. Да и площадь, сам понимаешь. Ни встать, ни сесть. Это они специально так делают! Чтобы ты в этой дурацкой посудине все время сидел. А раз сидишь, чего уж там… сам по себе облако включаешь.
Мукнаил не знал, что ответить. Он только и мог, что следить за тем, как желтые неровные зубы «скрипа» кусают уродливый огрызок сигареты.
— Джин, если что, — она протянула Мукнаилу руку. Видимо, издеваясь над ним. Мукнаил, конечно, не мог пожать ее, даже если б хотел. Он сидел, сжимая себя руками. Так, словно был в образе прыжка с парашютом и сейчас летел вниз, приготовившись вовремя раскрыть купол. Тут уж не до рукопожатий.
— Мук… мук… — пытался что-то ответить Мукнаил и невольно, сам не понимая почему, потянулся не к руке Джин, а к ее обкусанной сигарете.
— А… — многозначительно воскликнула новая знакомая. — Ты из этих, из натуралов, что ли?
— Из натуралов, — повторил Мукнаил.
— Ну ладно, тогда потяни, — Джин дала Мукнаилу грязный, изжеванный по краям окурок.
Мукнаил трясущейся рукой кое-как взял его… ни с первого раза, но взял… и потом, потом не знал, что дальше делать. Длинные, красиво подстриженные ногти Мукнаила обволакивала страшная копоть, нежную розовую кожу пропитывал едкий дым. Ну а самое страшное! Он увидел, как с края окурка свисает тонкая, почти невидимая, но все-таки существующая паутинка слюны.
Еще больше Мукнаила удивило его собственное поведение. Он подождал, пока слюна стечет, немного коснулся окурком своей рубашки, чтобы хоть как-то вытереть край, и потом… приставил к губам.
— Д-ы-ы-ш-ш-ш-и-и-и!
«Дыши», — вспомнил Мукнаил совет Асофы, прежде чем она толкнула его с балки.
Он начал дышать и увидел маленький огонек, горящий красным цветом. Не просто красным цветом. А настоящим красным цветом огня! Он выпустил из себя то, что надышал из окурка. Но ничего не произошло…
— В себя, дурень, а не из себя! — закачалась в скрипучем смехе Джин. Видно, это все очень ее веселило.
Мукнаил не сразу понял. Потом вспомнил образ погружения под воду и что надо сначала дуть из себя, а потом, наоборот, в себя. Так он и сделал во второй раз — сильно дунул «от себя». От этого лицо Джин, такое же уродливое, как и все остальное здесь, испещренное глубокими складками и буграми, осветилось в снопе мелких угольков.
— Черт тебя дери, силиконовый бездарь! — ругалась и смеялась она одновременно. — Кури в себя! Дыши! Вдохни! Как тебе еще объяснить…
Мукнаил уже и так понял, просто хотел полностью повторить то, что делал в образе акваланга, чтобы ничего не перепутать: сильно выдохнуть — сильно вдохнуть.
— Вот он! Вот он! Новый житель мегаполиса! А ну, еще в себя дуй! Еще! — подбадривала раздурачившаяся Джин.
Мукнаил ничего не понимал, сидел скрюченный. К тому же с зажатой в зубах дымящейся «грязью». Вообще, он решил, все, что не будет похожим на его обычную жизнь в облаке, называть грязью. Он хотел назвать все это «шершавым», но то, что он испытывал сейчас, не совсем подходило к этому понятию. Хотя бы потому, что, помимо общей шершавости, тут еще все в слизи, пепле, плесени, слякоти и бог знает в чем.
— Вот это наш человек! — с каким-то остервенением выкрикнула Джин и захлопала в ладоши. Ее руки были спрятаны в скукоженные перчатки с обрезанными пальцами, поэтому звук хлопков получился глухим и смазанным.
— Вот и хорошо! — рядом с Мукнаилом показалась Асофа, она спокойно села на спинку мерзкого кресла, к которому он пока не решался даже прикоснуться, и обняла его.
Что-то теплое и тяжелое охватило Мукнаила. Тяжелое, потому что он не мог из этого выбраться. А теплое, потому что почему-то теперь не хотел выбираться. Вместо этого он еще больше скрючился и сжался.
— Вот тебе, — Асофа капнула ему одну каплю из своего маленького пузырька, и Мукнаил сразу забылся. Не пропал куда-то, просто перестал ощущать себя. Он просто был здесь, как будто ничего больше, кроме самого Мукнаила, и не происходило…
— Зачем здесь эта кожа? — спросил Мукнаил, когда очнулся и смог кое-как говорить. — Зачем кожа? — вроде Мукнаил хотел спросить что-то другое, совсем другое… но получилось это. — Зачем здесь это кресло?
— Чтобы сидеть, олух! — Джин широко улыбнулась, Мукнаил увидел целый ряд грязных кривых зубов. Никогда раньше он не видел такие зубы у настоящих людей.
— Зачем кожа на кресле? — опять как будто что-то не то спросил Мукнаил.
— Ээээ… вихрастая! — заскрипела куда-то в темноту Джин. — Да наш младенец уже становится ребенком. Спрашивает всякое «зачем» и «почему», — потом еще громче и скрипучее проорала: — Давай, тащи сюда свою резиновую жопу. Я на эту ахинею отвечать не буду. Прошел инициализацию так прошел. Слышь?
Мукнаил вздрогнул от страшных слов Джин. Что она вообще такое говорит?! Но одновременно чувствовал, что хочет, хочет что-то у нее спрашивать. Но зачем, почему?!
Наконец из темноты появилась Асофа. По сравнению с иссохшей уродливой Джин, казалось, она и правда сделана из резины. «Вот как должен выглядеть настоящий человек!» — подумал Мукнаил, и в этой мысли ему что-то не понравилось. Однако он все равно решил высказать ее. Очень хотелось отомстить мерзкой Джин. Хотя бы за то, что она заставила его курить эту грязную слюнявую сигарету. Хотя вроде бы он сам ее взял… Или нет?
— Вот как… вот как… — начал Мукнаил, однако не закончил свою мысль. Вместо этого он жалобно посмотрел на Асофу, но так и не смог сказать «вот как должен выглядеть настоящий человек», а сказал только: — Я в облако хочу. В облако хочу! — и, наверное, в этот момент заплакал бы, если б умел.
— Ага! — похоже, очень обрадовалась Джин. — Теперь я понимаю, чего ты с ним таскалась. Бойкий парень. Сразу первая, вторая и третья стадия наклевываются, — она достала пачку сигарет и закурила еще одну. — Что ж, давай попробуем, — с этими словами Джин пустила целое облако едкого дыма прямо в лицо Мукнаилу.
— В облако хочу, в облако хочу, в облако хочу… — трясся Мукнаил.
Асофа хотела капнуть еще одну каплю из пузырька, но Джин остановила.
— Не надо. Пусть сам.
— Что сам? Что сам? — уцепился за эту фразу Мукнаил, поняв наконец, что с ним делают что-то нехорошее. — Асофа! Что это такое? Что это за образ? Я не хочу! Я не хочу!
Мукнаил хотел встать из жуткого кресла, до которого он так и не решался дотрагиваться, но вместо этого бессильно завалился, распластался в нем всем телом, раскинул руки, которые сами по себе упали на широкие кожаные валики...
— Ааааа! — громко закричал Мукнаил, почувствовав на подушечках пальцев что-то чужое, невозможное. Не то чтобы неприятное. Именно невозможное. — Так это кожа, — удивился он, как будто кресло представляло из себя не предмет, а отдельный организм. — Это настоящая кожа.
В следующий момент Мукнаил сделал кое-что еще более странное — сполз с кресла на колени, прямо перед Джин. В нос ему ударил целый вихрь запахов. Он не знал, как их назвать. К тому же запахов было так много, что даже если бы и знал, то не смог бы проговорить столько слов подряд.
Вместо этого Мукнаил кое-как поднял и протянул свою дрожащую руку к руке Джин, в том месте, где рваный рукав ее свитера был закатан и открывал кусочек то ли серой, то ли зеленоватой кожи. Этот кусочек на ее руке был в странных разводах, каких-то даже мелких пятнах. И все-таки Мукнаил сделал еще одно усилие над собой, дотянулся и прикоснулся своими гладкими, ровными, персикового цвета пальцами к этому пораженному страшному участку.
В этот момент он ощутил еще нечто более странное. Словно за этим маленьким, без сомнения умирающим куском кожи на руке Джин что-то билось и пульсировало. Как будто в этом кусочке ее кожи движения и жизни было больше, чем во всем Мукнаиле.
Но как?! Джин такая страшная, скорее всего очень больная, маленькая, с морщинистым лицом, точно исполосованным сотней маленьких ножей. Откуда в ней столько жизни?!
Джин наклонилась, посмотрела прямо в глаза Мукнаилу. Ее глаза, такие же, как и ее тело, словно были испещрены чем-то. Не равномерный, постоянный цвет, к которому привык Мукнаил, а сотни разных оттенков, каждый из которых переливался и мерцал.
Удивительно, но и в этом неровном, казалось, все время дрожащем цвете, Мукнаил опять увидел, почувствовал больше жизни, чем во всех глазах, которые видел прежде. У него глаза ярко-коричневые, у Ульма — серо-голубые, не совсем обычные, довольно дорогие в конструировании глаза. У Асофы — серые, спокойные. Опять же, ровные. Он никогда не видел таких глаз, как у Джин. «Может, Джин — это образ?! — засомневался Мукнаил. — Может, все вместе — это всего лишь образ?»
На мгновение он даже успокоился, представив, что проснется в своем ложементе, с целой кучей впечатлений от этого сложного, продолжительного и такого тяжелого образа. Но в следующий момент почувствовал боль по всему телу и понял, что в облаке такое невозможно. Да и облако у него выключено.
Мукнаил отдернул руку от руки Джин и пополз к креслу, которое на ощупь уже не казалось таким необычным, после того как он потрогал кожу Джин.
— Зачем, зачем… — Мукнаил почувствовал, что сейчас появился вопрос, который он на самом деле хочет задать. — Зачем вы все это делаете?
— Ура-р-ра-аааа! — закричала со всей силы своего хилого скрипучего голоса Джин и, видимо, сама поперхнувшись дымом, закашлялась и потом уже, отплевываясь, сказала спокойно: — Сегодня у меня рекорд. Три стадии за один раз. Рекорд, мать вашу! — она глухо захлопала костлявыми руками в обрезанных перчатках. — Давай, веди его обратно.
Асофа кивнула и дала Мукнаилу еще одну каплю, взяла под руку, потянула в коридор.
Когда они дошли до узкой двери, ведущей на поверхность, Асофа медленно проговорила:
— Сейчас не спрашивай ничего. Облако до утра не включай. Понял?
— Понял, — послушно сказал Мукнаил. — Куда мы?
— Обратно. Облако не включай. Мы будем подниматься в той части здания, где облако всё видит.
— Облако всё видит, — повторил Мукнаил.
— Вот именно! — Асофа тыкнула его в правый бок.
Но Мукнаилу было все равно. Он повис на ее плече, ничего не хотел больше видеть, слышать и тем более спрашивать.
Когда они прошли по поверхности нулевого этажа, Мукнаил не испугался мелких капель, из которых, кажется, состояло все вокруг.
Только когда они поднялись на лифте до своего пятидесятого и медленно пошли по коридору к его комнате, он украдкой потрогал кусочек кожи на плече Асофы.
— Ты чего?
— Му… му… — промычал что-то Мукнаил, не отрывая руку.
«Кожа, обычная кожа… Что тогда необычного было в коже Джин? И как, интересно, она выглядела бы здесь, в ярком свете? Может, всему причиной свет? — вдруг подумал он, так и не поняв, в чем состояла такая разница между прикосновением к Джин и прикосновением к Асофе. В чем?..»
Глава 6. Закуар
<Место без географического наименования, 2100-е>

— Привет, — прошелестел кто-то рядом.
Это не Джин. Да уж и не Роб или кто-то из моих парней.
— Привет, — ответил я.
— Ты кто? — спросил он.
— Ты кто? — спросил я.
— Я… я… кх-м… — похоже, он не знал, что сказать.
— Я… я… — тоже сомневался я, но потом понял, что надо сразу точно узнать. — Ты бородатый?
— Кх-м… кх-м… кх-м… — то ли закашлял, то ли таким образом запротестовал он. — А ты?
— Хр… хр… хр… — высказал я свой протест.
— Откуда ты теперь возьмешь бородатых? — ответил он.
— Откуда… — повторил я.
А сам-то подумал: «Значит, про бородатых он не знает. Значит, про дистиллят и Стрекозу тоже. Короче, надо дистиллят от него беречь, ни в коем случае не показывать. Вот что!»
— Дистиллят? — вдруг сказал он.
— Э…
— Я говорю, дистиллят… кх-м… кх-м… кх-м… — и его опять скрутило в кашельном припадке, как бывает, когда долго живешь без дистиллята.
— Чего «дистиллят»? — как ни в чем не бывало отвечаю-спрашиваю я.
— Есть?
— Эээ… нет. Откуда?
— А… как сюда дошел?
— Как, как… в клетку какую-то упал.
— А… это лифт.
— Тогда уж скажи, где мы.
— Где?
— Ну что это за место?
— Это-то?
— Ну? — начал злиться я. Сколько можно тянуть с ответом.
— Чего ну? Сам не знаю. Ты зачем чехол разорвал?
— Чехол?
— Да, чехол, на санях.
— На санях? Каких санях? Зачем эти чехлы?
— Как это зачем… кх-м… кх-м… кх… — похоже, бедняга скоро сдохнет. — Сани укрывать. Сани — это аттракцион. Что? Не встречал раньше такие? Все в таких лежали… кх-м... кх-м… или ты из этих, этих…
Мистер Кхм, так я его назвал, сильно и надолго закашлялся. Да, похоже, и правда скоро последний дистиллят богу отдаст. Мне же лучше, с другой стороны. Но прежде надо узнать, что это за место и как отсюда выбраться.
— Слушай, а как отсюда выбраться?
— Куда?
— Как куда? Туда.
— Туда… кхм-кхм?
Мистер Кхм стоял рядом, за дрянью, которая, по его словам, была когда-то аттракционом. Я на него не смотрел, только чувствовал, он здесь. Но вот мистер Кхм нагнулся, и я смог его немного разглядеть. Да уж, ну и видок… сильно сжал брезент, чтобы меньше волноваться. Вот бы эти «сани» сейчас поехали прочь. Но я понимал: чтобы эта штука поехала, нужно столько всяких разных… как их там… в общем, других штук, некоторые вообще перестали существовать.
Мистер Кхм выглядел очень плохо. Голова без единого волоса, это еще ладно. Так ведь глаза без век! От этого вокруг глаз образовались красные круги, которые производили крайне неприятное впечатление. Как будто мистер Кхм был клоуном, который, на потеху публике, отсек себе веки и снял клоунский парик. Как это там раньше называли? Искупление, что ли, а может представление? В общем, тупая ерунда, которой только клоуны занимались.
Да и все конечности у Кхм, похоже, гнулись еле-еле, к тому же не в том направлении, в котором нужно. Последствия жизни без дистиллята. Жуть какая! А вдруг и я выглядел так? Надо бы у Джин спросить. Но она пока мирно спала. Что к лучшему. Непонятно, как себя поведет мистер Кхм. Может, и выкинет чего. Тогда помощь Джин не помешает, совсем не помешает. Так что пусть пока не знает о ее существовании.
— Туда… я же тебе говорю. В кабину я провалился. Потому и не помню ничего.
— Ясно, кх-м… — недовольно прошипел мистер. — Тогда, похоже, всё, ты того… кх-м… как это, приплыл.
— Приплыл?
— Ну… в смысле, я не знаю как. Может, не приплыл. Короче, ты здесь надолго… кх-м… как и я…
— Надолго? — я наконец сообразил, что он имеет в виду. — А ты здесь давно?
— Не помню…
— Это как же? Не отмечаешь дней-то?
— Дней… кх-м… да какие уж там дни…
— Так сколько?
В этом «какие уж там дни» я почуял неладное. Даже подумал, не разбудить ли Джин, пусть она подсказывает. Но решил не будить. Все-таки Джин — это запасной вариант, о котором Кхм пока не знал.
— Ну дни или недели? Я говорю, давно провалился сюда?
— Дни, недели… кх-м-кх-м-кх-кх-м… — затрясся он от кашля. — Ну ты шутник. Я здесь с самого начала.
— Начала чего?
— Чего? Да всего.
— Всего? — я откинулся на брезент, пытаясь переварить все, что он сказал. — А как это, всего?
— Кх-м… — только и сказал мистер Кхм.
— А почему ты не пытался выбраться?
— Выбраться? Куда?
— Куда? Ну как? Туда. Куда ж еще!
— «Туда» и здесь у меня есть, — сказал он что-то непонятное.
Как так было продолжать разговор? Джин, главное, спит. Похоже, мистер Кхм то ли двинулся, то ли чего-то недоговаривает. Последнее меня беспокоило гораздо больше. Может, конечно, когда Джин проснется, она скажет что-то вразумительное обо всем этом.
Самое хреновое, что чертовски хотелось дистиллята. Дистиллята всегда хотелось. Но, в отличие от этого «всегда», сейчас он у меня был. Я мог выпить целую колбу с каким-нибудь хорошим Ральфом или Рудольфом. Мог прикончить в один прием высокомерного Ромео, чтобы тот поменьше кривлялся. Мог и не мог. Мешал мистер Кхм.
Наконец, я понял, что надо делать. Все-таки дистиллят всем хорош. Он подсказывает не только, куда идти, но и что делать.
— Слушай, я знаю, где дистиллят есть.
Мистер Кхм тут же изобразил что-то типа «кху-у-у» вместо обычного «кх-м».
— Где, где, где… — так быстро запричитал он, что потом опять надолго закашлялся.
— Только есть проблема…
— Кхе-у-м… — грустно закончил череду кашля мистер Кхм. — Какая?
— Не видно ничего. А так можно было бы… — не успел договорить я, а мистер Кхм, похоже, чуть подпрыгнул на своих негнущихся ногах.
— Это, это, это… — заторопился он. — В общем, веди!
— Куда? — удивился я.
— Куда-куда. Туда, где есть дистиллят. Как это куда! — и еще раз повторил. — Как это куда, как это куда…
— Так не видно ж ничего!
— Подожди, — мистер Кхм еще раз наклонился надо мной.
Похоже, подозревал, что я могу куда-то сбежать. Но куда?! Если не видно, куда идти, да еще кабина эта. Допустим, до кабины я как-то доберусь. А потом? Потом что делать?
— Подождешь? — жалобно проговорил он.
— Да, да, подожду. Давай.
— Ладно, ладно, ладно! Я быстро, быстро, быстро… — и мистер Кхм куда-то пошагал.
Я встал, погладил Джин. Похоже, ее помощь мне сейчас все-таки очень нужна.
— Джин?
— Э… кх-м… — протянула Джин.
— Только ты давай без всяких «кх-м», ладно? — вроде бы спокойно сказал я, но Джин так не показалось.
— Олух! Думаешь, так приятно спать на твоем чертовом колене? Я кое-как вообще заснула, чтоб ты знал. Бесстыжее существо! — со злостью добавила она.
— Ладно, ладно, — я только сейчас понял, что не уложил Джин как следует. Не то чтобы не погладил, так даже и не снял с колена. — Ну прости! Я просто отрубился, и все.
— Просто отрубился, просто отрубился! Видишь ли… — уже миролюбивее сказала Джин.
— Слушай, — решил сменить тему я, — тут какой-то мистер Кхм приходил. Так он говорит, что здесь уже давно. Я к тому… — и у меня самого чуть не вырвалось какое-то «кх-м»… — я к тому, что надо выбираться отсюда, Джин. А?
— Это с самого начала было ясно, остолоп, ты хоть бы подумал о других. Обо мне, о Робе, Рудольфе, Рафаэле, в общем, знаешь, о ком еще. Ты думаешь только о себе! — плаксиво произнесла Джин свою любимую фразу и умолкла.
— Ладно… — успокоился я и достал Роба. «Надо принять дистиллят, пока Кхм не вернулся. Может, и Роб мне что-то путное скажет», — и я открутил крышку.
— Роб? — ответа не последовало. — Роб? Роб, ты что?
Роб молчал, что было на него совсем непохоже. Обычно Роб начинал что-то предлагать, когда я только откручивал крышку на первый виток.
— Роб, ты здесь? А?
Я поднес к губам колбу. Ничего не произошло. Ни одной капли не упало. Плохой знак. Да что же это такое?! Устал я уже от этих плохих знаков!
Я опрокинул колбу, держа кончиком языка горлышко. Но… опять ничего не произошло.
— Роб-б-б-б! — закричал я. — Что с тобой? Что с тобой?
— Он устал от твоих приказаний! Понял! — сухо сказала стерва Джин.
— Джин! — проорал я, не помня себя. — Что, твою мать, с Робом?!
— Он ушел, дурень! Он ушел!
— Да пошла ты! — я шлепнул Джин по пластиковой «спинке».
— Ай! — вскрикнула Джин, но, похоже, ей даже понравилось такое агрессивное внимание. Все-таки Джин была ненормальной.
Я посмотрел на Роба, пытаясь разглядеть его через небольшие полоски света. Потом изучил миллиметр за миллиметром, как это делал и раньше. И наконец понял. Наконец понял.
Роб треснул! Наверное, пока я колотил эту дурацкую колонну и «сани», будь они все неладны, Роб треснул и ушел. Совсем ушел. Роба больше нет, совсем нет.
— Джин… — кое-как проговорил я и опустился на корточки, прислонился к основанию этой штуковины, этим бесполезным «саням». — Джин…
— Я тебя предупреждала! Ведь предупреждала! — сказала чуть ли не довольная Джин. — Я тебе говорила! Не надо носить Роба в кармане. Вот! Пока ты стучал по стенке как ненормальный, Роб и треснул, бестолочь! Угробил Роба со всем дистиллятом.
— Джин… — опять проговорил я, а потом не выдержал, сжал голову руками и, кажется, заплакал. Заплакал! Но это невозможно. Хотя… хотя… дистиллята во мне вполне достаточно. Я выпил много за последние два дня. Поэтому мог и заплакать. Я посмотрел на свои ладони. Сухие и заскорузлые фаланги пальцев чуть-чуть блестели от чего-то, чего-то… Чего-то! Это называлось слезы! Слезы, кто бы мог подумать!
Но Роб! Роб! Сколько прекрасных коллекторов мы с ним прошли. Сколько раз он мне предлагал купить какой-нибудь насос или ветросос, в общем, какую-то ерунду. Но как предлагал! Так мило, так настойчиво, пока был открыт. А теперь, а теперь? Я ведь даже не оформил ни одну из его приписок, список… эх, я уже забыл, что он там только ни предлагал. Роб, Роб…
— Кто, кто, кто? Кх-м…кх-м… кх-м… — послышалось откуда-то издалека.
Я встал и увидел приближающегося мистера Кхм.
Он шел медленно, подтаскивая то одну ногу, то вторую. Но вполне решительно. Что делает с нами дистиллят! Даже когда его нет. Даже когда нам его только обещают.
Мы пошли с мистером Кхм по туннелю. У него была вертушка, чем-то похожая по форме на Аиста бородатых. Только очень маленькая и не такая бесполезная.
Эта вертушка… покрутишь ее — и становится светлее. Совсем чуть-чуть. Поэтому нам пришлось идти, держась за плечи друг друга. Не очень приятно вообще-то. Мистер Кхм разваливался, от него отваливались всякие кусочки. Но что делать! Совсем не хотелось упасть и переломать все конечности.
Джин кое-как похрустывала. Мистер Кхм пока ничего про нее не спрашивал, то ли потому, что не слышал за своим собственным «кхм-кхм-кхм», то ли потому, что не хотел.
— Слушайте, а как… это… ты там был? В этой темноте, а?
— Как, как… кх-м… тяжело.
Мы прошли еще несколько шагов. Что уж тут скажешь, шли медленно. Очень медленно. Я специально старался не говорить первым. Ждал, пока он что-то расскажет.
— А… ты уверен, что там есть дистиллят?
— Похоже, что есть, — притворился я.
— И…
— Что «и»?
— И… мы сможем его взять?
— Ну… — протянул я. А сам подумал: «Вот, чего на самом деле ты хочешь». Хотя это и так понятно, достаточно одного взгляда на мистера Кхм.
Наконец, мы, кажется, подошли к тому месту, где я упал в этой дурацкой кабине. Но кабины никакой не было. Я чуть шагнул вперед, мистер Кхм остановил меня.
— Э… — только и сказал он, а потом зарядил свое обычное «кхм-кхм-кхм».
— Чего?
— Того! — он показал своим скрюченным в неправильную сторону пальцем вниз и пару раз крутанул свою вертушку.
— Эге!
А там и действительно было черт знает что. Пропасть глубиной как сам океан, если еще такой существовал.
— То-то и оно! — поднял палец мистер Кхм.
— А дальше-то что?
— Кх-м, кх-м, кх-м… — затрясся он. — Смотри, — он показал наверх и с трудом крутанул свою вертушку. — Смотри! Там, там… висит… но я… я… не могу один, а вместе, вместе…
— Чего? — не понял я.
— Того… кх-м-кх-м-кх-м… — мистер Кхм, кажется, начал злиться, что я не понимаю, чего он хочет.
Я взял у него вертушку и крутанул посильнее, света прибавилось. Я увидел, что сверху свисает какая-то цепочка. Не так высоко, можно достать. Но я все еще боялся, что это какая-то уловка от мистера Кхм: дернешь за нее, а потом на голову что-то упадет. Но, но… с другой стороны, он мог просто сбросить меня в пропасть. А Кхм, наоборот, удержал. Так что…
Еще мне было плохо от того, что я давно не разговаривал с Джин. Это неприятное чувство, как ни крути. Но что делать. Все-таки, если даже я куда-нибудь денусь, Джин останется и завершит начатое. Найдет Моисея, выполнит наш план.
В общем, я вытянулся что есть силы, дотянулся до цепочки. Не так уж и тяжело оказалось. Я был крепким парнем. Или просто дистиллята во мне сейчас достаточно? Я тянул за цепочку, а вместе с ней двигалось и еще что-то.
— У-кхм-у-кхм-у-кх-м… — обрадовался мистер Кхм. — Давай, давай, давай… — опять заволновался он, пока не затрясся в припадке.
Похоже, он что-то выплевывал из себя. Я даже подумал, не дать ли ему глоток дистиллята. Но, конечно, это было глупостью.
В общем, после долгого перетягивания цепочки, когда я уже даже не понимал, сколько времени прошло, я наконец увидел кабину. Черт возьми, та самая кабина, на которой я сюда доехал. Мистер Кхм понемногу покручивал свою вертушку, а я тянул цепочку. Сначала появились края кабины, потом и вся она целиком.
— Передохни немного, — сказал мистер Кхм. Похоже, он сам устал. Я-то пока держался.
Ну ладно. Передохни так передохни. Мы сели. Я держал за цепочку, чтобы кабина куда-нибудь опять не уехала.
— Слушай… а ты слышал про Моисея, в котором все осталось? — решил спросить я.
В общем-то, какая разница, узнает мистер Кхм или нет. Похоже, все равно это без толку.
— Ну, слыш… кх-м… кх-м… кх-м…
— А?.. — заволновался я.
— Ну, слышал. А что?
— Что, что, что? Что ты слышал? — закричал я и забился почти так же, как мистер Кхм, когда я сказал, что знаю, где есть дистиллят.
— Да ладно, — только и сказал он. — В общем, давай так. Ты мне расскажешь про дистиллят. А я тебе про Моисея. Со всеми его… кх-м… потрохами.
«Так, так, так…» — подумал я. И вспомнил еще одно ненужное выражение. Называлось оно «экскьюз ми». Говорить его сейчас было совсем не к месту. Но что-то сказать нужно.
— Давай… — вместо «экскьюз ми» сказал я.
Где-то вдалеке или где-то внутри меня послышались причитания Джин:
— Остолоп, остолоп, остолоп…
— Тише! — прошипел я. — Я так потерял Роба. Не хватает еще, чтобы что-то произошло с тобой.
— Ши-ши-ши-ши… — в ответ прошипела Джин.
— Давай, — согласился мистер Кхм.
— В общем, так…
И я рассказал ему про бородатых, про их эту штуку, которую они строят, про веревки, про Аиста. Потом подробно описал, как они поднимают глину с отходами и таким образом делают стены своей дурацкой конструкции выше. И даже зачем-то рассказал про мистера Закуара и его нашивку, которая по-прежнему занимала неподобающее ей место в одном из карманов, рядом, кажется, с Рэем.
— Ну, ну, ну? — торопил меня мистер Кхм.
— Что «ну, ну, ну»? — не понял я.
— Как, как, как… кх-м… кх-м. А как же дистиллят? Дистиллят? — мистер Кхм крутанул свою вертушку, и я увидел, как жалобно закручиваются вверх кусочки, оставшиеся от его век и губ.
— А… — и я понял, что придется все-таки рассказать про дистиллят.
Правда, в своем рассказе я, конечно, не назвал точного места, где взял дистиллят. И, конечно, ничего не сказал про Стрекозу, из которой он вытекал. Зачем? Если мистер Кхм расскажет мне, где найти Моисея, это все равно не понадобится.
— Ага! — промычал удовлетворенно мистер Кхм. Видно, и этого рассказа для него оказалось достаточно.
Он даже перестал кашлять. Похоже, все это очень заинтересовало мистера. Ну а кого не заинтересует, если долго сидишь без дистиллята!
— Тяни, мой хороший… кх-м… кх-м… — сказал он.
— Чего?
— Как чего? Кабину тяни! Теперь все будет по-другому!
— Как? Ты же обещал рассказать про Моисея! — я опустил руки, то ли злобный, то ли очень расстроенный. Ну его… зачем меня так обманывать!
— Ладно, ладно, ладно… — заголосил он. — Давай так. Ты дотяни сюда кабину, мы туда сядем. Я тогда отдышусь. Я не смогу… — он пару раз крутанул свою трещотку, направил ее в лицо, открыв рот. На том месте, где должен быть язык, показался какой-то кровавый шарик. — Вот видишь, видишь… я должен, должен, должен отдышаться. А потом, потом, потом, клянусь дистиллятом. Клянусь всем дистиллятом! — он задрал палец кверху, как будто там, наверху, был весь дистиллят. — Я тебе все расскажу! Все!
— Ладно… — послушно сказал я, хотя и чувствовал, как Джин ерзает от возмущения. — Ладно…
В общем-то, если он такой дохлый, что мне стоит пристукнуть его. Если что, если что…
Кабина почти поравнялась с нами. Дотянуть осталось совсем немного. Я сделал последний рывок, хотя силы были на исходе. Не мог же я глотнуть дистиллята при мистере Кхм. Нет-нет, этого не стоило делать.
Когда кабина встала вровень, мистер Кхм первый влез в нее. «Ну, ладно, — подумал я. — Если уж он так туда забрался, значит, ничего страшного там нет».
— Оххх… — испустил звук мистер Кхм. — Оххх…
— Ну? — Мы сидели на дне кабины. — Рассказывай. Сам обещал.
— Ааа…. да, кхм-кхм… я тебе так скажу, не занимайся ты ерундой, нет никакого Моисея. Точнее, — он поднял свою изогнутую в обратную сторону руку, как будто защищаясь, потому что я был готов и правда его побить. — Точнее, есть. Но ты там уже был.
— То есть как… то есть! Как это был?! — чуть не задохнулся я от возмущения.
— Так. Моисей — так назвали коллектор, который сохранился лучше всех после «этого». А теперь его не осталось. Послушай… кх-м… кх-м… — он положил мне руку на колено. — Если хочешь знать правду, то я и есть Моисей. Точнее, я последний, кто остался. Последний. И какое-то время назад я выпил последний дистиллят. Я сидел там и думал, что все, все. Да… кхм-кхм, не только думал, но и хотел. Пока не показался ты. Ты открыл ставни, нажал на рычаг, я вышел на этот свет. Я открыть ставни никак не мог, у меня для этого не хватало сил. А ты смог. Так я понял, что ты что-то знаешь про дистиллят. Вот и все.
— Но как, как… — не мог понять я. — В Моисее должно быть полно народу!
— Так и было когда-то. Но, брат, ты опоздал к «выпускному балу».
— К чему, к чем-м-м-у?! — закричал я что есть силы, не веря во все это.
— Выпускному балу. Так мы называли нашу кампанию. Выпускной, ну как последний, вроде того.
— Э-фффф… — не смог сдержаться я. — Но это же все, все. Это все! Конец!
— Не… кхм… ты же нашел бородатых. Мы получим у них дистиллят. И это будет продолжение. А может, начало!
— Бородатых. Да они даже разговаривать не умеют. Ты знаешь?
— Ну… ты вроде как говорил. Да какая разница-то? Мы их научим. Так?
— Научим…
— Точно. Научим их всему, что сами умеем. И за это возьмем у них дистиллят! Столько дистиллята, сколько захотим. Ну, как? Кх-м… кх-м…
Кабина лязгнула о что-то металлическое. Я, Джин, мистер Кхм и двенадцать… нет… эх-х... одиннадцать моих верных парней приехали-приплыли-прикатились.
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Мы сидели в Прозрачном Коридоре, укрываясь от порывов Пао.
Я не хотел обмениваться уроками, я хотел просто вспоминать урок ЛА. Но у ФА был непростой урок: почему Прозрачный Коридор всегда внутри Башни.
Я не знал и ответил, что всегда и есть всегда.
Хотя сам не понимал, как это всегда. Всегда ведь быть не может!
ФА ответил мне уроком: Прозрачный Коридор был всегда или будет.
Я решил его успокоить. Я дал ему урок о том, что Прозрачный Коридор должен находиться внутри Башни. И еще о том, что плоды находятся на Стене Плодов, бамбижо находится в руках, Подъемный Блок издает «бух-бух-бух». Так и Прозрачный Коридор — здесь. Чем выше Башня, тем глубже и прозрачнее Прозрачный Коридор.
Из Прозрачного Коридора иногда появляются Маленькие Свечки. Когда-то РЕ дал мне урок: бесцветное быстро становится прозрачным. Как раз про Маленькие Свечки. Может, Маленькие Свечки — это остатки тех цветов, которые мы относим в Прозрачный Коридор?
Я не знал ответа на такой урок и опять почувствовал, что достаточно уроков. Я просто хотел крепче держать бамбижо, побольше отнести кусков Пао, а потом просто вернуться к Перекладинам, где меня уже будет ждать ЛА со своими светло-красными уроками.
«Держи бамбижо, пока держишь бамбижо», — вспомнил я единственный урок, который когда-то дал мне АТ. Кажется, он всем давал один и тот же урок, даже самому себе.
Порывы мелколетающего Пао утихли, мы вышли на площадку и увидели еще один, всем понятный урок: Пао будет всегда.
Я относил кусок за куском, а молодой мудрый УТ поднимал пласт за пластом. «Кусок за куском, пласт за пластом, — повторял я свой урок. — Пласт за пластом, кусок за куском. Держи бамбижо, пока держишь бамбижо». Вот такие понятные и простые уроки, хорошие урок.
С простыми уроками проще бегать, хватать Пао, держать бамбижо. С простыми уроками проще.
Я заметил крупный кусок Пао, который лежал у самого входа в Прозрачный Коридор, и побежал за ним. Но не успел занести над ним бамбижо. Вот уж и правда: держи крепче бамбижо.
Из Прозрачного Коридора навстречу мне вышла Маленькая Свечка. Совсем другая, непохожая на ту Маленькую Свечку, которую я видел раньше. Она переливалась разными цветами и вовсе не собиралась становиться прозрачной.
Я вспомнил урок МА: все цвета — это не цвет. И как вовремя! Потому что Маленькая Свечка начала рассыпать все свои цвета, словно набив в рот много невидимых плодов.
Я не знал, что делать, и принял неожиданный, но, кажется, очень верный урок: Пао к Пао, Башня к Башне, Перекладины к Перекладинам. Маленькую Свечку нужно отвести к Большой Свечке.
* * *
Мы стали спускаться, наступало время темнолетающего Пао.
С нами спускалась Маленькая Свечка. Чем быстрее спустимся, тем быстрее Маленькая Свечка будет с Большой Свечкой. Тем быстрее я окажусь на Перекладинах рядом с ЛА.
Но, когда мы спустились, Маленькая Свечка еле-еле двигалась, будто подпрыгивая и крутясь, волоча одну ногу за другой. Может, Маленькая Свечка ходит так из-за того, что в ней слишком много цветов?
Еще порывы Пао усиливались. Маленькая Свечка словно пыталась закрыться, увернуться. Вот что делают перемешанные цвета! Пао ведь будет всегда. Зачем от него уклоняться?
Увидев Большую Свечку, Маленькая Свечка стала совсем прозрачной. У нее подвернулись ноги. Маленькая Свечка ползла к Большой Свечке.
Когда Маленькая Свечка доползла, произошло то, что совсем не должно было произойти.
Маленькая Свечка стала оранжевой. Как будто Маленькая Свечка стала ДО! Потом превратилась в красную. Почти как МА! Потом… в черную, синюю, зеленую, серую, желтую… столько цветов я за все свои уроки не видел!
Большая Свечка дает уроки Маленькой Свечке! Я не мог сдвинуться с места. Кто мог подумать, что Большая Свечка может давать уроки! Такие быстрые уроки!
Как можно давать уроки, когда внутри столько цветов?
И тогда я вспомнил урок РЕ: уроки не в одном цвете, они во всех цветах.
Часть седьмая
Глава 1. Конбор
<СССР, 1980-е>

— Профессор?
Через высокую дверь просунулось бойкое, почти детское лицо студентки Лиды Оганесян. Как и многие кавказские девушки, она была прекрасна в свои восемнадцать-девятнадцать.
— Что вам, товарищ Оганесян?
— Можно о вас доложить? — она опустила огромные маслянистые глаза.
— Что? Доложить… кому… за что?
При слове «доложить» всплыли картинки с прокуренной подвальной комнатой, папками с надписями «Дело» и людьми в серо-зеленой форме, с такими же детскими лицами, как у Лиды. Только к этому детству примешивалась беспредельная жестокость, естественная и сильная, которая может быть только в юном возрасте.
— Профессор?
Я оторвался от своих мыслей, увидел бутончик губ, сложенных в обиженную «скобку».
— А?
— Ну, доклад! — она, кажется, притопнула правой ножкой в белой туфельке-лодочке.
— Обо мне? Зачем?
— Как это?! Вы же ученый, известный исследователь СССР. Я могу и… хочу! — Лида снова притопнула. — Доложить о вас! Почему… я должна делать доклад о каких-то там империалистических ученых, если могу сделать доклад о советском ученом, открывшем Самотлор.
— А… — Внутри накренилось, опрокинулось и снова выплыло на поверхность, целое и невредимое. — Доклад! Вы имеете в виду реферат?
Вот насколько можно уйти в свою зацикленность. Но откуда такая паника и злоба? Ничего же подобного не было почти двадцать лет.

