Рассказы о войне ветерана 211

Василий Чечель
                ОНИ КОВАЛИ ПОБЕДУ

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Продолжение 11 повести.
Продолжение 10 http://www.proza.ru/2019/09/29/347

                НИКОЛАЕВ ДОПРАШИВАЕТ ШПИОНКУ

  «Я с большим интересом нашёл в мемуарах Батова и несколько упоминаний об Андрее Семёновиче Николаеве. Приведу два из них:
«Николаев по своему обыкновению облазал весь передний край 156-й дивизии, как раз в этот день немецкие самолёты просто не давали житья. Ну Николаев-то был к опасности боевой обстановки равнодушен, наоборот, его как будто приводило в хорошее настроение сознание, что он вполне делит эти опасности с массами бойцов и офицеров. К сожалению, он не ответил на волнующие нас вопросы: оценка противника, вероятное направление его удара, а самое главное – наши резервы...»
«...Ему, как и многим товарищам, испытавшим чрезвычайное выдвижение в конце тридцатых годов, было туговато... На Хасане он был комиссаром полка. Теперь – член Военного совета армии, действующей на правах фронта. С командующим у них не было взаимного понимания. Не будучи в состоянии поправить командарма в главном, Николаев, исправляя частности, уезжал в полки, в родную для него стихию боя».

  Прочитав это, я ещё раз заново подумал об Андрее Семёновиче Николаеве, о своей тогдашней, в общем, восторженной оценке его личности и о том, что представлял собой этот человек в действительности. Не с точки зрения восхищённого его храбростью военного корреспондента, а с более существенной точки зрения, высказанной Батовым.
Смотрю личное дело Николаева, разрозненные архивные документы, бросающие свет то на один, то на другой кусочек его биографии, и думаю, что Батов, наверно, прав: там, в Крыму, на такой большой должности Николаеву было туговато.
«14 августа 1936 г. – Присвоено звание старшего политрука.
3 декабря 1937 г. – Назначен начальником политотдела Академии Генерального штаба.
8 декабря 1937 г. – Присвоено звание батальонного комиссара.
8 июля 1938 г. – Назначен исполняющим обязанности начальника политуправления Первой армии Краснознамённого Дальневосточного фронта.
10 июля 1938 г. – Присвоено звание бригадного комиссара.
31 июля 1938 г. – Утверждн начальником политотдела этой же армии.
10 сентября 1938 г. – Назначен начальником политуправления 1-й Отдельной Краснознамённой армии.
18 ноября 1938 г. – Назначен членом Военного совета Киевского особого военного округа.
19 ноября 1938 г. – Присвоено звание дивизионного комиссара.
2 февраля 1939 г. – Присвоено звание корпусного комиссара...»

  Если всё это подытожить, окажется, что человек, бывший еще 2 декабря 1937 года выпускником Военно-политической академии и старшим политруком по званию, ровно через четырнадцать месяцев после этого был уже корпусным комиссаром и членом Военного совета округа.
Что сказать об этом? Даже самый преданный делу и бесстрашный человек не может силою одних приказов превратиться за год или за два из старшего политрука в корпусного комиссара, как это было с Николаевым, или из старшего лейтенанта стать заместителем наркома обороны и командующим Военно-Воздушными Силами, как это было, скажем, с храбрейшим лётчиком Рычаговым...

  Да, конечно, думая сейчас о Николаеве, я куда больше, чем тогда, в 1941 году, понимаю, что он, наверно, не был в достаточной мере готов к тому, чтобы стать членом Военного совета армии на правах фронта. Он мог быть, да, в сущности, и был превосходным, храбрым комиссаром полка или дивизии. И там, в Крыму, в 1941 году, я влюбился в него потому, что видел его именно в те моменты, когда он был на своём месте бесстрашного комиссара полка или дивизии. Он делал на моих глазах именно то, что умел делать лучше всего, и в этом и состояла основа моего тогдашнего взгляда на него.

  Когда мы вернулись в Симферополь, Николаев прямо пошёл к командующему, а Мелехов повёл меня в комнату, где располагались адъютанты. Вскоре туда пришёл Василий Васильевич Рощин, и мы с Мелеховым, перебивая друг друга, стали рассказывать ему всё, что видели. Он сидел и смотрел на нас своими умными грустными глазами. Про пережитые нами страхи он, кажется, пропустил мимо ушей. Но то, что стояло за всем этим, то, о чём я не говорил вслух, но о чём думал и тревожился, рассказывая об Арабатской стрелке, видимо, расстроило его. Молча взяв меня за руку, он повёл к себе и уложил спать на диван. Я заснул мгновенно, как в яму провалился.

  На следующий день в Симферополе происходили похороны Героя Советского Союза Трубаченко. Я помнил его ещё по Халхин-Голу. Он погиб во время воздушного боя, и хоронили его торжественно, с оркестром, знамёнами и речами.
Когда я сейчас думаю о том, что в Симферополе немцы, перед моими глазами возникают – то утро похорон и заботливо украшенная, засыпанная цветами могила Трубаченко. Мысли о разоренной могиле почему-то рождают у меня даже более горькое чувство, чем мысль о разоренном городе. Вернувшись с похорон, я засел на весь день в нашей пустой квартире, записывал и приводил в порядок всякие свои соображения по поводу виденного вчера. Халип застрял в Севастополе – снимал там моряков и лётчиков. Покончив со своими записями, я на следующий день съездил за ним. В Симферополь мы вернулись среди ночи. Я на всякий случай заехал в штаб к Николаеву. Оказалось, что он завтра же утром поедет на передовые – сначала на Сиваши, а потом ещё раз на Арабатскую стрелку.

  Утром Халип поехал на нашей машине, кажется, куда-то к лётчикам, а я с Николаевым поехал на Сиваши. Ехал и думал, как мне быть дальше. С одной стороны, я много увидел и, наверно, ещё многое увижу здесь, а с другой стороны, было совершенно непонятно, как всё это печатать в газете. То ли писать без обозначения места действий, без пейзажа, без Сивашей? То ли гримировать всё это под Одессу? А может быть, уже разрешат писать о боях на подступах к Крыму? Всё это надо было выяснить, и я сначала подумал, а потом сказал Николаеву, что после этой нашей