Все эти двадцать лет я спокойно почивал на лаврах первооткрывателя «мертвого озера», получал звание за званием, преподавал в Губкинском. Даже лично встречался с Брежневым и Гагариным.
Двадцать лет — то, что хранилось где-то глубоко-глубоко, как будто опять полезло наружу. Острая боль и злоба за все человечество, за то, что мы все идем каким-то не тем путем. Дело даже не в Советском Союзе. Мы в целом все идем не туда.
«А… может, мне просто нравится Лида? И я таким образом пытаюсь отвлечь себя от каких-то других опасных мыслей?»
— Ну да! Реферат, доклад. Так вы согласны? — и Лида уже не стеснительно, а кокетливо потупила взгляд.
— Согласен, — сам того не ожидая, сказал я. — Пойдемте.
Мы вышли через кафедру физкультуры во внутренний двор, где стояла доблесть всего института, двадцать четвертая «Волга», которая только что сошла с конвейера в Нижнем Новгороде. Две машины достались по распределению мне и ректору. Ректор не пользовался «Волгой», предпочитая троллейбус. Поэтому красавица пылилась у него на даче. Один раз он даже пригласил меня прошприцевать подвеску по инструкции. Все-таки автомобиль государственный. А за порчу государственного имущества полагалась физическая смерть, предварительно с долгим «ковырянием» внутри. Как и все неглупые люди, ректор это знал и понимал.
Хотя, может, мы просто с ним застряли глубоко в своих сталинских сороковых и пятидесятых. На дворе шагало другое время. На дворе… играла веселая музыка, парни ходили в майках с изображением колец Олимпиады. Леонид Ильич встречался с американским президентом. Другое время, а мы жили все там же.
— Садитесь, — предложил я Лиде, открыв пассажирскую дверь. — Поговорим в кафе.
— А…
— Я вам все подробно расскажу.
— Хорошо, товарищ Карташов.
Лида кокетливо выглянула в окно, откинула волосы, когда мы вывернули на Ленинский проспект, проезжая мимо парадного входа. Был обеденный перерыв, сейчас здесь стояло много студентов, и все они нас видели.
Я нажал на газ, «Волга» взвыла, подняв капот. Тонкие, чуть полноватые в верхней части, ноги Лиды качнулись в такт дернувшемуся двигателю. «Неужели у меня могут быть какие-то чувства к ней как к женщине?» — с тревогой подумал я и опять украдкой посмотрел на «сахарные» ноги. Кожа настолько тонкая, что, казалось, вся плоть проступает сквозь нее.
— Слушайте, товарищ Оганесян. Я расскажу только то, что было на самом деле. Я не выношу фальши. Если вы что-то там приукрасите в своем докладе, я потом об этом сообщу. Согласны?
— Да, профессор!
— И не надо этого вашего «профессор». Давайте просто, Константин Борисович.
— Константин Борисович? — почему-то вопросительно повторила Лида.
— Да, это мое имя-отчество. Что не так?
— Нет-нет, ничего. Просто, Константин Борисович… как будто… имя от одного человека, а отчество от другого. Странно… — задумчиво добавила она, а я вздрогнул, чуть не наехав на бордюр.
— Приехали.
Я завернул за угол кафе-мороженого, которое находилось в фасаде моего дома. Лида опять как-то слишком кокетливо поправила растрепавшиеся от ветра пшеничные волосы.
Удивительный цвет! Как будто в колосья пшеницы вставлены нотки корицы.
На входе в кафе оказалась длинная очередь из студентов и сотрудников НИИ, которые работали рядом. Почти всегда они стояли здесь чуть ли не с самого утра. Даже зимой, даже в самую промозглую осеннюю погоду.
Я вспомнил холод, который испытывал в Тюмени, вспомнил Усу. Ведь я спал на таком холоде, почти без стен вокруг, только с маленькой печуркой. Уса… я уже забыл, как она выглядела. После того как на озере началась масштабная добыча, все изменилось. Проложили дорогу через болота, построили островки с нефтенапорными вышками. Да что там вышки… провели электричество. Недавно вообще возвели целый город.
После этих воспоминаний от кафе-мороженого как-то отвратило. Мы пошли ко мне. Пока поднимались, я вдруг подумал… а что, если Лиде рассказать все, как было на самом деле? Не эту «газетную» чушь. Рассказать про поезд, про Данилу, про Афоничева, а может, и про Нору с Семеном, и про Захара…
— У вас скромно, — сказала Лида, когда мы вошли.
— Не люблю лишнее. Так вы мороженого хотите?
— А у вас есть?
Я положил в одну «розетку» мороженое. Сам взял пепельницу в виде черного ежа, достал папиросы, закурил.
— Не возражаете?
— Нет, нет, что вы! Вы бы знали, как мой отец постоянно курит.
— Стопку можно выпить перед рассказом? — то ли спросил, то ли подумал я.
— А надо?
Я потушил папиросу и понял, еще не пришло время рассказывать правду. Ни Лиде, ни кому бы то ни было. Рано. Или уже поздно?
Я выдал Лиде давно заготовленную историю про то, как наша экспедиция ехала в поезде, потом поезд сошел с рельс из-за неполадок с ними же. Дальше о том, как я геройски пошел через тайгу, чтобы найти кого-нибудь, спасти всех остальных членов экспедиции, как упал с поезда, как замерз, как меня нашла местная жительница Ульяна (конечно, ее звали Уса, она была из мантов, ее просто не могли звать Ульяной, вот и придумали более «правильное» имя), отволокла на свою зимовку, я там выправился. Поскольку я был сознательный деятель социалистического труда, то лечился не просто так, а заодно старался выполнить свою пролетарскую задачу. В общем, взял пробы из «мертвого озера», исследовал их в полевых условиях, нашел признаки зарождения. Ну а потом уже пошло по накатанной… вернулись к съехавшему с рельс поезду, похоронили погибших, замерзших на сорокаградусном морозе, установили маячок SOS. Потом, понятное дело, приехали спасатели на другом поезде.
Вот и все. А что еще? Ну всенародная премия. Ну квартира на Ленинском, должность профессора в институте. И, в недалеком будущем, неприкосновенная должность академика. Неприкосновенная, потому как никто не мог прикоснуться к академику, как и академик…
— А знаете, что такое «сырец»? — почему-то вдруг спросил я.
— Конечно. Это нефть, которая льется с самого начала, из новой скважины, первая нефть месторождения.
— Ну да… ну да… — не мог не согласиться я, вспоминая, как из Самотлора нефть-сырец била таким напором, что механики, стоявшие у скважины, улетали с оторванными руками, ногами и даже головами… прежним залпам Бэки было куда как далеко до такой силы.
Помню, я тогда подошел к черной лужице, в которую медленно стекала струйка алой яркой крови, и вспомнил, как мама делала шоколадный торт, в него, для пропитки коржей, добавлялся клюквенный ликер.
Вот и тут так, почти такие же цвета. Нефть и алая свежая кровь. Только что добытая нефть из тела земли и только что добытая кровь из тела человека. «Вот она правда. Вот оно: око за око, зуб за зуб», — подумал я тогда.
— Вы словно жалеете обо всем этом, — сказала Лида как-то просто, по-женски, угадав настоящие чувства за пеленой всего моего вранья.
— Да нет, нет… А знаете что? Наверное, на сегодня достаточно.
— Достаточно? — она надула губки.
— Достаточно.
Мой взгляд устремился на картину. Репродукция, то ли Репина, то ли кого-то из художников-передвижников, которую повесила на стену бывшая жена. Мне показалось, изображенные двое, приказчик и служащий, как-то гаденько, по-особому, мне улыбаются и подмигивают своими аляповатыми лицами из мазков масляной краски.
Лида встала, махнув легким «куполом» платья, и направилась к выходу. Я пробурчал что-то типа «просто захлопните дверь». Лида, судя по всему, так и сделала, я услышал лязгающий звук замка.
«Ушла», — понял я и пошел к буфету, чтобы извлечь графин водки.
От всех этих воспоминаний и вранья в голове зашумело. Я попробовал отряхнуться от тоски и неприятных мыслей, как-то не получалось.
Выпил сразу сто грамм. Стало легче. Закурил, глубоко затягиваясь, тело будто развалилось на несколько кусочков.
— Вот так. Вот так лучше, — сказал я, усаживаясь в любимое кресло.
Перед глазами замаячил зимний лес, большущие хлопья белого снега, летящие, порхающие, скользящие.
* * *
— Ай, — сказала в то утро Уса.
Обычно она ничего не говорила утром. И так понятно, что надо делать. А тут вот сказала. Было что-то особенное в этом «ай». Значит, сегодня как-то иначе.
Сегодня мы пошли не в сторону запруды, а в противоположную. Похоже, в ту, откуда Уса, еще не так давно, привезла меня полумертвого.
— Уса? — позвал я.
— Ай. Человеки. Тама!
— Человеки?..
— Ай! — еще раз сказала она, явно давая понять, что больше нет смысла разговаривать.
Мы шли долго. Сперва были высокие сосны, потом мелкие ели, опять сосны. В какой-то момент я остановился и смотрел, смотрел на огромные еловые лапы. Голова закружилась, как будто мороз проник через все шкуры и поселился внутри.
— Уса?! — закричал я.
— Давай! — выдала невозможно сложное для себя слово Уса, почему-то голосом Лиды. Я перестал видеть перед собой большие ели и ярко-белый снег, а увидел «сахарные» бедра Лиды.
— А? — спросила опять то ли Уса, то ли Лида.
Уса превратилась в Лиду. Или Лида в Усу? Но как это возможно?! Они такие разные. Их родные земли находятся в нескольких тысячах километров друг от друга.
— Профессор? — позвала меня Уса.
— Профессор! — повторила Лида, и кто-то вытащил из моих скрюченных замерзших рук тлеющий картон фильтра.
— Уса! Уса? Что нам делать, Уса?!
— Идти. Идти, профессор!
— Но почему ты называешь меня профессором?
— Ты же умный! Ты же такой умный, — сказала она и обвила мою шею руками, чего никогда не делала раньше.
Мы вышли к разбитому поезду. Глухой лес, а потом — железнодорожное полотно, кое-как проступающее через снег. Видно, по этому направлению никто уже давно не ездил.
Разбитый состав накренился на сорок пять градусов, так и застыл. Как будто что-то держало его на весу.
Я понял, что он застрял из-за неисправной стрелки. Стрелку не переключили, так и наехали на «рогатку» из рельс, то ли в темноте, то ли машинист по-пьяному делу пропустил, не сбавил скорость.
Подошел к кабине и увидел что-то непонятное. Словно елочные игрушки, висящие в заснеженном пространстве. Не может быть! Какие тут игрушки?! Потом ахнул… это угольки, то, что осталось от рыбин, развешанных в кабине машиниста, черные и заиндевевшие. Сами рыбины почти полностью сгорели, а железная проволока, на которой они висели, осталась.
«Это же кабина Данилы!» — понял я и залез внутрь. Но там почти все выгорело. Видимо, от столкновения печка в тамбуре полыхнула, занялось дерево перегородок, промазанное дегтем и масляной краской, а дальше и все остальное.
Я искал труп Данилы. Его нигде не было. Только сильно обгоревшие куски деревянных и металлических перекрытий, посыпанные пушистым снегом поверх пепла и сажи. Если б мы вышли сюда позже, весной, думаю, это все покрылось бы легкой порослью какого-нибудь сорняка.
— Ой! — услышал я Усу.
— Иду! — спрыгнул из кабины и побежал к ней.
Уса стояла вдалеке, где-то в районе предпоследнего вагона. «Раньше этот вагон был вагоном начэкспедиции, — подумал я. — То есть моим».
Уса стояла то ли на что-то показывая, то ли просто опустив голову. Приблизившись к ней, я увидел множество холмиков в земле, вокруг какой-то странной конструкции посередине.
— Пле, — сказала Уса.
— Что?
— Пле.
— Пле? — не понял я. — Что это значит? Плес? Нет. Ну какой тут плес?!
Уса оголила зубы и показала, будто хватает и грызет кого-то.
Я сначала не понял, а потом догадался. Кинулся к одному из холмиков, к другому, пытаясь разгрести то, что под снегом. Хотя и так понятно. Это были замерзшие, скрюченные, местами изглоданные неведомыми животными… люди, бывшие рабочие экспедиции, в которой я был начальником. «Все погибли», — понял я тогда.
— Аааааа! — не выдержав, закричал я со всей силы. Сел рядом с одним из обмороженных «кульков». По-другому назвать сложно. Какие-то усохшие, заскорузлые куски обмороженной плоти, вперемешку с одеждой. Вот ужас-то!
— Вот ужас-то! — сказал я Усе.
— Ой, — сказала Уса и даже, кажется, развела руками, изображая какой-то жест.
— Ой, — повторил я.
* * *
Солнце пробивалось даже через плотно задернутые занавески. Я лежал, стараясь не смотреть в сторону окна. От ярких лучей заболели глаза, а еще хуже, казалось, что солнце начнет о чем-то спрашивать, если какое-то время смотреть в его сторону. А мне сейчас не хотелось, чтобы кто-то меня о чем-то спрашивал. На левую сторону кровати тоже смотреть было нельзя.
Там лежала Лида, кое-как укрытая тонким одеялом. Сейчас, при почти дневном освещении, ее округлые бедра, белые, как будто игрушечные, раскиданные руки… — все это представлялось совсем нереальным. И потому еще более страшным. Меня не покидало ощущение, словно я наклонился над пропастью. И вот, еще небольшое смещение, и полечу вниз, в какую-то противную, чужую даль.
Оставалось только изучать ромбики ковра на стене, попеременно укрываясь то от солнца, то от вида спящей Лиды.
Долго так не получилось. Лида проснулась от моих неосторожных взглядов или от ярких лучей.
— Умммм… — потянулась она, подняла голову, посмотрела на меня как-то рассеянно и опять уронила голову на подушку.
Я не знал, говорить что-то или просто молчать, пока сама не заговорит. Я испытывал страшную тоску. Тоску, что мое положение над пропастью, кажется, качнулось в сторону пропасти.
Но разве вся моя жизнь не была одним покачиванием над пропастью?! Я, профессор института нефти и газа, дважды Герой Труда, председатель общества геологоразведчиков и первооткрыватель месторождения Самотлор, которое питает энергией, деньгами весь Советский Союз. И я же убийца, вымышленный Константин Борисович, сын врагов народа, бывший лейтенант 12-й Маньчжурской гвардии. Разве я и так не над пропастью?!
— Что вы там бурчите, профессор? — сказала недовольно или игриво Лида.
— Я… я?
— Вы-вы!
Она вдруг встала и вышла из комнаты. Я тоже встал, надел первую попавшуюся рубашку, виновато поплелся за ней. Лида убежала в уборную, сильным хлопком закрыв дверь. Сразу же из-за двери послышались неприятные звуки. Похоже, ее тошнило. Сильно.
— Лида? Лида? — попробовал позвать я. Но мои неловкие попытки не были слышны сквозь стоны.
Я заметался. Наткнулся на разбросанную одежду, почти выпитый графин водки, две рюмки. Так. Все-таки… все-таки. Начали восстанавливаться вчерашние события, однако я попытался прервать этот поток, думая, что же делать сейчас. И что конкретно я хочу найти в аптечке.
Наконец, обнаружил бутылку «Нарзана», старую, судя по налипшей сверху пыли. Принялся вытирать, потом бросил. Зачем-то полез в холодильник. Там стоял довольно несвежий борщ. Я подумал: «Разогреть, что ли?» Потом разозлился на себя за все эти идиотские действия. Но что же с ней? Что же?
Лида вышла, кое-как завернувшись в небольшое банное полотенце. Прошла мимо, будто меня здесь не было.
Я стоял как вкопанный посреди комнаты. Что же я натворил?! Что же я сделал?! Опять это солнце! Словно тоже пытается разговаривать со мной, пытается вызнать, что же я сделал.
Лида нашла свое платье, кое-как натянула поверх полотенца. Села на стул, уронила голову. Кажется, беззвучно заплакала.
«Дело совсем плохо», — понял я.
— Может, «Нарзана»? — спросил я, протягивая ей, прямо к лицу, запыленную бутылку.
Отмахнулась, уставилась куда-то в угол.
— Прости… простите.
— За что? — так тихо-тихо спросила она, что мне вначале послышалось «зато».
— Зато? Зато что?
— За что? — повторила Лида и снова уронила голову в ладони.
— Ну…
— Извините. У меня… это… это… господи-и-и… что же теперь делать? — на этот раз она заплакала громко, во весь голос.
— Выпейте. Вы отравились, — я опять неловко сунул ей бутылку с водой.
— Нет, — даже как-то гордо отрезала Лида. — Нет. Я не отравилась. Я теперь отравленная. Я испорченная. Ведь меня предупреждали, что может такое случиться. Вот и случилось. — Она вытерла лицо от слез и посмотрела на меня больными, почти прозрачными глазами. — Пойдемте, Константин Борисович, — сказала Лида и взяла меня за руку.
— Ку… ку-да?
Лида повела меня в спальню, уложила на кровать, легла рядом, обняла. Но не так, как это сделала бы женщина, а как ребенок. По-детски прижавшись ко мне всем телом. Так делает человек, который хочет тепла, а не любовной близости.
Я не стал обнимать ее, испугался. Просто положил руку ей на живот. Сам я тоже почувствовал какой-то родительский трепет. Какое-то незнакомое движение внутри.
Несмотря на два довольно продолжительных брака, детей у меня не было. То ли я не хотел их. То ли был бесплоден. А может, проблемы с зачатием были у моих жен? Кто знает. Скорее всего, дети существовали в каком-то другом измерении относительно всей моей жизни. Словно такие вещи, как дети, семья, друзья, существовали где-то все время поблизости. Но все-таки с некоторым смещением.
— Может, вам таблетку? — я попробовал нарушить тишину, зачем-то опять ввернув неподходящее «вам».
— Нет.
Подняв голову, Лида посмотрела мне прямо в глаза.
Я не отвел взгляд, не отстранился. Это было бесполезно, от такого-то взгляда… такое ощущение, будто сейчас на меня смотрела не Лида-женщина, студентка четвертого курса, а вообще Женщина. Даже не Женщина, а вся «природа женщины», со всей ее мудростью, всепроникающей силой, обволакивая, не оставляя никаких попыток сопротивляться. Это было похоже на то, как если бы океан смотрел на отдельную каплю. Лида — океан, а я — капля.
— Вы не отравились?
— Нет, Константин Борисович. Нет.
— Уфф-a! — выдохнул я. — Я уж подумал, что вам плохо.
Лида еще раз посмотрела на меня, «всей женской сущностью», давая понять, как глупо ставить знак равно между «мне плохо» и «я отравилась». Но мне стало легче.
— Такое бывает, когда первый раз. Мне старшая сестра в Тбилиси рассказывала, что у нее тоже с утра рвота после первого раза была.
— Как… как… — спросил я, заикаясь, до меня начал доходить смысл слов «первый раз».
— Ты у меня первый, — серьезно, одновременно с нежностью «всей женской сущности» сказала Лида. Кажется, впервые назвав меня на «ты».
— Первый? Первый! — вскочил я, сел на кровати, уже не боясь посмотреть ни прямо в окно, ни куда бы то ни было еще. Как будто какая-то карусель крутилась вокруг. Я почувствовал, как внутри все горит, как вся правая половина тела, начиная с головы и до самых кончиков пальцев на ноге, почему-то пульсирует.
«Инсульт», — понял я.
* * *
В больницу я попал первый раз за свои пятьдесят с лишним лет. Обычно справлялся как-то сам. С детства приучили, что организм отвечает взаимностью на волю. Если есть воля, все будет в порядке и с организмом.
Но в больнице оказалось не так плохо. Было время подумать. Моя жизнь представлялась лоскутным одеялом, наподобие того, что было у нас с Усой, на «мертвом озере». И сейчас, вынужденный почти все время лежать, я выхватывал из «одеяла» какие-то фрагменты. Одни отчетливые, другие представлялись ненастоящими событиями, придуманными. Как будто все было и так, и не так. Где-то вообще белые пятна. Вся первая половина экспедиции, эта каторжная работа среди вечной мерзлоты и болот. Перевалочные станции, с названиями, только что написанными черной масляной краской на серых свилеватых досках. Удивительно, на этих станциях только после войны люди начали привыкать, что «не барин теперича», а «какие-то комиссары». Они реагировали беззлобно. Для них все равно. Их жизнь была простой и понятной, как жизнь муравья, который «здесь и сейчас» тащит груз, пусть и в несколько раз превышающий вес его тела. Поэтому у муравья есть только «здесь и сейчас».
«Лоскутное одеяло» моей жизни разворачивалось дальше. Я высмотрел кусок из детства, вспомнил бабушку. «Александровская бабушка» — так про нее говорили. Потому что родилась еще во времена Александра II.
Вспоминал, как бабушка смотрела на меня строго и одновременно с непредвзятой наивностью. Наверное, как очень умный человек, она понимала силу и мудрость ребенка перед любым взрослым. Даже таким, как она.
— Бабуля?
— Ну? — грозно отзывалась бабушка. Теперь я понимал, что ей было неприятно это «бабуля». В свои восемьдесят лет она выглядела на пятьдесят, а чувствовала себя на тридцать, смело подметая булыжники Поварской белым ажурным подолом своего платья и давя пыль резными каблуками белых сапог.
Дальше вспомнил эвакуацию из Севастополя. Как с мясом вырвали серебряные подсвечники из «Блютнера». Бабушка почему-то хотела его сохранить… рояль занимал целиком одну подводу, его с трудом тащили и без того измученные лошади, через жуткую смоленскую глину. Смоленская глина… даже сейчас я ее помню. Ужасное зрелище. Будто земля исполосована огромным тупым ножом. Будто кто-то был настолько зол на все, что тогда происходило, спустился с неба и исполосовал. Какой-то великан искромсал полотно земли глубокими ударами.
Во все стороны тянулись подводы. У многих, кто ехал с нами рядом, лошади падали, закапывались в глину, умирали. Наши еще как-то держались. Только на воле «бабули». Так мне сейчас кажется. Она ничего не говорила. Просто стояла на подводах, закутанная в плотный плед из верблюжьей шерсти, и всматривалась куда-то вдаль.
Я совсем маленький, но уже тогда был впечатлен, сидя рядом в дурацком картузе, что «бабуля» посылает какой-то сигнал куда-то далеко, за пятьсот километров от Смоленска, на набережную Кремля. Словно взывая к тому, кто еще должен там быть, кто должен отвечать за всю эту несправедливость, за этот ужас и смерти, разрушение, подлость…
«Лоскут» закрылся, открылся другой. Зеленый, как самый чистый изумруд, мох среди болота, красные сгустки и ягоды морошки. Эти сгустки — мозги Бориса. Мозги, которые я выпустил, выстрелив из охотничьего карабина. Почему-то я никогда не жалел самого Бориса. Жалко было, что все это время мне приходилось носить его фамилию. Жалел, что вся слава, награды, научные степени достаются не мне, потомку именитого рода, а этому мерзавцу «без страха и упрека». Ведь Борис был таким. Если б мы с дедом Матвеем попытались остановить его экспедицию, он без сомнения перебил бы нас. Если б его экспедицию попытался остановить, скажем, Жуков, Ленин или даже Сталин, он бы и любого из них уничтожил. Я не знал, что это было. Я даже не думаю, что Борис руководствовался чисто умозрительной мыслью «цель оправдывает средства». Нет, вовсе нет. Скорее, для него вообще не существовало такого понятия, как «средства». Только цель. Но какова была его цель…
«Тьфу! — как будто сплюнул я от этих неприятных мыслей. — Борис, Борис…» Я вспомнил, как мы рыли мелкими саперными лопатами яму в трясине болот, чтобы похоронить его, этого «всадника без головы», а Дед Матвей довольно охал. Я тогда был в каком-то полусне, словно не понимал, что делаю. Вырытую яму наполняла гнилая болотная вода, мы ее старались вычерпывать, и я, кажется, чертыхался. А дед Матвей, кажется, продолжал свое «э-хо», «э-хо», размахивая лопатой.
— Борис! Борис! — вроде закричал дед Матвей куда-то в эту черную-черную дыру, наполовину залитую водой.
«Там ему и место!» — почему-то подумал я в тот момент. Ему самое место в этой черной-черной дыре, где-то далеко-далеко в болотах, лежать пропитанным гнилью, с размозженной черепной коробкой, с половиной мозгов и второй половиной, висящей на кустах морошки.
«Будешь великим», — вспомнил я завет из своего «лоскутного одеяла». «Бабуля» сказала мне это незадолго до того, как пьяный солдат выстрелил ей в живот, когда она пыталась оттащить его от любимого «Блютнера». «Ему ведь не рояль нужен! — хотел прокричать я. — Ему нужны серебряные подсвечники!» Зачем она это сделала, из-за какого-то рояля?!
Но для «бабули» не было слова «зачем». В ее словаре было слово «честь» и слово «совесть». Эти слова, точнее — то, что они означали, даже по отдельности, мешали жизни в то время, в котором мы тогда очутились. А уж оба понятия, в сочетании, вообще порождали какую-то страшную квинтэссенцию, которая в любой момент могла взорваться.
«Бабуля» получила пулю в живот. Восьмидесятилетняя женщина, родившаяся во времена Александра II, провожавшая Николая II в последний путь, медленно умирала на утопающих в смоленской грязи подводах, по пути в свой родной город, Москву. Я думаю, она могла умереть быстро, однако это не входило в ее планы. Я помню, сначала «бабуля» долго мучилась, а потом, за два дня до Москвы, как-то оживилась. Правда, уже двигала только верхней частью тела. Но так быстро и живо двигала, что всем казалось, еще чуть-чуть, и она станет прежней, как будто ничего не произошло. Опять будет статно выхаживать по Поварской, в направлении Арбата.
Или просто мне так сильно этого хотелось? Чтобы я, слабый и беззащитный, вновь оказался рядом с твердой поступью «бабули», которая отчитала городового за то, что в моей булочке вместо изюма оказался таракан. И городовой стоял по струнке, как школьник, краснея и трясясь. Может, даже представляя, как «бабуля» возьмет шомпол или розги и располосует ему всю спину.
* * *
В палату стремительно вошла Лида. Она толкнула распашные двери так, словно была дочерью главврача. Я сам вздрогнул, что-то смешалось перед глазами.
Лида была одета почти в вечернее, темно-красное, хотя еще день. На ногах туфли с довольно высокими каблуками, а в руках маленькая аккуратная сумочка по последней моде. «Еще и на такси приехала», — со злобой подумал я. В то же время ее такой «разудалый» вид мне очень понравился.
После того как Лида разложила все мандарины в тумбочку, наполнила соком графин, я силой отвел ее в ванную. Слава званию Героя Труда и профессора, у меня в палате была отдельная ванная комната, а не общая в коридоре. В общем… дальше я не смог себя контролировать… захотелось как-то запечатлеть эту красоту, эту свежесть — в себе самом, внутри себя. Как будто еще мгновение — и она уйдет.
Потом мы лежали на больничной кровати, Лида гладила меня по голове, как когда-то, еще не так давно, в моей квартире. Только теперь она что-то говорила, что-то неразборчивое, быстрое, может, даже не на русском, а на армянском…
Я ничего не понимал, ничего не слышал.
Я посмотрел в абсолютно красивое лицо Лиды. Абсолютно красивое! Абсолютно. Откинул одеяло, посмотрел на абсолютно красивое тело, бедра, ноги Лиды.
Она заснула, уткнувшись носом в мое плечо. Ее лицо оказалось совсем близко, и я увидел в абсолютно красивом носу длинные жесткие черные волосы. Они ужасным образом переплетались, кустились, забирались в самую глубь носа. Это было ужасно. Мне захотелось немедленно оттолкнуть Лиду.
Опять передо мной возник строгий профиль и вороненые волосы, идеально уложенные волосы «бабули».
«Ты должен быть абсолютно великим», — спокойно сказала она. И я запомнил, запомнил это навсегда, словно ее слова стали частью меня.
Когда Лида совсем крепко уснула, я поднялся повыше на кровати, посмотрел куда-то в сторону, сам не понимая куда…
Мне представились какие-то джунгли с черными огромными стеблями волос из Лидиного носа, только гигантские, размером с деревья и большие зреющие тыквы под этими колосьями, такого… то ли светло-каштанового, то ли оранжево-карамельного цвета, лежащие на хорошо вспаханном черноземе.
И вот эти волосы-деревья растут ввысь, а набухающие плоды-тыквы все расширяются. Все дальше и дальше. Но куда уж шире может быть тыква?! Я близко увидел прожилки одной из них. Такое ощущение, что «мясо» тыквы уже переросло скрепляющие прожилки. И опять подумал: «Куда, куда?! Куда ж еще расти?!»
Потом почему-то вспомнил грудь своей первой жены, Лены. После всей этой страшной и холодной жизни в тайге хотелось какой-то теплоты, что ли... Чего-то такого мягкого, обволакивающе-нежного. Это как раз было у Лены. Тогда я поразился, как поролон бюстгальтера сильно врезался в ее грудь. Подумал, что бюстгальтер просто меньшего размера, чем нужно. Но когда она его сняла, то я увидел огромную мясисто-молочную грудь. И еще эти, еле различимые, синие прожилки, выступающие из-под светлой прозрачной кожи… как будто именно они сдерживали эту мясисто-молочную плоть. Как будто именно они скрепляют ее, пока могут. Правда, вот-вот наступит момент… и даже эти крепкие упругие вены не выдержат. Рыхлая, колышущаяся плоть прорвется сквозь них. Жуткая плоть, смесь жира и мяса, будет проходить сквозь них, в насмешку обволакивая их острые твердые переплетения…
«Вот, ужас! — понял я. — Это и есть наш мир. Жуткая, уродливая, но при этом такая живучая смесь из черных жестких стеблей и жирных тыкв, распухающих, разрастающихся. Со временем огромных и еще более жутких, чем черные стебли. Потому что, стоит им лопнуть, стоит им растечься своей клейкой отравой на все вокруг, как даже черные стебли не выдержат. Они поддадутся, их затопит. Страшная, всепоглощающая масса затопит всю землю и стебли тоже. Все заполнит эта безвольная, абсолютно пластичная масса, напоминающая смесь жира и мясного сока. Фу… какая гадость!»
Когда я все это представил, меня затрясло, замутило и чуть не вырвало.
Словно я сидел на одном из таких черных стеблей, сильно раскачиваясь от потока жирной массы, всматривался куда-то вдаль. Хотя всматриваться было совершенно некуда, везде и всюду, до самого горизонта, все уже затопила жирная масса.
«Так неужели Лена сильнее, чем Лида?! — подумал я, почему-то противопоставляя черные стебли Лиды и молочно-мясные тыквы Лены. — Быть не может!»
Раньше я был уверен, что Лида — самая сильная женщина из тех, что я встречал. Волевая, какая-то «упругая», в меру отчаянная. Этакий Чингисхан в юбке.
А теперь?! Как же я буду думать о стройной и «звонкой» Лиде, когда «мясистая» Лена так просто поглотила ее?!
В это время джунгли Лидиных волос все сильнее колыхались. Я сидел, цепляясь за черный колос, толком не зная, что с этим делать, потому что жирная кровяная масса затапливала, подступала все выше и выше.
— Борисыч! Борисыч! — кто-то позвал.
— Чего?
— Давай, давай… — что-то невнятное произнес голос.
— Чего давай?!
— Того, того…
Я переместился выше, как только мог, на самую верхушку черного колоса, закачался на нем в каком-то боевом темпе. Словно звал кого-то.
Наконец сверху появился… то ли самолет, то ли еще что… абсолютно белого цвета, будто слепленный из первого снега или из чего-то такого совсем чистого. Главное же, что этот «самолет» начал поливать такой же белой-белой, как и он сам, пеной все вокруг. Много, обильно, заливая до краев самые высокие стебли Лидиных волос. Белая пена съедала жирно-мясной сок, который все затапливал. Даже не просто съедала, а превращала во что-то твердое, недвижимое. Так, чтобы больше нельзя было растопить, пустить в ход эту гадость.
«Ага! — обрадовался я. — Вот он, тот самый момент!» Я спрыгнул с черного колоса. Не знаю зачем, не знаю куда, но спрыгнул. Точно был уверен, что так и нужно.
«Абсолютно великим», — опять услышал я голос своей умирающей на подводах бабушки.
Абсолютно великим! Как это?! Как это возможно?! Можно ли назвать этот жирный сок, затапливающий всю землю, абсолютно великим? Конечно нет! А можно ли назвать черные колосья абсолютно великими? Нет! Их затапливал сок, пока не затопил бы, если б не самолет-ракета.
— Борисыч! Борисыч! — опять позвал кто-то.
— Ну, чего?
— Того.
Я ощутил, как черные колосья щекочут лодыжки. Присмотрелся, увидел, что черный колос, который раньше был огромным, размером с самое высокое дерево в мире, стал маленьким, как стебель травы, обычной луговой травы.
Я стоял на берегу реки. Рядом Сато с удочкой.
— Так? — спросил Сато.
— Так… колосья превратились в деревья…
— Так? — повторил Сато.
— Потом деревья превратились в кусты… в кустарники.
— Так?
— Кустарники превратились в траву.
— Так?
— Трава осталась травой… — не знал, что дальше сказать я, трава щекотала меня по ногам. Но что дальше?!
— Так?
— Растения превратились в…
Сато ничего не говорил, только смотрел куда-то. Я попытался получше всмотреться в излучину реки, в которой желтая вода смешивалась с абсолютно прозрачной, кристально чистой. «Опять это абсолютно!» — подумал я и обернулся в сторону Сато.
На этот раз он пристально смотрел на меня, как будто не было ничего другого в этом мире, кроме меня. Ни этой «рогатки» двух рек, после которой они превращались в одну, с ярко-мутной водой. Ни его удочки, ни больших мохнатых ветвей лиственницы.
Как будто был только я.
— Состояние всего важнее, — спокойно сказал Сато, отпустил удочку, качнулся в сторону обрыва и медленно, словно попав в кисель, упал вниз.
Я еще раз посмотрел на пушистые ветви лиственниц и где-то в отголоске услышал свой кричащий голос: «Сато, Сато, Сато, С-а-аа-то!» Но Сато уже растворился в ярко-мутной воде.
Сзади послышался хруст веток. Широкие подошвы канадских болотоходов придавливали сухие опавшие иголки. «Дед Матвей», — понял я.
— Ну, что, Кинстинтин, помацубарим? — сказал он, затянувшись.
— Вы только мне ответьте, дед Матвей. Мы кто?
— Кто? Как кто?
— Ну… мы… люди?.. Или мы эти, как их, черные колосья? Или мы вся эта жирная мясная масса, которая все затапливает, а?
— Тебе же этот, охринавец, сказал, — дед Матвей подмигнул.
— Но… но… он же упал вниз. Откуда вы знаете про него?
— А кто его подстрелил? Вот, потому и знаю, — дед Матвей потушил бычок о подошву, принялся скручивать новые самокрутки. — Эх, Кинстинтин, Кинстинтин… — грустно сказал он и добавил: — Прав твой охринавец! Прав! Состояние всего ближе, — дед Матвей облизнул края папиросной бумаги. В отличие от солдат, которые пользовались газетой, он всегда где-то доставал папиросную бумагу.
— Благодарю! — торжественно объявил я и подумал, не свалиться ли и мне с этого утеса в ярко-мутную воду.
Я уже было твердо решил последовать за Сато, но перед глазами замигало что-то белое, искрящееся. Чем-то похожее на ту пену, которой «самолет-ракета», прилетевший в «джунгли» черных колосьев, заливал молочно-мясную жидкость.
Самое последнее, что я увидел, был огромный телесного цвета бюстгальтер Лены, из которого торчали еще более огромные сиськи, мягкие, но упругие, с сине-зелеными прожилками.
— Нравятся? — спросила Лена, подставляя мне обе как подушку, в которую я, кажется, и сам намеревался упасть.
— Нравится? — появилась Лида, стоя у доски в аудитории, показывая какую-то длинную химическую формулу. «Органика», — подумал я.
— Нет, нет! Не нравится, не нравится! Сотри! Сотри!
— Как скажете, профессор, — она стерла.
Стало еще хуже. От того, что Лида стерла белые буквы, желто-красная жирная масса Лениных сисек проявилась еще больше, еще стремительнее, еще наглее.
«Надо выбрать себе настоящего врага», — вспомнил я чьи-то слова. Я выбрал. Вот эта жирно-мясная масса и есть мой враг. А я — белый самолет-ракета.
* * *
В полубреду я вышел в больничный коридор. Шел и чувствовал вибрацию, то ли внутри себя, то ли где-то снаружи. Стало противно, но не внутри, а как-то везде, как будто меня стошнило, не в какое-то определенное место, а везде, внутри и снаружи.
Такую же вибрацию, только наоборот, яркую и светлую, я чувствовал на Самотлоре.
Я вышел из главного входа больницы, по-дурацки размахивая краями аляповатого халата, оглянулся на администратора:
— Курить есть?
— Константин Борисович, — развел руками тот, — вам же нельзя…
— Да ну…
Прошел через ухоженную аллею парка. И увидел большую ель. Обычно такие ели живут лет сто, а то и сто пятьдесят. Я почему-то подумал, что эта ель еще застала мою бабушку, когда та познакомилась со своим первым мужем, ей тогда было лет двадцать. «Вот бы увидеть двадцатилетнюю бабушку!» Я лег под ель, словно это могло помочь.
Представилось, как ель быстро растет, возвышаясь над купеческими домами старой Москвы, даже отбрасывает тень на Кремлевскую стену. Как тянется одной своей веткой прямо к моей юной бабушке, которая чинно идет по Воздвиженке, в сторону Кремля, чтобы встретиться там с великой императрицей…
Но потом я почему-то почувствовал другое, что-то сырое и неприглядное. Как будто бабушка шла-шла к великой императрице, а ее аудиенцию отменили.
Я завернулся в «одеяло» из опавших еловых веток. Полегчало. Опять перенесся на берег озера Самотлор. Он стал для меня каким-то ориентиром. Ведь это что-то типа судьбы. Поезд остановился именно в том месте леса, где охотилась Уса. И я… воспользовался… только чем? Ради чего?
«Великим! — прозвучал голос внутри. — Великим! Великим! Великим! Великим…»
Я перенесся на подводы, которые кое-как двигались к Москве из разрушенного Севастополя.
— Что значит «великим», бабушка?
— Великим — значит лучшим.
— А… — отмахнулся я, как еще никогда не отмахивался от нее. — Лучшим… разве можно быть лучше всех?
— Лучший — не тот, кто лучше.
— Как это?
— А вот так! Лучший… — она, кажется, хотела сказать помягче. — Лучший — тот, кто единственный.
— Единственный? — не понял я.
— Единственный. И… — немного подумала и, слегка улыбнувшись, добавила: — Один.
— Один? Я и так все время один!
Подводы с бабушкой пропали, я снова оказался в зимнике на Самотлоре — единственном месте, где я не был один. Уса была со мной. И не просто была рядом. Но Была!
— Значит, так суждено. И вообще, доверяй этому миру! — бабушка погрозила мне пальцем.
— Доверять, доверять… как ему можно доверять… — пробормотал я и вспомнил обугленный котелок с костями, которые вначале глодали, а потом долго вываривали мои бывшие товарищи по экспедиции.
— Не можешь доверять, так избавься! — она нахмурила серо-вороные брови, грозно расположившиеся домиком над ее удивительно молодыми, внимательными глазами.
— Избавься, избавься, избавься, избавься, избавься, избавься… — считал я, как какую-то считалочку, где-то внутри. — На это уйдет время! Не так просто избавиться от всего этого муравейника.
— Избавься! — еще раз сказала бабушка, стукнув сильным кулаком по краю подводы, которая уносила ее куда-то в сторону Смоленска, потом — Москвы, родного города, уже занятого кем-то неродным.
Она, конечно, доехала до него и… сразу умерла, так быстро и легко, словно к тому моменту уже перенеслась в «тот мир». Тогда я увидел какой-то след, облачный или след дымки, который вел от Замоскворечья к ее любимой Поварской. Как будто это бабушка, своей легкой смертью, начертила его, показав, что она все-таки дошла, несмотря на войну, революцию, унижение продразверсток. Даже несмотря на пулю в животе, полученную в восемьдесят лет, сидя на подводах, утопающих в смоленской глине.
— Ну, сволочи, я вам всем покажу! — крикнул я кому-то, плотнее закутавшись в опавшие ветки.
Никто не ответил, зато теперь я узнал своего настоящего врага.
— Избавься от них! — повторила бабушка, надавила на окровавленное пятно на животе, впуская пулю внутрь. Она была готова, она уже все сделала, она мне все передала. Теперь я знал. Я знал, что передо мной не пропасть. Передо мной — занавес, я должен его отдернуть и выйти на сцену. Выйти и всем показать, как я умею!
— Избавлюсь! Избавлюсь! Избавлюсь! — кричал я, размахивая маленькими детскими кулачками, куда-то в исполосованную глиняную хлябь смоленской дороги, стоя на подводах, качаясь как пьяный, кутаясь в листья, лежа под деревом.
Глава 2. Вениамин
<Россия, 1990-е>

Вениамина всегда удивляло, как мужчины реагируют на женщин. Он не раз видел, как Коля, бывший десантник, воевавший и видевший все, что только можно видеть, пригибался, весь выкручивался, когда в поле зрения попадала какая-нибудь девка с длинными ногами и большой грудью. У него начинал туда-сюда ходить кадык. Для Вениамина это было странно.
Женщины для него делились на два типа: сила или предмет. Он встречал действительно сильных женщин. Или… даже не так, женщин, которые были силой. Но такие представляли собой редкость. Второй тип — противоположный первому, женщины-предметы. «Предметы» были повсюду. Красивые и некрасивые, приятные и неприятные, добрые, злые… какая разница? Вениамин обращал на таких женщин ровно столько внимания, сколько на розетки, в которые втыкал электроприборы. Если нужно бриться, заряжать что-нибудь, он искал ближайшую розетку — и подключался к ней. Так и с «предметами». Если нужно «что-то зарядить», он находил ближайшую «розетку» — и «заряжал».
Он не любил проституток. Они были для него чем-то вроде розеток с десятикратной платой за электричество. Зачем?!
Однако несколько лет назад, пригласив репетитора для занятий на фортепиано (ему очень хотелось научиться играть, хотя он и сам не знал, зачем и почему), Вениамин с удивлением увидел женщину, которая не относилась ни к одному из известных ему типов. Точнее, сила в ней как раз была. Но какая-то не такая. Вениамин тогда со странным чувством обиды подумал, что подобной силы не сможет иметь никогда. И дело даже не в том, что он был недостаточно силен для этого (в своей силе Вениамин не сомневался), и тем более не в том, что он не смог бы укротить такую силу. Просто сила этой женщины была совсем другая. Как будто не из «этого мира». Как будто даже если бы Вениамин смог эту силу взять себе, научился ею пользоваться, то все равно, как бы ни старался, не смог бы применить ее в своих обычных делах. Словно эта сила для каких-то совсем других дел. Но вот для каких, Вениамин не знал.
От этого злился и радовался одновременно. Когда Елизавета приходила к нему для уроков, Вениамин почти все время чувствовал осыпающийся «золотой песок» внутри и подступающий, будто стучащий изнутри, «след добычи». Только в обычных ситуациях «след добычи» был на что-то направлен. А здесь он стучался все время и везде, без всякого направления. Вениамина это очень пугало и веселило. С одной стороны, очень приятно. С другой, он боялся, что так можно растратить «след добычи» непонятно на что.
Странным образом вела себя и Елизавета. Она ничуть не удивлялась богато обставленной квартире Вениамина. А когда он сказал, что занимается строительством крупного объекта, просто кивнула, как будто каждый день встречалась с теми, кто занимался строительством крупных объектов.
— Елизавета Викторовна, — Вениамин подчеркнуто вежливо обращался к ней по имени-отчеству, как к репетитору, ему так подсказывал «след добычи», — как вы думаете, когда я начну играть?
Елизавета хлопнула огромными ресницами, такими длинными, что, казалось, они вот-вот зацепятся друг за друга десятками отдельных ресничек, что и невозможно будет расцепить.
— Все зависит от вашего старания, Вениамин Аркадьевич.
— От старания… — он посмотрел на свои руки, с толстенькими, похожими на сосиски, пальцами. — Старание у меня есть.
— Вот и хорошо, — поставила точку в своем ответе Елизавета и перевернула ноты.
Вениамин, вообще-то, ненавидел музыку. Он не понимал, в чем ее польза. Среди многих бесполезных вещей вокруг музыка была, пожалуй, самой бесполезной.
Дома нужны для того, чтобы жить. Хорошие дома для того, чтобы хорошо жить. Еда, чтобы есть, одежда, чтобы одеваться. Но музыка! Зачем? Чтобы танцевать? Или что? Но зачем танцевать? Танцуют, чтобы отвлечься. А просто так нельзя отвлечься? И вообще, зачем от чего-то отвлекаться?
— Слушайте музыку, — сказала Елизавета и принялась плавно, почти без касания, нажимать на толстые, местами с благородными трещинами лака, клавиши «Стейнвея» , который Вениамин купил за невероятные деньги у какого-то перекупщика, а тот отнял его за долги у какого-то известного композитора.
Пальцы Елизаветы не мельтешили, как «коротенькие сосиски» Вениамина, то и дело норовя попасть не туда, по другой клавише (это еще в лучшем случае) или вообще «в молоко».
«Слушать? Но зачем ее слушать?» — не вполне понял он. Однако красивые пальцы Елизаветы так ласково и нежно бегали по «Стейнвею», что Вениамин невольно увлекся этой «мозаикой».
— Елизавета, — произнес он так, как если бы на «стрелке» сказал «ответишь за это», и снова повторил: — Елизавета. Останься сегодня.
Елизавета сразу вышла, обидевшись. Вениамин долго стоял, смотрел в зеркало, которое досталось ему «в довесок» к фортепиано от перекупщика. Зеркало было мутное, вся поверхность в черных точках. Но старинное, в верхней части даже обозначалась фамилия, может, изготовителя, а может, того, для кого это зеркало, еще сотню лет назад, изготовили. От времени деревянные буквы стерлись, превратившись в «обмылки».
Вениамин так долго всматривался в зеркало, что зеркало начало с ним разговаривать:
— Давай, женись так.
— Что значит так?! — спросил у зеркала Вениамин.
— А вот так, — ответило зеркало.
Вениамин не знал, то ли «след добычи» с ним разговаривал, то ли он действительно влюбился, чего раньше с ним никогда не происходило, но он быстро-быстро собрался, позвонил знакомому оперу, узнал адрес Елизаветы и уже спустя час стоял с большим аляповатым букетом цветов у подъезда старого партийного дома на Кутузовском.
— Вы на похороны? — пошутила Елизавета, увидев Вениамина на крыльце.
— Войти можно?
— Не совсем, — сказала Елизавета, опять хлопнув своими огромными ресницами.
«Как все-таки они не цепляются друг за друга?» — в очередной раз подумал Вениамин.
— Что не совсем? — не понял он и почувствовал, как «след добычи» бьется о стенки, не то желудка, не то еще каких-то других его внутренностей.
— Посидите здесь, — и Елизавета указала Вениамину на большие широкие ступеньки некогда шикарного подъезда, теперь испачканного и потрепанного, облюбованного бомжами, в силу близости дома к Киевскому вокзалу.
— Что значит… — он не закончил фразу, Елизавета уже захлопнула дверь.
Ничего не оставалось, Вениамин сел на грязноватые ступеньки, равнодушно бросив вниз дорогой и, действительно, крайне аляповатый (теперь он сам это понял) букет.
Вспомнил, как дядя Олег рассказывал ему о женщинах. Тогда он просто восторженно слушал, как и всегда, когда дядя Олег что-то рассказывал. Но в своей последующей жизни, полной насилия и жестокости, Вениамин никак не связывал этот рассказ с теми женщинами, которых встречал. А встречал он только женщин-силу или женщин-предметы, а дядя Олег, кажется, говорил о чем-то другом. Может, о таких, как Елизавета?
— Ну, что ж, благородно… — Елизавета звонко засмеялась, и Вениамин почувствовал, что сделал все правильно. И что выбросил букет, и что сел на широкие грязные ступеньки в новых, цвета топленого молока, брюках.
— Что благородно? — прикинулся он.
— Ладно, — примирительно сказала Елизавета. — Не буду над вами издеваться, Вениамин Аркадьевич... — как будто вопросительно произнесла она. Так, словно Вениамин ни при каких условиях не может быть «Аркадьевичем», а только каким-нибудь Гавриловичем или Архиповичем. На самом деле он и был Васильевичем. Имя Вениамин тоже досталось случайно, в силу «фантазии» матери, к моменту его рождения еще не совсем выколоченной побоями отца.
Елизавета бережно вынесла большую клетку с толстым кроликом с глупыми красными глазами.
Она села рядом с Вениамином на лестнице. И ему сразу показалось, что от ее прикосновения лестница вся очистилась, стены снова обелились, штукатурка восполнилась утраченными, выщербленными временем фрагментами. И над всем домом появились большие безвкусные гирлянды, почти такие же, как тот букет, который сейчас валялся среди бычков и осколков.
«Неужели и правда влюбился… — первый раз в жизни подумал такую мысль Вениамин. — Твою мать!» — опять, странным образом, он обрадовался и насторожился одновременно.
Елизавета поставила клетку с кроликом между ними, аккуратно открыла крышку. Жирненький зверек даже не пошевелился. Он жевал какую-то непонятную траву и смотрел невидящими глазами. Вениамин хотел было сказать нечто едкое в адрес препротивного кролика, но понял, делать этого не нужно.
— Как его зовут?
— Банни, — улыбнулась Елизавета, словно ей сейчас не от двадцати пяти до тридцати (сколько точно, Вениамин не знал), а не больше пятнадцати.
— Банни? При чем тут баня? — в его воображении сразу нарисовалась братва с вениками, здоровенными кружками пива и не менее здоровыми золотыми крестами на белых, с красными пятнами, маслатых телах.
— Да не баня, а Банни! Вы что, мультфильмы не смотрите?
— Мультфильмы? — удивился Вениамин так, будто первый раз увидел павильон «Космос» на ВДНХ.
— А… вы же строите, — почему-то удрученно сказала Елизавета.
— Строю, — вроде как тоже удрученно сказал Вениамин.
— Ну вот. Откуда ж у вас время на…
«Кажется, получилось», — в этот момент подсказал «след добычи» Вениамину, хотя он еще толком не знал, что именно получилось.
* * *
«След добычи» никогда не принимал каких-то форм, не был большим или маленьким, сильным или слабым. Возникая, он становился одинаково сильным и точным, на что бы ни была направлена эта сила.
Вениамин поначалу не обращал на это внимания, но потом отметил. Что бы он ни предпринимал, что бы ни хотел получить, «след добычи» одинаково сильно и точно его вел.
Тем более было жаль, что Елизавета не понимает. Вениамин считал это самым дорогим в своей жизни. Ни недвижимость, связи, деньги или даже власть, а «след добычи». Все остальное — лишь следствие его… его главного друга, который принадлежал только Вениамину.
Однажды, еще до женитьбы, они с Лизой гуляли в парке. Она любила прогулки. Вениамин их не понимал. Зачем гулять без всякой цели? Если ты идешь куда-то, то идешь, а если нет, то нет.
Парк был большим и, судя по всему, очень нарядным некогда. Высокие деревья с толстыми слоями темной коры, названий которых он не знал. Облезшие скамейки из массивных каменных блоков, через которые были пропущены доски.
«Сколько камня перевели», — подумал Вениамин. Тогда он уже «заразился» практичностью строителя.
Наконец, они дошли до внушительных размеров потертой от времени карусели. Красные декоративные фонарики на кабинках местами побиты, внутри некоторых кабинок виднелись осколки пивных бутылок и бычки.
В том месте, где круг карусели соединялся со стойкой, центр оси был закрыт большой сине-салатовой, выцветшей и потрескавшейся от времени, фигурой лягушки. В районе довольно толстых, неестественно поджатых под себя лап куски у этого уродливого изображения были оторваны, торчали обрывки стекловолокна. Но глаза лягушки, хоть и тоже выцветшие, выглядели необыкновенно живыми. Вениамин остановился и никак не мог отвести от лягушки глаз. Вспомнил свою первую «добычу». Вспомнил и не знал, как сейчас относиться к этому воспоминанию.
— Ты чего? — засмеялась Лиза, впервые видя Вениамина растерянным.
— А?
— Ты чего, говорю? Хочешь на карусели покататься?
— Да нет… — отмахнулся он.
— Да ладно, давай, — встрепенулась Лиза.
Она очень любила всякие неожиданные поступки, называя их спонтанными. В то время как Вениамин считал это простой бабской глупостью. Но та необычная сила Лизы, с которой он встретился в первый раз, когда ее увидел, до сих пор имела свои чары. Наверное, поэтому Лиза всегда уговаривала Вениамина на то, что хотела. Вот и сейчас, он послушно подошел к маленькой покосившейся будке.
— Да не работает, наверное.
Вениамин постучал. Никто не открыл, и он уже было с облегчением хотел идти дальше, как раздался скрип и из будки вывалился то ли пьяный, то ли полусумасшедший сторож. В дурацкой кепке, с кривым длинным козырьком и надписью «РЕЧФЛОТ». Из-под рубашки виднелась грязная тельняшка.
«Ну да, — понял Вениамин. — Еще один моряк на суше, точнее алкоголик, неудачник и ничтожество». В выражении лица Речфлота он прочитал остатки хищника. Такие люди, как бы низко ни упали, всегда остаются хоть чуть-чуть, но опасными. Вениамин подобные штуки интуитивно чувствовал. Поэтому он достал сразу триста новых рублей.
Речфлот хищно посмотрел на деньги, перевел взгляд с богато одетого Вениамина на точеную фигурку Лизы.
— Закрыто, не видишь? — И уже было попытался закрыть дверь будки.
— Откроешь, — приказал Вениамин.
— Открывать тебе… — Речфлот не закончил… у него на губах появилась какая-то желтая пена (видимо, от плохо работающей печени), которую ему пришлось сглотнуть, чтобы закончить фразу. — Тебе открывать мамка будет. А ты… — И он опять попытался закрыть дверь, но Вениамин крепко держал ее, подставив ботинок.
В этот момент Вениамин почувствовал «след добычи». Дело-то, в общем, плевое. Какая-то карусель, может, и не работает еще. Но важна была каждая победа, причем каждая была равнозначна. Поэтому «след добычи» принялся за дело, выстраивая в его голове последовательность действий.
Он уже представил, как вместо денег сунет чекушку, от которой Речфлот, конечно, не сможет отказаться, выпьет махом, подобреет. Или совсем потеряется, осядет. Тогда с ним можно будет делать что угодно. «След добычи» тут же нарисовал схему, как Вениамин идет к ларьку, как покупает там водку, как невзначай предлагает ее Речфлоту… но весь этот ход действий прервала Лиза.
— Дядя Коля, чего вы вредничаете?
— А? — навострился тот.
— Ну что вы все пьете? Не узнаете меня?
Дядя Коля немного поднял наверх свою кепку, разглядел Лизу получше, лицо его вмиг переменилось. Так, словно за много лет своей беспросветной, потерянной жизни он наконец увидел что-то хорошее.
— Как, Лизочка? — он одновременно поник и вскинулся, как бывает только у настоящих алкоголиков.
— А вот так, — Лиза притопнула своей кукольной ножкой в белой простой сандалии.
— Да как же, как же…
Дядя Коля побежал куда-то в свою будку, нажал какие-то кнопки, от чего карусель задрожала, и глаза лягушки стали светиться бледным неравномерным светом, как-то особо мистически мерцая и подмигивая.
Вениамин проследил за тем, как «след добычи» ушел. Результат достигнут, «след добычи» затих. «Следу добычи» важнее всего исполнение результата, даже если не сам Вениамин был его причиной. Он это хорошо знал, ему даже очень нравилась такая практичность «друга».
— Ты что, никогда не катался на карусели? — спросила Лиза Вениамина, когда они делали второй круг. Вениамин и правда сидел в какой-то прострации, думая о лягушке, которую он сейчас видел изнутри. Дурацкая фигура, рассеченная на две части. И для тех, кто катался на карусели, была видна не сама лягушка, а изгибы ее внутренней части, перемазанные какой-то шпатлевкой.
— Не катался, — без всяких эмоций ответил Вениамин, по-прежнему думая о своем.
Лиза ничего не сказала, только внимательно посмотрела ему в глаза. Она привыкла, что Вениамин иногда «проваливается» куда-то, и причисляла это к тому, что у него все-таки есть «творческое начало».
Но дело было не в «творческом начале». Вениамин думал про себя, сравнивая свою силу с силой Лизы. Его сила, без сомнения, практичная, большая, разнообразная. Он был абсолютно уверен в своей силе. Он хорошо знал и уже много раз подтверждал на деле, что его сила применима в любых ситуациях, будь то бизнес, связи или какие-то бытовые темы.
Сила Лизы была для Вениамина действительно другой. Как будто «не отсюда». Само собой, Вениамин не верил в инопланетян, вампиров и прочую ерунду. Его смущало другое: Лизиной силе не нужно подтверждение, не нужно куда-то следовать. Она есть как нечто абсолютное. Есть всегда и везде. Как будто существует на уровне природных явлений. Если б Вениамину не было чуждо художественное мышление, он сравнил бы эту силу со звездами, ветром, воздухом. А свою — с крепким, узловатым деревом.
Сейчас ему пришли мысли о том, что его сила и сила Лизы просто разных порядков. Его сила ему нравилась больше, она была понятна, практична. Как понятно и то, что с Лизиной силой нельзя делать «дела». Однако будучи человеком, всегда стремящимся выбрать силу, он тянулся к каждому ее проявлению, пусть и не совсем понятному. Вениамин сделал для себя неожиданный вывод из всего этого. А раз сделал вывод, сразу приступил к выполнению.
— Давай поженимся.
Лиза посмотрела на него очень внимательно. Так звезда смотрит на стоящее в лесу дерево. Посмотрела и ничего не ответила.
Вениамину не нужен был ответ. Он принял решение, все остальное не важно.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е>

Песок веяло, бэху  потряхивало, я сидел справа сзади, в районе колеса. Впереди сидел Саблин, почти не качался, как будто штык в жопу вставили. Оно и понятно. Полчаса назад он базарил с главным среди талибов, чтобы тот дал наводку, где наших держат. Так что буквально на волосок от смерти был, не отошел еще мужик.
Бэхой управлял Галиевич, обычно осторожный механ. Но тут он почти не объезжал рытвины. От этого все подпрыгивали как кузнечики, кроме Саблина. Правда, никто не жаловался. Все знали, сейчас главное — пацанов выручить.
По рации майор доложил, что скоро будет минное поле. Значит, мотор надо оставить, идти так.
С нами был опытный минер, Молодов, хороший парень, но, как и все минеры, немного шизанутый. Главное, идти медленно. А как зацепишь растяжку, орать шепотом: «Молодов, Мо-ло-дов!»
Так и получилось. Сначала задел Саблин. Оно и понятно, шел как из железа сделанный, мысками землю то и дело загребал. Надо было его оставить с Галиевичем, но тогда нас осталось бы трое. А это не вариант передвигаться попарно, от укрытия к укрытию.
Я шел в паре с Саблиным и увидел в его глазах всех пермских девчонок, о которых он с восемьдесят четвертого мечтал, с самого Кабула. Да мы все мечтали о девчонках. Пермских, вятских, московских, питерских, сколько еще городов... К восемьдесят восьмому погибло почти двенадцать тысяч наших. Значит, девчонки из двенадцати тысяч городов.
Но тут Молодов вовремя подошел, спас Саблина. Глаза его изменились. Прочухал. Чтобы поиметь всех пермских девчонок, как мечтал, он не должен сейчас думать о них. Только не о девчонках. О растяжках, о душманах, которые могли быть в любой пещере, о крупнокалиберных и пулеметах, но только не о девчонках.
— Слышь, Саблин? — шепчу ему. — Слышь?
Не отвечает как контуженный. Дело понятное, помимо переговоров с «Талибан», минуту назад его штанина была зацепом за растяжку. Это опасно. Так новую растяжку не заметишь.
— Слышь, Саблин. Нормально все, а?
— Э-е… — чего-то сказал он, и мне самому стало полегче.
Саблин парень хороший, правильный. Но, если он мину зацепит, мне тоже никакие девчонки не светят. Только мелочь просить в инвалидке на вокзале.
— Идет караван… идет караван… идет… убивать шурави, убивать шурави им велит…  — сзади идет Акопян в паре с Молодовым. Парень музыкальный, армянин. Самый веселый из нас. Не может без музыки. Как там говорили наши отцы, нам музыка жить и строить помогает.
Во-во… нам музыка убивать и умирать помогает.
— …убивать шурави, убивать шурави… им велит Коран, — Акопян заканчивает припев и настораживается. Он чует врага лучше всех нас. Может, для этого и поет. Как-то слух у него от этого обостряется, сам мне объяснял, но я толком не понял.
— Чего, Ар? — шепчу ему и показываю Саблину, что надо остановиться.
— Э… — он указывает в сторону ущелья. Но уже поздно. Из-за края валунов, которые должны заканчиваться пропастью, появляются тюрбаны, раздается треск семьдесят четвертых . Разовые — их, наши — очередями. Значит, жалеют патроны.
Потом я проваливаюсь куда-то. Не чувствую свой вес. Как будто меня и нет уже. Потом вижу какую-то землю перед собой. Но я не лежу, а иду. Иду куда-то, взбираюсь по наклонной.
Взбираюсь, взбираюсь, взбираюсь… иду на холм. На краю холма сидит какой-то мужик в тюрбане, халате. Сидит как мертвый, не шелохнется.
Я хочу по нему очередь дать, но понимаю, что АКМ  нет. «Не привыкнуть мне совсем, что не тянет мне плечо… АКМ». По ходу, придется привыкать.
Старик смотрит на глубокое ущелье. Красиво, хотя на хер такую красоту, я не люблю. А все равно красиво. Внизу русло высохшей речки, кустарники как лишаи, толку от них нет.
Вижу рядом со стариком фляга и банка консервов.
Заглядываю ему в лицо. Е-мое… это же Борисыч, только в моджахедском.
Глаза закрыты, он меня не видит, но точно знает, что я здесь.
— Константин Борисыч. Чего вы?
— Т-шш-ш… — он прикладывает палец к губам.
— Константин Борисыч, вы чего в прикиде душманском. Я чуть не порешил вас.
Борисыч открывает глаза, смотрит на меня внимательно. Потом правой рукой шарит где-то под камнем. Я опять машинально за АКМ, которого на плече нет. Оглядываюсь, готовлюсь. Вокруг никого. А со старым мудаком я и голыми руками справлюсь.
Он достает банку консервов.
— Садитесь, Богдан. Подкрепимся.
Я сел. Борисыч взял кривой моджахедский нож. Я замечаю, что на банке свинья нарисована и сверху много белого жира.
— Константин Борисович, вы это, это ж… свинина?
— А?
— Чего! — показываю на банку. — Свинина. А вы вроде как в мусульманском.
Где-то в ушах играет распев Акопяна — «вот идет караван… убивать шурави им велит Коран».
— А! — Борисыч достает откуда-то карандаш, пририсовывает к голове свиньи рога и холку на темени, откидывает в пропасть жир.
— Так лучше?
— Лучше.
Он съедает немного, запивает из фляги.
Я беру у него банку и нож, съедаю почти всю тушенку. А когда начинаю пить из фляги, понимаю, что там спирт. Внутри как-то все расслабляется, замирает. Смотрю на засохшую речку. Теперь мне кажется, она красивая.
Вспоминаю Саблина, Молодова, Акопяна. А где Галиевич? Нас-то сняли со скалы, а он-то в бэхе остался. Значит, бэху тоже взяли. Один бы Галиевич не справился.
Одновременно понимаю, что восемьдесят девятый. Что и пацанов душманы взяли по ошибке, думали, офицеры, можно на выкуп. А это обычные духи, да еще только после стодневки. В темноте не разобрались. Но нам бачат своих нельзя было подставлять. Потеря роты, это хреново. А тем более в конце вывода . На большинстве машин уже транспаранты «Мир тебе, Афганистан», а мы в такой замес попали. Глупо. И обидно. Тем более Сергуше обещал вернуться живым.
Хоть и обещал, а все одно, похоже, умер.
— Константин Борисович, я что, умер?
— Нет, Богдан. Зачем же тебе умирать? Ты теперь по-новому жить должен.
— Это как так?
— Увидишь. Я уж теперь к тебе на «ты». Не против?
— Да мне все одно. Только объясните. А вы-то почему по-душмански одеты?
— Место такое, Богдан. Вон видишь… — Борисыч провел взглядом от скалы до скалы, километров пятьдесят.
И правда, здесь халат его и тюрбан потрепанный как нельзя лучше.
— Вы мне только скажите, взорвали там чего?
— Я? — Борисыч опять стал прежним Борисычем-шизиком, а не стариком-талибаном. — Я-то, если бы хотел, давно взорвал. Нет. Это эксперимент интеллектуальный. Локального, так сказать, типа. А дальше посмотрим.
— Какой еще эксперимент. Какой?
Борисыч еще отпил из фляги, подцепил тушенку на кончике ножа и передал мне.
Я тоже выпил, доел тушенку.
— Поспи, Богдан. Поспи.
Борисыч рукой опустил мне веки. Я не мог сопротивляться, заснул.
Как открыл глаза, увидел елку. Фольга болталась, красный фонарь не светил. Вспомнил, как встречали Новый год под Кабулом. Первый мой НГ в Афгане. Как у многих из роты.
Тогда времена были спокойные. Поставили два танка, повернули стволы крест-накрест, натянули тент. Торт из галет со сгущенкой, кое-как поймали «Маяк».
Вокруг горы арабские, а у нас куранты бьют. Через помехи хрен и различишь чего. Но куранты, сука!
Елку тогда соорудили из нескольких вешалок, каждый повесил чего-то свое в виде игрушек. В натуре, вроде десантники, кто уже и под замес тогда успел попасть, а все одно как дети.
Вытянулся, кое-как мышцы расправил. Осмотрелся, вроде нет никого. Борисыч срулил, меня здесь одного оставил.
Дверь открыта, как и обещал. Кое-как встал, пошел по коридору, сам не знаю куда. Голова трещала, но не сильно. Все расплывалось как-то. Иду, сверху то ли лампы качаются, то ли птицы какие-то летают. Ну, понятное дело, откуда здесь птицы.
А когда до лифта дошел, ткнул первую попавшуюся кнопку, лифт и поехал.
Не нравилась мне эта тишина, как и то, что дверь открыта. Борисыч, хитрый гондон, наверняка чего-то затеял. Может, даже взорвал там чего, пока я спал после ханки его зеленой и Афган во сне видел.
Лифт шел долго, вчера быcтрее спустились. Кажись, я не на ту кнопку нажал. А как разберешь, если все одинаковые?!
Когда двери открылись, понял, что, в натуре, не туда приехал. Какой-то чердак с выходом на крышу.
Ручку подергал, тоже открыто. Ну и вышел.
И сразу — чуть глаза не лопнули. Свет такой яркий после всех этих подвалов, как будто охапку снега в харю бросили.
Бляха-муха. В натуре, на какую-то крышу попал. Площадка вокруг большая, с парапетами.
— Бэдэ!
Смотрю, а у парапета в дальнем углу Сергуша стоит.
— Эээ! — я ему помахал, стало как-то легче. Может, он мне всю эту канитель объяснит. — Сергуш, а ты чего по парадке, да еще с акселями{Аксель (воен. жарг.) — аксельбант, элемент парадной формы некоторых родов войск.}? — Увидел, что Сергуша не в обычной «березе», белом с серым камуфляжем, а в кителе с побрякушками.
— Так момент особенный сегодня.
— Момент. Это какой такой момент?
— Садись, Бэдэ.
Сергуша сел на парапет, ноги вниз спустил.
«Стремно, блин, высоко». Но я тоже сел.
— Вон, посмотри!
Я вниз посмотрел и охренел. Вроде здания все вокруг на месте, но внизу такая пылища, будто поле кто вспахивает. Или это у меня перед глазами мутно?
— Сергуш, это чё?
Сергуша закурил, затянулся, посмотрел куда-то вдаль.
— Это волки и овцы, Бэдэ. Видишь, какую пыль подняли. И так будет всегда.
— Чего…
— Ты знаешь, за что у меня сердце, как сейчас, болит? Помнишь, как в кишлаки дружественные входим, мелкие бачата за БМП бегут, мы им всякое печенье, конфеты там, если есть, швыряем.
— Ага, — кивнул я.
— А потом… блин. Ну как же так?! В кишлаке у кого найдут самое галимое ружьишко или даже патрон — всех наперекрест. И детей этих, которым печенье кидали, и старух, и женщин. Всех, не важно кто. Как так-то?
— В натуре, Сергуш. Кто первый раз видел, хрен забывал. Дети еще эти талибанские, такие, с черными глазами большими. Смотрят на тебя, вину твою чуют. А ты, через глаза эти их, еще больше чуешь свою.
— Да… но знаешь, что… Пусть как звери мы себя вели. Но они, дети эти… Сколько раз такой ребенок сам за калаш хватался, и в тебя полрожка? Ты ему конфету протягиваешь, а он в тебя полрожка.
— А ты помнишь, как один дух первый раз девку голую талибанскую увидел, сел на землю и не хотел с того места сходить. Ты еще ему говорил, мол, «пойдем, мертвая уже», а он все сидел и сидел.
Потом, после зачистки, подошел я к нему, смотрю — плачет. Я тогда никому не сказал. Думаю, еще издеваться будут над малым.
— Ты чего плачешь? Давай, собирайся, — я ему.
— У меня женщины никогда не было, — отвечает.
— Ладно тебе. Будет, до дембеля недалеко.
А он больше расслюнявил от этого:
— Не будет, я знаю, что не будет, Иволга… Бэдэ… — и еще сильнее рыдать стал.
Так и получилось. В следующем кишлаке одна бабка его из какой-то берданки сняла. Меткая, старая сука. У первогодки пол-лица — на хер.
— Во-во. Так вот, Бэдэ, я и думаю. Как же все так? Зачем и почему? Я поэтому и вернулся.
— Куда вернулся?
— Сюда, на время, к тебе. Мне-то уже все равно. А тебе надо это дело, брат, прекращать. Сколько можно волком бегать? То волком, то овцой. Давай, посмотри еще раз, — и Сергуша показал вниз.
— Пыль там, в натуре, какая-то.
— Во! Пыль. А знаешь почему? Потому что внизу волки и овцы бегают. Такую пыль, в натуре, поднимают. И будут так бегать, пока друг друга не пережрут или не задохнуться. Ты давай, Бэдэ. Если так дальше продолжать, на земле одни крысы и тараканы останутся.
— И чего делать-то, Сергуш? Чего делать? — я посмотрел, внизу пыли еще прибавилось. — Это как в Афгане. Нет времени разбираться, кто свой, кто чужой. Потому как хоть патрон у кого в кишлаке находим, всех в расход. Как какой старик с ослом идет, а у него то ли палка, то ли ружье — все одно в расход, и его, и осла, на всякий случай. Я потому себя как волк и веду. На всякий случай. Понимаешь?
— На всякий случай, — и Сергуша на руки приподнялся, как бы так легко с парапета соскочил. Куда-то вниз, прямо в пыль. Последнее, что увидел, как акселя белые плетеные в пыль нырнули и все, нет больше никого. А внутри голос:
— Прощай, Бэдэ. Время волков прошло… шло-шло-ло…
«Про-шло-шло…» — кричал кто-то рядом. Я открыл глаза и понял, что сам кричу. Стою здесь на крыше и кричу. Посмотрел вниз. А там ни пыли, ни Сергуши. Ни волков, ни овец. Обычные салаги с рюкзаками, студенты, по ходу.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е>

В прихожей было темно. Как будто они жалели электричество. Почему? Вроде заходишь в дом — и хочется света побольше. Так дом больше похож на дом…
— Лена?
И что еще за привычка такая? Сами позвали. А потом: «Ну чего?» А я: «Да чего-чего! Пришел, сами звали!»
— Лена! — услышал детскую обиду в своем голосе.
От этого стало еще обиднее. Еще и обижаюсь на этих… этих…
— Лена!
— Ладно… давай, тогда я перез… — послышалось из дальней комнаты.
Она еще и разговаривала все это время! Может, вообще развернуться и уйти к чертям? Но почему-то Лену хотелось увидеть, словно не увижу больше.
Из гостиной появилась Лена. С лицом, на котором было написано «не сплю нормально четыре года и должна, просто обязана этому радоваться».
Радоваться?! Ради маленьких уродливых полулюдей, отдаленно похожих на нее?!
Куда делась настоящая Лена, которая хотела сделать себе татуировку во всю спину, которая учила меня, пятилетнего пацана, курить? Которая первый раз пришла домой бухая и громко сказала очень «страшное», среди всего родительского общества, слово «****ь»! Куда?!
Я посмотрел на нее с жалостью. Да, дорогой халат. Да, волосы подстрижены, покрашены дорогим стилистом. Почему стилистом? Может, просто парикмахером. Почему все называют это «стилист», если парикмахер получает больше сотни за стрижку? Может, потому что сто баксов «просто парикмахеру» обидно отдать, а стилисту нет?
Эх… Лена. Лицо, лицо… дело даже не в том, что, после стольких лет недосыпания, лицо как-то «сплыло». Оно… перестало держать структуру, как будто лишилось стержня.
— Лена?! — в словах были слышны интонации младшего брата. Что-то среднее между просьбой и разочарованием.
— Да, дорогой!
«Дежурно» меня обняла.
Видно, до сих пор чувствовала ответственность старшей сестры и думала, что если перестанет изображать свою любовь, то я «сгину».
Почему-то я прижал Лену крепко. Так, что даже почувствовал ее соски через одежду.
— Ты чего это? — удивилась она, ожидая от меня эмоциональности в последнюю очередь.
— Не знаю. Давно тебя не видел, что ли…
— Да, для тебя это всегда много значило! — издевательски сказала Лена, приглаживая мне волосы на правом виске.
Показалось, запах крема на ее руках смешался с запахом кала из подгузников ее детей, Глеба и Ильи. От этого сочетания, говна и какой-то там глицериновой ванили, меня чуть не стошнило.
— Ну ладно тебе, ладно, недотрога…
Как будто дело в «недотроге», а не в том, что она еще не так давно выворачивала обосранные памперсы.
Глеб и Илья! Что еще за идиотская мода на славянские имена?
Я бы сомневался во всех родителях, которые называют своих детей Глеб. Глеб похоже на «глыба», «глуп», просто на какое-нибудь «гы-гы». А про Илью я вообще не понимаю. Это идиотское «иль я». Так сразу хочется спросить: все-таки иль я или иль он?
Сейчас запах этого «гы-гы» или «иль и», запах их обосранных мерзких бесформенных жоп, похожих на кульки из помятой промокшей газеты… был у меня за ухом. Так противно, что захотелось, по примеру какого-то там художника, откусить его.
— Ты как там, а? — Лена неторопливо варила кофе, наклоняясь к кухонным полкам, смущенно поправляя халат.
Все-таки грудь у нее роскошная даже сейчас. Повезло идиоту Брайену с его безвольно болтающейся нижней челюстью на «отрезанном» подбородке. Я даже представил, как Брайен трется атрофированной челюстью по соскам, ложбинкам, зарывается между ее великолепных сисек. Неужели я из тех, кто ревнует сестру? Как банально! Интересно, смог бы я переспать с Леной? Вот красивая женщина, в одном халате. Я у нее дома. Ее муж еще пару часов будет гулять с мелкими полудурками «гы-гы» и «иль-ей». Почему бы не трахнуться с ней?
Я помотал головой, пытаясь сбросить с себя эти мысли. Лена как будто что-то такое почуяла, потуже запахнула халат. Покраснела даже, что ли? Хотя, за ее косметикой, все равно не понять, какой у нее настоящий цвет лица.
— Как я? Как… ты знаешь, Хайнц в больнице.
— Да ты что? — всплеснула она руками, будто сильно расстроилась. Хотя Хайнца даже никогда не видела.
В тот момент, когда Лена раскинула руками, халат распахнулся довольно широко, показалась грудь. Пустяки, конечно, но Лена смутилась, снова потуже затянула халат, завязав двойной узел на поясе. От такого пуританизма ткань так натянулась, что надпись «паладини» как бы округлилась, подчеркивая правый сосок. Лена заметила и фыркнула. Я еле-еле сдержался, чтоб не захохотать.
— Подожди, сейчас переоденусь.
— Конечно. А то своими большими сиськами передо мной светишь.
— Да ну тебя! Пей лучше свой кофе.
Да уж… тоже мне, миссия! Дошел до того, что думаю о сиськах сестры. Хотя почему я не могу о них думать? Только из-за того, что у нас какой-то один ген и хромосом? Это ведь опять заготовки! «Заготовки, заготовки…» — кажется произнес я про себя, но получилось так, словно сказал в слух.
— Какие такие заготовки? — Лена появилась на кухне в спортивном костюме, бесформенном и безразмерном, как и полагалось по нынешней моде.
— Да какие-то заготовки, — рассеянно ответил я. Ну не рассказывать же ей! — Так вот… Хайнц. Сердечный приступ, а всего сорок восемь. Так что ты своего вице-президента отдела маркетинга побереги! Ему вроде тоже пятьдесят? Или сколько?
— Брайену всего сорок шесть, — укоризненно уточнила Лена, поджав губы. — И хватит дерзить. Лучше скажи, когда сам-то остепенишься, а? Сколько можно по телкам разным бегать?
— Остепенишься?
— Вот-вот. Хорошую постоянную девушку себе найдешь. Может, детей заведешь. Хотя какие тебе дети, ты и сам ребенок!
— Вот, всегда ты так! Не проходит и получаса, начинаешь говорить, как мать! Я…
— Герман! Ну хватит, мой хороший, — и Лена села рядом, опять принялась гладить меня по волосам за правым ухом. — Ты запутался, дорогой. Ты устал, ты потерялся. Я тебе говорю, что ты редко заходишь. И мы редко разговариваем.
Не знаю почему, но я опять ее обнял, положил голову на плечо. Она не отстранялась и тоже крепко обняла меня. На самом деле, я знал, что дело было совсем не в сексе. Физическое проникновение здесь ни при чем. Если бы мы с ней действительно переспали, это ничего бы не изменило. У нас было очень много общего, как будто мы проживали одну жизнь, в разных телах. Хотя, может, так и есть.
Я подумал о башне. А когда закрыл глаза, то увидел ее. Эту самую башню. Люди в длинных халатах, которые в прошлый раз разошлись в разные стороны, вернулись.
Все строители собрались вокруг башни, образовав что-то типа кольца, обнимались. Без всякой причины. Никто не умер, башня не упала. Они обнимались из-за того, что просто хорошо понимали друг друга. Как мы с Леной сейчас. На этой кухне, среди этого города, среди этого снега, то превращавшегося в грязную кашу, то опять покрывающегося замерзшей коркой. Ну и что! Даже среди этих улиц и этих сотен машин, всех этих лошемордых, свиноподобных, глистообразных…
— Лейнок! Лейнок! — это был Брайен с детьми. Сразу началась бессмысленная возня и болтовня, которую так любят иностранцы. — Эй, Джермани! Ваши вчера опять продули! — захохотал он.
— Привет, Брайен.
В следующий момент из гостиной раздался сильный шум, какой-то грохот и визг.
— О майн год! — наигранно прокричал он.
Оказалось, «гы-гы» хотел захлопнуть «иль-ю» в складной диван. Даже почти захлопнул, от чего тот орал как сумасшедший
— Дядь Гей-ман, — сам того не зная, скаламбурил «гы-гы». — Под-д-раки!
Я махнул в сторону коридора. Задабривать мелких всякой китайской дрянью было приятно. Как будто показываешь поросенку электрод, с помощью которого ему же и суждено сдохнуть. А он почему-то радуется.
Второй придурок, «иль-я», сидел на коленях у Брайена, хныкал. Брайен обнимал его, словно куклу, гладил по голове.
Я вспомнил, как точно так же он обнимал жопу одной клубной шмары, снюхивая с нее кокаин. Даже говорил что-то похожее, даже почти с такой же интонацией: «Ол райт, ол райт, май диар… ветс ис ол райт…»
— Герман, тебе нужен май протектион?
«Так и скажи, помощь, поддержка, придурок!» — все больше раздражался я при виде Брайена и его повисшего безжизненного ослиного подбородка. Правда ревную к Лене?!
— Итс окей, Брайен. Все нормально. Давай лучше сходим куда-нибудь в пятницу. Развеемся. Разрешишь, Ленок?
— Конечно…
— О да! — искусственно обрадовался Брайен, который всегда радовался искусственно. — А Дэн будет?
* * *
— Слушай, мы с Брайеном разводимся, — сказала Лена, когда мы курили на лестнице. — Не прямо сейчас, но уже скоро. Глеб уезжает с ним в Нью-Гэмпшир. А Илюша… — она еле сдержалась, чтобы не расплакаться. — Илюша остается со мной. Ты понимаешь, ты понимаешь… — все-таки не выдержала, заплакала и начала так сильно тереть лицо, что едва не попала сигаретой в глаз.
— Но почему? — опешил я от удивления. — Он что, тебе изменяет?
— Нет…
— Ты себе кого-то нашла?
Я не очень любил Брайена, но у Лены вроде была достойная для «этих» жизнь, в большой квартире и с не менее большой зарплатой мужа-иностранца.
— Да нет… просто, ты понимаешь, больше не могу жить с ним.
— Да как так, Лена?! Как так?! — я почти кричал, вышагивая по большой площадке перед лифтом, задевая горшки с какими-то нелепыми папоротниками. И еще фигурки каких-то декоративных гномов, которые здесь выглядели даже глупее, чем таиландские папоротники.
— Ну… ты прав, ты прав… я… он… в общем, у меня есть другой мужчина. Он любит меня по-настоящему.
— Ты разговаривала с ним сегодня утром, когда я пришел? — вдруг понял я.
— Да, но… — Лена опустила глаза
— Что да, но… что да, но?
Я вдруг понял… и эти вздыбленные сиськи, и эти маслянистые глаза. Все это… все из-за этого, какого-то хлыща. А я-то думал, что это между мной, Леной и тем, что мы можем друг друга по-настоящему понимать.
— Знаешь что?
— Что? — тихо сказала она, трясущимися руками доставая еще одну сигарету.
— Никто не любит тебя по-настоящему.
— Что… почему?
— Никто никого не любит по-настоящему. Нет никакой настоящей любви, поняла?
— Но…
Я посмотрел на Лену строго, даже сердито, как будто она предала меня. Предала окончательно и навсегда.
— Так что перестань заниматься ерундой. Возвращайся к Брайену.
Я вдавил наполовину докуренную сигарету в горшок с папоротником и пошел.
— Хей ю! — откуда-то проголосил Брайен своим дурацким «напозитивленным» голосом.
На дальнем плане неподобающе тихо играла одноименная песня «Пинк Флойд».
Глава 5. Мукнаил
<Без географического наименования, 2100-е>

— В чем? В чем? В чем? — спрашивал и грузно расхаживал вдоль кафедры профессор Клаца. Он не паясничал, не подпрыгивал, как Розевич, зато любил говорить внушительно, тяжеловесно. Таков был его образ. — Так в чем разница между облаком и необлаком? — приосанившись, спросил он.
«В коже», — подумал Мукнаил, но благоразумно промолчал.
Он чувствовал себя таким усталым и разбитым после вчерашнего, что даже не заметил изменений в своем облаке, которых так давно ждал. Из центра исчез Розевич. Значит, закончился период наказания. Мукнаил с удивлением, понял, что не хочет включать никакие параллельные образы. Что-то внутри у него и так переполнялось, даже надрывалось. Сил хватало только на лекцию в ИРТ.
Видимо, угадав его состояние, а может, просто зная по собственному опыту, Асул-Асофа отправила Мукнаилу теплый приятный образ большого плюшевого слона, с загнутым вверх хоботом и огромными добрыми хлопающими глазами.
Мукнаил потрогал мягкую плюшевую шерсть слона и дополнил образ большим медицинским градусником, поместив его в плюшевый рот. И, как только тонкая красная «ниточка» градусника дошла до верхней точки, слон печально повесил хобот и жалобно вздохнул.
Асул-Асофа дополнила образ, вручив слону большой красный леденец в виде петуха с агрессивно торчащими в разные стороны перьями на загривке. Слон лизнул петуха в самый загривок, выплюнул градусник, поднял вверх хобот и дунул так сильно, что у Мукнаила в ушах заложило.
«Адреналин!» — понял он. Ведь после окончания наказания Мукнаил может принудительно добавить себе адреналин, окситоцин и вообще как следует намешать био, чтобы ему стало лучше.
Правда, посмотрев на уровни своего био, он убедился, что и так уже получил столько, что дальше добавлять нельзя. Видимо, анализатор включился едва отменили наказание, и все вещества добавлялись, пока Мукнаил еще спал.
Мукнаил решил не портить образ слона, сохранил его. Асул-Асофе он отправил новый: красного петуха, перевязанного крест-накрест тяжелыми цепями.
Асул-Асофа ответила образом больших часов, на которых пять раз прокрутилась минутная стрелка, в результате чего они показывали семь вечера. Мукнаил не понял, к чему это, не стал разбираться, а вообще вышел из образа ИРТ. Невежливо, и по отношению к профессору Клаца, и тем более к Асофе, но почему-то сейчас Мукнаилу было все равно.
Он попробовал пошевелиться, лежа в ложементе, и понял, что все тело болит, как-то зудит и вибрирует. Просмотрел несколько, особенно любимых им образов из прошлого. В одном они с Луктусом бегут по коридору, заглядывая в разные двери, за каждой из которых прячется необычный образ. Где-то повстречали лающую собаку, где-то девушку с золотистыми волосами в длинном старинном нарядном платье, играющую на арфе. Все эти яркие образы Мукнаил с Луктусом, конечно, сами сконструировали, объединив усилия. Но сейчас они показались Мукнаилу какими-то ненастоящими, плоскими. Розевич называл такие образы тривиальными. Как и положено профессору раритетных наук, он любил достать какое-нибудь раритетное слово, которое уже никто не использовал, и куда-нибудь его лихо вставлять, к месту и не к месту.
Потом Мукнаил достал несколько коротких образов. Один из них, про самолет и большую статую человека с длинными волосами и расставленными руками, они сконструировали вместе с Ульма.
«Где сейчас Ульма?» — почувствовал тревогу Мукнаил. И, чтобы эти мысли не увидел Жаб (хотя и не должен был, ведь период наказания закончился), вышел из облака.
В комнате было темно. Или так показалось Мукнаилу? Сейчас он видел только светящийся ободок внутри душевого отсека. Заметил, что вся его одежда какая-то влажная и что, кажется, сейчас его начнет трясти. Решил встать и принять горячий душ.
Однако покинуть ложемент было не так просто. Тело болело и ломило. Особенно когда он начал вспоминать все то, что с ним вчера произошло. Как только вспомнил, состояние ухудшилось. Особенно после того, как представил, что вчера упал с балки, с высоты пятидесяти этажей шмякнулся на защитную сетку. И как страшная старуха издевалась над ним, пуская на него и в него отравленный дым. Зачем она это делала?! Он даже, кажется, вспомнил, что эта Джа или Джун, вроде так ее звали, в конце концов запихнула Мукнаилу в рот недокуренную мерзкую, изгрызенную сигарету, еще и со стекающей слюной. Или что… кажется, Мукнаил даже взял ее сам, попробовал вдохнуть отравленный дым из этого жуткого сверхраритетного предмета.
Наконец, он вспомнил, что главный вопрос, на который вчера так и не получил ответа, состоял в том, зачем… зачем Асофа приняла образ Асул, зачем она вывела его на балку, зачем сбросила оттуда, а потом и слетела сама?! А если бы защита не сработала?! И, наконец, зачем, где-то внизу, ниже нулевого этажа, живет эта старуха, курит жуткие сигареты и к ней кто-то ходит?! Зачем?!
Мукнаил стоял под струями душа, и это было единственное, что сейчас приносило ему хоть какое-то удовлетворение: сильные, направленные, бьющие по коже, распаривающие и разглаживающие ее.
За всеми этими вопросами и мучениями Мукнаил не успел подумать, что, несмотря на такую усталость и разбитость, он и не вспомнил про образ массажа или горячей японской бочки, или шезлонга под лучами теплого солнца.
Выйдя из душа и почувствовав себя гораздо лучше, он даже решил сделать свою зарядку, покачать то одной ногой, то другой, держась за ложемент.
И вот что странно! Зарядка получилась у него как нельзя лучше. Он удивился. Решил попробовать приседания, которые часто делал в образе зарядки, когда был в облаке.
Приседания пока получились не очень. Он сделал две попытки, но присел только один раз, и то наполовину.
Когда Мукнаил уже хотел лечь в ложемент и включить облако, его поразил вопрос, который сегодня задавал Клаца: в чем разница между облаком и необлаком? В чем? Может, Клаца знает ответ? Мукнаил открыл образ лекции, которую не досмотрел.
* * *
— В чем, в чем, в чем… — все ходил вокруг да около Клаца. Теперь, в отличие от своего обычного поведения, задавая этот вопрос, профессор не грузно ступал по кафедре, а как-то бойко кружил, хоть и с небольшой скоростью, но все-таки быстрее обычного.
«Да он и сам не знает ответ, что ли? — удивился своей догадке Мукнаил. — Похоже на то…»
Профессор Клаца просто повторял многое, о чем раньше говорил Розевич: что люди должны где-то конструировать и делиться образами, что они должны иметь доступ к своему и чужому воображению, получать заботу, любовь, проявлять агрессию.
— Да, плотское удовольствие, чего уж там! — неприятно прихихикнул профессор.
Мукнаил с самого начала заметил, что тема плотского удовольствия для Клаца какая-то слишком важная. Только не понимал почему.
— Так где все это получать, если не в облаке? Где? — «кружил» Клаца. — Без облака это почти невозможно сделать. Вы же знаете, как мучились люди, пытаясь получить все это до возникновения первого самоорганизующегося облака. Знаете, знаете! — сам же и подтвердил он. — Вам мой коллега Розевич рассказывал.
Мукнаил вспомнил неумелые образы профессора Розевича, которыми он изображал раритетную агрессию, любовь и плотское удовольствие.
Потом Мукнаил немного ускорил лекцию, надеясь все-таки получить ответ на свой вопрос. Тщетно. Клаца все вилял и вилял, не подбираясь к сути. Пока, наконец, сам, видимо, сомневаясь в своей догадке, не развел руками и почти что неуверенно сказал:
— Вне облака мы не можем получать образы, дорогие студенты. Поэтому вы учитесь здесь, в Институте Раритетных Технологий, и скоро сами будете работать над образами, которые будут получать те, кто их недостаточно хорошо конструирует, кто только учится. Вне облака мы не можем получать образы…
На этом месте Мукнаил остановил лекцию и ввел такой же запрос в облако. Нашлось, конечно, много всего. Сразу и не разберешься. Он просмотрел несколько десятков образов, но все они больше касались того, какие образы мы можем получать в облаке, а не того, можем мы их получать или нет вне облака. Наконец Мукнаил наткнулся на образ «ученой дискуссии». Причем дискуссии очень раритетной, между профессором Зулей и инструктором Коней. Профессор Зуля чем-то напоминал Розевича, а чем-то Клаца. У него была меленькая головка Розевича, узкие плечи, подвижные коротенькие ручки. А вот нижняя часть тела грузная, даже грушевидная — как будто от Клаца. Инструктор Коня, напротив, был крепко сбитым молодым человеком, не рослым, но очень широкоплечим, с приплюснутым носом и маленькими, хоть и вполне добрыми глазами.
— И что вы думаете, дорогой профессор? Неужели это возможно, чтобы люди получали образы и вне облака? — добродушно усмехнулся инструктор Коня.
— Видите ли, инструктор Коня, — было видно, что Зуля заискивает перед коллегой. — Вы же согласны, что когда-то люди так и делали?
— Ну… — опять добродушно отмахнулся Коня от такого слабого аргумента. — Скажите, разве это были образы? Сами же знаете, одни обманки. Вроде как хочу того, не знаю чего. Вот так и с этими образами.
— Что вы называете обманками, позвольте?
— То и называю. В облаке события наполненные, красочные. Они могут быть быстрыми, медленными. Они могут стимулироваться био или био может стимулировать их, в зависимости от ритмов организма. А что вне облака? Одни сплошные обманки. По воспоминанию одного из дошедших до нас источников, без облака все время чего-то не хватало: то красочности, то био, то продолжительности, то еще чего. Вот я и говорю, дорогой профессор! — инструктор Коня явно чувствовал себя неким наставником в этой беседе. — Не образы это вовсе. А одни, сплошные, обманки…
— Но, позвольте, уважаемый Коня. Ведь, по воспоминаниям других очевидцев, образы вне облака были не такими красочными, зато реалистичными.
— Реалистичными? — громко рассмеялся Коня. — Это еще что такое?
— Ну такими, настоящими, — смутился профессор Зуля, сообразив, что сболтнул лишнего.
— Настоящими! — еще громче расхохотался инструктор. — Вот вы профессор и насмешили…
На этом образ дискуссии обрывался. Видно, не все сохранилось. Образ был очень старым.
Облако смутилось, что не смогло показать дискуссию целиком, и предложило Мукнаилу нечто на замену, тоже очень старый образ, который назывался «всего на всех не хватит».
— Подумать только! А вы знали, что в начале двадцать первого века люди всерьез полагали, что им перестанет всего хватать? — сказал мужчина с внешностью профессора.
— Что вы говорите! — всплеснула руками высокая девушка с очень белыми волосами.
Мукнаил удивился, но потом вспомнил, что в начале проектирования белые волосы и голубые глаза не были уж такой редкостью.
— Да, да, да… — профессор, имя которого не представлялось возможным разобрать, настолько старым был этот образ, сидел в длинной белой рубашке из грубого льна, потрепанной, и поэтому особенно естественной, соломенной шляпе. В руках он держал банджо с длинным-длинным грифом, чуть ли не с собственный рост. Профессор задумчиво провел по струнам, и насыщенное «трень» заполнило весь образ.
— Да, понимаете, все из-за Дональда Дака.
— Простите?
— Синдром Дональда Дака. Да. Известный недуг общества начала двадцать первого века. Кажется, кажется… слушайте, я уже точно не помню. Но вроде как он заключался в том, что всем было надо то, что им совсем было не надо. — Блондинка опять захлопала глазами, а профессор взял другой аккорд, на этот раз с гораздо более басовитым «траун-н-н». — Ага, глупость, моя милая. Что ж еще могли люди сделать без самоорганизующегося облака... Им приходилось что-то добывать в реальном мире.
— Но, но… — совсем часто захлопала огромными ресницами девушка, так что легкая соломенная шляпа профессора начала покачиваться, словно он качал головой в такт движению ее ресниц.
— Понимаю, это вульгарно. Однако… — профессор изобразил еще один аккорд, отложил банджо и достал из-за спины огромного попугая. — Что поделать, что поделать…
— Чт-т-о по-д-д-де-л-л-ать, ч-то под-дела-ать! — картаво передразнил его попугай.
«Да уж», — Мукнаил закрыл образ. Ему почему-то стало очень грустно, когда он подумал о людях прошлого, которым что-то приходилось добывать. Но, несмотря на добычи, у них всегда было не то, что им нужно.
Мукнаил вышел из облака и зачем-то попытался отчетливо произнести вслух слово «настоящими». У него получилось что-то типа «негостящими».
Он пошевелился в ложементе, движения не отдавались такой явной болью, как с утра. Био, как всегда, действовало безотказно. Прошло всего несколько часов, а организм почти восстановился.
Мукнаил вспомнил свою первую лекцию в ИРТ, на которой Розевич рассказывал, из чего состоит самоорганизующееся облако. Тогда-то он и узнал, что делает его образы такими настоящими и почему они всегда выглядят хорошо. Точнее не так, Мукнаил узнал, что когда-то люди не чувствовали себя всегда хорошо. Теперь этого не случалось. Благодаря постоянному и точному био и стимуляции с помощью образов, все могут чувствовать себя хорошо. Все время и хорошо.
«Все время и хорошо», — проскрипел кто-то, как будто внутри Мукнаила, словно открыв ржавую дверь.
Облако у Мукнаила было отключено. Но где-то, сначала в правом углу, на самой границе фокуса зрения, а потом в левом появилось большое обшарпанное разлапистое грязное кресло, в котором сидела та самая противная старуха.
Мукнаил вздрогнул всем телом. Первый раз он видел такой отчетливый образ вне облака.
— Джин? — неуверенно спросил он, вспомнив, как ее звали.
— Чего? — заскрипела она.
— Откуда ты здесь?
— Как откуда? Ты меня вспомнил.
— Вспомнил? — не понял Мукнаил. — Это же твой образ? Но я ведь не конструировал тебя? Откуда я могу тебя вспомнить?
— В жопу твой образ и твои конструирования, — еще скрипучее, чем обычно, ответила Джин, достала и сморкнулась в большой платок, некогда белый в ярко-красную клетку, а теперь невероятно грязный и замызганный.
Дальше Джин, продолжая сидеть в жутком кресле, переместилась с периферии зрения в самый центр и принялась бешено крутиться. Тут Мукнаилу опять стало плохо, но крутящаяся Джин-кресло резко пропала.
Появилось мигающее изображение большого красного телефона с выгнутой трубкой на таком же ярко-красном длиннющем проводе. Мукнаил включил облако.
— Чего тебе? — обиженно спросил Мукнаил у Асул-Асофы.
— Дуешься? — спросила она как ни в чем не бывало.
Мукнаил не стал отвечать, а отправил ей образ, в котором на краю большого здания стоял маленький человечек, здание начало раскачиваться, человечек упал. И после падения его тело распалось на несколько палочек, кружочков, треугольников, словно весь он состоял из таких геометрических фигур-запчастей.
— Обижаешься?
— Да, — признался Мукнаил, и ему стало как-то грустно за свою обиду.
— Давай зайду? — Асул-Асофа отправила Мукнаилу образ маленькой белой собачки, которая подбегает к упавшему развалившемуся человечку, лижет языком отдельные части, и человечек снова собирается воедино.
— Да, ну… — Мукнаил дополнил образ: починившийся человечек убегал от белой собачки. Но сразу почувствовал, что от Асул-Асофы все равно не избавиться. Пусть уж лучше приходит побыстрее, а потом побыстрее уходит. — Ладно, заходи. — Мукнаил остановил своего человечка, белая собака его быстро догнала, и они пошли куда-то вместе.
Асул-Асофа бесцеремонно удалила образ, словно он был нисколько не изящен, хотя Мукнаилу так не казалось, и вышла из облака. Он же решил до последнего не выходить. Очень боялся, что опять появится старуха со скрипящим голосом в своем жутком кресле.
Когда Асул-Асофа вошла, Мукнаил был в облаке, пытался успокоиться, разбирая свои коллекции образов.
— Выходи из облака, — твердо сказала Асул.
Мукнаил отправил Асул образ руки с просунутым между указательным и средним пальцами большим пальцем, на который блестящий столовый нож обильно намазывал сливочное масло. Асул бесцеремонно удалила и этот образ, а сама вышла из облака. Мукнаил из облака выходить и не думал. Но в следующий момент он почувствовал острою боль на животе. Это Асул сильно сдавила кожу, скрутив ее. Пришлось выйти.
— Что? Что? — задыхался Мукнаил, все-таки он был еще слаб после вчерашней ночной прогулки, слова давались с трудом.
— Как что? Сам знаешь! Ты что, так ничего и не понял вчера? Ты же прошел три стадии! — бойко говорила что-то непонятное Асул-Асофа.
«Неужто она за время своих ночных похождений научилась так бойко говорить?» — озадачился Мукнаил, но вместо этого как-то смазанно сказал одновременно «что» и «зачем». От этого у него получилось опять какое-то непонятное слово, что-то типа «чочем».
— Вот! — разозлилась Асул, которая вне облака была Асофой. — Сидишь опять в своем горшке, хотя столько работы с тобой сделали, столько дистиллята на тебя угробили.
— Че-го? — наконец выдавил что-то осмысленное Мукнаил.
Через какое-то время они опять сидели на середине балки. Хотя в этот раз поход был чуть ли не сложнее всех предыдущих. Мукнаила покачивало, он толком ничего не соображал, глаза закрывались. Но входить в облако боялся, Асофа могла еще что-то придумать, еще как-то поиздеваться над ним.
Наконец, первая, а потом и вторая капля из пузырька Асофы упали Мукнаилу на нижнюю губу, он сначала почувствовал тепло внутри, а потом и сильный жар снаружи. Как будто балка, на которой он сидел, разогрелась докрасна.
После двух капель из пузырька Асофы Мукнаил довольно связно заговорил и чувствовал себя уже не таким разбитым.
— Зачем? — спросил он.
— Как зачем? Ты же видел Джин. Она настоящий человек, а мы нет.
— Кто же мы тогда?
— Мы тоже люди, но не такие, как Джин. Не такие!
Мукнаил было подумал, мол, «вот и хорошо, что не такие, как Джин», но спросил почему-то совсем другое, даже для самого себя неожиданное:
— А как стать такими, как Джин? — получалось, что вне облака Мукнаил все время делал и говорил то, что сам от себя не ожидал.
Асофа была довольна полученным эффектом, поэтому, улыбнувшись, ответила:
— Понятно как! Надо постепенно отказываться от облака. Как я.
— Отказываться от облака? — Мукнаил вспомнил ученый спор профессора Зули и инструктора Кони, однако решил не останавливаться на этом. Сколько бы он ни смотрел раритетных записей, они никогда ничего не значили. Одни пустые обмены образами. — Ты не отказалась, — догадался Мукнаил. — Ты… ты… сегодня была на лекции в ИРТ.
— Правильно, — ничуть не смутилась Асофа, — я отказываюсь постепенно.
— Постепенно, — повторил Мукнаил, так и не понимая, куда она клонит.
Сейчас он вдруг с тревогой подумал, что если так и дальше пойдет, то Асофа опять его сбросит с этой балки. И, что еще хуже, опять поведет к этой мерзкой Джин. Какой бы она ни была настоящей, Мукнаил ни за что больше не хотел с ней встречаться. Ни за что!
Он решил, что надо как-то так отвечать, чтобы Асофа не сбросила его. Вот только не знал, как это сделать.
— Я тоже могу постепенно… — то ли спросил, то ли ответил Мукнаил.
— Можешь. Но облако в тебе слишком сильное сейчас. Ты должен отказаться от облака хотя бы на две недели полностью, тогда ты станешь сильнее, чем оно.
«Ну точно с балки сбросит», — понял Мукнаил и его всего затрясло от страха. Обмануть Асофу, не заходя в облако, не получится. И, несмотря на все ее предупреждения, включил облако.
Сидящая перед ним Асофа сразу превратилась в Асул, а балка, такая холодная, грязная и шершавая, стала ровной и блестящей. Обычному состоянию Мукнаила сейчас мешали только мелкие капельки, которые никуда не делись. Да и не могли деться. Сколько Мукнаил себя помнил, мелкие капельки висели в воздухе. Говорят, они заканчивались на высоте сотого этажа, но точно он не знал. Как и не знал никого, кроме Ульма, кто живет, точнее когда-то жил, выше пятидесятого этажа. Но Ульма про капли он спросить не успел.
Мукнаил не успел и додумать свою мысль, ощутив какое-то движение где-то в районе собственной пятки, и лишь спустя какое-то время увидел, что Асул схватила его за ногу и хочет опять сбросить с балки. Видно, рассказ про то, что облако в этой части балки неактивно, был правдой, образы немного запаздывали.
В следующий момент Мукнаил уже увидел себя нелепо кувыркающимся вниз, а в следующий — почувствовал толчок, хотя в облаке он еще летел. Потом, вероятно от падения, сработал аварийный режим.
Вот почему Асофа после падения не пошла обратно, как нормальный человек, а делась куда-то. «Ее облако просто отключилось», — успел подумать Мукнаил, а рядом с ним уже приземлилась Асофа. Она умело расставила руки и ноги в стороны, и падение на защитную сетку получилось легким, если даже не сказать элегантным. «Видно, привыкла так падать», — понял Мукнаил.
Асофа времени даром не теряла, а быстро подошла к Мукнаилу и капнула ему в рот сразу две капли.
— Сам потом поделишься из своего био, — сказала что-то непонятное Асофа, взяла Мукнаила за плечо и потащила в уже знакомую часть соседнего здания, где узкая дверь вела в жуткую комнату, с не менее жуткой Джин.
Дверь открылась, и Мукнаилу опять пахнуло в лицо «грязью и болью». Однако они благополучно миновали ту часть, где стояло кресло Джин, и пошли дальше. Какое-то время просто шли. Мукнаил, покачиваясь, даже один раз ткнулся в шершавую стену. Кажется, перемазался какой-то слизью, ощутил на левой ладони что-то невероятно гадостное. Но это было не самое плохое. Все время он только и думал о том, что если его повели не к Джин, то куда...
Асофа старалась идти не очень быстро, наверно, жалела обессиленного Мукнаила. Поэтому по дороге ему удалось увидеть несколько помещений, в которых сидели, лежали или занимались чем-то непонятным разные люди. Хотя люди ли это?! Все скрюченные, маленькие, ссохшиеся, как Джин. А еще… и это бросалось в глаза издалека, их кожа была неровной, по всей поверхности словно исчерканная какими-то лезвиями. Но это, вероятно, их нисколько не смущало, они производили некие быстрые действия, не совсем понятные Мукнаилу, явно не замечая собственного уродства.
Наконец они с Асофой оказались возле большой комнаты. В нее Мукнаил не вошел, а буквально ввалился. Асофа поддержала, усадив его на какую-то очень грязную, серого цвета, невероятно шершавую кровать.
— Дистиллята? — спросил кто-то знакомым голосом.
— Вчера пять капель, сегодня уже четыре. Много, — рассудительно заметила Асофа и толкнула Мукнаила на эту мерзкую поверхность, далекую от идеальной гладкости и эластичности ложемента.
— Тогда пусть поспит, — вновь сказал знакомый голос.
— Как… как… — бессильно ворочал пересохшими губами Мукнаил, пытаясь произнести, мол, «как это здесь можно спать». Ничего такого он, конечно же, не смог сказать и действительно уснул.
Во всяком случае, открыв в следующий раз глаза, Асофу рядом Мукнаил не обнаружил. Тело ломило и болело так, что прошлое утро теперь показалось даже приятным по сравнению с этим… он не знал, утром или чем-то еще. Облако здесь неактивно, Мукнаил не мог его включить.
— Проснулся, дружище? — он понял, что вчерашний знакомый голос — голос Ульма. Кое-как разлепив глаза, Мукнаил на самом деле увидел Ульма. Только, в отличие от их первой и (как думал потом Мукнаил) последней встречи, лицо Ульма испортилось.
Можно сказать, от прежнего Ульма остались только белые волосы, так сильно отличавшие его от остальных жителей пятидесятого этажа.
— Что, постарел? — не к месту улыбнулся Ульма, при этом лицо стало еще более старческим. Везде, вокруг губ, справа и слева от носа, да и на некогда абсолютно чистом, гладком лбу, появились резкие прочерки. Если у Джин и других, кого здесь успел увидеть Мукнаил, прочерков на коже было много-много, мелких-мелких, то у Ульма они были редкими и глубокими. К тому же губы Ульма стали не такими налито-красными, как прежде, а ресницы не такими длинными и пышными.
«И они еще хотят, чтобы я отказался от облака?! — горько подумал Мукнаил. — Если уж такой совершенный человек, как Ульма, превратился в такое… что же будет со мной?»
— Думаешь, во что же я превратился? — опять улыбнулся этой страшной, искажающей все лицо улыбкой Ульма.
Мукнаил не мог говорить, только еле-еле кивнул.
— Ага! — почему-то весело согласился Ульма. — Это ты так думаешь. На самом деле мне никогда не было так хорошо. Я уже почти месяц живу без облака, без био. Да и дистиллят постепенно свожу к минимуму. И знаешь что? Это работает. Ты начинаешь видеть настоящие образы. Ты начинаешь думать больше одной мысли за полчаса. Ты можешь не только ходить вне облака, но и бегать, прыгать.
— Пр-ы-гать… — попробовал повторить Мукнаил.
— Да! Прыгать! — Ульма немного присел, а потом обеими ногами оттолкнулся от поверхности, выполнив таким образом небольшой прыжок.
«Разве это прыгать? — недоумевал Мукнаил. — Да разве это сравнится с настоящими прыжками, которые у него получались, когда он лазил по горам, ездил на всяких штуках с колесами?! Разве можно прыгать по-настоящему?!»
— Прыгать. Бегать. Кувыркаться. Ты даже не представляешь, сколько всего я тут открыл, пока нахожусь вне облака.
— За..ем… за..ем… ттт-ы у-у-у пол-ееее… — кое-как выговорил Мукнаил.
— Ладно. Незачем тебе пока так мучиться, — с этими словами он достал пузырек и выдавил большую каплю в полуоткрытый рот Мукнаила.
Внутри сразу разлилось знакомое тепло, Мукнаил не смог встать, но зато смог нормально говорить.
— Зачем… — довольно уверенно произнес он. — Зачем ты ушел… ушел из поля?
— А! Это! Это самое интересное. Ты вообще знал, что мои родители сами начали создавать поле и сами же захотели, чтобы я был не в поле, а в облаке. А ты вообще знаешь, чем поле от облака отличается?
— Не… — слегка покачал головой Мукнаил.
— Розевич не рассказывал? — усмехнулся Ульма. — Ну ладно, ладно, шучу. Знаю, никто не рассказывает. Просто говорят, там есть облако, там есть поле. Вот и все. Так вот, поле — это тоже облако. Помнишь, образы, которые я тебе отправлял про поле. Это только часть информации про него. Главное отличие жизни в поле от жизни в облаке — ты не можешь его отключить. Ты рождаешься с ним. Точнее, ты рождаешься в нем. А дальше просто переносишь его из образа в образ. Что бы ты ни делал, ты будешь делать это в поле. Без шансов. Или поле будет делать это в тебе, как угодно… — рассмеялся Ульма, и его лицо опять превратилось в какую-то испещренную трещинами маску.
Мукнаил понял из всего рассказа только то, что поле не надо отключать. Так и что в этом плохого?!
— Зачем… зачем… отключать поле? — спросил он.
— Как зачем? — в свою очередь удивился Ульма. — Ты ведь пойми, хотя это будет и сложно сейчас, в твоем состоянии. В поле ты уже как бы не совсем ты. В поле у тебя даже био нет. Есть одно вещество, которое добавляется в твой организм. И оно сразу синтезирует внутри, с помощью поля, все остальные. Ясно?
— А… — попытался кивнуть Мукнаил, лишь бы Ульма отстал и дал ему немного отдохнуть.
— Да ничего ты не понял, Мукнаил. Это же не жизнь совсем! Это просто поле. Понимаешь? Тут ты хотя бы облако отключить можешь. А поле — нет! — даже немного разозлился Ульма.
— Не… не… — хотел ответить Мукнаил, подумав, что стоит как-то переубедить Ульма, что тот все неправильно понимает. И что не надо пытаться отключать облако. Зачем его отключать? А если поле совсем не нужно отключать или даже нельзя, что в этом плохого?! Мукнаил всегда гордился, что родился на пятидесятом этаже и что у него есть возможность включать облако сколько угодно. Тогда как всем, кто ниже тридцатого, можно находиться в облаке только ограниченное время. Ограниченное время! Мукнаилу всегда было жалко этих людей, которые наверняка ерзают, мучаются в своих ложементах, ожидая того момента, когда наконец можно включить облако, насладиться его прекрасными образами. А тут! Все, кто живет в поле, не должны вовсе отключать его. А ведь поле такое же, как облако, значит, в нем есть такие же прекрасные образы, которые можно конструировать и активировать постоянно. Постоянно!
Мукнаил вспомнил, как Хвой, его первый инструктор по облаку, учил пользоваться облаком. Тогда Мукнаилу все стало сразу и просто, и понятно, кроме одного: почему нужно иногда выключать облако? Но так уж учил инструктор, а значит, так было нужно. Зачем все эти отключения, зачем отказываться от всех этих образов, зачем терпеть свои медленные перемещения от ложемента к душу и обратно, чтобы… чтобы что? Этот вопрос так и остался без ответа для тогда еще маленького Мукнаила. Он с ним смирился. А тут еще поле — это облако, которое вообще нельзя отключать.
Понятно, что ни Розевич, ни Клаца, ни любой другой профессор не будут говорить об этом открыто. Все же сразу захотят жить в поле. Хотя все и так хотят, кажется. Кроме, кроме одного глупого парня, который родился на сто каком-то этаже, родители которого почему-то не пожелали, чтобы он родился сразу в поле, и зачем-то поместили его в облако. Зачем? А главное, зачем теперь этот молодой человек находится здесь, издевается над Мукнаилом? Зачем? Вне облака все, кажется, было пронизано этими дурацкими вопросами: зачем?
Мукнаил с обидой посмотрел на Ульма, который все еще улыбался, тем самым уродуя свое лицо, но не успел ничего больше спросить. Сзади послышался голос-скрип:
— Ну как, новый житель мегаполиса? — спросила Джин. — Так ты в облаке или в поле хочешь жить? — Джин как будто угадала мысли Мукнаила.
— Не… не… не… — Мукнаил хотел сказать «не знаю», хотя он как раз знал правильный ответ. Вроде бы. Просто, когда Джин о чем-то его спрашивала, все время хотелось ответить совсем не то, что он знал. Или не то, что хотел.
— Ни в том ни в другом? — предположил все еще смеющийся Ульма.
— Покой, — и Джин махнула рукой в сторону Ульма. — Ну, что, дорогой Мукнаил? — проскрипела она. — Хочешь с нами остаться?
Тут Мукнаил собрал все свои силы, которые у него были, и произнес:
— Нет, не знаю, не хочу, ни за что не буду. — От этого его фраза превратилась в «низхочтобу». — Низхочтобу! Низ-низ… хоч… тобу. Низхо… низхо… низхо… — кричал обессиленный Мукнаил, вместо крика почти беззвучно ворочая губами.
— Нет, дорогой, дистиллята тебе больше нельзя. Во всяком случае пока. Сам видишь, до чего довели тебя, сердечного. Не знаешь, чего и хотеть-то, — сказала Джин и наклонилась над ним.
Перед самыми глазами Мукнаила возникло страшное, корявое, грязное ухо, испещренное мелкими морщинами, как и все части тела Джин,.
— Нич… нич… нич… — все еще пытался что-то сказать Мукнаил. Он было даже хотел войти в облако — и будь что будет. Пусть даже инструктор Жаб назначит ему хоть год наказания. Все лучше, чем валяться на этой грязной кровати, среди этих грязных людей. Только вот облако здесь было недоступно.
— Ничего, ничего, — приговаривала Джин. Она достала свою мятую пачку, прикурила кривую, кажется, уже кем-то изжеванную до нее, сигарету, выпустив целое облако дыма. А потом обратилась к Ульма: — В общем, так. Дистиллята не давать. Ни капли! — погрозила Джин своим сухоньким, словно испещренным какой-то плесенью кулачком. — Следить, постель менять. Потому что будет ссаться первое время. И воды ему давайте. Побольше воды! — еще раз погрозила она кулачком, вставая и стряхивая пепел прям на кровать Мукнаила.
— Как скажешь, Джин, — улыбнулся Ульма и подоткнул подушку под голову Мукнаила.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е>

В Августе было уже не так темно, как в том месте, которое мистер Кхм зачем-то назвал Моисеем. Какой еще Моисей? Кроме мертвых штук под брезентом и мистера Кхм, ничего там не было.
Дело понятное, доходяга меня обманул. Ничего-ничего! Я успел тайком договориться с Джин насчет дальнейшего плана, в котором предполагалось обязательное затмение. Нет, обязательное звездное затмение. Нет… лунное… нет, черт.
— Возмездие, — подсказала Джин.
— Слушайте, мистер Кхм? — как ни в чем не бывало спросил я.
— Кто, кто… кх-м… кхм… кх-м…
Бедолага еле-еле поднимался по ступенькам. На каждую он тратил уйму времени. Мы вернулись к моему прежнему маршруту, прошли через Августа, оказались в бородатом коллекторе. Именно бородатом коллекторе… а как еще его назовешь?
«Может, может, дать ему глотнуть дистиллята?! — сформулировал я чрезвычайно курьезную идею. — Вот ведь черт, что только не лезет в голову! Все-таки дистиллят по-разному влияет. То становишься лучше, то, наоборот, начинаешь думать о всяких странных вещах».
— Ну, мистер, — я решил, что невежливо называть его Кхм. — Мистер, я хотел сказать, Моисей.
— Моисей?
— Ну вы же из Моисея один остались? Значит, вы — мистер Моисей.
— Моисей так Моисей, — и он присел на одну из ступенек, чтобы перевести дыхание.
— Опять? — не выдержал я.
— Чуть, чуть, чуть… — Кхм-Моисей затрясся в долгом припадке.
— Ладно, пойду проверю, что там впереди. Скоро вернусь.
Тут я подумал: «Зайду за угол, выпью положенное. Пора кому-то из парней, кроме Роба, начать свою игру. А если мы дойдем до бородатых, то там уж искупаемся в дистилляте. Интересно, что тогда будет с мистером Кхм или с мистером Моисеем? А ну как он станет злым? Тогда придется защищать от него бородатых. Они ведь как, как… — опять забыл я это идиотское слово. — Как маленькие люди. А значит, их надо защищать. Хотя вот откуда это „а значит“? И почему я должен кого-то защищать?»
Я осторожно выглянул из-за угла. И потихоньку, неслышно отвинтил первую попавшуюся колбу, которая оказалась Рафаэлем. Пузатый добряк обычно говорил приветственное «уф-уф-уф». Хотя это было уже так давно.
Вот и сейчас Рафаэль изобразил что-то похожее на «уф-уф-уф», прежде чем я запрокинул.
Ощутив прилив сил и очень хорошее настроение, я решил еще какое-то время побыть без мистера Кхм.
— Джин? — позвал я Джин, по которой, надо признать, успел соскучиться.
— Ну?
— Ты что?
— Ты что? — вредничала она.
— Я тебе говорю, ты что? — пытался рассмешить Джин я. Все-таки уже прилично сегодня отпил дистиллята. Захотелось даже немного, как бы не по-настоящему, с Джин поспорить.
— Вот тебе и что. А что, ты собрался этому Кхм помогать?
— Я? Помогать?
— Тогда чего ведешь его к бородатым, а?
— А почему нет? У них же дистиллят. Куда еще с ним идти?
— У них же дистиллят, у них же дистиллят, — передразнила Джин.
— Ты же знаешь, что есть план.
— Какой план? — опять начала вредничать Джин.
— Как придем к бородатым, починим Роба, оставим им мистера Кхм, а сами отправимся искать настоящего Моисея, а не то что…
— И торговый центр? — спросила бедняга Джин.
— Конечно.
— Надоело! Сколько меня можно за нос водить?! Если нет больше торговых центров, так и скажи! — капризничала она.
— Слушай, Джин, я тебе обещаю… слышишь, обещаю! А теперь пора возвращаться к мистеру Кхм, то есть к мистеру Моисею, как бы он чего не заподозрил.
— Скотина… — обреченно выругалась Джин.
Оказалось, зря спешили. Мистер Моисей сидел на том же месте, где я его оставил. «Ну, как загнулся?» — подумал я. Нет, из-под истрепанных лохмотьев, которые раньше были каким-то странным костюмом, вырывалось неровное дыхание.
— Ты что так долго?
— Тебе-то какая разница? Все равно сидишь как сидел, — разозлился я, а потом зачем-то ляпнул: — Дистиллята хочешь?
— Где, где, где? — запричитал он.
— Да вон же! — показал я вверх по лестнице. — Там, наверху! Чем быстрее поднимемся, тем быстрее получишь.
— Э-кхм… — глубоко вздохнул он. — Я… я… не дойду, — и Кхм грустно повесил голову.
— Как, как, как? — теперь уже запричитал я. Словно и правда расстроился, что мистер Кхм, черт… мистер Моисей не дойдет до бородатых.
— Слушай, — неторопливо сказал он. — Я тебе расскажу, расскажу, что надо делать. Во-первых! Во-первых! Ты должен обязательно добраться до бородатых. Наша цивилизация умерла несправедливо. Ты должен передать им все, что мы еще не доделали.
— Несправедливо? — удивился я, вспоминая, как люди переставали жить в настоящем мире, постепенно сами лишая себя жизни. Переставали ходить, а потом уже и не вставали. Кто-то умирал быстро и тяжело, разбивая себе голову о стенку. И все почему? Потому что им не хватало дистиллята. Да, дистиллят — дело важное. Но ведь я как-то хожу много лет по коллекторам, собираю остатки пищи. Иногда даже нахожу запасы дистиллята у тех, кому он уже все равно не понадобится. Так не смогли бы жить все, но хоть кому-то стоило попробовать. А они выбрали сдохнуть. И в чем тут несправедливость?!
— Слушай, слушай… — тяжело дыша, продолжил мистер Кхм-Моисей. — Если у кого-то, хоть у кого-то в этом мире, еще есть источник дистиллята, ты должен, нет, ты просто обязан… Просто обязан! Обязан научить их жить правильно. Как жили мы. Мы не должны это потерять. Слышишь, не должны! Слышишь?!
— Мы жили правильно? — удивился я, хотя, чего уж спорить с таким, как мистер Кхм-Моисей.
— Да, да, да… — опять зачастил он и надолго закашлялся.
— Ну… — только и протянул я. — Ладно, ладно.
— Ты, ты знаешь, почему так важен дистиллят? Знаешь?
— А что тут знать? — не понял я. — И так все понятно. Дистиллят и есть дистиллят, без него никуда.
— Эхх… ничего ты не знаешь, дружище, — мистер Моисей изобразил какую-то странную гримасу. — Вот ты когда последний раз что-нибудь чувствовал? А? Ну, например, страх, ненависть, любовь. А?
— И зачем мне? Если пьешь дистиллят, оно как-то само собой получается… — тут я остановился, сообразив, что ляпнул лишнее. Но было поздно.
— Так, так, так… — опять запричитал мистер Кхм-Моисей. — Ты пьешь дистиллят? Ты пьешь дистиллят?! — он попытался подняться, но только махнул по ступеньке нижними краями своего ветхого костюма.
— Ну… набрал у бородатых, — я решил сказать правду. В общем-то, не так много осталось мистеру Кхм-Моисею. Почему бы и не сказать...
— Дай, дай, дай… — с каким-то скрежетом пропищал он и протянул скрюченные руки.
— Ээээ…. — задумался я. — Ладно, держи.
Я отдал ему Рафаэля. Какое-то странное, незнакомое или давно забытое чувство появилось где-то внутри, словно что-то шевельнулось, а потом мирно улеглось в самом низу живота. «И правда, олух, — подумал я. — Или это прошипела Джин?»
Так, может, даже лучше, лучше, если он будет знать, что у меня совсем немного осталось.
Еле слышно я уловил шипение Джин. Хоть она и не интересовалась дистиллятом, а все равно не любила, когда я с кем-то делился. Правда, раньше я так никогда и не делал.
Мистер Кхм-Моисей быстро опустошил колбу. И выскреб ошметком языка сначала горлышко, а потом зачем-то и саму колбу снаружи. Рафаэль все время только и произносил свое «уф-уф-уф» и больше ничего, пока не замолчал, когда в нем не осталось и капли дистиллята.
Зато мистер Кхм-Моисей теперь удобно развалился на ступеньках.
— Этого мне мало. Мало! — сказал он наконец, без всякого «кхм-кхм-кхм».
От дистиллята голос стал тоньше. Как будто изменился. Да и тело сразу выпрямилось, тонкое, длинное. Руки и ноги. И даже пальцы гнутся в правильные стороны. Вот странно-то!
— Слушай, слушай… я тебе все расскажу. Все. А ты должен, должен! Просто обязан! Все передать бородатым. Они должны знать. Обещаешь?
— Ну… — протянул я. — А что «всё»?
— Ладно, слушай. Слушай! Времени осталось не так много.
Мистер Моисей постарался выпрямиться. Видимо, чтобы проще было говорить. Я сел на одну ступеньку выше. Все-таки не каждый день приходилось слушать кого-то. От таких, как мистер Закуар, нормального разговора не добьешься. Приходится самому спрашивать, а потом самому же и отвечать. Тоже неплохо, но иногда хотелось разнообразия.
— Слушай. Первое, что ты должен запомнить и объяснить бородатым! — мистер Кхи-Моисей сделал паузу. — Дистиллят нельзя оставлять без внимания! Не потому, что кто-то его заберет. Если дистиллятом не обмениваться, не предлагать другим просто так, со временем его станет меньше. А потом он и вовсе исчезнет. Как было у нас… как было у нас!
«Понятно, куда клонит, мерзавец, — понял я. — Знаю я эти штучки. Делись, отдавай… потом приумножится и все-такое. Да уж конечно!»
Мистер Кхм-Моисей, видимо, уловил мои мысли.
— Знаю, знаю, это звучит не очень. Знаю. Представь, что дистиллят — это такой доброкачественный вирус. И главная цель каждого — распространить его. А если каждый не будет передавать дистиллят, как же тогда распространять? Вот! Дело твое, верить или не верить. Но то, что дистиллята у бородатых пока в избытке, — это временно. Так было и в нашем мире. Но ты сам знаешь, сам знаешь. Дальше… — продолжал мистер Моисей, — дальше дистиллят нельзя получить. Точнее, можно синтезировать, однако это не совсем дистиллят. Скорее, заменитель. Ты пойми, настоящий дистиллят существует только между кем-то и кем-то. Точнее, существовал… кхм… кхм… кх-м… — мистер Моисей много сказал, сильно закашлялся, потерял дыхание.
Я было подумал, а не дать ли ему хлебнуть еще из другой колбы, например из Руби. Но, конечно, сразу отбросил эти чудны;е соображения. Меня просто так рассказами не умаслишь. Нет!
— Так. Говорю еще раз. Дистиллят можно только передавать. Как, как… не знаю, как что… как пламя, наверное... пока пламя что-то поглощает, оно живет. Так и дистиллят. Только он не поглощает, а сам перерождается. Пока его передаешь — перерождается. Понял?
— Ладно. Что еще?
— Что еще? Дистиллята со временем будет все меньше. В этом мы уже убедились. И не надо пытаться синтезировать дистиллят! Лучше сразу забыть об этом. Лучше сразу забыть, слышишь?
— Слышу. А почему? Ведь у кого-то получилось. Так?
— Умммм…. — мистер Моисей сжал уродливую голову. — Уммм… видишь, видишь! — он показал на оборванные подолы своего странного костюма. — Видишь! Я и есть… как там нас называли… из тех самых. Жил высоко, пользовался дистиллятом без ограничений. Я и есть!
— Так вот оно что! — удивился я и одновременно расстроился. Если мистер Моисей и правда из тех, кто высоко жил, он не врал насчет Моисея. Все, кто высоко жил, быстренько сбежали в Моисей, когда только началось все «это».
— Да, да, да. Но это не важно, не важно. Важно, что дистиллята со временем будет меньше. Меньше! И никто, и ничто не может его получить. Не пытайся понять, просто запомни. Ясно?
— Ясно, — послушно согласился я. — Слушай, расскажи лучше, что можно. Чего ты все со своими «меньше, нельзя». Тут и так их полно!
— Можно? Можно?! — кажется, от переизбытка дистиллята рассвирепел мистер Кхм-Моисей. — Можно слушать меня! И передавать это бородатым! Понял!
— Понял.
Я обиделся и даже рассердился. А еще ему дистиллята дал.
«Ну и посиди ты тут сам…» — подумал я, встал и пошел вверх по ступенькам.
Причем так быстро, что через какое-то время отрывистые вопли мистера Кхм-Моисея уже были еле слышны.
— Ну, что ты думаешь про этого мистера Кхм-Моисея? А, Джин?
— Псих какой-то, — отрезала Джин.
— И то верно. А ну его…
Я шел вверх по ступенькам. Пока не стало довольно светло. Все-таки от темноты уже порядком устал. Вокруг то и дело попадались лежащие бородатые, но к ним я привык и не обращал внимания.
«Здесь и заночуем, — решил я и улегся в углу, так чтобы видеть покатую, ребристую стену коллектора. — Неужели завтра я пойду к бородатым? Один, два, три… точно, ведь завтра у нас „третий“ день. Правила нужно соблюдать. Нужно! — Я аккуратно отстегнул Джин, положил рядом. Она почти сразу мирно засопела. — Тоже устала. Еще бы! — Потом, как обычно, полез за Робом. Но Роба на его привычном месте не было. — Ах да! — вспомнил я и опять чуть не заплакал. — Нет, нет…»
Пока искал Роба, обнаружил в кармане маленький прямоугольный предмет. Его там раньше не было. Это точно. Совсем бесполезная маленькая штука, еще хуже бесполезных батареек мистера Закуара. Называлась когда-то книжкой. А может, и по-другому. Джин спала, поэтому не подсказывала правильные названия всякой ненужной ерунды, в своей обычной манере.
Книжка была совсем тонкой. Прежде чем закинуть ее подальше в коллектор, я посмотрел на обложку: Правила для проживающих в Моисее и вне его.
«Ааа! Это! Это! Неужели мистер Кхм-Моисей мне ее подсунул?! Но как, когда? Я ведь старался все время держаться на расстоянии! Значит, он добрался до моих карманов, а я и не заметил!»
И я вспомнил, что, пока мы шли до кабины, держались друг за друга, чтобы не упасть. Да и в кабине сидели рядом. Вот тогда-то мистер и мог ее подсунуть. А зачем? На всякий случай открыл — вдруг мистер Кхм-Моисей и правда что-то задумал.
На каждой из страниц что-то написано. Не так много слов. Хотя обычно в этих дурацких книженциях много-много слов на одной странице. Так много, что я не мог уловить смысл первого, а потом связать со следующим. Что вообще за тупое занятие, читать эти «листки»? Но ладно, ладно… Делать все равно нечего, я постарался всмотреться, что там все-таки такое.
На первой странице: дистиллят нельзя накапливать.
Вот чушь! Я как никто лучше знаю, что это не так!
Прочитал второе: дистиллятом нужно делиться. Конечно, конечно! А может, кого поглупее найдете? Во дают…
Третье: дистиллят нельзя произвести. Опять бред!
Четвертое: дистиллят всегда есть. Пятое: дистиллят внутри нас. Шестое: дистиллят непредсказуем. Седьмое: дистиллят сам по себе не дистиллят. Восьмое: отдай дистиллят, и получишь больше дистиллята. Девятое: дистиллят все время меняется. Десятое: дистиллят не существует только как дистиллят.
После десятой страницы книжка заканчивалась. Всего десять фраз ерунды про дистиллят. И это что? Правила Моисея? Вранье и чушь! Полная ерунда!
— Чушь, Джин! Это чушь! — закричал я, хотя Джин давно спала.
«Ладно…» — успокоился я, поглаживая по любимым карманам, которые хотя бы своим существованием подтверждали, что написанное в книженции — полная, беспросветная чушь.
Потом сам улегся спать, не думая ни о чем. Не только Джин устала во время этого похода.
Утром я глотнул прилично дистиллята из Ренуара и понял, что не могу просто так бросить мистера Кхм-Моисея. В общем, решил спуститься за ним, посмотреть. И откуда берутся такие странные мысли?
Все одно… ступенька за ступенькой, злясь на самого себя и привычно переругиваясь с Джин, я дошел до того места, где бросил мистера Моисея, бывшего мистера Кхм.
Странно, но его там не было. Я даже испытал что-то типа радости. Или облегчения? Не придется сейчас выслушивать ругань с постоянными «кхм-кхм-кхм». И уж тем более не придется делиться дистиллятом. Куда же он мог деться? Идти дальше точно не мог. Вчера он даже не поднимался! Что же с ним случилось?
Я осмотрел следы вокруг того места, куда вчера дошел мистер Моисей. Ничего. Никаких новых следов. Только те, по которым он сюда пришел. Но ни одного следа, как он отсюда ушел. Вот странно!
Я сел на ступеньки в том самом месте, где лежал мистер Моисей, и попробовал развалиться, как он. Что ж, неудобно было бедняге. Потом представил, как он лежал здесь всю ночь, слыша где-то там, высоко-высоко, завывания Милицы. Наверное, не привык к ним? В том месте, которое он так подло называл Моисеем, Милицы и подавно не было. Не говоря уж об Адаме. И что же он здесь делал всю ночь, пока я спал? И куда, в конце концов, делся?
— Джин?
Джин молчала. Как и всегда, когда я долго думал о чем-то, кроме нее. Это Джин почему-то страшно обижало. И она пыталась мне всячески мстить. Например, надуваясь и не разговаривая со мной какое-то время.
— Эх, Джин, — спокойно сказал я. — Зачем ты так? Я же для нас всех стараюсь. Для тебя, для…
— Всех? — перебила Джин.
— Ну да, всех.
— И мистера Кхм?
— При чем тут мистер Кхм-Моисей?
— Ах так! Теперь он уже мистер Кхм-Моисей?
— Ну что ты к словам придираешься?
— А ты подумай! — отрезала Джин, давая понять, что дальше ни в какую разговаривать не собирается.
— Ладно, ладно… — примирительно сказал я, в общем-то, не ожидая ответа.
На краю ступенек что-то виднелось. Краешек чего-то. Сразу я этого не заметил, свет туда не попадал.
Я нагнулся, потянул за кусок этого чего-то, и в руках у меня оказалась вертушка мистера Кхм-Моисея. Ловкая штука, ничего не скажешь. Такую могли сделать только в Моисее. Но как же он здесь ее оставил? Я посмотрел, что там еще было, и обнаружил небольшую трещину между ступенями. Я бы туда не пролез, а мистер Моисей вполне себе мог. У него такое тонкое и вытянутое тело, особенно после порции дистиллята.
Там, в глубине, ничего не видно. Я попробовал покрутить вертушку. Что-то кое-как осветилось, и я увидел… какие-то лоскуты в темноте.
— Джин, не может быть!
— Что? — буркнула все еще сердитая Джин.
— Не может быть. Мистер Кхм… мистер Моисей… мистер Кхм-Моисей… он… он…
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е. Новая цивилизация>

Цвета, которые ты видишь, становятся тобой. Такой непонятный урок Большой и Маленькой Свечек.
Я вижу мелколетающее Пао, крупнолетающее, пласты Пао, темное и светлое. Я вижу Маленькую Свечку, Большую Свечку. Я не могу быть ни тем ни другим. Я — это ДО.
«У каждого свой цвет», — вспомнил я урок МА. Но сейчас, наблюдая, как Маленькая Свечка быстро меняет один цвет на другой, этот урок стал непонятен.
Может быть, «цвета, которые ты видишь, становятся тобой» означает, что не я становлюсь теми цветами, которые я вижу, а то, что я вижу, становится моего цвета?
Но Пао — это Пао, а не ДО, Свечка — не ДО. Да и все это вокруг — не ДО.
Маленькая Свечка подошла ко мне. И дала урок: прими уроки Большой Свечки.
Но ведь я не могу принимать то, в чем нет цветов.
Тогда Маленькая Свечка ответила, что цветов нет, все цвета одинаковы.
Этого не может быть! У меня есть цвет, поэтому я — ДО, у ЛА есть цвет, а еще у ЛЮ, УТ, МА, МУ, ИЛ, КА, даже у неповоротливого ФА есть цвет.
Я ответил Маленькой Свечке, что цвета есть! Если нет цветов, нет и уроков.
Маленькая Свечка ответила не сразу. Мелколетающее Пао усилилось, порывы накрывали нас. Маленькая Свечка отряхивалась, дергалась, размахивала руками.
Маленькая Свечка продолжила свой урок: ты видишь разные цвета внутри.
Вижу, но мой цвет остается ДО.
Если ДО — это ДО, то разные цвета — это уже не ДО. Именно так ответила Свечка.
Я вспомнил светло-красный цвет ЛА, почувствовал, что очень хочу вернуться к Перекладинам и встретиться с ЛА. Не хочу отвечать здесь на непонятные уроки Маленькой Свечки.
Маленькая Свечка догадалась и дала мне первый понятный урок: береги источник уроков.
Яркое Пао на то и яркое, чтобы его беречь! Когда мы дотянемся до источника уроков, то станем все очень яркими.
Маленькая Свечка повторила свой урок «береги источник уроков» и показала на Большую Свечку.
Большая Свечка — источник уроков? Такого не придумать, даже когда объешься плохими плодами со Стены Плодов.
Я постарался получше передать урок, который всем понятен: источник уроков — Яркое Пао.
Маленькая Свечка не приняла его. Вся задвигалась, закрутилась, быстро побежала куда-то.
Мне стало жалко Маленькую Свечку. Даже она должна знать!
Я побежал за Маленькой Свечкой, мы опять оказались у Башни. Все ведет к Башне.
Башня ведет ко всему. Это был мудрый урок старого мудрого ЕТ.
Рядом с Башней все было привычно. Молодой мудрый УТ поднимал пласты Пао. Наступало время темнолетающего Пао. Где-то высоко, на площадке, мелькали бамбижо АТ, ОД, УР, УС, ЕР.
Яркое Пао — источник уроков.
Маленькая Свечка захотела подняться поближе к Яркому Пао, залезла на поднимающийся пласт.
Хоть один настоящий урок получила Маленькая Свечка. С этим уроком ей будет не так прозрачно в Прозрачном Коридоре!
Маленькая Свечка по-своему радовалась. Покачивалась на пласте Пао, рассыпая вокруг разные цвета.
Скоро Маленькая Свечка скрылась за мелколетающим Пао.
Я привалился к тому месту, где обычно сидел УТ, а до него — старый мудрый ЕТ, а до него — старый мудрый ЯТ.
Закрыл глаза и представил, как смотрю на яркий-яркий цвет, в котором есть все уроки, все они понятны и просты. Наверное, так выглядит Яркое Пао. И тот, кто хоть раз видел его цвет, готов строить Башню, пока не дотянется до него. Настолько яркое это Яркое Пао.
Часть восьмая
Глава 1. Конбор
<СССР, 1980-е>

От второго удара я оправился быстрее. Хотя, по мнению врачей, все должно быть наоборот. Наверное, принял что-то, какое-то предназначение. Бесстрашие и безразличие одновременно. Словно раньше боролся с кем-то мнимым, ненастоящим, забирающим много сил, а теперь обрел настоящую борьбу.
Лида не часто приходила. Сказала, мол, нам нужно быть осторожней. Не знаю, что она имела в виду, да мне и все равно. Когда узнаешь свое предназначение, все остальное отступает на второй план.
Я вышел из больницы, и все само по себе устроилось. Купил ей квартиру в одном из первых коммерческих домов, рядом с метро «Преображенская площадь». Она стала жить отдельно. Сказала, так будет правильней, особенно до рождения ребенка.
Мне нравилось приезжать к ней по вечерам, смотреть со стороны на беспорядок, на то, как она неуклюже обращается со своим временем. И какая она сама неуклюжая. Что тут сказать? В этой неуклюжести я находил странную прелесть. Даже в том, как она разбрасывает всякие коробочки, тесемочки, фантики. Иногда накидывает их друг на друга, а потом что-то ищет внутри образовавшейся кучи.
Может, это меня в ней и привлекало по-настоящему? Непосредственность, даже безалаберность. Эти ее черные «колосья», которые качаются в пространстве жирной мясной субстанции…
— Кофе будешь? — спросила она.
— Угу, — мгновенно угукнул я, хотя свои разрешенные две чашки сегодня уже выпил.
Лида брякнула туркой по конфорке, швырнула туда несколько ложек с горкой. Часть кофе попала мимо. Но она не обратила внимания, включила плиту.
«Сейчас пригорит!» — и я представил, как Лида возит грязной кухонной тряпкой по белому эмалированному металлу, недавно такому чистому. Белый металл впитывает в себя грязь тряпки, пригоревший кофе.
Вот бы взять у дворника брандспойт и большим напором воды смыть все это. Саму Лиду, всю грязь.
Я вспомнил Усу, наш зимник на Самотлоре. Пока мои пролетарские товарищи резали и варили других своих товарищей, Уса выхаживала меня.
Я сейчас подумал, что последним, кто умер, был Данила. Даже представил, как он нагноившимися от обморожения пальцами, негнущимися и распухшими, достает из мутной воды жилы кого-нибудь и грызет. Этот кто-то был еще недавно… не знаю, кем он был.
Может, дольше всех все-таки прожил Вася? Мог! Даже если и сварил кого, так наверняка припрятал часть на «черный день». Хотя куда уж черней?!
— Ты чего? — спросила Лида.
— А?
— Я говорю, чего зубами чашку грызешь? — она бросила грязную тряпку, которой прежде пыталась оттереть плиту. Тряпка попала не в мойку, а на кафель. На белый блестящий кафель, который был последним нетронутым участком новой, но уже очень загаженной кухни.
— Я?
— Ты, ты! Или здесь еще кто-то есть? — Лида взмахнула руками, и ее налившиеся от беременности груди покачнулись в разные стороны. Она очень чисто говорила по-русски. Но иногда, когда мы ссорились, «видишь» превращалось в «видэшь», а «здесь» — в «здэс».
Чтобы еще больше не раздражаться, я скорее переместился в нашу с Усой зимовку. Где-то в тридцати километрах от нас Данила и Вася пытались разжевать жесткие куски других участников экспедиции. А мы с Усой сидели рядом, наблюдая за жаркими языками огня в печурке. Я пил горячий травяной отвар из помятой щербатой кружки, ел вяленую рыбу и стряхивал требуху куда-то под себя. Там, в зимнике, было не до педантизма. Какая разница, если все смешается с полом из сухих веток и иголок...
В этом, таком естественном жилище все было проще. Меня ничего не раздражало. Здесь не было и не могло быть белого кафеля, блестящих конфорок, которые так неприятно загадить подгоревшим кофе.
Просто смахиваешь весь мусор под себя, он теряется, проваливается куда-то глубоко, во все эти ветки, мелкие корни, листву. Но не пропадает. От него становится теплее, он как бы наполняет изоляцией пол.
Я опять представил, что беру у дворника брандспойт и вычищаю поверхность Земли. Как будто я поднимаюсь высоко-высоко и направляю большой поток воды вниз на всю Землю разом. И не просто направляю, сбиваю всю налипшую шелуху и грязь. Поток воды срезает огромные черные колосья, жирную мясную кашу… туда же летят подводы, смоленская глина, наш поезд, нефтяные вышки, толпа хантов на станции «Красноармеец-3», название которой написано черной масляной краской на кривой доске… Лоскутное одеяло становится чистым.
— Ну! — кажется, уже какое-то время кричит Лида. — Ну!
— Что «ну»?
— Ты чего, глохнутый?
— Глохнутый? Это как?
— Скотина… — она, размахивая наливными грудями беременной, побежала в гостиную.
Я опрокинул чашку в раковину. Даже выливать было омерзительно, не говоря уж о том, чтобы пить. Казалось, кофе пах грязной тряпкой, которой Лида пыталась то ли оттереть, то ли еще больше испачкать плиту. Пошел успокаивать ее. Понятное дело, сейчас придется каяться и извиняться. Но это как раз мне нравилось. Я видел всю комичность таких моментов. Вот я представляю, как смываю Лиду брандспойтом, прочь с Земли, в космос. Вот я уже лежу с ней рядом, глажу по животу и груди, говоря всякие банальности. Она в них верит. Это приятно. Когда такая, как Лида, которая чует фальшь за сто километров, верит моему грубому вранью. И верит не потому, что не чует, а потому, что хочет верить. И в этом — слабость таких, как Лида. Витальных, наполненных эмоциями, никогда не сдерживающих себя. В этом слабость. Они, такие как Лида, всегда верят тому, чему хотят верить. Поэтому их так просто обмануть.
* * *
Уже стемнело, когда я вышел из подъезда. Если б кто-то посмотрел на меня со стороны, то, наверное, сказал бы, что я отряхиваюсь от чего-то.
И правда, я хотел очистить Землю и себя от жирных сисек и острых колючих черных колосьев.
Но почему Лида и Лена? Почему? Я ведь не хотел отмыть Землю от таких, как Уса. Может, потому что Уса жила в своей естественной среде, а Лида нет?
Лиде тяжело со всеми этими конфорками, кухнями, кафелем. Нет, не потому что она не умеет включать конфорку или мыть посуду, а потому что все это выходит у нее неуклюже. Неуклюже! Вот что по-настоящему уродливо! Даже не то, что люди такие тупые и жестокие. А то, что они такие неуклюжие. Как будто все не на своем месте.
«А Борис? — вспомнил я. — А что Борис? Он обращался неуклюже с Землей! Лида с кафелем и плитой, Борис — с Землей. Ну а Захар? Он тоже был не на своем месте?»
Я вспомнил сырой блиндаж и то, как Захар резал ломтями кровяную колбасу, потом раздавал по куску другим солдатам.
Он был не на своем месте. Он не хотел воевать. Он хотел кровяной колбасы. И может, даже хотел раздавать ее, а не только сам есть.
Да, Захар тоже был неуклюжим. Он был не на своем месте. Может, где-то на псарне или на конюшне Захар был бы… но здесь, на войне…
Значит, мое призвание — бороться с неуклюжестью? Глупость…
Я сел в трамвай, вагоновожатая с уверенным лязгом крутанула ручку статора, и его подхватило электричеством.
Я смотрел в окно и думал о тех временах, когда невменяемых лечили электрическим током. Лечить больных электрическим током?
Я вспомнил упругие стебли и маленькие листья кустов морошки, густо измазанные мозгами Бориса.
Интересно, лечение током смогло бы излечить Бориса? Но излечить от чего?
И тут я понял: дело не в неуклюжести, а в полной уверенности в своей правоте. Эта упертая, ослиная и такая примитивная уверенность в своей правоте.
Ведь Лида тоже чувствует свою правоту, когда мусорит, трет новую плиту грязной тряпкой, сваливает все эти коробочки и пакетики. В чем? В том, что этот мир принадлежит ей, поэтому можно так все сваливать, мусорить, будто «хамить» всей нашей действительности. То же самое было у Бориса. Он тоже хамил. Он не считал Землю главной. Он считал главным себя.
Но так быть не должно. Никто не может считать главным себя! Почему? Почему, почему, почему… потому что главный здесь — я.
Я?!
Я поразился простоте этой мысли. Ненавижу и хочу уничтожить тех, кто считает «здесь» главным себя. Сато не считал себя главным, да и вообще, не принимал само это понятие — «главный». Мир для Сато был набором состояний. Состояние само по себе отрицает, что кто-то может быть главным.
А дед Матвей… он тоже не считал, что дело в «главном». Он видел, есть правда и неправда.
Я любил Сато и деда Матвея. Они как будто были частью меня. Состояния Сато и правда деда Матвея — почти одно и то же?
Трамвай остановился перед центральным входом в ЦПКиО «Сокольники». Я почувствовал, что сейчас лучше пойти домой, хотя обычно заходил в кафе «Юбилейное» и выпивал кружку пива.
Парк «Сокольники» — не тюменские болота, не фронт Мьянма. Если здесь случится один из тех приступов, которых много лет не было, то не помогут все союзные ордена. А что-то «такое» было. Что-то такое приближалось, я чувствовал это везде. Как будто мир должен скоро рухнуть. Я чувствовал вокруг такую боль, которую последний раз чувствовал перед войной. Боль тогда была везде. Я не только чувствовал, но еще и впитывал ее.
Вышел из трамвая. Пошел к такси. Водитель двадцать первой «Волги» чем-то смахивал на деда Матвея. Волевой подбородок, заметный даже из-под окладистой бороды, огромные руки, в которых большой руль смотрелся игрушечным.
— Ну что, Кинстинтин? — сказал он, когда я сел на заднее сиденье.
— А?
— Я говорю, куда едем?
— А… на Ленинский.
Он завел машину, под капотом что-то сильно затряслось, и мы небыстро поехали в сторону проспекта Мира.
Когда подъехали к дому, я вдруг почувствовал глубокую ноющую тоску. Как ребенок, которого привели домой после прогулки, но ему не хочется заходить, хочется играть дальше.
Во дворе была площадка. Большой тополь, окруженный мелкими кустами, а вокруг скамейки. Лучше бы сейчас улечься на одной из этих скамеек и глубоко-глубоко заснуть. Может, даже никогда не просыпаться.
Кажется, еще никогда я не чувствовал такого омерзения к этому миру. Не то что обида. Это была какая-то скорбь. Скорбь. Скорбь по тому, что здесь произошло, происходит и когда бы то ни было будет происходить. Как все здесь устроено. Неправильно… опять это слово зацепилось внутри… неуклюже.
Я лег на скамейку и закрыл глаза, а когда открыл, увидел, что напротив сидит дед Матвей.
Он был все тот же. Длинные сильные ноги, косматые волосы, кустистые брови и мудрые-глубокие, волевые и добрые глаза. Он смотрел на меня и словно ничего не видел.
— Дед Матвей?
— Чегой-то, Кинстинтин?
— Да ладно вам, — махнул я. — Полно уже из себя крестьянина изображать.
— Ну… — он развел руками. — Ну, что думаешь, Кинстинтин? Чего дальше-то делать будем, а?
Я посмотрел на вздувшуюся краску, толстыми краями лежащую на грубых досках скамейки. И такую же грубую ткань брюк деда Матвея. Показалось, он сидит на этой скамейке так основательно, как будто всегда был здесь.
«Что, если дед Матвей и правда здесь всегда сидел?» — подумал я.
Что, если мы все находимся в каких-то слоях, как нефть и порода, которая слоится по времени. Прошла сотня лет, лег нефтяной слой. Потом прошла еще сотня лет, лег слой песчаника. Потом опять нефть. Да, ведь именно это я обычно и рассказываю на первом курсе студентам.
Тут люди. С ними иначе, а может, точно так же. Все-таки люди как земля. Они могут ложиться слоями. Ложиться?
Нет, не ложиться. Находиться! Как слои краски на досках скамейки. Вот так и дед Матвей. Находится он здесь, на этой скамейке, и всегда здесь находился. Это его состояние и мое состояние.
Я откинулся на спинку. Ребристую и холодную, мокрую от дождя.
— Зачем вы тогда ушли, дед Матвей?
— Не зачем, Кинстинтин, а куда. Правильнее спросить, куда я ушел.
— Хорошо. Куда? — я ощутил дрожь, давно никто меня не называл Кинстинтином.
— Куда. Это важнее, чем зачем. Сам знаешь, охринавец тебе говорил. Есть вера. А когда нет веры, есть доверие. Но когда нет доверия, то нет и жизни. Вот так. Я не могу тебе все это объяснить. Лучше вон… — он махнул на соседнюю скамейку. — Вон… у охринавца спроси.
Так здорово, что здесь Сато! Я ведь не смог узнать у него тогда, чего ищу и что же это такое, когда состояние есть определенность.
— Состояние и есть определенность. Какая еще может быть определенность? — сказал он.
— Состояние? Определенность? — не понял я.
— Да. Грань между «здесь и сейчас». Грань — это не угол и не поверхность. Это пространство. Пространство между состояниями. Это и есть «здесь и сейчас». Когда ты находишь это пространство, то попадаешь в «здесь и сейчас». Иначе не попадешь. Попадаешь — есть определенность, не попадаешь — вот и нет… — Сато весело ухмыльнулся.
— Ох-хо-хо-х-хо-х-хо! — расхохотался дед Матвей.
Обычно, когда Сато появлялся, дед Матвей исчезал. Я хотел, но не знал, как же сделать так, чтобы они были со мной одновременно.
«Одновременно… — задумался я. — Как такое может быть, чтобы одновременно? Может, здесь и сейчас — это и есть одновременно? Это и есть та самая определенность состояний? Определенность и одновременно — одно и то же?! Времени нет, есть состояния».
— Э-ге-ге-ге…ей! — крикнул монгольский всадник, галопом пересекающий степь, выбивающий из-под копыт замерзшую пыль. — Сер-тан-ти-и-и… — прокричал он своим растянутым голосом погонщика и умчался за горизонт.
Я посмотрел на деда Матвея, который все еще смеялся своим привычным «охо-хо-хо-хо-хо». И понял. Я понял. Наконец-то я понял. Даже не так. Я почувствовал, как все происходит — одновременно. Это и есть «здесь и сейчас», это и есть «вообще и всегда». Это и есть определенность. Это и есть «сер-тан-ти-и-и».
Состояния… они как наше общее «лоскутное одеяло», все «лоскуты» уже есть. Они здесь. Сейчас. А мы выбираем, какой сейчас выбрать, какой лоскут будет нашим... нашим состоянием здесь и сейчас.
Глава 2. Вениамин
<Россия, 2000-е>

Первый раз за долгие годы ему опять не нравились собственные ноги. На фоне бело-голубого атласа кресла, в мелкий голубой крестик, они выглядели серо-зеленой инородной гадостью.
«Как будто лягушка сидит на кухонном столе», — с ожесточением подумал Вениамин и попробовал укрыть наготу полами халата.
Он уже было хотел обвинить во всем Лизу, которая все время покупает что-то «не по делу». Вениамин любил большие разлапистые кожаные кресла, черные, бежевые, темно-синие. Вот нельзя было такие купить? Так нет же, сказав какое-то дебильное слово «моветон», она заказала именно такие. Узкие, с тонкой ненадежной тканью и хлипкими ножками.
Вениамин остановил поток мыслей, понимая, что они сейчас ни к чему. Это его раздражение пытается что-то ему сказать. Может, даже подсказать. Да. Причем тут ноги? Что-то было явно не так. Но что?!
Он, в свои почти сорок, председатель правления крупной строительной компании, богатый и влиятельный. Если бы не «след добычи», который помогал ему все эти годы, но за это требовал постоянной подпитки, Вениамин мог бы купить какую-нибудь виллу в Европе, навсегда уйти на покой.
Но, но… «след добычи». Ему на вилле делать нечего, как и самому Вениамину.
Когда в его жизни появилась Лиза, он пытался перенять ее «силу», даже пробовал читать книжки, которые читает она, продолжал брать уроки игры на фортепьяно, прилежно, регулярно, Вениамин уважал ее как репетитора. Но книжки оставляли какое-то невнятное ощущение. Словно Вениамин поглощал рыбу, мясо и что-то сладкое, перемешанное в одной тарелке. По отдельности все вкусно и правильно, а вот когда смешивается, то…
В этих Лизиных книжках была жизненная правда, даже какие-то новые мысли. Но зачем про них читать, зачем этим мыслям примешивать какой-то сюжет, описывать действия каких-то людей? Зачем? Это Вениамину было непонятно. Обладая почти феноменальной памятью, он мог вспомнить любые подробности из книг, которые прочитал, но никакого удовольствия они не доставляли. Вениамин всякий раз удивлялся, что Лиза с упоением может обсуждать с кем-нибудь разные книги и фильмы. «Что за чушь! — думал он. — Зачем обсуждать людей и их поступки, которые либо никогда не существовали, либо уже давно умерли?»
Так же и фортепьяно. Он был хорошим учеником, мог изобразить «музыкальный рисунок», только это не было музыкой. И никогда не станет. Это была какая-то внешняя оболочка музыки. Совсем не так, как у Лизы. У нее музыка всегда чем-то наполнена. Как будто самой Лизой. Как это происходит, Вениамин не понимал. Да и понимать не хотел, интуитивно чувствуя, что у него все равно так не получится, сколько бы он ни разучивал и сколько бы ни тренировал разные композиции.
В общем, планы Вениамина по соединению «следа добычи» с «силой звезды» не осуществились. Звезда оставалась все так же высоко, все так же отстраненно смотрела на могучее дерево.
Сразу после свадьбы Лиза забеременела. У них родился сын. Но Вениамина ребенок мало интересовал. Точнее, он испытывал какую-то непонятную тревогу и раздражение, когда смотрел на него, сначала маленького, а потом уже подростка.
Почему-то Вениамину казалось, что в сына попала часть «дурной крови» его отца и деда. И то, чего Вениамин избежал, путем силы воли, ума и, конечно, «следа добычи» — самого верного союзника, могло возродиться в сыне. Хуже того, уже возрождалось, и Вениамин это чувствовал.
Оставалось только надеяться, что в сыне, помимо «дурной крови», будет «сила звезды» Лизы. Так ли это, Вениамин пока не понимал.
Все, чему он посвятил последние восемнадцать лет своей жизни, с того самого момента, когда подмял под себя «красносельских» и «битцевских», занял Богородский рынок, потом «соколов», и до момента открытия собственной строительной компании в Лондоне и Барселоне, был «след добычи» и приятные моменты расслабления после того, как «след добычи» напитывался, успокаивался на какое-то время, засыпал.
Но сегодня, сейчас, что-то шевельнулось в Вениамине. Как будто для него и «следа добычи» появилась новая, неосвоенная прежде высота. Такая высота, что сейчас «след добычи» крутился, бился, то расширяясь, то сжимаясь внутри, «перерабатывая» эту высоту. И от этого Вениамину становилось не по себе.
А может, это было не предчувствие высоты, а предчувствие какой-то опасности? Тогда какой? «След добычи» и раньше указывал Вениамину на опасность, почти всегда очень точно. Как будто внутри Вениамина голос называл точную фамилию, имя, отчество того, кто эту опасность представлял. Сейчас такого не было. Вообще. А потому непонятно, опасность его ожидает или новые возможности.
Справа от кресла стояли высокие напольные часы и мягко цокали шестеренками. В следующий момент благородным звуком качнулся маятник, и часы начали отбивать девять: бом-бом, бом-бом, бом-бом…
— Богдан, — позвал Вениамин, нажав на кнопку коммутатора на столе. Коммутатор ничего не ответил, но через две минуты на лестнице послышались шаги.
Богдан вошел в комнату, остановился на расстоянии от босса.
Богдан нравился Вениамину. Он не выслуживался и не быковал. Исполнял все профессионально, в точности, как его просили. Еще ценнее, Богдан сразу говорил, что сможет сделать, а что нет. Он заменил Колю, который прошел все девяностые, несколько раз лежал с огнестрельными и черепно-мозговыми, а потом очень глупо подставился в девяносто восьмом под пулю пьяного гаишника.
Не то чтобы Вениамин жалел Колю, понятие жалости каким-то неведомым образом трансформировалось у него в ощущение целесообразности. Такая смерть Коли нарушала целесообразность, от этого Вениамин испытывал злобу и раздражение.
Место Коли занял Богдан. Уже немолодой, старше самого Вениамина, зато опытный военный. Что не менее важно, у Богдана, кажется, было такое же отношение к причинению смерти, как и у Вениамина. Как к целесообразности. Если смерть эта была нужна — всё, целесообразно в глазах Богдана, поэтому правильно. А раз правильно — никаких сомнений и «метаний», которые Вениамин часто видел в других ребятах, гораздо более обезбашенных.
Коля шмалял всех направо и налево, он просто был предан Вениамину. Но из-за этого часто поступал неправильно, поспешно. Преданность — опасное чувство, которое зачастую идет вразрез с целесообразностью. «Правильнее быть целесообразным, а не преданным», — думал Вениамин.
Он вызвал Богдана, чтобы дать ему довольно сложное задание. Не стрелка и не слежение. Здесь нужна была точность и нужно было чувствовать целесообразность. Поэтому справиться мог только Богдан.
— Помнишь, про нефть говорили?
Обычно Вениамин не обсуждал в подробностях свои задания с подчиненными. Но сейчас чувствовал, сделать это надо. Исполнение требовало полного понимания.
* * *
«Какой-то странный. Семьи нет, почти ни с кем не разговаривает. Сын живет в Штатах», — крутилось у Вениамина в голове что-то из «материалов» на профессора.
Он ехал на прием геологов и буровиков университета. Собственно, сам Вениамин и организовал этот прием. Ему хотелось посмотреть, кто еще остался из «прежних» и что с ними можно сделать.
«След добычи» на этот раз не подвел, убедительно настаивая, что если Вениамин хочет новых высот, то надо «идти через науку».
Вениамин расшифровал послание и сложил его в последовательность, при которой он должен был выводить свой бизнес на государственный уровень. Как это можно сделать? Через науку. Но не просто там какие-то ненужные изобретения, пылящиеся в папках разваленных НИИ, а через сырье, через добычу и переработку.
«Сырье — главное», — твердо сформулировал для себя Вениамин. Именно сырье, только сырье практически невозможно повторить, украсть или предлагать по меньшим ценам. Как это может быть со всякими изобретениями, которые элементарно копируются в любой азиатской стране.
«Сырье», — настойчиво повторял ему друг, «след добычи».
Оставалось только определить, какое именно сырье: уголь, газ, нефть, руда… какое? Тут уж помог не «след добычи», а хорошие западные аналитики. Они предсказали, что в двухтысячных нефть стремительно пойдет вверх. И только нефть будет долго и очень уверенно расти. «Значит, нефть! — согласился Вениамин, хотя толком ничего и не знал про эту, кажется, дурно пахнущую жирную грязь серо-черного цвета. — Ну и что! О строительстве он тоже ничего не знал. А теперь! Его компания занимает ведущую роль. Мне нужно месторождение! — понял Вениамин. — Назову его своим именем. Месторождение Вениамина!»
Ему так понравилась эта мысль, что он стал «рыть» в этом направлении как бульдозер, не останавливаясь, разгребая все на своем пути.
Вениамин засыпал, представляя, как на месте серых покосившихся кибиток геологов и добытчиков возникают яркие блестящие постройки, обшитые синим металлическим профилем. Ему такая магия нравилась и в строительстве, когда на месте заброшенного пустыря возникали сначала домики рабочих, потом котлован, а потом и массивные железобетонные блоки… и дальше, дальше, дальше… пока кто-нибудь из местной администрации тряс ему руку во время торжественного разрезания ленточки.
«Так будет и здесь! Так будет! — думал он. — Месторождение Вениамина!»
За окном мелькали серые, песочного цвета здания с некогда белоснежной лепниной. Теперь местами потрескавшейся, побитой временем.
Пейзаж не удручал Вениамина. Его большой внедорожник мягко проезжал стыки мостов на Садовом Кольце, а сам Вениамин был спрятан от недостатков этой действительности своими деньгами, умом, хваткой и самым главным — «следом добычи», которого у других не было.
К тому же эти запущенные за десять с лишним лет здания были для него возможностями. Раз запущены, их можно выкупить и перестроить, как он и делал уже много раз.
— Месторождение имени... — кажется, вслух сказал Вениамин, потому что водитель сразу переспросил:
— Слушаю?
— Да не… — махнул рукой босс, продолжая погружаться в мысли о своем месторождении.
* * *
— Последнее время совсем нелюдимый стал, — предупредил ректор. — Но он же крупнейшее месторождение открыл. Кто еще может быть лучшим, если не он?
— Мне нужен не тот, кто открывает, а тот, кто может из существующих месторождений, которые сейчас не разрабатывают, выбрать лучшее? — спокойно настаивал Вениамин.
— Ну, это уж… — развел руками ректор. — Здесь нужно анализы делать. Без этого никак. Но вот результаты… — ректор тоже сделал паузу, как бы придавая значение своим словам. — Результаты нужно уметь правильно видеть. А он как раз умеет. Не знаю уж как. У него и с органикой не очень, но…
— Хорошо, — согласился Вениамин. — Профессор ваш этот пьющий?
— Бывает. Но без излишеств. А кто сейчас не пьющий? — ухмыльнулся ректор и опрокинул маленькую стопочку с подаренным Вениамином коньяком. — Позвать?
— Ни в коем случае, — остановил его Вениамин. — Мне нужно партнерство, а не подчинение. Вы сделаете следующее.
Вениамин заметил, что его собеседника резануло это «вы сделаете следующее», но пухлый конверт, осторожно спрятанный во внутренний карман видавшего виды пиджака, все компенсировал.
— Что вам угодно?
— Объявите, что всех физиков и геологов из вашего института приглашают на прием по случаю… по случаю… в общем, сами придумайте, по какому там случаю. На следующей неделе, в гостиницу... — Вениамин откинул крышку компактного мобильного телефона и сказал в трубку: — У нас что, «Редиссон» на подхвате? А? Да, скажи, на следующей неделе мы будем, — Вениамин прикрыл рукой трубку, обращаясь уже к ректору: — У вас сколько таких наберется?
— Сколько надо? — удивился ректор.
— Сколько есть?
— Ну пятьдесят, — ответил ректор, недоумевая, зачем Вениамину все это нужно.
— Пятьдесят, — и Вениамин захлопнул мобильник.
— Но зачем, позвольте?
— Затем, — оборвал Вениамин, давая понять, что не собирается посвящать ректора в свой план. — Собирайте пятьдесят человек. Можно больше, но не намного. И главное, чтобы этот ваш профессор был. Его сложно будет заманить на такое мероприятие?
— Откуда вы знаете? Да, нелюдим. Да и не любит ходить на всякие собрания. С женой живет раздельно. Сын уехал куда-то…
— Ваша задача, — сухо оборвал Вениамин. — Если он придет, получите еще столько же, — и он показал на оттопыренный пиджак ректора.
— А-а… эээ… — что-то хотел возразить или спросить тот, но Вениамин уже встал, небрежно протянув руку.
«След добычи» не только подсказал, что ректора нужно держать на «коротком повадке», все время в деталях напоминая, кто на кого работает, но и то, а это еще более ценно, что профессора, если он действительно нужен, не надо «брать силой». Лучше потратить больше времени, устраивая всякие «балы-маскарады», если Вениамин хочет, чтобы этот человек был предан. Правда, «след добычи» так и не дал точный ответ, нужен Вениамину именно этот профессор или нет.
«…результаты нужно правильно видеть. А он как раз умеет, не знаю уж как», — крутились у Вениамина в голове слова ректора, одновременно радуя и пугая.
За многие годы бандитизма и бизнеса он убедился, что работать с людьми, которые «видят, не зная как», лучше всего. Правда, такие люди и самые опасные.
Сочетание лучшего и опасного Вениамина никогда не смущало. Скорее наоборот.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е>

— Ты как сюда попал? — злобно кудахтала бабка-уборщица, будто в рот беззубый сушек натолкала.
— Тебе не все равно, мать. Лучше скажи, как выбраться?
— Как, как… — шваброй махнула. — Никак. Сейчас милицию вызову, тогда поймешь как. Наплодили уродов…
— Слушай, не гоношись. Скажи лучше, было вчера чего?
— Чего-чего. Такие уроды, как ты, вчера были, вот чего.
— А-а-а…. — я сжал голову руками, реально все попутал. — Да сколько можно, дай уже выбраться!
Вытащил пару тысяч, протянул ей. Она уже как-то по-другому пошамкала, словно разжевала свои сушки.
— Это чё, сынок? Мне, что ль?
— Тебе, тебе. Как на улицу выбраться? Только быстро.
— Здесь, здесь… — и она показала на какую-то мелкую лестницу и дверь.
— Не… я опять в ваше подземелье не вернусь. Не…
— Здесь, здесь, сынок.
Бабка припрятала бабло и теперь кудахтала, как добрая курица. Сама вначале спустилась, переваливаясь, в натуре, наседкой, открыла дверь.
Я увидел треугольник неба и ветку то ли куста, то ли дерева. И побежал как подорванный.
Пока бежал, вспомнил, как в засаде сидели, когда кишлак один брали. Сидели часа два, ждали полк. А его все нет и нет. За камнями ютились. «Станок»  кое-как поставили, прижали камнями и давали по два залпа, чтобы духи не особо борзели. А с того места, где сидели, только и видно было, что треугольник неба да чахлую ветку куста. Пристрелялись, а потом по этой ветке наводку вели. Сантиметр от листа с краю, сантиметр слева. Вылезать никому неохота. Только и разговоров.
«Слышь, ветер есть?» — «Нет». — «Тогда давай на сантиметр от ветки». — «На сантиметр? Может, на два?» — «Не… на два много. Поймут, что мы в молоко садим». — «Может, посмотреть?» — «А тебе жить надоело? Посмотришь, после того как шилки  прилетят». — «Ну, лады».
Потом, видно, какой-то духан вычислил, где мы, и дал навесом из АГС . Мы-то ничего, за камнями прятались. А вот «прицел» наш — кабздец. Там, где зеленая ветка была, один обуглившийся черенок, в натуре.
И так нам всем это дело жалко стало. Даже не то, что пристреливаться надо по-новому, а ветку эту саму. Обратно, как с елкой и курантами. Вроде взрослые бойцы, а все бывают как дети.
— Блин, ветка, — чуть тогда не со слезами сказал Бугров. — Ветку уебали, мудаки! — проорал он, встал и давай из КПВТ  поливать.
Мы ему, мол, «тихо, Бугор, тихо, братан», а он одно свое — чуть не плачет, очередями патроны расстреливает.
В оконцове усадили его. А он такой трясется и говорит:
— Слышь, бача, ну когда уже полк придет?
— Скоро, скоро, — все его успокаивают. Ну а как иначе? Это в учебке можно и попрессовать кого, кто мазу нездоровую держит. А здесь все понимают, друг за друга мы должны держаться.
Я, пока бежал вдоль реки — хорошо, ветром обдувает, легко, все по сторонам посматривал, не произошло ли чего. Нет, не произошло. Люди все так же гуляют, вон даже дети на пирсе кораблики самодельные пускают. Если бы чего-то взорвал вчера Борисыч, оно вряд ли так было.
Откуда тогда пыль, которая внизу крыши была? Чё за пыль такая?
Потом, смотрю, здания закончились, вдоль набережной какой-то парк потянулся. Ну, думаю, харэ бежать, надо немного отдохнуть. Вроде и пар уже выпустил, хорошо.
Остановился, нашел тенек. Смотрю, скамейка. Плюхнулся, чтоб передохнуть, мысли перевести.
Сижу такой, носом клюю. Вроде и в бессознанку не падал, а гляжу, справа, на скамейке, волчара сидит. Язык длиннющий повесил, оскал малиновый, глаза умные, насквозь видят. Здоровый, сучара, полскамейки занял. Я тоже мужик немаленький, сам нормально так развалился, а всего на краешке сижу.
— Ну что? — спрашивает. — Куда опять бежим, бача?
— Чего?
— Куда бежишь, бача?
— Как это куда, сам знаешь. Хрень везде какая-то.
— Может, ты сам чего-то не то делаешь, раз хрень?
— Опять ты мне будешь шары накручивать. Ну тебя! Сергуша мне рассказал. Теперь башка гудит. А я ему обещал животным не быть, стать человеком. Понимаешь? А как в человека превратиться, ты знаешь?
— Конечно, — и такой широко-широко зевнул.
Е-мое, в его-то пасть, по ходу, канистра пятилитровая войдет. Во здоровенный какой, черт зубастый!
— Абстрагируйся и не беги.
— Абстрагируйся. Не беги. Тебе легко говорить. Тебе-то что? Ты взял, в лес съебался, и живи там как кум королю. А я…
— Ну а что, ты? Ты как будто другой? Ты вот посмотри, Бэдэ, чего получается. Носишься все время, бегаешь. То за собой, то за другими. И какой прок? Все используют тебя. А хуже, что ты сам себя используешь. Понимаешь? Ты же себя используешь. Ты себе сам-то нужен? Нет, не нужен. У тебя, вообще, какие планы на будущее? Никаких, кроме пельменей с водкой после смены. Ты вообще кого-то любишь, кроме этой своей… как ее там, Лизы? Да и то, бача, не любовь это. Так, придумка. Или тем хуже, зов плоти. Так и что это за жизнь такая? То за другими бегаешь. То сам за собой. Был у тебя друг, Сергуша. Ну, положим, был. Был, был… — волчара лапу поднял, по ходу, чтобы я не вскидывался. — Но он спрыгнул, брат. Сам видел. Он крутым был мужиком. Но ушел, чтобы волком не бегать. Как и все мы. А ты чего бегаешь до сих пор?
— Спрыгнул… — я вспомнил, как Сергуша с крыши в пыль сиганул, его «время волков прошло». — А мне что делать, серый? Тоже прыгать или дальше бегать? Или, может, лечь здесь и лежать? Как иначе? Прыгать, бегать. Что еще я могу? Да вообще, кто еще чего-то может, а?
— Хочешь сказать, что многие так живут? А ты за других-то не впрягайся. Они сами по себе, ты сам по себе. Или думаешь, если ты такой герой, у тебя за плечами Афган, то ты больше других гоношиться можешь?
— Да ладно тебе. Ты лучше скажи, к чему ты клонишь. Лады?
— К чему? К чему тут клонить? Клонить можно только к одному. Чтобы ты, дорогой бача, прекратил бегать, волка из себя изображать. Вот тебе нравится Елизавета. Нравится?
— Ну.
— Во… ну и иди, скажи ей. Мол, люблю, не могу. И все такое.
— Да на хер я ей сдался такой? Ты тоже интересный персонаж!
— Да не в этом дело совсем, сдался или не сдался. Я тебе говорю, не беги. Любишь — люби.
— Ну ты…
— Эх-х, Иволга… — волчара опять зевнул своей пастью здоровой и, похоже, расстроился, не знал, как мне еще объяснить. А объяснить хотел. — Ладно. Давай так. Вот ты мне скажи, Александра Яковлевича  уважаешь?
— Кого?
— Барда, музыканта. Александра Яковлевича. Между прочим, тоже в Афгане был, хоть и как турист, но все одно.
— А ты откуда про то знаешь?
— Как это откуда? — обиделся волчара. — Ты что, это ведь самый уважаемый среди волков поэт! Вон сколько песен нам посвятил!
— Ну ладно. И чего?
— А того, что песня у него такая есть, и в ней слова «любить так любить, гулять так гулять» и все такое.
— «Стрелять так стрелять» ты забыл.
— Во! А ты уже свое отстрелял. Да и отгулял. Так что это… хватит стрелять и гулять, пора любить. Любить так любить! Понял?
Волчара начал насвистывать мелодию этой самой песни розенбаумовской, про охоту на уток. Просвистел то место, где «стрелять так стрелять», и меня как обухом по голове…
— Волчара! Так ты что, тот самый, который внизу у башни бегал?
Волчара не ответил. Был, сука, увлечен пением. Не знаю, но бацал неплохо, по ходу, и правда Розенбаумом увлекался. После «Утиной охоты» начал «Лиговку» свистеть.
А я вспомнил, как Акопян открыл створку и лабал: «Мы в такие шагали дали, что не очень-то и дойдешь, мы в засаде годами ждали…» , пока Бугров, как танцор, бежал к укрытию с КПВТ в руках.
— Ты дебил, Бугров, — орал на него ефрейтор. — Двадцать метров не пройти.
— Пройду, — ерепенился Бугров, — только пусть Ака чё-нить ритмичное лабает.
— Это-то можно, как раз есть песня, которая тебе посвящена.
— Да ну, в натуре? — заорал Бугров и выпрыгнул из брони.
Бугров тогда добежал. Десять человек отрезанных спас. Еще рассказывал, что, когда им рожки раздавал, они на них как дети на мороженое смотрели. «Дай мне… мне-мне… нет, мне, я тоже хочу…»
Опять про детей. И Борисыч про детей чего-то базарил. Все мы дети в натуре. Только на хера из себя все это изображаем?
— Лиговка, Лиговка, Лиговка, ты мой родительский дом, — подпел я.
— Мы еще с тобою попоем, — провыл волчара и лязгнул зубами. Да так, что, в натуре, как гитара баре дала.
— Мы еще с тобою попоем.
Волчара нагнулся ко мне:
— А знаешь, что я — это ты, бача, я — это ты.
— Я — это ты, ты — это я…
— Это уже из другой песни, но и так можно сказать. Теперь мне пора уходить. «Закрой за мной дверь, я ухожу», раз уж у нас тут музыкальная пауза образовалась.
— Чего, тоже сваливаешь?
— Ты же видишь, какие времена наступили.
— Какие…
— Ну как. Котлету с хлебом гамбургером назвали, в Кабул туристов возят. А что такое бачата, скоро только сантехники будут знать .
— Скажешь тоже…
— Время волков прошло. Обещаешь, что не будешь больше волком бегать?
— Обещаю, — ответил я. А что еще я мог ему сказать?..
— Молодец. Доброе утро, последний герой! — волчара хряснул меня по плечу лапой. — И не ходи туда, куда не хочешь идти. Лады?
— Лады.
Он спрыгнул со скамейки и пошел куда-то в сторону реки. У самой горки внизу помахал мне лапой и завыл:
— Время волков прошло.
«Сговорились вы все, что ли…»
Я протер глаза. Вроде все нормально. Парк как парк. Под лавочкой увидел бутылку. В ней чего-то прозрачное плескалось. Неужели не допили? Быть того не может! Во, в натуре, время волков прошло, чтоб парковые алкаши водку не допивали!
Попробовал. Да, она, водка. Опрокинул. Внутрь как будто поползло чего-то горькое. Но стало легче. Вот бляха, уже из помойки начал водку жрать! Так скоро в бича превращусь.
— Серый? Серый? — позвал я. Только никого уже рядом не было.
Вышел из парка, перед аркой стояла желтая шаха. Значит, не привиделось.
— Эээ… земеля, — стучусь к водиле.
— Чё? — отвечает заспанный мужик.
— Через плечо. До центра?
— До центра? — говорит он, как не догоняет, чё это такое «до центра».
— Да, е-мое, и ты братан туда же. Заводи давай.
— Ээээ… ладно, ладно… — поворачивает он ключ, чего-то чихает под машиной, раздается звук движка.
Одновременно слышу какие-то слова. Залезаю на пассажирское. Из торпеды лабает кто-то знакомую песню: «…Нарисуйте мне дом… в доме том укажите мне место, где бы упасть и уснуть, и не слышать зов глашатаев трубный…» Ну, блин, знамо дело, Александр Яковлевич, любимый бард всех волчар. Не слышать зов глашатаев, это дело хорошее.
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е>

Я вышел и сразу ощутил всю мерзость, которая происходит вокруг. Грязная замороженная каша под ногами, в голове что-то похожее. Захотелось водки. Опасный сигнал.
Только водка дает честную эмоцию, без привкусов и оттенков. Этого сейчас и не хватало. Честности.
Зашел в ближайший магазин, такой же грязный и скомканный, как и вся улица. В несколько рядов стояло много бутылок. Я взял первую из верхнего, тут же начал пить.
Во рту все быстро наполнялось едким привкусом спирта и желудочного сока. Мои внутренности, похоже, были против подобного потребления. Достал с другой полки пачку сока, попробовал заглушить всю эту гадость. Вроде как помогло. Сел между полками, отхлебывая то из одной, то из другой бутылки.
— А… вы брать будете? — спросил охранник, какая-то одутловатая свинья.
Желтые мертвые волосы, опустившиеся плечи, серо-голубые тусклые глаза на обрюзгшем лице. По виду из Рязани, без разбавленной монголами крови. Наверное, хорошим фермером был или даже производителем чего-то сельскохозяйственного.
Я представил его маленьким, где-то в деревне. Как он сидит на простых струганых досках, ловит мелкую рыбу. Как к нему подходит добродушный отец в огромных болотных сапогах:
— Ну что, готов к настоящей рыбалке, сын? — улыбаясь, теребит чадо по затылку.
— Готов, папа! — и показывает целое ведро мелких рыбешек, самое то для наживки.
Почему-то стало нестерпимо больно за этого парня. В свои двадцать шесть — тридцать лет он уже развалина. Больные ноги и спина, дряблые мышцы, серое землистое лицо. Сколько же вокруг таких измордованных созданий! Таких же, как он. Тоже, по ходу, попал в «унитаз заготовок», вот его и смыло.
— Буду, — и я протянул охраннику мятую купюру. — Господи, господи… — в голове заиграли какие-то вспышки.
Парень из Рязани что-то пытался мне сказать. Вроде: «Я не там… я не там… я не там…»
— Да, не там… совсем не там, — согласился я, посмотрев на него с жалостью и представив его тело, смываемое в канализацию, облипшее всякими нечистотами. Раньше я смотрел на таких, как он, с ненавистью и пренебрежением. — Господи…
Рядом с рязанским детиной стояла полка с какими-то банками. Цвета десятка этикеток сливались в одну мерзкую картину нечистот. В этот момент особенно хотелось уничтожить все это. Все, до основания. Каким бы это основание ни было.
Одна банка выделялась, с краю на полке. Большая, больше остальных. С ярко-красной надписью «Братик-томатик». Этот «братик-томатик», его уродское лицо в виде помидора, вроде как подмигивал мне, говорил, мол, «давай, давай, надо отмыть их всех»! И рязанский детина, на фоне этой мишуры и «братика-томатика».
В голове зашумело. Видимо, от водки. Я закрыл лицо руками. Заплакал.
— Э…э… мужчина, — прошло сколько-то времени. Кто-то тормошил меня за плечо. Это опять был он, парень из Рязани.
— Почему? — спросил я его.
— Я по-другому не мог, — ответил он.
— Почему? Зачем ты таким стал?
— Так получилось.
— Но почему, почему, почему… почему так получилось?!
Кажется, потом я заорал во все горло, и мне стало легче.
Я протянул еще какую-то купюру из пачки. Наверное, крупную, потому что он сразу ушел.
Господи… почему они все такие? Уродливые, тупые, больные, несчастные, ненастоящие, не на своем месте! Как будто была лужайка травы, а потом кто-то взял и срезал большой пласт, перевернул его. И там, где бушевала зеленая сочная трава, теперь торчат комки земли с обрезанными мертвыми корнями. Трава лежит под ними, под этими комками. Гниет, жухнет, умирает, в ней копошатся червяки. И все только потому, что кто-то перепутал порядок. Надо было вернуть срезанный пласт на обычное место, а не переворачивать. Тогда б он прижился, снова рос, блестел здоровой зеленью, давал кислород, не гнил бы так…
— Эээ… молодой человек, — раздался уже другой голос. Я достал еще какую-то купюру из пачки и протянул. Ответного движения не последовало. — Не, не… вы не поняли, мне не нужно. Я хочу вам помочь.
Я поднял глаза и увидел мужчину южной наружности, с темными редеющими волосами и недельной щетиной. Понятно. Наверное, владелец магазина.
— Чем помочь?
— Вот, возьмите, — и он протягивал одноразовую тарелку, на которой лежали какие-то завернутые куски. Показалось, смотанные бинты. Как будто обмотали отрубленные фаланги пальцев. Или их отрубили уже замотанными.
— Нет! Нет, нет…. — я понял, что это могут быть пальцы «последнего солдата». — Нет…
Потом, приглядевшись, дошло, это долма или что-то в этом роде. Я выпил еще из бутылки, где-то краем сознания оценив, что во мне почти пол-литра водки, и закусил одним из «бинтов».
Поднялся, пошел к выходу.
* * *
Рядом была река, такая же испорченная, как и все вокруг. Когда-то она, наверное, была не такой. Пока ее не перевернули вверх дном. Для чего-то, для кого-то…
Я снял ботинки, забросил их куда-то, закатал брюки по колено.
В ноги сразу врезались ошметки… может, стекла или чьих-то костей?
Интересно, ошметки были здесь или их принесла река?
Быстро вошел в воду. Подошвы обожгло, стало нестерпимо холодно, когда вода достигла коленей. Я понял, что могу не пойти дальше.
Надо упасть в воду сразу всем телом, чтобы уже не останавливаться. Так я и сделал.
Когда поплыл, то где-то посередине увидел льдину, небольшой, тонкий, замороженный осколок мутной прокисшей воды.
Надо доплыть до нее. Обязательно надо доплыть. Может, удастся забраться? А… дальше посмотрим…
Кажется, я действительно доплыл и теперь лежал на льдине, смотрел куда-то вверх, наискосок. Сначала было видно грязное небо. Как будто кем-то засиженное, как обои у гоголевского Чичикова.
Потом «небо наискосок» покачнулось. Может, льдина куда-то поплыла? К черту, я все равно не мог пошевелиться. Даже если бы меня положили на огромную кучу мусора, все равно сейчас никуда бы не сдвинулся, тело меня не слушалось.
Потом что-то перевернулось на сто восемьдесят градусов, я увидел опарышей, которые вывалились из башни-червя, они опять сидели под ней.
Вокруг веял песок монотонным потоком, звук песчаных завываний был похож на молитву мулы на минарете: «Ау-м-м-м…му-а-а-а…эму-ам…»
— Хватит! — закричал я и, кажется, зажмурился, но от этого только отчетливее увидел кривую башню-червя и ее опарышей.
«Надо еще раз прыгнуть, — понял я.
И прыгнул.
Кажется, это помогло. Я перестал что-то видеть вообще. Как будто серый пыльный занавес опустился.
Серое пыльное ничто. Ну, так даже лучше.
Глава 5. Мукнаил
<Место без географического наименования, 2100-е>

С каждым днем Мукнаилу становилось все хуже. Настолько, что он уже перестал реагировать на кляп, который засовывал ему Ульма, чтобы Мукнаил, как тот объяснил, не прикусил себе язык. А так хотелось прикусить! Мукнаила выворачивало, гнуло изнутри. Все тело болело, казалось, то расширяясь, то сужаясь во всем своем объеме.
Асофа не приходила, дистиллята не давали. Только Ульма что-то запихивал ему в рот, потом заливал много серой, дурно пахнущей жижи, которую почему-то называл водой, и тоже уходил, надежно вставив кляп. И Мукнаил лежал так на кровати, трясясь от судорог, озноба, жара и много чего еще.
Прошло еще несколько дней. Во всяком случае, так подсчитал Мукнаил. Его воспаленные веки пульсировали, почти как часы. Одно вздрагивание было равно одной секунде. И вздрагиваний таких Мукнаил насчитал уже сотни тысяч. Значит, действительно, прошло много дней.
В один из таких дней пришла Джин, села рядом с Мукнаилом. Хорошо, что ничего не говорила. Он с ужасом ждал, что раздастся ее скрипучий голос, как будто пронзающий насквозь. Но Джин просто молча сидела рядом, доставая из мятой пачки и закуривая одну за другой кривые скрюченные сигареты, выпуская то большие густые облака едкого дыма, то тонкие острые струйки. Мукнаил и так задыхался. А тут еще этот дым!
Наконец, когда «удары» его век перевалили за многие миллионы, пришла Асофа, потрогала лоб Мукнаила, капнула каплю. Сразу стало легче. Он даже смог немного вытянуться на кровати. Расправил ноги и руки, которые уже давно не чувствовал.
— Как ты? — спросила Асофа.
Если б Мукнаил не был сейчас так измучен, то непременно заметил бы в тоне ее вопроса, что она сама недавно проходила через подобное.
— Один день прошел. Значит, можно дать каплю дистиллята. Потом еще одну, через день.
В сознании Мукнаила отразилось только одно — через день. «Через день!» — хотел прокричать он. Вместо этого беззвучно замычал.
— Знаю, — сказала Асофа. — Знаю. Сейчас больно. Твое настоящее сознание возвращается. А это всегда очень больно.
Тут Мукнаил понял, точнее решил для себя окончательно. Как бы там ни было, он должен дойти до сто первого этажа, войти в поле и никогда, никогда из него не выходить. Что бы ни говорили про поле Розевич, Клаца и даже профессор Зуля из ретрообраза… с человеком, который живет в поле, такая страшная история никогда бы, ни за что бы не произошла. Никогда! Ни за что! Как она произошла с Мукнаилом, Асофой, Ульма и еще многими, кого он успел увидеть в комнатах, пока они шли сюда.
Да и что может быть лучше красочных, приятных, впечатляющих образов, которые происходят в облаке! А если разница между облаком и полем лишь в том, что поле никогда не надо отключать, и человек рождается уже с полем или «в поле», то этот поток нескончаемых приятных образов никогда, никогда не заканчивается.
— Никогда! — со всех сил, которые у него остались, проорал Мукнаил.
Он больше не отсчитывал дни по пульсированию век, а отсчитывал по каплям дистиллята, которые ему давала Асофа, приходя раз в день. Правда, Мукнаилу казалось, что проходит много дней, прежде чем она снова приходит. Но, видимо, всякий раз проходил только один. «Только один!»
— Что «никогда»? — переспросила Асофа.
Мукнаил уже не мог ей ничего ответить. Он чувствовал тепло от капли дистиллята лишь на короткое время, потом снова начинал трястись в бессильных конвульсиях.
Ульма приходил два раза в день, заливая отравленную (как казалось Мукнаилу) жижу из большого, похожего на мешок, сосуда. Потом, как обычно, улыбался своим некогда идеальным лицом и удалялся. Мукнаил ненавидел Ульма больше всех. «Как можно было отказаться от вечного облака! — так он про себя назвал поле. — Как?! Да еще попасть сюда!» Непонятно, что больше мучило Мукнаила. То, что Ульма добровольно отказался от поля, или то, что он сам оказался здесь, вместе с такими жуткими людьми, как Ульма, Асофа и, того хуже, Джин, если только она вообще была человеком.
— Никогда! — крикнул он, когда Асофа капнула следующую каплю дистиллята. Значит, прошел только один, еще один день.
— Знаю, знаю, — Асофа похлопала его по плечу, не обращая внимания на это «никогда», и ушла.
Мукнаилу только оставалось опять ворочаться, выгибаться, беззвучно стонать. И вспоминать, как хорошо ему было, проснувшись в своем идеально чистом и мягком ложементе, погрузиться в горный ручей, включить образ плотского удовольствия с самого утра или поездить на быстрой машине по извилистой дороге.
«Как хорошо! Никогда ничего не будет и не может быть лучше, чем проснуться в облаке! — наконец, понял он. И хотя Мукнаил никогда не был в поле, то решил и про поле то же самое. — Никогда ничего не может быть лучше, чем проснуться в поле!»
Когда в очередной раз пришел Ульма, ему он тоже попытался прокричать «никогда», но у него получилось только «н-да».
— Н-да? — переспросил Ульма, улыбаясь своей кривой улыбкой.
У Мукнаила не хватило сил даже на еще одно «н-да». Он только беспомощно ворочал глазами, как будто пытаясь передать взглядом все, что понял. Хотя, похоже, передавай не передавай, толку все равно не будет. Ульма настолько гордился тем, что давно не заходил в облако, что его ничем не убедить.
Наконец, после третьей капли и третьего «никогда», а значит, и третьего дня, опять пришла Джин. Сегодня она выглядела не совсем так, как обычно. Вместо изъеденного какими-то насекомыми свитера надела длинный халат. Тоже ужасный, но не такой испорченный, как свитер.
— Вот! — сказала Джин и поднесла ко рту Мукнаила свою изжеванную грязную сигарету. — Вот! Хочешь?
— Мммм… му… му… ммм… — только ворочал головой Мукнаил, пытаясь отвернуться от дымящейся гадости. Но Джин упрямо воткнула сигарету сначала в нос, а потом и в рот бедному Мукнаилу. И как бы он ни задерживал дыхание, все равно пришлось, хоть и немного, вдохнуть отравленный дым.
— Вот и молодец! — Джин ушла.
Мукнаилу только и оставалось мечтать, что когда-нибудь он сможет включить образ массажа. Он даже представил, как распаренные, идеально белые пушистые полотенца прикасаются к его ногам, рукам, торсу, шее. И как от каждого прикосновения его тело все больше расслабляется, оживает. И как тонкие и сильные, ровные, без всяких уродливых морщин, с ровными, одинаковыми блестящими ногтями пальцы разминают мышцу за мышцей, массируя и разглаживая его и без того ровную персикового цвета кожу.
«Как можно от такого отказаться?! — в очередной раз думал он. — Ради чего?! Чтобы ходить в грязном рваном свитере и курить отравленные сигареты? Или ради того, чтобы твое идеальное лицо стало жеваным, как у Ульма? Ради чего?!»
А еще хуже было то, что Мукнаил понял страшную мысль: если и нравится ходить в грязном свитере и курить всякую отраву, можно делать это в образах, не вставая с идеально чистого ложемента. Можно ведь даже чередовать «грязный свитер» и «прогулку на яхте» или что-нибудь еще, если уж так нравится. При этом… при этом… оставаясь таким же идеальным. «Зачем, зачем делать это не в облаке?! Зачем?!» — хотел прокричать Мукнаил вместо своего привычного «никогда».
Незадолго до прихода Асофы к нему пришел Ульма и влил столько гадкой жижи, что часть даже расплескалась вокруг. От чувства омерзения и бессильной злобы Мукнаил в третий раз прокричал «никогда», хотя и хотел на этот раз прокричать «зачем».
— Все хорошо, все хорошо, — не реагировал на его конвульсии противный Ульма или же просто издевался.
Потом снова пришла Джин. Как ни странно, уже в третьем костюме. Удивительно, но на костюме не было ни рваных следов, ни просыпавшегося пепла. Он был почти не испорченным и представлял собой длинную черную или, скорее, темно-серую рубашку, с такими же длинными рукавами, которые заканчивались большими круглыми пуговицами. Впрочем, они были ни к чему, ведь манжеты отсутствовали, пуговицы не служили никакой цели, кроме украшения.
Мукнаил, наверное, подумал бы, зачем украшать рубашку пуговицами. Но он был слишком занят тем, что пытался вспоминать какие-то приятные образы, лишь бы не попасться на очередную гадость Джин, которая наверняка пришла не просто так.
Однако Джин пришла и ушла, даже не пыталась запихнуть Мукнаилу свою тлеющую сигарету.
Прошло еще, кажется, полдня, а может, и полчаса… и пришел неизвестный Мукнаилу человек. Мукнаил толком и не разглядел «новенького», а только почувствовал, как кто-то его переворачивает. И как из-под него что-то выдергивают. А потом, наоборот, что-то подкладывают.
Когда неизвестный и очень неприятный во всех отношениях (Мукнаил не знал почему) человек ушел, он обнаружил, что под ним другое покрывало. Такое же отвратительное, мерзко-шершавое, но вместо грязно-серых вкраплений на покрывале была какая-то красная прострочка, которая не понравилась Мукнаилу еще больше.
Чтобы отвлечься, он попробовал вспомнить один из своих любимых образов — образ дороги, проходящей мимо высоких, идеально зеленых деревьев, по которой он шел, сжимая в одной руке большую соломенную шляпу, а в другой — две огромные сочно-оранжевые морковины с длинными пушистыми салатовыми хвостиками. Вместо слегка покачивающихся, пышных крон деревьев Мукнаилу представились какие-то пыльные, чуть ли не обгоревшие от неведомого огня, чахлые деревца. А вместо прекрасной моркови в руках оказались какие-то две тощие, жалкие морковки, к тому же чуть ли не гнилые.
Одна дорога осталась почти идеально ровной, с идеальным асфальтом, не совсем черным, слегка коричневатым, очень-очень мягким. Шаги Мукнаила по такому асфальту получались легкими и пружинистыми.
Правда, пока Мукнаил шел по этой дороге, ему становилось не лучше, как обычно, а хуже. Это, увы, отражалось на окружающем мире. Щебетание птиц прервалось, шаги становились все менее пружинистыми, морковины превращались в какую-то практически слизь, буквально вытекая из рук Мукнаила.
Дальше произошло самое страшное, что только могло произойти. Мукнаил не ощущал на подошвах гладкий мягкий асфальт — покрытие стало мерзким, шершавым. Мукнаилу все труднее и неприятнее было по нему идти. Как будто он надел коньки для льда и пытался ехать по песчаному полю, то зарываясь в поверхность, то скребя острыми лезвиями.
Мукнаил перестал вспоминать этот образ. Он открыл глаза и, хоть в комнате было достаточно темно, увидел свою правую ступню, высовывающуюся из-под гадкого покрывала.
Мукнаил смотрел на свои пальцы с лакированными ногтями, с тонкой белой каймой по краям. Очень расстраивало, что они покрыты этим жутким, с красной противной прострочкой, покрывалом. Но все равно это лучше, чем вспоминать идеальные образы, которые почему-то превращались в страшные и неправильные.
А все потому, что не надо выходить из облака! Не надо никогда и ни за что выходить из облака! Никогда, никогда, никогда, никогда…
— Никогда! — с какой-то даже гордостью прокричал Мукнаил. Это был, кажется, пятый день. Во всяком случае, еще один прошел точно, потому что пришла Асофа, чтобы капнуть ему из своего пузырька.
Асофа не придала никакого значения гордости Мукнаила, сказав свое удручающе-привычное:
— Все хорошо, все хорошо.
Наконец, Мукнаил выработал правильную последовательность действий. Сперва он вспоминал какой-то образ, но не погружался в него полностью, как если бы был в облаке. Он погружался по чуть-чуть. Потом намеренно отвлекался от образа, смотрел на пальцы правой ноги. Потом опять чуть-чуть погружался в образ, потом опять смотрел на пальцы. Он даже хотел еще смотреть на пальцы рук или хотя бы одной руки, ведь так было бы проще удостовериться, что что-то идеальное по-прежнему существует, к тому же они ближе, чем пальцы на ногах.
Однако для этого следовало сильно наклонять голову, что в ситуации Мукнаила было очень больно, шейные мышцы болели больше остальных.
Так он и проводил все время, то погружаясь в воспоминание какого-нибудь образа, которое, конечно, было в сотни раз не такое идеальное, как сам образ, то глядя на свои пальцы и ступни, стараясь убедить себя в том, что у него осталось что-то от прежнего Мукнаила.
Но Джин и это разрушила. Даже это умудрилась испортить. Пришла в следующий раз с зеркалом. Небольшое зеркало, конечно же, тусклое и мерзкое, еще и с облезшей ручкой, как и все предметы, которые Мукнаил здесь встречал. Даже такое зеркало открыло Мукнаилу страшную правду. Все дело в том, что, когда Джин направила на Мукнаила этот гадостный предмет, предварительно чего-то покрутив со светом, чтобы его стало больше, Мукнаил увидел не свое прежнее лицо с короткими, едва выбивающимися каштановыми волосами. Нет, он увидел свое лицо (он его узнал, в этом была хоть капля облегчения), но оно выглядело помятым, опухшим, заскорузлым. И это его настоящее лицо! Его настоящее лицо портится! И портится очень быстро!
После этого Мукнаил перестал смотреть на пальцы правой ноги, боясь, что в следующий раз они уже не будут такими, как раньше. И больше никогда не будут.
— Больше никогда! — хотел прокричать Мукнаил, когда Асофа в следующий раз капнула ему каплю дистиллята. Но получилось опять что-то странное. Что-то вроде «бокогад».
— Что? — переспросила Асофа.
— Бо-ко-га… — уверенно повторил Мукнаил. Ему даже хватило сил на то, чтобы закрыть лицо руками. А когда он их убрал, увидел то, что больше всего не хотел видеть, даже по сравнению с Джин, ее дрянными одеяниями и гадкими сигаретами.
Мукнаил увидел свои ногти на руках. И они… были неидеальными, как он того и боялся. Не совсем ровными, не совсем гладкими.
«Ну, все!» — понял Мукнаил и совсем отстранился от происходящего вокруг.
Он больше не вспоминал свои прежние образы, тем более не смотрел на ногти, ни на ногах, ни на руках. Хотя, если б даже и захотел, не получилось бы, руки Мукнаил мог поднять только после капли дистиллята. Но после капли дистиллята он мог выбирать между тем, чтобы что-то прокричать, хоть сколько-нибудь связное и громкое, и тем, чтобы поднять руки. Мукнаил выбирал прокричать. Где-то в глубине своих образов он надеялся, что облако проникнет и сюда, в этот жуткий подвал, что его услышит или увидит инструктор Жаб и незамедлительно спасет, а значит, Мукнаил снова сможет нормально двигаться и даже ходить. Правда, по прошествии стольких дней без био он вряд ли сможет скоро стать полноценным участником облака.
Наконец, в какой-то из дней, когда пришла Асофа, Мукнаил ничего не прокричал. Он понял, что здесь, в этом жутком подвале, его никогда не увидит и не услышит ни инструктор Жаб, ни Розевич, ни даже смышленый Клаца. Никто не услышит. Поэтому Мукнаил молчал. Просто лежал и молчал. А когда Асофа поднесла маленький пузырек со свисающей каплей дистиллята, который должен был хоть на какое-то время разогреть тело и мысли Мукнаила, он даже не открыл рот.
— Кажется, готов! — прокричала куда-то в пустоту Асофа.
Тот, кому она прокричала, ответил не сразу, но ответил:
— Зови Джин, чего уж там!
Мукнаил был на грани безумия.
Он увидел перед собой образ большого черного пуделя с красной повязкой на одном глазу. Как будто пудель был пиратом, и, хоть его шерсть гладкая и вьющаяся, повязка, кажется, пропитана кровью. Складывалось ощущение, что пес потерял свой глаз недавно, поэтому из-под повязки до сих пор сочится кровь.
Но пудель был в образе. Настоящем образе! Не в этом жутком подвале, где все такое страшное, серое, уродливое. Пудель, хоть и достаточно травмированный, был красивым, наполненным. «Я… что? Снова в облаке!» — подумал Мукнаил.
— Ну, что? Отщепенец, — «проскрежетала» Джин где-то у него над самым ухом. — Наверное, уже убедился, что и без облака можно образы строить. И даже вполне неплохие. А?
Мукнаил не понял, что она говорит, и попробовал вернуть черного пуделя с кровавой повязкой.
Как ни странно, пудель тотчас возник перед ним. Кровь пока еще сочилась из выбитого глаза, но, судя по тому, как тот довольно лязгал пастью, рана была получена не зря.
Мукнаил решил, что если этот пудель и боец, то непременно морской пират, тогда… надо добавить ему пиратскую треуголку, сапоги-ботфорты и саблю с лихим закрученным клинком с зазубринами.
На удивление так и произошло. Обретя яркие атрибуты пиратского стиля, пудель подпрыгнул на всех четырех лапах, чуть было не растеряв не по размеру крупные ботфорты, однако успешно приземлился и побежал куда-то.
— Давай-ка что-нибудь из старенького вспомни, дорогой, — проскрипела Джин, и ее голос показался Мукнаилу уже не таким резким, ранящим, даже в чем-то мелодичным.
На этот раз он послушался и решил вспомнить дорогу, деревья, две морковины.
У него получилось! Мукнаил шел по знакомой дороге с почти идеальным асфальтом. Был ли асфальт полностью идеальным или только отчасти, он пока не разобрался. Но деревья вокруг, морковины и все остальное точно было идеальным, как когда-то в его любимом успокоительном образе.
— У-ф-ф-ффф… — выдохнул Мукнаил.
— Вижу, получилось неплохо? — скрипнула Джин.
Мукнаил удивился тому, как она точно угадывает, что он сейчас перед собой видит. Однако не придал этому значения. Сейчас были переживания поважнее.
— Давай что-нибудь новенькое — на хорошо забытое старенькое, — потребовала Джин и, кажется, выдохнула облако дыма прямо ему в лицо. Облако было таким густым, что даже попало в образ Мукнаила.
На горизонте появилось большое облако, из него почти сразу пошел дождь, но быстро закончился, и в небе возникла огромная и очень яркая радуга.
«Как красиво! — одновременно обрадовался, удивился и немного не верил Мукнаил. — Как он мог создать такое невероятное дополнение к своему образу без облака?!»
— Ну ты даешь, парень! — обрадовалась Джин. — Еще пару дней, и обретешь сознание!
— Об-бе-бешь-няние… об-бе-бешь… об-бе… — выдохнул Мукнаил и опять вернулся к дороге, морковинам и радуге. Только теперь он еще дорисовал кое-что посложнее: по кромке леса бежал табун диких лошадей, на солнце их шоколадные спины блестели и переливались.
«Как красиво!» — опять подумал Мукнаил. Его новое сознание нравилось ему все больше.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е>

Я взбирался по ступенькам как сумасшедший, коридор за коридором. Даже еще быстрее, чем вчера убегал от мистера Моисея. А все почему? Я решил называть мистера Кхм мистером Моисеем. У меня появился новый друг с настоящим именем! Появился и сразу пропал. И по моей вине тоже. Можно было дать ему еще немного дистиллята, тогда он дотянул бы до бородатых.
Подумав об этом, я сразу почувствовал, как сил стало меньше. Может, я слишком быстро взбирался? А может, в книжке мистера Моисея правильно написано: «Отдай дистиллят, и получишь еще больше дистиллята».
Я сел, достал ополовиненного Ренуара и почти разом выпил все. Да так испугался, что сразу услышал причитания Джин:
— Эй, эй, эй… не надо, не надо, не надо делиться дистиллятом.
— А вот и надо! — почему-то запротестовал я. — Надо!
— Ты что, ты что, ты что? — испугалась Джин. — Как это, как это, как это?
— Потому! Ты стерва, Джин, тебе не понять. Если б я поделился с мистером Моисеем, он бы дошел до бородатых, и вместе мы получили бы гораздо больше дистиллята. Так?
— Это… это… с чего это так?
— С того!
Я решил не продолжать грызню с Джин. Мне и самому не нравились собственные мысли. Вспоминался еще один листок из дурацкой книги мистера Моисея: «…дистиллят непредсказуем». Ну ведь так! Вот выпил я много дистиллята и начал думать про какую-то ерунду. Непредсказуемость и неопределенность! Вот какой он, дистиллят. А что делать с непредсказуемостью и неопределенностью? Бежать вперед, конечно!
— Эх, дубина… — вздохнула Джин, но идти дальше все-таки помогла.
Я взбирался и взбирался. Даже забыл, что можно так быстро двигаться. Помню, когда людям сильно не хватало дистиллята, они начинали все делать очень медленно. Да и я сам, пока у меня были только небольшие запасы Роберта, проходил всего по десять шагов в день. От этого постоянно ругался с Джин. Что еще делать, пока кое-как перетаскиваешь ноги?
С каждым коридором количество лежащих бородатых увеличивалось. Я подошел к одному. Он лежал мирно, сложив руки на груди. Высох так, что даже и не очень попортился. Можно было различить черты лица. Какое-то время я разглядывал его. И даже перестал понимать, он, правда, бородатый или это от большого количества волос и паутины Адама так почудилось. Теперь лицо его показалось мне тонким, совсем не бородатым. А может, это и не парень? А может, это, как это, как это… женщина?
Не знаю, я в таких вопросах плохо разбирался. А у Джин бесполезно спрашивать. Ей все одно, ревность и ненависть. Дай все ей, только ей одной! Дашь — молодец, а иначе, иначе — все! Ты враг навеки. Такая уж Джин.
Тут я понял, что имел в виду мистер Моисей, когда написал в своей книжонке: «…дистиллят у каждого свой».
Я-то раньше думал, это значит, что если у тебя есть дистиллят, то храни его, никогда никому не давай и не оставляй. Это же свой, свой дистиллят!
«Бр-р-р-р-р-р… — отряхнулся я. — Вот что за мысли лезут в голову? Дистиллятом нужно делиться. Бред какой-то. Или что дистиллят у каждого свой. Дистиллят и есть дистиллят. Причем тут свой, чужой? Держи дистиллят при себе и все».
И почему бородатые умерли?! Ведь они не так боятся Милицы и Адама. У них полно дистиллята, который течет просто так, бери сколько вздумается. У них есть какие-то плоды, которые они собирают в своей отравленной серой массе, которую еще и таскают туда-сюда. Сил хватает на такое бесполезное занятие!
Тогда почему, почему?! Почему столько мертвых бородатых здесь?!
Может, и прав мистер Моисей, дистиллят нельзя накапливать. Вот есть он у бородатых, а потом раз — и нет! Эти бородатые, которые лежат здесь, просто не смогли накопить в себе достаточно дистиллята. А? Тогда… тогда… надо спешить, надо торопиться… если они не смогли накопить, а я пока смог, значит, надо накопить побольше, побольше, научить этому бородатых. А ну, они так и будут складывать тут всех и строить свои дурацкие стены, не зная, что...
«Ты должен научить, ты должен передать… кхм… кх-м…» — вспомнились слова мистера Моисея.
Да, да, наверное, так и есть. Я должен им все рассказать про дистиллят. Только не совсем то, что написано в этой глупой книжке мистера Моисея. Совсем нет. Я сам знаю, сам знаю лучше, что им рассказать. Иначе эти олухи угробят весь дистиллят, который у них есть!
Я наконец добрался до того места, где раньше был выход на площадку бородатых. Но теперь выход отсутствовал. Я запаниковал. Что же делать?! Потом сообразил, что эти олухи еще накидали своих комков, поэтому придется карабкаться выше. Вот только ступени заканчивались. Видно, бородатые не хотели их делать дальше, а может, просто не успели.
Я зацепился здоровой ногой за нижнюю ступень, кое-как подтянулся.
— Вот бородатые олухи! — громко ругался я. — Вот зачем тут строить всякую дрянь из этой отравленной каши?! Зачем?! А, Джин?
— Ух-эх-ух-эух… — причитала Джин.
Ей сейчас тяжело приходилось. Тащить мое высохшее колено через всю эту жижу — так себе занятие. Я это хорошо понимал. Но все-таки полз дальше и дальше.
«Дистиллят непредсказуем! — подумал я. — Был бы я здесь, весь перемазанный в этой отравленной жиже, если бы не дистиллят? Конечно нет!»
Наконец я добрался до верхней части туннеля, который слепили бородатые. Дальше виднелось небольшое окно наружу. Сил уже никаких не было. Я уперся ногами, расставил руки, кое-как закрепился в таком положении, чтобы перевести дух.
Все руки и ноги в серой жиже. Сейчас меня можно было принять за бородатого, если б не отсутствие волос на голове и большое количество карманов. А так бы, так бы…
Еще глотнул дистиллята, осторожно. И так уже лишился Роба, Рафаэля, почти что допил Ренуара. У меня, конечно, еще девять отличных парней распихано по карманам, но дистиллята все время мало. Поэтому, поэтому…
Однако после этой порции дистиллята я вдруг почувствовал какое-то сильное раздражение. Нет, не так, как это обычно бывает, когда я ругался с Джин. Нет, просто раздражение на все, все вокруг. На Джин в первую очередь, на этот туннель из серой жижи, на себя, на отсохшее колено и даже… даже… на дистиллят. Может ли быть такое, а?
Тут я вспомнил страницу из книжонки мистера Моисея: «…дистиллят все время меняется».
«Ладно, к черту! Надо доползти, а дальше уже посмотрим, что будет. Что будет?!»
Из последних сил я сделал рывок и вывалился на площадку, продираясь через узкую щель. Площадка была меньше по размерам, чем та, которую я видел в первый раз. Видно, бородатые собирали свои комки, складывая их каким-то особым образом. Поэтому конструкция постепенно становилась конусом.
В остальном ничего не изменилось, все так же, как до моей последней встречи с бородатыми. Снаружи висела веревка, на которой они поднимались и опускались. Слышалось знакомое «бух-бух-бух» перекошенного Аиста с двумя клювами, везде были навалены комки.
«Дистиллят сам по себе не дистиллят, — в ушах у меня звенел голос мистера Моисея, а потом я сразу услышал: — Ты должен их научить, ты должен им рассказать».
Вокруг ни одного бородатого. Учить пока некого.
Я встал на край стены, посмотрел, что там внизу. Зачем-то взял в руку вертушку мистера Моисея, что есть силы крутанул. Вертушка зажужжала. Правда, это мало что изменило, света и так было достаточно.
Решил подождать. Может, бородатые сами поднимутся сюда. А может, еще чего-то. Раз я чего-то ждал, пришла мысль еще раз глотнуть дистиллята, поговорить с Джин. Так и сделал.
— Джин?
— Чего тебе?
— Джин?
— Ну?
— Хочешь жить у бородатых? А?
— Вот ты кретин… — выругалась Джин. — Ты с чего это взял? Я хочу жить… я хочу жить… сам знаешь где. Или ты меня не слушаешь, мерзавец? Или я все это впустую говорю?
— Да нет же, нет! Ты хочешь жить в торговом центре. Но, но… торговых центров больше нет, Джин, больше нет. Ты ведь знаешь, знаешь! Я хочу жить в Моисее. Точнее, не жить, ну, в общем, не важно… но Моисея больше нет, нет. Как и торгового центра. Ведь так, так?
— Ну и что! — вскинулась Джин. — Разве я не могу хотеть там жить?! Не могу, не могу?!
Джин сильно разревелась. Второй раз за последнее время. Ну, первый раз, ладно. Там провалились куда-то, не могли выбраться. А здесь-то что?!
— Ну, Джин, Джин… — я гладил ее по пластиковому корпусу. — Ты помнишь, как написано у мистера Моисея? Дистиллят непредсказуем, дистиллят все время меняется. Может, и с торговым центром так? А?
— Да ну тебя… — всхлипывала Джин.
— Может, все, что мы видим… это… это какой-то новый торговый центр. Новый!
— Идиот.
Ей, конечно, было непонятно все это «меняется», «непредсказуем». Большую часть жизни Джин прожила совсем по-другому. А теперь…
Милица сильно подула в сторону, я чуть было не свалился с этой скользкой стены.
Хоть Адам на какое-то время рассеялся. Внизу, за черными переплетами его паутины, я увидел бородатых. Много бородатых.
Похоже, эти олухи не стремились подниматься наверх. Они зачем-то сидели, смотрели на свою уродливую башню. Зачем? Почему? Ведь все, что им нужно, у них уже есть. Дистиллят! Бери и все! Но нет… бородатые все равно сидели и смотрели куда-то вверх.
Тут я подумал: «А ну как и правда стоит научить их чему-то? А то ведь испортят все свои запасы дистиллята».
А чему я могу их научить? Разве что ползать по старым коллекторам, прятаться от Милицы, укрываться от Адама. Да еще избегать тупиков и туннелей. Так вроде им это не нужно. Они и так справляются. Но дистиллят, дистиллят. Похоже, бородатые совсем не знают, что делать с дистиллятом. Похоже… похоже… это, это. Нет, этого не может быть! Не может быть! Не может быть, чтобы…
Я открыл последнюю страницу книжонки мистера Моисея. В завываниях Милицы, через прищуренные веки, прочитал, что дистиллята не существует.
Еще вчера я бы подумал, что это просто ловкая концовка. Но сейчас понял, что нет, нет. Это трюк, важное упражнение. Последнее упражнение от мистера Моисея. Я понял! Надо убедить бородатых, что дистиллята не существует.
Тогда, тогда все остальное будет в порядке! Все остальное: дистиллят нельзя накапливать, дистиллятом нужно делиться, дистиллят нельзя произвести, дистиллят всегда есть, дистиллят у каждого свой, дистиллят непредсказуем, дистиллят сам по себе не дистиллят, отдай дистиллят — и получишь больше дистиллята, дистиллят все время меняется. И все почему? Действительно! Да потому, что дистиллята-то не существует! Хе-хе!
Да! Вот это дело! Если бородатые будут знать, что дистиллята не существует, я могу взять у них как можно больше дистиллята.
— Эй, Джин! А я — голова!
— Это чего это?!
— То самое! Как ты думаешь, почему дистиллят нельзя накапливать?
— Да потому! Сколько б ни накапливал, все вылакаешь, олух!
— Нет! Нет, Джин! Дистиллят нельзя накапливать, потому что его нет! Его не существует!
— Конечно-конечно!
— А как ты думаешь! Почему дистиллятом нужно делиться, а? — Я не ждал ответа Джин и ответил сам: — Да потому, что дистиллята не существует! А..ха…ха…ха…ха…
Милица все еще прилично выла в сторону, поэтому куски Адамовой паутины были не такими плотными, и я увидел, что бородатые, кажется, услышали мое «ах-ха-ха-ха» и как-то все одновременно покачнулись в сторону.
— Джин! Смотри! — и я еще раз, громче прежнего, изобразил это «ах-ха-ха-ха», а бородатые в ответ опять покачнулись. — Вот, видишь. А ты знаешь, ты знаешь, Джин? Ты знаешь, почему дистиллят невозможно произвести? Знаешь? Знаешь, почему дистиллят у каждого свой? Знаешь? А вы знаете, ребята? — прокричал я что есть силы. — Знаете? Потому что дистиллят у каждого свой! Потому что дистиллят непредсказуем! Потому что дистиллят сам по себе — не дистиллят. Потому… потому… — кричал я, мотая головой и размахивая руками. — Эй, ребята, знаете что еще, знаете… дистиллята не существует! Вот и все!
Бородатые, кажется, покачались в разные стороны, как будто в такт моим словам.
— Джин? Думаешь, они поверили?
— Тебе?
— Да, да, мне!
— Ну…
— Вот и я думаю, что «ну». Не так уж просто поверить. Ну ничего, еще будет время им объяснить. Спустимся к ним? Как думаешь?
— Ну…
— Опять «ну»?!
— Ну…
— Что «ну», что «ну»?! А ну тебя… — сказал я, вдохнул и проорал: — Знаете что, ребята! — бородатые опять качнулись все разом. — Дис-ти-л-ля-т-та-то… ха-хе-х-х… не су-ще-ству-е-ет!
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Я открыл глаза, но Яркое Пао не увидел. Башня недостаточно высокая.
Увидел кого-то, похожего на ЛА. Хотя как это, похожего?
Я не увидел цвет ЛА. Бесцветное быстро становится прозрачным.
Мимо прошел еще кто-то, кого я тоже не узнал. Только по загнутому вверх бамбижо понял, что это КА.
У Башни встретил молодого мудрого УТ. Тоже без цвета, но это точно был он. Кто еще может управляться с Подъемным Блоком?
Я дал ему грустный приветственный урок: что остается, когда не видишь цвета?
Мудрый УТ ответил, что остается только то, когда ничего не остается.
Я подумал и добавил, что, когда ничего не остается, главное остается.
Подъемный Блок издавал привычное «бух-бух-бух», мы поднимались на Башню. Цвета ЛА, КА, МУ, ИЛ и ФА были такими малоразличимыми, что я не обменялся с ними уроками.
На площадке все по-прежнему. Как хорошо! Разбросанные куски Пао, громкое «бух-бух-бух», приятное и успокаивающее. Хорошо здесь бегать со своим бамбижо!
Так я и сделал. Просто направил свое бамбижо в разбросанные куски Пао.
Может, я не вижу остальные цвета, потому что во мне много уроков, которые я принял от Свечек? Даже если так, то совсем скоро мы увидим Яркое Пао, и все цвета станут очень яркими. Тут-то я их снова и увижу.
Держи бамбижо, пока держишь бамбижо! Это я вспомнил урок АТ, и мне стало спокойно.
Береги источник уроков… береги Большую Свечку. Как будто кто-то послал мне урок из Прозрачного Коридора.
Я решил не обращать внимания на всякие прозрачные уроки.
Потом я получил еще один урок: дай другим Большую Свечку.
Мимо пробежал неповоротливый ФА непонятного цвета. Он дал мне урок: цветов нет, все цвета одинаковые.
Не может такого быть! Я вижу свой цвет, ФА видит свой цвет. ЛА видит. Еще КА, МУ, ИЛ, ЛЮ и многие другие.
Я видел цвет ПО, темно-коричневый, пока ПО не стал прозрачным. Но, если бы ПО и так был прозрачным, как бы он стал прозрачным? Может, ПО не стал прозрачным? Тогда он по-прежнему быстрый-стремительный, темно-коричневый ПО. Где же он? Где ПО? ПО нет. Потому что ПО в Прозрачном Коридоре.
Цвета все время меняются. Я принял еще один урок, непонятно откуда.
Нет, нет! ПО не вернется из Прозрачного Коридора. Там же останется РЕ, который уже давно потерял свой цвет. Там же останутся ОМ, ПУ, СО, СЕ, РА и много-много других. Да и старый мудрый ЕТ, который был настолько мудр, что, кажется, мог вернуть свой цвет.
Но цвет нельзя вернуть. У прозрачного нет цвета. Прозрачное и есть прозрачное.
А как же Яркое Пао? Неужели даже Яркое Пао не может вернуть цвет?!
Порывы Пао усилились, но я не стал прятаться. Мне хотелось убрать побольше кусков Пао. Я представлял, как однажды, очень скоро, поднимусь на площадку и увижу, что теперь она выше самого высокого крупнолетающего Пао, вся озарена цветом Яркого Пао. И вот оно — Яркое Пао.
Когда Пао стало совсем темнолетающим, я спустился, подошел к молодому мудрому УТ и дал ему урок: цвета могут быть непредсказуемы.
Как еще я мог объяснить, что светло-красная ЛА стала непохожа на ЛА, что ФА стал почти как Пао, а КА, МУ, ИЛ вообще не отличить друг от друга?
УТ ответил, что цвета непредсказуемы, когда твой цвет непредсказуем.
Что, если мой цвет предсказуем, а другие — непредсказуемы. Так я ответил.
Два урока не приходят одновременно. Оказавшись на Башне, нельзя быть у Стены Плодов. Взяв в руки одно бамбижо, не возьмешь второе.
Молодой мудрый УТ был мудр. Он ответил мне привычными уроками, которые успокоили меня.
Оставалось узнать, что не так с моим цветом. Я пошел к Большой Свечке, откуда все и началось.
Часть девятая
Глава 1. Конбор
<Россия, 1980-е>

— Константин Борисович! — цокая туфлями, навстречу мне по коридору шла Галина, заведующая учебной частью.
— Галя! — кивнул я.
Решил не останавливаться, а то начнет расспрашивать про здоровье. Вот странно. Когда все начинают спрашивать о здоровье, что это значит? Что ты уже постарел? Или что так плохо выглядишь… или это сожаление, что ты мог бы сделать больше, но, похоже, уже не сможешь?
Я проводил взглядом «цокающую» Галину, вошел в кабинет, закрыл дверь на ключ. Сегодня уже не будет лекций, а вечерние практики я передал аспирантам. Можно не выходить, пока институт не опустеет.
На столе, который раньше был аккуратно убран, а содержимое сведено к минимуму, теперь все разбросано. Не то чтобы я опустился, просто перестал придавать этому значение. Что такое порядок и беспорядок? Какая разница?
В дальнем углу комнаты, рядом с высоким, почти до пола, окном виднелась маленькая фигурка. Сато всегда выбирал место у окна, если, конечно, оказывался там, где оно было.
— Мне нельзя, — сказал я деду Матвею, который сворачивал самокрутку, сидя на большом кожаном диване с высокой спинкой, заканчивающейся деревянными резными панелями.
— Мне-то можно, Кинстинтин, — ухмыльнулся он.
Изображенные на деревянных панелях сцены охоты на оленей как нельзя лучше подходили к его высокой фигуре, к длинным серебристо-вороным, твердым и одновременно легко струящимся волосам.
— Одновременно? — дед Матвей уловил мои мысли. — Это ты у охринавца спроси, — и он с наслаждением затянулся, откинувшись на диван.
— Одновременно может быть, если есть время. Поэтому может и не быть, — сказал Сато.
Он уже научился чисто говорить по-русски. Только иногда сбивался, добавляя к русским словам какие-то неведомые японские приставки: получались всякие забавные слова типа «чай-до» или «куреха-сан», иногда даже неприличные, что-то вроде «лида-сука». Когда так получалось, дед Матвей грохотал своим «о-хо-хо-х-о», а я боялся, как бы кто не услышал, даже за тяжелой закрытой дверью кабинета.
— Как времени-то нет?! Сам видишь, охринавец! Весна, лето, осень. Рожь, положим, посеял. Сначала ростки, потом колосья. А там, глядь, уже и на мельницу молоть…
— Вы о событиях говорите, дед Матвей, — Сато, несмотря на то что дед Матвей называл его то охринавцем, то косоглазым и желтомордым, всегда говорил почтительно «вы» или «дед Матвей».
— А что, время — это не события? Говорю ж тебе, желтомордая твоя башка! То колосья, то уже зерно на мельницу везешь. У вас-то, косоглазых, может и не так. Вы там все свой рис в болоте собираете.
— Времени нет, события есть, — сказал Сато, продолжая смотреть в окно.
— Ну тебя... — отмахнулся дед Матвей, закрыл глаза и продолжил медленно курить, пуская большие кольца дыма в высокий потолок с лепниной.
Я был рад, что дед Матвей опять попал в город. Пусть не в родной Питер, а в Москву, но…
«Питер больше мне не город, — сказал он однажды. — Теперь это сраный Ленинград. Не вернусь я туда. А Москву не жалко! Всегда был дрянной городишка. Вот здеся и осяду, Кинстинтин. Ежели ты, конечно, не против. Да и подсоблю, чем смогу».
Я не стал с ним спорить, отстаивать Москву. Раньше я был на такие выпады способен, теперь глупо как-то, наивно, на шестом-то десятке. Потом и сам разочаровался. Москва стала другой, всего лишь за пятьдесят лет смахнула с себя все купеческое, дворянское, превратившись во что-то уродливое, угловатое, серое, по-настоящему рабочее.
Когда я шел или ехал по Москве, у меня опять было это чувство, как почти пятьдесят лет назад, что все катится куда-то, дряхлеет, разваливается. Как будто каждое новое полено в поленнице — гнилее предыдущего. И как будто все это уже было. Точно так же, неотвратно и больно. И что это опять и опять будет происходить, потому как времени нет, ничего не меняется, просто повторяются события.
Мир накренился. Я везде видел боль, тоску и, что еще хуже, упрек. Идешь по улице и слышишь беззвучные мольбы: зачем, почему… и потом, конечно, пожалуйста, пожалуйста...
Я старался это не впитывать, быстро преодолевая дорогу от дома к институту и обратно. Ни на какие общие собрания не ходил, лекции свел к профессорскому минимуму.
Все больше закрывался у себя в кабинете, разговаривая с дедом Матвеем и Сато. Иногда на всю ночь оставался здесь, думая о том, найдется ли для меня новое предназначение в этом новом мире, который так быстро надвигается, хотя этого еще почти никто не видел.
В восемь часов, когда вахтер отключил основной лифт и пошел во внешнее крыло здания, мы вышли из кабинета. Дед Матвей грохотал болотоходами по паркету, а Сато передвигался абсолютно бесшумно, по-кошачьи.
В коридоре было темно и тихо. Казалось, шаги деда Матвея могут услышать не только в дальнем крыле, но и на другом конце города. Еще я с ужасом представил, что на следующий день уборщица увидит продавленные искореженные огромными сапогами плиты паркета, а рядом мелкие следы острых, словно кошачьих, когтей.
Мы зашли в кабинет Эдуарда, чтобы взять его диссертацию по звуковым волнам. Меня не оставлял вопрос, как воздействует звук на большое количество людей. Что, если они будут не просто слышать один и тот же звук, как на танцплощадке, но еще и думать об одном и том же звуке?
Дед Матвей кое-как светил своей бензиновой зажигалкой, а Сато аккуратно подхватывал падающие бумаги. Наконец, я раскопал тяжелую папку с названием «Воздействие волнового эффекта на сознание». Вот так пишет человек диссертацию, а потом хоронит ее под целой кипой бумаг.
«Кто-то хоронит диссертацию, а кто-то хоронит диссертацией», — скаламбурил я про себя, а дед Матвей заохал в усы:
— Ну, остряк, Кинстинтин. Посмотрим, посмотрим, когда ты все доделаешь.
Мы спустились в маленьком запасном лифте на минус пятый этаж. О том, что здание глубже, нежели выше, знал только высший преподавательский состав. А ключи от этого лифта были только у меня и у ректора.
Когда-то сюда хотели проложить ветку «кремлевского» метро. Но так и не проложили. В конце семидесятых нефть начала стремительно дорожать, и умы, отвечающие за новые месторождения, перестали интересовать членов Политбюро. Всех интересовала только сама добыча. Такой вот парадокс, который сначала меня злил, а потом стало все равно.
Теперь мне было что предложить всем им, кроме нефти. Пока еще зачатки того, что я хотел им с удовольствием показать. Но это уже существовало. Начало было положено.
Мы зашли в лабораторию. Я смахнул листы бумаг и коробки, которые скрывали основные чертежи. Сюда никто не заходил, кроме нас. Однако осторожность не повредит. Вдруг ректор с какой-нибудь комиссией нагрянет!
Заварил нам с дедом Матвеем черного чая, а Сато просто горячей воды с лимоном, как он любил. Ночь предстояла долгая, предстояло изучить всю работу Эдуарда, переписать главные части и вернуть на место до утра.
— Слухай, Кинстинтин. Когда грохнем-то?
— Грохнем?
— Ну, а чем ты тут занимаешься?
— Уж точно не грохнем, — сказал Сато.
— Тогда поимеем, а не грохнем… хо-хо-хо… — не сдавался дед Матвей. — Я старый солдат, мне без разгула скучно.
— Не поимеем, а перевоспитаем.
— Ф-ю-ть! Перевоспитаем. Это что, Царскосельский лицей?
Я решил не встревать в их разговор.
— За что так людишек-то не любишь? — не успокаивался дед Матвей.
Днем он обычно был молчаливым и задумчивым, все больше курил свои пахучие самокрутки и болтал стаканом в подстаканнике. Ночью на него находило. Все время о чем-то разговаривал.
— Ни не любит, а хочет переделать. Это не одно и то же, — вступился Сато.
Они с дедом Матвеем иногда, особенно по ночам, могли говорить часами. Сато предпочитал короткие фразы, а дед Матвей, наоборот, говорил много, цветисто, пересыпал рассказы трехэтажной бранью, пословицами, поговорками и даже какими-то тюремными присказками, вроде того, что «удача фраера, позор блатного» или «дорога до Магадана, как вша для чемодана». Откуда только и брал!
— Что значит «переделать»? Одни вона… ужо хотели переделывать в семнадцатом. И вот в семнадцатом году мой друг в горячечном бреду поклялся сделать папе, боже ж мой… — пропел дед Матвей растянутым, искусственно хриплым голосом. — Напеределывали ужо, а толку! — он ударил кулаком по столу, и увесистая папка с диссертацией Эдуарда подпрыгнула, словно это был комок бумажки. — Напеределывались, ****и. А ни-ни! Не надо было! Не н-а-а-до! — дед Матвей погрозил кому-то в темноту. — Потому что крестьянин должен быть крестьянином. Рабочий — рабочим, купец — купцом. Один торговать должен, другой землю пахать, а третий тама… всякие балки сооружать. Кому тут что непонятно стало? Всем было до этого понятно. И вдруг появилась какая-то мандавошка в кепке, и всем сразу стало непонятно… А-а-а… — дед Матвей махнул рукой, и воздух в комнате закачался волнами.
Или мне так показалось, после того как я прочитал первую часть диссертации, в которой обсуждалась волновая и корпускулярная теория.
— Так вы сторонник корпускулярной теории, дед Матвей? — поинтересовался Сато.
— Че-го? ****осклярной! А ежели вам угодно знать, милостивый государь, то да-с. Каждая корпускула-с должна знать-с свое место-с! Или каждый сверчок-с должен изволить знать свой шесток-с…
— Но есть и сторонники волновой, — спокойно ответил Сато.
— Волновой-с! И к чему вы клоните, ваше японское милейшество-с?
— Волна есть волна. Крестьянин может стать рабочим, рабочий служащим, а купец воином, все зависит от волны.
— Опять сейчас начнешь про свое «состояние всего ближе» впаривать? — перешел на просторечия дед Матвей.
— Волна есть волна, — спокойно повторил Сато.
— Говорят, — решил успокоить я обоих, — волна и поток корпускул могут быть одним и тем же.
— Ну это уж, воля ваша, только полная ересь, милостивый государь! — усмехнулся дед Матвей. — Где такое видано, чтоб крестьянин был одновременно крестьянином, солдатом, еще купцом и еще рабочим. Это только у этого, немецкого идиотика, Кырлы-мырлы, такое написано. Чтоб его… — дед Матвей густо сплюнул на пол.
— Все от состояния зависит, — повторил Сато.
Мы вернулись засветло, вернули диссертацию, закрылись в моем кабинете. Оставалось пара часов, чтобы поспать до первой лекции и сходить в гимнастический зал. Но спать не хотелось. После изучения диссертации Эдуарда в голове бродило сразу несколько мыслей. Надо было их как-то успокоить. Я открыл секретер, достал графин из-под водки, в котором теперь «жила» минеральная вода, и налил три стопки. Стопки дурацкие, безвкусная дрянь из синтетического хрусталя в виде сапог какого-то скомороха. Лида подарила. Не держать же такую гадость дома! Отнес в институт, хотя, по закону подлости, той дрянью, которой меньше всего хотелось пользоваться, пользуешься чаще всего.
Разлил в три «сапога» минералку. Дед Матвей одним махом выпил, перекосился:
— Опять гадостью этой шипучей поишь. Водка-то где?
Сато выпил молча и опять уселся у окна.
— Ладно, несолоно хлебавши… ложиться надо. Дед Матвей, по-солдатски, подложив вещмешок под голову, улегся рядом на полу. Сато так и сидел у окна, а я лег на холодную, приятно пахнущую кожу дивана, которая как нельзя кстати охлаждала голову, почему-то сейчас очень горячую.
Вспомнил подводы, себя в картузе, бабушку с пулевым ранением и то, как она нажимает на кровавую «пуговицу» на животе, впуская пулю вовнутрь.
Мое состояние началось именно оттуда. Может, поэтому я так хорошо помню то, что было, хотя и говорят, мол, двухлетние дети не запоминают событий.
Но, если бы я не помнил этого, я был бы не я.
Сато когда-то мне говорил, что не надо делать состояние своим. Состояние отдельно, но ты есть ты — благодаря состоянию.
Состояние, как облако, в котором ходишь, но которое не видишь, хоть оно и наполнено разными «лоскутами».
— Не делайте состояние своим… — Мы снова сидели у костра, в руках у меня обглоданная оленья нога. — Оно общее, оно здесь и сейчас, оно вообще и всегда, — и Сато поднял глаза, провожая взглядом ярко-оранжевые искры.
— Не в свои сани не садись, — сказал дед Матвей и глубоко затянулся.
Я почувствовал, что засыпаю. Но понял, что скоро проснусь по-настоящему, проснусь настоящим, чтобы сделать что-то очень важное.
Глава 2. Вениамин
<Россия, 2000-е>

Вениамин первый раз увидел профессора и сильно удивился. Он представлял старого чудаковатого мужика в истасканном костюме, лоснящихся брюках и больших очках в толстой оправе. Ничего подобного. Профессор оказался стройным, довольно спортивным на вид, в волосах, аккуратно зачесанных назад, почти нет седины. Когда тот протянул Вениамину свою тонкую, но, что было видно, сильную руку, пухлая рука Вениамина, с короткими «сосисочными» пальцами, вызвала у него же омерзение.
«Второй раз за последнее время мне не нравится моя внешность. Сначала ноги, на том дурацком васильковом кресле, теперь пальцы… — с раздражением подумал Вениамин. — Внешность ничего не значит», — мысленно успокоил он себя голосом дяди Олега, представив аккуратно подстриженные пышные усы с желтой прокуренной окантовкой.
Давненько не прибегал к помощи «крестного». Но тут пришлось.
— Садитесь. Пожалуйста, — сказал Вениамин.
— Вы, как чеховский Герасимович, позвольте спросить? Хотите деньгами творчество поддерживать?  — голос у профессора был звонкий.
«На бессребреника давит, сука, — понял Вениамин. — Не-не, папаша… я на эту удочку не клюну».
— Извините, не знаю, о чем вы. Я мало образован.
— Образование само по себе мало что значит, — махнул рукой профессор.
«Еще хитрее, чем я думал», — Вениамин прислушался к «следу добычи». Внутри формировался какой-то «комок», но «золотой песок» еще не стал осыпаться, значит, до результата далеко.
— А что значит? — спросил он вслух.
— Не думаю, что это важно для нашей беседы. Рискну предположить, что важнее всего состояние.
— Состояние? — переспросил Вениамин, пытаясь простым приемом — очередью вопросов — получить доминирование в диалоге.
— В каком вы… э… состоянии. Состояние важнее отдельных мыслей, если вкратце. Состояние, которое здесь и сейчас.
— Здесь и сейчас… — Вениамин как бы попробовал эту пару слов на вкус, и они ему совсем не понравились. Чужие, вредные и глупые. Если бы в своей жизни он хоть раз поставил на «здесь и сейчас», стал бы как отец и дед, зэком и алкоголиком.
Вениамин решил дальше не вдаваться в эти философские бредни, всем нутром чувствуя, что туда его и ведет профессор.
— Скажите, с помощью этого состояния можно понять, где добыча будет перспективна, а где нет?
— А! — как будто обрадовался профессор. — Вот вы о чем! Я уже почти два десятка лет не был на добыче. Да и мое открытие Самотлора, по большей части, удача, а не профессионализм. Хотя я и склонен думать, что удача тоже зависит от состояния. А может, удача и есть правильное состояние. Равно как и наоборот.
— Мне нужен лучший, — сказал Вениамин, стараясь отсечь всякие бесполезные рассуждения.
— Вам? — спросил профессор так, словно хотел спросить: «Если вы считаете, что вам нужен лучший, то и себя считаете лучшим. Но так ли это?»
Вениамина резануло во второй раз. Второй! Он все время участвовал в разных переговорах, терках, базарах, сходках. Однако люди, с которыми он это делал, были изначально сильно завязаны на материальную выгоду, авторитет, позицию — каждый из них должен быть сильнее остальных. Этим можно было играть, почти как с детьми, которые явно хотят получить игрушки.
Сейчас Вениамин общался совсем с другим человеком, который и так знал, что выше всех остальных, поэтому никакие «игрушки» для него не существовали. Его сила чем-то напоминала силу Лизы. Только если Лиза по-женски была отстранена, то профессор, кажется, умел направить свою «звездную силу». Если бы Вениамин смог и здесь применить художественность мышления, то, наверное, сказал бы, что сила профессора, как сила звезд, не только сияющих над ним, сильным деревом, но и способных вызвать грозу и ураган, которые могут свалить дерево.
«Ну же!» — мысленно позвал он «след добычи». Но лучший друг пока молчал. Может, ему вообще не надо связываться с этим профессором? Или «след добычи» пока не знает, что делать?
Последнее Вениамин быстро отсек и подумал над первым. Хотя лично ему почему-то очень захотелось, чтобы именно этот профессор искал месторождение, которое он назовет своим именем.
— Вы работать на меня будете? — открыто спросил Вениамин.
Кажется, «след добычи» этого и хотел. С таким хитрым говнюком лучше говорить открыто.
Профессор ничего не ответил. Лишь внимательно посмотрел на Вениамина. От этого взгляда стало как-то нехорошо. Вениамина не смущало, что профессор почти в два раза старше, имеет всякие международные премии и награды. Такие вещи никогда не смущали Вениамина. Точнее, он всегда знал, что в нем есть что-то сильнее подобных условностей, каких-то достижений, давно похеренных в прошлом. Но во взгляде его нынешнего собеседника… присутствовало что-то такое…
— Давайте игру, — после некоторой паузы предложил профессор.
— Давайте.
— Игра простая. Я вам задаю вопрос, вы откровенно отвечаете. Вы мне задаете — я отвечаю. Если ваши откровенные ответы меня устроят, я буду на вас работать. А если нет, то нет. Впрочем, вы и сами в конце игры поймете, буду я на вас работать или нет.
«След добычи!» — чуть ли не вслух позвал Вениамин. Непонятно почему, но сейчас он подумал, что следующие минуты будут главными в его жизни. Почему? Совершенно непонятно. Какая-то словесная перепалка со старым дураком и вся жизнь Вениамина? Какие уж тут главные минуты?
«След добычи» не отвечал, и Вениамин молча кивнул. В конце концов, он с этим интеллигентишкой всегда может и по-другому поговорить.
— Отлично! — порадовался профессор.
«А уж не шизик ли он?» — подумал Вениамин.
— Мой первый вопрос. Как вас зовут?
«Не только шизик, еще и слабоумный. Мы что, в детском саду?!» Но решил посмотреть, что будет, и просто ответил:
— Вениамин Аркадьевич Татаев, — и тут же задал свой вопрос: — Вы можете отличить перспективное месторождение от неперспективного?
— Если буду в правильном состоянии, — ответил профессор, хотя Вениамин ожидал, что он сейчас будет что-то гундосить про анализы, пробные бурения и все в таком духе.
— И какое состояние правильное?
— Подождите, подождите, — улыбнулся профессор. — Сейчас моя очередь. Помните, вопрос — ответ, вопрос — ответ.
В этот момент приоткрылась дверь, и в небольшую щелку просунулись очки ректора, а потом и сам ректор. Вениамин злобно махнул в его сторону рукой, тот сразу исчез.
— Итак, Вениамин Аркадьевич Татаев — ваше настоящее имя?
Вениамин вздрогнул, как тогда, когда Контр, во время сходки на просеке в «Сокольниках», еще в середине девяностых, назвал его так, как уже давно никто не называл: Веник. Но Контр был из бывших чекистов. Да и готовился к встрече, явно чувствовал, что Вениамин мог его слить. А тут профессор! Если это просто случайность, то почему он спрашивает? Вениамин помедлил с ответом, что само по себе означало отрицательный ответ. Он это понял и, неожиданно даже для себя, решил сказать правду:
— Нет, — и еще внимательнее всмотрелся в лицо профессора.
— Прекрасно!
— Что тут прекрасного? — все больше раздражался Вениамин. — Это даже законом не запрещается, брать другое имя.
«Зачем оправдываешься?» — услышал он долгожданного подсказчика и внутри сразу потеплело.
Вениамин немного расслабился и спросил то, что его интересовало:
— Что это за правильное состояние, о котором вы говорите?
— Э-кхе… — посерьезнел профессор. — Вы знаете. Хотя, возможно, как-то по-другому это называете. Впрочем… — он остановил Вениамина, не давая себя перебить. — Попробую описать. В моем понимании это состояние, когда ни к чему не идешь и ни от чего не убегаешь. Тогда все вокруг останавливается, времени больше нет. Ты видишь то, что чувствуешь, и чувствуешь то, что видишь… э-кхе, извините за каламбур…
«Он знает, — понял Вениамин. — Знает про „след добычи“. Никто не знает, а этот старый сучара знает. Может, и говорит своими дурацкими книжными словами, но знает точно! Но откуда…»
— Итак, — опять повеселел профессор, — теперь мой вопрос! Вам нефть зачем?
Вениамину стало легче. Наконец разговор перешел в какое-то понятное для него русло.
— Я занимаюсь строительством. Ищу новые перспективные направления. Добыча ресурсов — это как раз то, что может быть перспективным.
— Извините, вы не ответили. Вам нефть зачем?
— Как не ответил? Я же говорю, это перспективное направление.
— Хорошо, — не унимался профессор. — Зачем вам перспективное направление?
— Чтобы развиваться.
— Но зачем вам развиваться?
— Слушайте… возможно, я скажу что-то непонятное. Я не люблю думать, зачем и почему. Я просто делаю то, что…. — он чуть не сказал «то, что „след добычи“ подскажет», но вовремя остановился. — То, что перспективно.
— Ладно, — отмахнулся профессор, впрочем, не удовлетворенный ответом Вениамина. — Задавайте свой вопрос.
— Почему вы работать на меня не хотите? — решил закончить эту словесную пургу Вениамин.
— Скажем так… — наклонил голову тот, — перспективность для меня не является исчерпывающей причиной.
— Да ну? — начал открыто злиться Вениамин. — Сына-то зачем в Штаты отправили? Может, потому, что там перспективней? Почему не в Киргизстан?
Вениамин сначала пожалел о том, что выдал, но потом подумал, что это, наоборот, хорошо. Пусть знает, что мы его «разрабатывали»!
— Хорошо. Теперь мой вопрос, — ничуть не смутившись, сказал профессор, услышав, что Вениамин знает про сына. — Зачем вы поменяли имя и фамилию? И… отчество, я полагаю?
— Товарный знак, — осек его Вениамин. — Как пепси, знаете? У меня тоже товарный знак. И давайте заканчивать. — Вениамин демонстративно посмотрел на часы, большой золотой циферблат блеснул из-за стального лацкана пиджака. — Или вот, эти часы, — он показал их профессору. — Вы думаете, я бы заплатил кучу бабла, если б они назывались «Вася Пупкин», а не «Улисс», как там его… купил бы? Нет! Вот и я такой же товарный знак.
— Вы не товарный знак, вы, извините, подделка, Вениамин Аркадьевич. Как ваше имя, отчество и фамилия. Вы можете купить какие угодно часы, но…
— Пошел ты, — сквозь зубы процедил Вениамин.
— Послушайте, — посерьезнел профессор. — Такие, как вы, будут всегда. Я немного старше, чем кажусь. Я уже видел все это в тридцатых, потом в сороковых. Когда к власти пришли одни подделки. Теперь это происходит вновь. А вы! — профессор показал пальцем на Вениамина, как давно никто не смел делать. — Подделка нового времени. Я не хочу против вас бороться, у меня другие планы. Тем более бороться с вами… все равно что с личинками, которые вылезают из трупа. Труп уже не спасешь, если даже передавить все личинки. И что, личинки виноваты? Конечно нет! Но на личинку я работать не хочу. И… не буду!
— Слушайте, вы… слушайте… — Вениамин тянул время, чтобы дождаться помощи своего друга. «След добычи» должен был вот-вот появиться. Вениамин почему-то даже подумал, что это главный момент в его жизни, когда он должен был появиться.
К этому времени Вениамин забыл о своей первой виртуозной краже, о стрелках, на которых в девяностые погибло большинство братвы, а он даже не получил ни одного ранения. И о том, как вовремя организовал акционерное общество, как привлек большие средства под строительство своего первого крупного объекта. И еще много о чем забыл…
— Послушайте. Давайте на этом закончим, — предложил профессор и встал с кресла, а Вениамин по-прежнему не знал, что делать. Его трясло, а рубашка под мышками вспотела.
«Из-за чего?! Из-за какого-то старого институтского хрена!» — думал он и злился еще больше.
— Ах да… еще кое-что. У вас по жизни может сложиться мнение, что кто-то вам помогает. Какой-то помощник. Может, какой-то внутренний голос.
Вениамин даже не удивился, что профессор знает.
— Да, да… — тот поднял руку. — Вы удивлены. Но так всегда бывает у личинок. Все личинки думают о внутреннем голосе. А на самом деле они просто жрут труп, потому что не могут иначе. Так что…
Профессор вышел, а Вениамин еще какое-то время сидел в прострации. Почему-то сейчас он вспомнил лягушку, которую когда-то давно, в детстве, разодрал палкой. Он не понимал почему, но представил, что этот профессор сейчас был, как он, а он — как лягушка.
«Так он тоже личинка, — подумал странную мысль Вениамин, и это придало сил. — Да мы все личинки…» — и это была вторая странная мысль.
Он вспомнил, как они с ребятами нашли раздувшийся труп поросенка на плотине. Видимо, животное выбросили в реку, и оно какое-то время плыло, пока не застряло в зарослях.
Вениамин тогда не смог смотреть, отвернулся, а жестокий Максим проткнул поросенка палкой, от чего тот как-то странно всхлипнул, хотя был уже давно мертв, а воздух наполнился приторным кислым запахом.
Максим радостно гоготал, как и все мальчишки. А Вениамин заплакал, особенно когда увидел, что из отверстия поползли наружу белые червяки.
— Нет, я не такой, — сказал Вениамин, невольно передернувшись от детского воспоминания.
Он подошел к окну, открыл его. Посмотрел вниз. Там, в темноте, стоял помойный бак. Сверху, среди кучи мусора, выделялась коробка бананов. Белая с красным, помятая и рваная. Долгий путь она преодолела откуда-то из Эквадора, чтобы вот так оказаться в грязном московском баке с прочими помоями. На одной из сторон изломанной коробки, той, что торчала вверх, был нарисован желтый банан с толстым хвостиком. Казалось, какая-то скорбная рожица ухмыляется своим уродливым ртом наискосок, а вместо ухмылки — хвостик банана, словно показывающий, что все это дерьмо, брат. Все это дерьмо.
«Всю жизнь я был такой коробкой, среди бака помоев», — подумал Вениамин.
Глава 3. Богдан
<Россия, 1990-е годы>

К воротам по-тихому подошел. Не, не закрыты, пролезть можно. Вон и полоса от рупьсорок, когда Егорка въехал.
Всего три смены прошло. А реально, как целая жизнь пробежала. Волки, овцы, Борисыч, Сергуша. Все, как на самом деле.
В Афгане такое тоже бывало.
— Следующая связь через двадцать минут, — говорит штабной, ему-то хорошо, через двадцать минут в штабе по кнопкам давить. А у нас за двадцать минут столько жизней убежать может. Что наших, что душманских. А какая разница, всех жалко. Потому как быстро просекаешь: никто в этот замес по своей воле не попал.
— И Коран тут ни при чем, Александр Яковлевич. — Я метнулся через ворота, кувырнулся, и под козырек цоколя. Вот так, здесь безопаснее. — Ни при чем тут Коран. Не потому душманы убивают шурави. Все это пиджаки в кабинетах придумали, ясен пень. На них кровь-то и наша, и афганских ребят.
Осмотрелся, окна вроде не горят. Нет никого или есть? Через заднюю дверь вошел.
Е-мое… наверху выстрелы. И еще какой-то шум. Я сразу за «глока» машинально. Нет его на месте, еще на хазе дачной Борисыч отработал. И ладно, сколько можно волыной дела решать. Как-нибудь так теперь. Как-нибудь так.
Но пальба конкретная. Даже и не верится. Как будто там две роты наверху в упор друг друга шмаляют.
Я по-тихому на второй этаж. Все двери закрыты. Шум только за одной. Лихорадит, но понимаю, что ненастоящие это выстрелы.
Открываю дверь Егорки. В комнате темно, только на экране какие-то пендосы с М16 бегают . Бля! В игры играет! Четыре дня как после передозняка, а все одно развлечений ему не хватает.
— Егор? — Свет зажег, он вздрогнул. — Егор, ты чё? Где мать? Где охрана?
— Э… э… Богдан, а ты чего здесь? Я думал, ты с Вениамином.
— С Вениамином. Это ж батя тебе, а не Вениамин.
— Что-то слабо верится.
Вот так, блин. Знал бы Вениамин, что он там, в подвале, как лягушка на вертеле висит, а сынок его родной тут в игры играет и над ним издевается… Чё за поколение такое? Все им по барабану. Тачку разбил, ворота испортил, со шмарой покуролесил. Да и ладно. Папка-то все баблом исправит. Не, не… так дальше не пойдет.
— Слушай, Егор. Дело серьезное. Один раз скажу.
— Ладно…
— Слышь, херню эту положи.
— Ладно, Богдан. Ну чё?
— Ну чё? Сейчас собирайся. Бери ценное и необходимое.
— Мы чё, уезжаем отсюда?
— Уезжаем, уезжаем. Только не ори, лады?
— Ур-а-а… — Егор чуть мне на шею не повис.
Вот тоже не понимаю — ему чего, плохо в доме здоровом с бассейном жить? А все одно. Отец для него Вениамин, а не папка, готов ехать с охранником, сам не знает куда.
— Паспорт! Паспорт возьми.
— Загран?
— И загран. Знаешь, где у матери паспорта и деньги?
— Знаю. Но там сейф.
— Показывай, откроем.
— Мы чего, Вениамина грабить будем?
— Да, будем твоего отца грабить. Уже, считай, ограбили.
— Здорово!
— Так мать где?
— Тоже, наверное, батяню грабить поехала.
— В смысле?
— В банк поехала, деньги снимать.
— Бля…
Банк-то под братвой. В обычном банке Вениамин деньги хранить не будет. Значит, кто первый придет деньги общаковские снимать, под замес и попадет. Эх, Лиза, Лиза… это не на фортепьяно играть.
— Так, знаешь, где банк?
— Где-то в центре.
— Где-то в центре, где-то в центре… — Мы ездили с хомяком в несколько банков. Не объезжать же все. — А конкретнее? Ну, вспомни. Вспомни, Егор! От этого жизнь твоей матери зависит.
— Э… э… — тут он заплакал, по ходу, понял, что компьютерные игры закончились. — На Покровке. На Покровке! — выкрикнул Егор. — Точно знаю. Мать поэтому «камри» взяла, чтоб парковаться проще. Там с парковкой вроде как…
— Молодец.
— Теперь слушай внимательно. Берешь все ценное, но не больше рюкзака. Драгоценности, котлы дорогие, если есть. Понял. Разбираешься, что ценное, а что нет?
— Да-а…
— Молодец. Берешь. Документы свои не забудь. И езжай в Шарик, в международные вылеты, понял?
— В Шарик?
— Да-да. Шереметьево-2, аэропорт. Такси сможешь вызвать?
— Да-а… а компьютер?
— Какой, нахрен, компьютер! Егор, соберись. Другие компьютеры будут. Нам уехать нужно, пока все еще успокоится.
— А мы вернемся?
— Вернемся, не вернемся. Откуда я, брат, знаю… Понимаешь, пока уехать надо. Пока…

Егор вещи собирал, а я ломанул сейф Лизы. У нее сейф не то что у Вениамина, детский. Батарейку вытаскиваешь, клеммы замыкаешь. Как в обычных гостиницах.
Нашел там пару тысяч баксов, паспорт, какие-то украшения.
Посадил Егора на такси, пошел к соседу через участок. Отдал косарь, взял «жигуль». Машину Вениамина брать нельзя, сразу план-перехват. Раз Вениамин пропал, у братвы будет только одна мысля: съебался с бабками. И тот, кто первый в банке чего-то снимет, маслину и словит. Эх, Лиза, Лиза… только бы успеть теперь!
— Только не гони, Бэдэ. Только не гони! — все уговаривал себя, пока ехал. — Не хватает еще под гайцов вглупую залететь.
Покровка. Банк. «Жигуль» в арке спрятал, чтоб неприметно. Сам через парадное, куда деваться. Вроде и нет никого перед банком.
Как вошел, сразу увидел Лизу.
— Богдан… — она чуть мне на шею не бросилась. — Что случилось? До Вениамина не дозвониться, все пропали. Позавчера Ване из охраны кто-то позвонил, вроде как пожилой какой-то мужчина, я разговор не слышала. Так они все собрались и куда-то поехали. А тебя вообще не было.
— Лиза. Елизавета Викторовна… ты, ты, вы… деньги снимала? — Я стоял как салага, руки тряслись. Не от того, что перед Лизой как гоношился, а просто чуял, попадалово конкретное, в руках у Лизы был большой черный пакет с надписью «С Новым годом!». Только у нас траурные пакеты на Новый год делают. Черные, с такой надписью.
— Да, я…
Все, ****ь, приплыли… сейчас такие волки с овцами начнутся!
— Есть здесь выход какой пожарный, аварийный, на крышу? Есть?! — я тряхнул манагера.
— Не-е…
К нам уже бежал охранник. Мелкий, толстый.
— А… эээ… вы чего хотите от менеджера?
— От менеджера уже ничего не хочу.
Я скрутил ему локоть, достал волыну из кобуры.
— «Оса»  , ****ь! — посмотрел на четыре крупных ствола. Таким только алкашей по двору гонять. — Блин, у тебя волына нормальная есть?
— Волына? — он зашепелявил. По ходу, служил где-то в ракетных, схему без базара перепаять, а чтобы с оружием…
— Я вызову милицию, — визгнул пиджак.
— Давно пора! Вызывай.
— Ладно, ладно.
Я крутил в руках бесполезную «осу», думал, чего делать-то теперь.
Тут перед дверями тормознул «гелик». Встал прям поперек Покровки. Понятно, этим ребяткам не до парковки на Покровке. Е-мое, стихами уже заговорил. Они бабло свое приехали спасать.
Из задней двери сразу два лба. Молодых, не видел раньше. Оба армейские. Не наши, не афганцы. По ходу, Чечня, первая кампания. Там ребята поборзее получались. Мы-то идейные были. Народу Афганистана помогали, сеяли права и свободы. Насеяли своими телами, ****ь.
— Слышь, пацаны, — выхожу. — Давайте побазарим, — предлагаю и чую, сейчас эта бесполезная «оса» из-за спины выпадет, сука, тогда уже «давайте побазарим» не прокатит.
— Ты кто?
— Я? Бэдэ. Начальник охраны Вениамина. Косепор там вышел, но разрулим, бля буду.
— Ты деньги снимал?
— Не. Это жена его. Испугалась. Молоденькая еще. Сейчас все назад отдаст, слово даю.
— Откуда она про бабло знает?
— Не знаю. Может… — понимаю, что они от Лизы не отстанут. От Егора тоже. Значит, есть только один вариант. — Давайте как-то все спокойно порешаем.
— Щас наш человек приедет и порешаем. Бабенка где?
— Уехала.
— Мы посмотрим, не против? — и такие проходят мимо меня.
Тут, в натуре, время как остановилось. Все в молоке, сердце колотится. Мысля только одна: эти бритые — торпеды, с ними базарить бесполезно. Они только один базар понимают.
Выхватываю «осу», рву одного за черепушку. Рука чуть соскользнула. По ходу, этот бычара бреется каждый день. Голова, что мяч.
Но кое-как откинул, и, пока он машинально рот открыл, «осу» туда. Хруст зубов передних. Так, поглубже — и на курок «раз-два».
Опять все в замедленном. Отдача сильная в упор. ****ь, правая рука повисла как плеть. Плохо, Бэдэ, ох как плохо.
Но у торпеды сзади дыра, мозги висят. Вот и порешали.
Кое-как левой у него из-под куртки волыну вырываю. ТТ, е-мое, экономят на торпедах, экономят.
На предохранителе. И затвор у ТТ жесткий, одной рукой не сдвинуть. Пока в коленях зажимал, пока то-се… второй бычара уже опомнился, и мне в плечо, тоже, по ходу, из ТТ, сразу не дырка, а какая-то круговерть из крови и костей.
«Так, — успел подумать я. — Ну вот оно как».
Я из ТТ, левой рукой ему сверху вниз. И расчет был правильный. Пули со смещенкой у этого сучары. Так что выстрелил вроде в правое бедро, а выход на левую ключицу пришелся. Вот такой сложный маршрут. Но тот сразу осел, глаза закатились. По ходу, пуля еще через спинной мозг прошла, сразу всю опорно-двигательную вырубила. Помню еще чего-то со времен учебки.
Сзади слышу еще выстрелы и не понимаю, кто стреляет. Потом, чувствую, лежу в чем-то мокром. Сверху кто-то наклоняется, я в него — пару пуль. Тут уж без сложных траекторий обошлось, прямо в голову третьему, который, по ходу, на подрыве в тачке сидел.
Сам чую, мокро совсем подо мной. Значит, крови много натекло. Значит, значит… тут наклоняется еще кто-то. А у меня уже со зрением беда, похоже, накрылось. Хорошо, слух остался. Понимаю, Лиза это.
— Бог-дан, Бог-дан… пожалуйста, Бог-дан.
«А чего, пожалуйста-то? — думаю. — Вроде и так уж все. Все. Ваще все…» — странные такие мысли.
— Бог-да-н…
«А может, это она не меня, а Бога зовет? Может, на кладбище я уже? Может, отпевают? Почему тогда мокро так?! Если б в гроб положили, то, наверное, мокро не было бы. Почему в гробу мокро? Е-мое, почему? Они чё, гроб мой в лужу, что ли, определили?!» — даже разозлился. Хотя какая уж разница, когда в гробу лежишь, мокро или не мокро… В луже он стоит или не в луже…
— Бог-дан…
Тут ко мне кое-как чего-то вернулось. Я и говорю:
— Лиза. Егор в Шереметьево-2. Твой паспорт у меня в кармане. Уезжайте. Лиза. Егор в Шереметьево-2. Твой паспорт… еще какие-то побрякушки. Главное, уезжайте. Сейчас. Не жди, Лиза. Не жди. Лиза. Твой паспорт у меня. Егор… — не знаю, сколько я это повторил раз. Много, наверное. Главное, чтобы поняла.
А когда открыл глаза, меня уже кто-то нес. Не на носилках, на спине. Как бывало в Афгане, когда еще медсанбата кричи не кричи, поднимешь бачу на спину и несешь. Иногда донесешь, положишь, а он мертвый уже. И такая тут тоска разбирает. Такая темень внутри. Вот как сейчас.
— Ладно тебе, бача. «Мы еще с тобою попоем» , — лязгает прям в ухо.
— Е-мое… это ты, серый, что ли?
— Ну а кто еще?
— Ты ж свинтил?
— Свинтил, но обещал вернуться. Слышал такое?
— Ладно…
Посмотрел вокруг. Мы сначала куда-то бежали, потом куда-то поднимались. Спина у волчары размером с двуспальную кровать. Я скользил на его шерсти и кое-как смотрел по сторонам. Вон оно как… уже полетели.
— Ты чего… тюльпаном работаешь?
— Я кем только не работаю, дорогой.
— Эх, е…
Потом пролетели какое-то здание, на институт Борисыча похожее. Я даже вроде как Борисыча увидал. Он ухмылялся лыбой своей ученой и, кажется, махал мне рукой:
— Не удался эксперимент, дорогой Богдан Иванович. Испытуемый не выдержал. Убили его.
— Да пошел ты, хрен ученый! — я показал Борисычу кулак, но он ни черта не обиделся. — Скоро увидимся, дорогой Богдан Иванович. «Все имеет свой конец, свое начало» … все имеет.
Мы понеслись дальше. Волчара размахивал языком. Вроде как отплевывался. Вокруг от его плевков как будто мелкие яркие разноцветные парашюты взлетали.
— Серый, это чё из пасти твоей вываливается?
— Как… — волчара перевел дух. — Как… парад в твою честь. Никто, кроме нас .
— Пригномили все-таки. Ну и хрен с ним.
— Пригномили, не пригномили. Чего ты опять загоняешься? Сам знаешь, волки и овцы по земле друг за другом бегают. Ты перестал бегать, вот и хорошо.
Волчара, в натуре, не гнал. Принес меня на опушку. Такая козырная. Овраг небольшой, вдалеке лес и речка вьется. Земля теплая, сухая, трава такая мелкая, ворсистая. Кайф растянуться.
— Ну что, споем?
Я аж вздрогнул от предложения такого — справа сидел Розенбаум со своей семистрункой, в казацкой бурке и папиросу курил.
— Давайте, Александр Яковлевич. Давайте, споем.
— Ах, как много выпало снега,
Да как же когти рвать по утру,
Одиноким волком я бегал…
— Не, не, Саш. Можно я тебя Сашей буду называть?
Розенбаум кивнул, хоть, по ходу, на «Сашу» нахмурился.
— Давай веселое, про птиц, про… — хотел сказать «про зверей», но понял, что опять про волков начнет лабать.
— «Утиную охоту», что ль, хочешь? Я уже устал ее…
— Да не, давай чего-нибудь. Только без охоты, — и я, сам от себя не ожидая, добавил: — Время волков прошло. Хватит охоты.
— Лады, — еще больше насупился Розенбаум, скинул бурку а под ней такой вельветовый пиджак, как библиотекарши носят. Взял длинный аккорд, потом, по ходу, передумал, взял другой, опять передумал. Посмотрел на лес, посмотрел на речку. Вытянул одну струну и начал:
— Отслужи по мне, от-слу-жи,
Я не тот, что умер вче-ра.
Он, конечно, здо-ро-во жил
Под па-л-л-ящим солнцем…
Глава 4. Герман
<Россия, 2020-е>

Получилось открыть только один глаз.
В него ударили яркие краски, что-то зелено-красно-сине-желтое. Как будто в морду сунули палитру. Я хотел закрыться руками, но они были привязаны. Закрыл глаз и постарался поглубже зарыться в то, на чем лежала голова.
Прошло какое-то время. Снова открыл глаз и увидел, что комната, или где я еще мог находиться, теперь освещалась искусственно.
Но что-то круглое и зелено-красно-сине-желтое было на том же месте.
«Палитра» немного сдвинулась, однако не исчезла. Больше всего пугало другое: я понятия не имел, что это такое.
Все остальные предметы как предметы. Во всяком случае, те, которые я мог обшарить одним глазом.
Вон ножка, вон стул… вон еще какая-то ерунда… забыл, как называется. Вон вроде тренога от капельницы.
Я сдался и закрыл глаз.
А когда открыл, было опять светло. На этот раз, кажется, я мог пошевелить губами. Правда, никакого звука не получилось.
— Так, ну, что у нас здесь? — раздался грохот прямо над самым ухом, словно первый раскат грома после предгрозового затишья.
И! О! Удивительно! Зелено-красно-сине-желтое покачнулось и куда-то делось.
— Давай, До. Открой рот, До. До, ау-у… — скомандовал голос-гром. — Посмотрим на твои бронхи.
«Чего? Давай, До? Рот, До… ау-у…»
Потом пришли ко мне. Со мной что-то делали, но я не мог понять что. А еще хуже, никак не мог на это повлиять.
Единственное, что я мог делать, — вращать своим единственным глазом. А то, что они со мной делали, происходило гораздо-гораздо ниже, вне зоны его досягаемости. Хотя это все еще было мое тело. Но для моего единственного глаза это было так далеко, что я даже не пытался что-то с этим сделать.
— Так, так, так… — произносил женский голос откуда-то издалека, хотя источник голоса, кажется, располагался у ног.
К голосам я успел привыкнуть, и они уже не были такими громоподобными. Однако появилось новое. Какие-то ощущения на коже, в той самой зоне недосягаемости. Не знаю… боль, ожог? Что там со мной?!
Мне хотелось покричать и помахать руками, используя только один глаз, но не получилось. Может, потому что я все делал одновременно? Но, наверное, и по очереди нельзя кричать и махать глазом… или можно?
Когда я в следующий раз открыл глаз, то увидел, что у зелено-красно-сине-желтого тоже есть глаз. Причем два.
* * *
Через пару дней я смог какое-то время проводить полусидя. И начал общаться с До.
Так звали мальчика. Вообще-то его звали Дима. Но откликался он только на До. Наверное, потому, что был глухонемой.
Дима попал в аварию, и все лицо у него было синим из-за зеленки, красным из-за кровоподтеков и сине-желтым из-за гематом. В остальном ему повезло больше, чем мне.
Но наше общение не особо получалось, поначалу. Я не знал, как можно общаться с глухонемым ребенком.
А может, потому, что у До была тяжелая судьба, а у меня нет. Родители отказались от него, сдали в детдом. А До отказался от детдома, сбежал, попал в аварию.
Его переехал снегоуборочный грузовик, протащив за собой. Из-за этого у До лицо было в «асфальтовой болезни».
Все это я узнал от врача. Почему-то врачи любят рассказывать именно такие истории. Чем больше жести, тем лучше. Может, они, конечно, все большие фанаты Опры ? Не знаю.
Первый раз мы с До сошлись случайно.
По коридору везли большую кастрюлю с кашей. Избитый бомж, которого еще не успели определить в палату, взял и зачерпнул рукой прямо из котла. Как потом оказалось, в этом нейрохирургическом отделении бомжей всегда клали на коридоре, в палатах мест не хватало.
Весь котелок, конечно, был загублен. Медсестра-разносчица жутко возмутилась и принялась бить бомжа огромным черпаком с длинной деревянной ручкой. Пока не прибежал хирург и не предупредил, что у бедняги и так трепанация.
Нас с До эта ситуация очень рассмешила. Бомжа жалко. Кашу нет. Но очень смешно было наблюдать, как он набрал целую пригоршню дымящейся, жутко горячей перловки и запихивал себе в рот, несмотря на удары увесистым половником по и без того раскроенному черепу.
До, кажется, беззвучно расхохотался, а я как-то ху-хукал, насколько было возможно с моими связками. До взял бумагу, пару огрызков карандашей и нарисовал большую кастрюлю с облачками пара, большой половник, чуть ли не больше самой кастрюли, и руку, похожую на варежку, как рисуют дети. Я, напротив, рисовать не мог. Но ко мне чуть-чуть вернулась возможность говорить.
— Дядя взял слишком много горячей каши, — сказал я и откинулся на изголовье кровати, словно эта фраза забрала последние силы.
До был доволен моим аудиальным сопровождением своего рисунка и нарисовал еще один.
На этот раз он изобразил нечто среднее между лошадкой и большой собакой, которая стояла на двух ногах на каком-то ведре, а сверху, на шее, у нее была веревка.
— Зачем… зачем кто-то ее повесил?! — недоумевал я.
До нахмурился и добавил к рисунку какой-то конус в отдалении, разрисовав его сверху всеми тремя цветами, которые у него были. Бордовым, желтым, зеленым.
— За что его подвесили? — опять не понял я.
До еще больше нахмурился, даже нетерпеливо подпрыгнул на кровати. И дополнил рисунок каким-то человеком в шляпе. На нее До явно хотел обратить внимание, потому что обрисовал по контуру несколько раз. Еще он добавил что-то типа хлыста.
— Нет, нет… ковбои не вешают коров… — я почувствовал, что третья фраза высосала из меня последние силы, и куда-то провалился.
А когда очнулся, у меня, рядом с головой, лежал весь изрисованный лист, на котором в центре была подвешенная полукорова-полусобака, стоял дядя в шляпе и появилось много уточняющих моментов: ковровая дорожка (как я понял), какие-то заграждения, другие животные, похожие на полугиппопотамов-полутигров…
— Это… цирк, — усмехнулся я. — Это не корова, это медведь исполняет трюк. Его не подвесили, это страховка или какой-то турник, за который он держится.
* * *
На следующий день пришли посетители. Когда я кое-как начал разговаривать, то сообщил и свои данные. Родственников вызвали к потерпевшему.
Сначала пришла Надя, потом сестра. Надя пришла в черном облегающем платье, черном пальто, шляпе с широкими полями, которые она преломила так, что наполовину закрыла лицо. Но ей этого было недостаточно, поэтому Надя еще надела темные очки в стиле «героиновый шик».
— Господи… — сказал я. — Ты что, в трауре? Хайнц…
— Не-е… плевала я на него! Этот гусак уже уехал в Берлин, своих родственничков повидать. Только выписался, сразу укатил. Гад…
— А чего тогда?
— Как же, ты чуть не… чуть не… все из-за меня… Это все из-за меня, я сразу… сразу это поняла!
Я решил не спорить по поводу «все из-за меня» и использовать визит Нади как можно прагматичней. В результате у До появился ассортимент всего магазина «Юный художник».
Теперь он чередовал рисунки краской с карандашными, потом брал большие маркеры, пастельные мелки. А иногда смешивал все это, чтобы я подольше гадал, что же он такое изобразил.
Сестра пришла не в таком траурном наряде, как Надя. Но было видно, что ей больнее.
— Это все из-за меня. Это я виновата. Нагрузила тебя своими проблемами.
Странно! Почему всем так хочется, чтобы «все это» было из-за них, что бы там оно ни было. Слаще меда желание быть причастным к чьему-то «падению»… с чего бы это?!
Я не стал ее разубеждать. Если нужно, пусть так думает. В больнице всем плохо, но одно точно хорошо: пропадает желание в чем-то кого-то разубеждать.
Потом приходил еще кто-то, потом еще… я уже не запомнил, ослабел от этих визитов.
К вечеру мы остались вдвоем с До, он разложил передо мной новые рисунки, которые накопились, пока я был занят.
Я посмотрел и вспомнил слова «мумии»: «Все это рисунки».
Да, разные рисунки, нарисованные одинаковыми цветами. Рисунки меняются, цвета нет.
Голова закружилась, передо мной возник Ричард Гир. Возможно, он был настоящим, а может, это был «Ричард» из больницы Хайнца.
«Ни шитай, ни шукай, — он подмигнул и погрозил пальцем. — Состояние всего ближе».
«Мы — это череда состояний», — вспомнил я… или как там…
До был недоволен моим обдумыванием, замычал, показывая на отдельные предметы своих рисунков.
— Да, да… это трава, она зеленая. Это солнце, оно… ты нарисовал его лиловым. Оно же желтое или красное!
До помотал головой.
Состояния как рисунки. Рисунки разные, нарисованные одинаковыми цветами. До видит солнце лиловым, я — желтым.
Потом До опять замычал, давая понять, что хочет дальше. Ему нравилось, когда я называл его рисунки. Называл рисунки. Да… сам он не мог их называть.
— Это лошадь. Это… я не знаю, что это такое. Что?!
В центре рисунка был треугольник.
— Что это?
До опять замычал, сложив ладони под острым углом.
— Это дом?! — треугольник был расположен прямо под солнцем.
До замычал, то ли утвердительно, то ли нет.
— Это пирамида?!
Он опять как-то неопределенно замычал.
— Ладно, давай дальше.
До отложил этот рисунок, достал следующий. На нем была какая-то круговерть. Разными цветами нарисован клубок.
— Почти как моя жизнь. Много всего, но ничего конкретно.
До показал в самый центр.
— Да, я здесь. А вокруг меня череда состояний…
До замотал головой.
— А что?!
Он опять показал в центр круговерти.
— Кто там? Я не знаю.
До сложил две ладони, показывая то ли цветок, то ли какую-то вазу.
— Я не знаю. Давай лучше помолчим. Это просто каляки разных цветов. Нарисуй что-нибудь определенное, собаку там…
Я отвернулся к стене, закрыл глаза. Только слышал, как До настойчиво тыкал в центр круговерти.
— Просто штрихи разных цветов… нарисуй что-нибудь определенное, ладно?
* * *
Комиссия по усыновлению собралась в ускоренном порядке. Две недели и две тысячи долларов, хрустящих американских настоящих.
Мне задали только один вопрос:
— Почему вы хотите усыновить этого мальчика?
И я ответил… Просто сказал правду, первый раз в жизни:
— Когда я с ним, я не хочу убивать всех вокруг. В первую очередь себя.
Не знаю, то ли моя откровенность, то ли все-таки две тысячи, но меня сделали приемным отцом До.
И вот мы уже ждали такси рядом с отделением больницы. Cкорые привозили побитых и пострадавших, в основном бомжей, а я стоял, сжимая маленькую потную ручку. В другой руке у меня был здоровый пакет с красками, фломастерами, мелками и еще черт знает чем. А под мышкой скользили, все время выпадая, большие свертки ватмана: многочисленные рисунки, которые До сделал, пока я занимался усыновлением.
Мне предстояло посмотреть их и что-то сказать. Я был готов, что рисунки довольно абстрактные, придется угадывать, что же все-таки До хотел изобразить. Я даже воображал, как он будет хмуриться, неистово размахивать детскими кулачками, если я буду плохо угадывать.
Наконец подъехало такси. А через двадцать минут мы уже входили в мою холостяцкую квартиру, в которой раньше не было никого младше восемнадцати.
До взял чистый лист из большой стопки, специально для него приготовленной, и нарисовал треугольник. Просто треугольник, обычным красным карандашом. Мне кажется, это даже был один из тех огрызков, которые ему принесли медсестры в больнице. А не из тех хороших, ярких, которые скупила Надя в соседнем магазине.
— Опять этот треугольник? Скажи, что это на самом деле? — спросил я, все еще никак не привыкнув, что До не умеет, не сможет, никогда не сможет говорить.
Я был готов ко всему, но только не к этому треугольнику, который не смог разгадать и в первый раз.
Животные, ладно еще. Он рукой рисовал оленей, похожих на снеговиков, лошадей, йети, и людей, похожих на какие-то надписи, штрихи резали бумагу надрывисто и геометрически четко. Сложно было угадать, но можно.
Однако тут, с этим треугольником, я был в полном недоумении.
— Что это? — опять задал я свой бесполезный вопрос.
До снова какое-то время хмурился… даже вроде как пытался ударять своими детскими кулачками куда-то в… пустоту… и потом… то ли сказал, то ли показал… я не знаю.
— Это же башня! — понял я. — И она со мной будет всегда.
Глава 5. Мукнаил
<Место, без географического наименования, 2100-е>

— Давай, дурень, поднимайся, — прохрипел кто-то рядом.
Мукнаил отвлекся от морковин и дороги из мягкого асфальта.
— Ку… ку… ку…
Капля из пузырька упала на его нижнюю губу, и он смог выговорить:
— Куда, Джин?
Джин не была ни в одном из своих обычных одеяний. Вместо халата, свитера или просторной рубашки — плотный черный костюм, почему-то весь перевязанный какими-то ремнями.
— Нравится? — подмигнула Джин, показывая дымящейся сигаретой на ремни.
— Не... не… не особо, — промямлил Мукнаил.
— Короче. Ты давай, решай, идешь или нет. Эти твои, инструкторы, доигрались. Включили все образы и все испортили. Теперь все, кто был в облаке, ходят как безумные, головами о стенки бьются, не знают толком, где облако, а где реальность.
— За…за…чем бьются?
— Пойдем. По дороге расскажу.
Мукнаил кое-как встал. Его ноги стояли какой-то жалкой буквой «икс», а руки плотно обхватывали туловище. От этого Мукнаил напоминал кулек, который еле-еле передвигался.
— Э, брат, так мы с тобой далеко не уйдем.
Джин достала откуда-то и прицепила к коленям Мукнаила две конструкции, которые сделали его более устойчивым.
— Чтоб ноги твои резиновые хоть как-то стояли на земле.
Даже через боль и непонимание Мукнаил видел, что все происходящее жутко забавляет Джин.
— Поче-му те-бя это заб-б-б-ав-ляет, Джин? — спросил Мукнаил, хотя в ситуации, когда они непонятно куда шли длинным темным коридором, это был не самый важный вопрос. Но почему-то хотелось знать ответ именно на него.
— Эге, парень. Да ты шутник. Слушай… — Джин села, оперлась на покатую часть туннеля, Мукнаил привалился рядом, мысленно благодаря мятые вонючие сигареты за то, что у Джин такая сильная одышка. — Слушай, я тебе по-простому скажу. Люди делятся на тех, кто строит, и на тех, кто разрушает. Я, в общем, скорее из тех, кто… ну ты понял. Хотя, честно тебе скажу, — Джин прикурила, хотя одышка еще не прошла, а в туннеле было и так душно, — честно тебе скажу, все это, брат, одно и то же. Вот твои олухи облака свои с полями разрушили. Так? Потом новые поля начнут делать. Или чего они там еще придумают. Понимаешь?
— Не-не-т, — признался Мукнаил.
— Да и хрен с тобой, мой мальчик. Главное, что мы будем веселиться на обломках цивилизации, пока новую не построят. А на обломках, — Джин вдавила сигарету в бетон и опять хитро подмигнула, — а на обломках всегда веселее. Понимаешь?
— Не-е-т.
Сейчас он хотел опять очутиться в своем образе про дорогу и две большие морковины, а не сидеть здесь, в темном туннеле, рядом с Джин.
— Да и ладно. Пойдем, сердешный. Нам надо торговый центр найти. На первом уровне они еще остались. Провизия, сынок!
Джин уверенно пошла вдоль туннеля.
Мукнаил не мог встать. Скобы, которые держали его колени, каким-то образом защелкнулись, пока он сидел, и теперь не разгибались в обратную сторону.
— Дж-и-и-ннн! — позвал Мукнаил.
— Ах да! — прокричала Джин, уже пройдя довольно далеко. — Ты же еще… хорошо, хорошо.
Она вернулась и капнула Мукнаилу еще одну каплю из пузырька.
— Нет, нет, — сказал Мукнаил, заметно прибавив в силах. — Эт-ти штуки.
— А, скобы! Ну! Вот так, — Джин отщелкнула и опять защелкнула в вертикальном положении одну скобу, потом вторую. — Ну, понял?
— Понял.
— Как сможешь нормально ходить, снимай. Понял? Что мне все время вместо няньки с тобой?
— Угу, — согласился Мукнаил.
Они шли дальше и дальше. Иногда им попадались прямоугольные карманы в этих туннелях, иногда длинные колодцы, ведущие наверх.
Наконец, пришли в какой-то зал. Мукнаил сразу увидел то, что только и мечтал увидеть последние, последние… он не знал сколько… по его подсчетам, тысячу лет, пока лежал на грязном одеяле и довольствовался образами с протухшей морковью и опаленными деревьями, а не своими обычными — яркими и свежими.
Посреди зала стояли ложементы. Штук десять разных моделей.
Мукнаил открыл рот, изобразил что-то типа «о-у-ха-ху» и побежал к одному из них, самому привлекательному, бежевому внутри и розовому в основании. Такому прекрасному розовому мягкому ложементу!
— Оу-ха-ха! — сделал несколько прыжков Мукнаил на своих негнущихся из-за скоб ногах и плюхнулся в ложемент, приготовившись к образам. Только вот… что он выберет сначала?
«Массаж! — уже примостившись, решил Мукнаил. — Массаж!»
Именно это ему сейчас больше всего нужно, после всей этой боли, издевательств, нарушений его драгоценного био.
Но… от ложемента Мукнаил ничего не почувствовал, кроме гладкой и мягкой поверхности. «Гладкое, мягкое, чистое — это, конечно, тоже хорошо, — благоразумно подумал Мукнаил. — Но где же образы?!»
Только сейчас, немного успокоившись, он огляделся и увидел нескольких людей, которые не то весело, не то грустно улыбались, глядя на него. Зато Джин уж точно не стеснялась веселиться.
— А-ха-ха-ха! — захлебывалась она, одновременно давясь затяжками очередной сигареты. — А-ху-хо! Вот клоун-то! Ну ты даешь, парень! Ну ты даешь! Все, тю-тю! Нет больше твоих облаков, полей и прочей дряни. Учись уже жить…
— Ладно тебе, Джин, — прервал поток издевательств знакомый голос.
«Ульма», — узнал его Мукнаил, все еще беззвучно трясясь, ловя ртом воздух, сообразив наконец, что ложементы здесь не работают. Он не успел передумать еще более пугающую, огромную по масштабам ужаса мысль, что ложементы теперь нигде не работают, как к нему подошел Ульма и положил руку на плечо:
— Да ладно тебе.
От прежнего Ульма остались только светлые волосы. Сам он был перевязан ремнями, как и Джин, а на коленях почти такие же, как у Мукнаила, скобы, только не с металлическими рычажками, а кожаными, гнущимися.
— Что… что это? — показал Мукнаил на ремни.
— А, это… кости у нас слабые и скелет. Это скрепляющие штуки. Джин придумала. Да и она в таких ходит. Вон, тебе тоже подберем. Эти, металлические, которые у тебя, только на первое время. Потом кости окрепнут…
Мукнаил уже не слушал. До него наконец дошел смысл слов Джины про «не будет больше ни облака, ни поля», а потом слов Ульма про «первое время».
Все это вместе пугало, расстраивало, буквально переворачивало изнутри Мукнаила. Он понимал, что теперь должен научиться жить какой-то новой, неведомой ему жизнью. В которой нет образов, инструкторов, профессоров и… это он не мог произнести, но мысль нагоняла необратимо… нет облака.
— Надо искать торговый центр, — подгоняла Джин. — Био не осталось. Дистиллята на долго не хватит. Нам припасы нужны.
— Припасы… припасы… послышалось с разных сторон.
Мукнаил пригляделся и заметил, что в комнате было человек десять. Асофы он не видел. Но все присутствующие явно… не выше сотого этажа, волосы и глаза темные. Ульма выделялся на их фоне. Ну и Джин, конечно. Не такая рослая, а фигура страшно изуродована, маленькая, сгорбленная, сухая. Зато у нее было не так много ремней на ногах и руках.
— Где теперь мы их найдем? Все уже давно живут с био! Жили… — поправился Ульма.
— Не знаю. Искать надо, — настаивала Джин. — Био скоро перестанет действовать. А вы вон какие рослые! Передо;хнете без провизии-то.
Мукнаил закрыл глаза. Он не хотел слушать, о чем все говорили. Сквозь этот гул, в котором явно вырисовывался голос Ульма, Мукнаил с горечью думал о том, что сейчас его куда-то потащат, дальше, по этому коридору, заставят искать какой-то торговый центр, надевать такие же, как у всех, дурацкие ремни. Нет, нет… он пытался восстановить образ сплава по бурной реке. Но вместо сплава получались какие-то обрывки, брызги, вопли, взмахи весла. В общем, ничего не получалось.
Потом вспомнил Розевича. «Что там с ним стало? Если отключили облако, он даже из ложемента своего не сдвинется!» — с горечью подумал Мукнаил, хотя Розевичу не то чтобы когда-то симпатизировал.
А еще вспомнил Жаба. И представил, как Жаб, размахивая огромным карандашом или гусиным пером, входит в эту жуткую комнату под землей, задевая потолок и стены своей широкополой шляпой, и кричит что-то вроде:
— А ну, открыть все образы для просмотра!
И… и… оказывается, что все это один большой, очень хорошо сконструированный и поэтому страшный образ! Все это!
— Мукнаил! — Ульма потряс его за плечо. — Пойдем. Нам нужен торговый центр и дистиллят. Пойдем, чего ты тут сидишь…
— Не, не… я ни-ку-да не…
— Пойдем. Облака больше нет, понимаешь? Больше нет био. Ложементы больше не работают… не…
— Ин…стру… — Мукнаил не смог выговорить.
Ульма вылил ему одну каплю из своего пузырька, сразу стало легче физически, но от этого еще грустнее внутри.
— Инструк-тор Жаб, — выговорил Мукнаил.
— Зачем тебе инструктор? Он, скорее всего, того. Понимаешь, он слишком долго жил в облаке, как и все. Когда облако сломалось… ну или не сломалось, отключили, я не знаю. В общем, все, кто был в поле и облаке, все… как тебе сказать, они того… понимаешь.
— Инструктор Жаб в шляпе и с карандашом, — упрямо повторил Мукнаил.
— Да, да. В шляпе и с карандашом. Но сейчас нам надо идти. Ты чудом спасся. И то лишь потому, что пару дней без облака. Я, видишь, уже почти месяц и теперь как нормальный человек. Но тебе повезло! Друг, повезло! — Ульма одарил Мукнаила своей обычной лучезарной улыбкой, но это не помогло, он со всей силы вцепился в края ложемента, сейчас совершенно бесполезного.
Ульма что-то понял и отошел, какое-то время разговаривал с Джин. Потом куда-то ушел совсем. Все остальные тоже, кажется, куда-то пошли. Осталась только Джин.
Она села рядом с Мукнаилом на корточки. Точнее, рядом с ложементом, в котором он сейчас лежал, как в ванной на старый манер.
— Слушай, Мукнаил. Нам надо идти, — Джин закурила, было видно, что ей тяжело. — Хорошо. Ты посидишь здесь?
Мукнаил ничего не ответил, только плотнее сжал края ложемента. Настолько плотно, что мягкий материал продавился под его пальцами.
— Хорошо. Посиди здесь. Мы пойдем искать торговый центр. Я тебе рекомендую вот что, — и Джин протянула Мукнаилу маленький пузырек. — Возьми и пей по капле в день, не больше.
Джин собралась встать. Но вместо этого закурила еще одну сигарету.
— И еще важно кое-что! Ты прожил вне облака всего несколько дней, тебе будет очень тяжело поначалу. Ты понимаешь?
Мукнаил кивнул, однако ничего не понял.
— Слушай, разговаривай хоть с кем-нибудь, ладно?
— Ладно, — прошептал Мукнаил.
— Ну хоть… ну хоть с этим пузырьком. — Мукнаил держал пузырек, который дала ему Джин ровно в том же положении, в котором она его вручила. — Назови его как-нибудь. Дай ему имя, хорошо? Обещаешь? Дашь?
— Ага.
— И вообще… — вдруг сообразила Джин. — Давай имена всему, что ты видишь, и со всеми разговаривай. Так тебе легче будет. Почти как в облаке, ладно?
— Почти как в облаке, — повторил совсем понурый Мукнаил.
Джин потрепала Мукнаила на прощание иссохшей морщинистой рукой, поправила ему скобы на коленях.
— Одну скобу через какое-то время сними. Ты должен сам учиться ходить, хорошо?
— Да-а… ходить…
— И еще… — Джин уже почти скрылась за поворотом одного из туннелей, ведущего из комнаты. — Если мы не вернемся, ищи нас в месте-ие-ие… — последнее Мукнаил услышал с большим эхо.
Он сжал покрепче пузырек, который дала Джин и сфокусировал на нем взгляд.
«Ищи нас в Моисее», — дал он первое имя чему-то, как советовала Джин.
Глава 6. Закуар
<Без географического наименования, 2100-е>

Я бросил им что-то, и это что-то полетело, вращаясь в воздухе, мелькая и кружась.
— Закуаровская нашивка! — понимающе проговорила Джин. — И правильно. Пусть у них будет хоть что-то.
— Надо спуститься к ним, Джин.
— Это еще зачем? — Джин повела острым носиком, на глаз измеряя высоту.
— Ну, как… я им должен про дистиллят рассказать. И вообще про все остальное.
— Эх-х… — даже как-то не наигранно вздохнула Джин. — Ладно, давай. Хотя, может, лучше… не рассказывать им?
— Лучше для кого… ведь мистер Кхм-Моисей, он…
— Мистер Кхм-Моисей, мистер Кхм-Моисей… — передразнила Джин, но сама потянула меня к веревкам.
Бородатые чудики сидели внизу, под этой их дурацкой башней, и мычали.
— Ну и перепачкались же вы Адамом, ребята! Ладно… — я нашел своего старого знакомого, бородатого-вредника, и подошел к нему. — Ну что, парень? Пойдем к Стрекозе. Хватит уже тут мычать.
Бородатый-вредник, как ни странно, понял меня, и мы пошли. Милица, эта сука, пока не сильно дула. Я смог рассмотреть, что тут делается у бородатых. «Оооо… парни! Да вы совсем рехнулись…»
— Джин, смотри! Они висят на этих трубках. Хе-хе, вот олухи.
— Ты лучше вот на что, вот на что посмотри!
Джин, как всегда, было не до веселья, она думала о торговых центрах, а вдалеке виднелась наклонная стена, как будто здание вытащили и перевернули вверх сном.
— Вверх дном, тупица. Но ты лучше посмотри на то, что на стене.
— Ну! Елочные игрушки. А эти олухи их своими палками сбивают. И что? Я тоже, думаешь, этим буду заниматься? Нет, дорогуша…
— Да при чем тут елочные игрушки? Это же плоды!
— Какие такие плоды? Плоды, это когда консервы целехонькие находишь. А это какая-то зеленая муть.
— Прямо из стены растут! Прямо из стены! — радовалась дуреха Джин.
Бородатый-вредник не обращал внимания на нашу с Джин обычную перепалку. Он шел, повесив голову. Чего это с ним? Может, не хочет меня к Стрекозе вести, боится, что я у него дистиллят опять буду забирать?
Когда мы пришли к Стрекозе, я увидел то, что видеть не должен был. О нет, я не должен был этого видеть! Я даже Джин ничего не сказал. А она не сказала мне. Мы просто обнялись и стояли так, всхлипывая. Что еще мы могли сделать? У Стрекозы больше не было дистиллята. Не было. И не будет. Он пропал. Ушел. Покинул, оставил нас навсегда. Бедный, бедный дистиллят… и я, и все…
Теперь понятно, почему бородатые такие смурные. Даже не возятся со своими палками, не раскидывают отходы.
«Эх, ребята… добро пожаловать в клуб бездистиллятников! Добро…»
Пока мы сидели, плач Джин превратился в какое-то сухое всхлипывание. Ее можно было понять, где нет дистиллята, нет и торгового центра, и наоборот. Где нет дистиллята, нет прекрасных коллекторов, таких как Август, замечательных находок вроде Закуаровской бутылки. Даже Милица дует как-то слишком протяжно и невесело без дистиллята. Адам же устраивает свою бездарную пачкотню, которая без дистиллята выглядит еще бездарней, чем обычно.
В общем, пока мы так сидели, вокруг собралось много бородатых. Что же им еще делать? Пришли за дистиллятом. А его и нет…. Я, конечно, украдкой, отпил из пузатого Рафаэля, но, но… разумеется, ни с кем не собирался делиться. Я лишился Стрекозы, а не ума.
И пока я выслушивал Рафаэлевские возгласы про честь, совесть, отчизну и подвиг (сегодня он, видимо, был в патриотическом настроении), мой бородатый-вредник собрал всех бородатых и крутил перед ними глазами. Даже пытался что-то говорить. Правда, получалось что-то типа мычания. Не знаю уж почему, но бородатые говорить то ли не умели, то ли не хотели.
А поскольку я уже пригубил из Рафаэля, пока они там глазами ворочали, решил немного поиздеваться над ними. Что может быть лучшей причиной, чем дистиллят, если не сам дистиллят.
— Так, так, слушайте, идиоты! — я подошел к Стрекозе, чтобы придать себе замес.
— Чтобы придать себе вес, бестолочь, — видно, Джин решила тоже мне подсказывать.
— Чччч… — шикнул я на нее. — Ты порочишь мой пируэт.
— Ав-то-ри-тет, дубина.
— Ладно, ладно, — прошептал я ей, а сам громко сказал этим бородатым чудикам: — Так! Слушайте сюда! Сначала у вас был дистиллят, — и я показал на Стрекозу, которая теперь грустно повесила свою красную голову. Еще бы! Без дистиллята можно что угодно повесить! — Сначала у вас был дистиллят. И все, чего у вас было, было в дистилляте.
— Можно и так сказать, — встряла Джин. — Но лучше сказать, что с дистиллятом было хорошо, а без дистиллята плохо.
— Да сколько можно… — зашипел я и стиснул ее пластиковую спинку так, что Джин жалобно пискнула. — Все, что у вас было, было через дистиллят.
— Ну? Довольна?
— Очень косноязычно, — ответила на мой шепот жутко обидевшаяся Джин.
— И все, что было через дистиллят, было дистиллятом. И ничего без дистиллята быть не могло. Что бы то ни было, все было через дистиллят… потому как и дистиллят есть дистиллят. И все через дистиллят… тьфу… запутался я тут с вами.
— Хи-хи-ха-хи-ха-хи… — насмехалась злая Джин.
— Тихо! Слушайте! — Делать было нечего, бородатые стояли, ворочая глазами. Я так и не мог объяснить, что теперь им делать без дистиллята. — Слушайте, ребята… — и я погладил Стрекозу по одному уцелевшему зеркалу. — Слушайте… как бы вам это сказать, как бы…
Издалека уже начала задувать Милица, а Адам бросал свои грязные комки, отходы, мусор и все такое, что он больше всего любил бросать.
Я ощупал карманы. Разумеется, все мои прекрасные друзья были на месте. Но не пить же здесь, при бородатых. Нет-нет… я не так глуп. Зато я нашел в карманах книжку мистера Кхм-Моисея. Ага! А может быть…
— Слушайте!
Я открыл книжку и прочитал на первой странице (разумеется, про себя), что дистиллят нельзя накапливать… Нет, нет, такого бородатым говорить нельзя. А вдруг они найдут еще одну Стрекозу. Тогда нужно накопить дистиллят. Как можно больше. Ладно, ладно… это им и нужно сказать.
— Слушайте! Так! Дистиллят нужно искать. Поняли? Есть только дистиллят. И дистиллят он такой, такой…
— Скажи хоть, что он хороший, нужный. Сколько можно запинаться! — прошептала Джин.
— Так! Да… дистиллят… он хороший, единственно хороший! Уяснили?
Бородатые, кажется, и правда уяснили, покивав головами, а я открыл вторую страницу и прочитал «дистиллятом нужно делиться». Да! Вот это правильно! Пусть бородатые ищут дистиллят, а потом со мной делятся.
— Да, Джин?
— Да, да, да… давай только скорее, пора снова в Август бежать. Видишь, как Милица задувает!
— Да, ты права, как всегда, права… — и уже для бородатых громко добавил: — Дистиллятом нужно делиться, уяснили? Так, идем дальше, — я перевернул еще одну страницу, написанное там тоже было вполне умно. — Дистиллят нельзя произвести! Поняли? Поэтому надо искать! Так, дальше быстро поехали… дистиллят всегда есть, дистиллят внутри нас, дистиллят непредсказуем, дистиллят сам по себе не дистиллят… так… а вот это мне особенно нравится, хе-хе, ну-ка… Слушать всем! Отдай дистиллят — и получишь больше дистиллята! Поняли! Дальше… дистиллят все время меняется, дистиллят не существует … ну, в общем, существует и не существует, пока вы его не найдете и со мной не поделитесь. Вот такие утюги, парни!
— Пироги, бестолочь! — не унималась Джин.
— Вот такие пироги! Всякое там последнее вам еще рано понимать. Но! Главное! Нужно искать дистиллят и отдавать его мне! Понятно? А теперь… — Бородатые стояли так, как будто и правда собрались прямо сейчас бежать искать дистиллят. — А теперь я пошел прятаться в Августе, а вы как хотите. Но! Но, но, но, но! Как только найдете дистиллят, сразу несите мне. Сразу. Потому… — я чувствовал, что должен еще что-то сказать для уверенности. — Потому что так сказал мистер Моисей из коллектора по имени Моисей.
Я оставил книженцию мистера Кхм-Моисея бородатому-вреднику, а сам пошел к этим их… веревкам. Джин уже порядком устала. Да и Милица начинала сильно дуть.
Моего дистиллята мне еще надолго хватит. А потом бородатые дурни принесут. Что еще им делать?.. Все лучше, чем перекладывать комки отходов из одного места в другое.
Я кое-как поднялся на эту дурацкую постройку и посмотрел вниз. Бородатые и правда разошлись в разные стороны.
— Куда это они, Джин? — удивился я.
— Как это куда? За дистиллятом, конечно!
Глава 7. До
<Без географического наименования, 2100-е годы. Новая цивилизация>

Я подошел к Большой Свечке и увидел сразу много уроков. Вот почему Маленькая Свечка так хотела беречь Большую Свечку и называла ее источником уроков.
Я дал урок Большой Свечке:
— Привет тебе, Большая Свечка.
— Просто Свечка.
— А как же Маленькая Свечка? Если есть Маленькая Свечка, то должна быть и Большая Свечка.
— Свечка есть Свечка. Пао есть Пао.
— Может, мне не строить Башню, а строить Свечку?
— Свечку нужно не строить, а слушать.
— Что значит «слушать»? Как Подъемный Блок, пока висишь на Перекладинах? Или как падающий со Стены Плодов плод?
Просто Свечка повторила:
— Слушай Свечку.
— Почему Свечку?
— Свечка — это то, что не становится прозрачным.
— Что значит «не становится прозрачным»?
— Свечка — это то, что не горит само по себе.
— Горит само по себе? Яркое Пао, наверное, горит. Что значит «горит»? — не понял я Свечку.
— Горит то, чей цвет становится прозрачным.
Вот для чего нужно Яркое Пао? Чтобы не стать прозрачным! Чтобы не отправиться в Прозрачный Коридор!
— Как Просто Свечка связана с Ярким Пао? — решил спросить я.
— Свечка сама по себе.
— Что же тогда делать с Ярким Пао? — придумал я новый урок.
С Просто Свечкой было сложно обмениваться уроками. Сложно и очень интересно. Как будто я сразу получал уроки от МА, ЛЮ, КА, МИ, ИЛ, КУ, неповоротливого ФА и даже от светло-красной ЛА.
— Я хочу дотянуться до Яркого Пао, — признался я и представил, как стою на самой верхней части Башни, заглядываю за высоколетающее Пао и тянусь к Яркому Пао, достаю его и становлюсь таким ярким, каким еще никогда не был.
— Зачем тогда Башня?
Просто Свечка ответила:
— Башня — это всего лишь Пао.
После этого урока я вспомнил, как мы отнесли в Прозрачный Коридор старого мудрого ЕТ, как давали последние уроки быстрому-стремительному ПО. И еще многих из тех, кто получил последние уроки и стал прозрачным.
Как может быть, что все они отправились в Прозрачный Коридор, а Башня — это всего лишь Пао?
Пао будет всегда. Я никогда не понимал этот урок. И никто не понимал, но все давали его друг другу.
Если Пао будет всегда, то Башня тоже будет всегда. Мы будем таскать Пао, пока сами не станем как Пао.
Но зачем нам таскать Пао, чтобы самим стать Пао? Может, лучше не таскать Пао!
Потому что, если Башня и Пао будут всегда, мы так и не дотянемся до Яркого Пао.
Я представил, как еще много цветов будут падать со стен Башни, как быстрый-стремительный ПО, других будут накрывать пласты Пао, сорвавшись с веревок, даже в руках молодого мудрого УТ, который скоро станет старым и мудрым, как его учитель ЕТ.
Я представил, что многие цвета не упадут, их не накроют пласты Пао. Они просто станут прозрачными, постепенно отдавая свой цвет. Постепенно и очень печально!
Я должен дать один очень важный урок всем, кого знаю: МА, ЛА, ЕТ, ЛЮ, ИЛ, КА, КУ, МИ, неповоротливому ФА и даже АТ, ОД, УР, УС, ЕР.
Самый важный урок, который у меня есть: Башня — это всего лишь Пао!
* * *
Я дошел до Башни и увидел молодого мудрого УТ. Он стоял по пояс в Пао, сам почти как Пао.
Я дал ему урок: слушай Просто Свечку.
Он дал мне урок: Свечка — это не Яркое Пао.
Я ответил: Яркое Пао даст нам свои уроки тогда, когда Пао перестанет быть Пао.
ЕТ сел, выпустил веревки из рук. Где-то высоко, на площадке, послышалось сильное громкое «б-у-у-уу-х», а не привычное «бух-бух-бух».
ЕТ уставился на свои ноги, вросшие в Пао, и дал мне последний урок: Пао не перестанет быть Пао, Пао будет всегда.
Я дал ему последний урок: Башня — это всего лишь Пао.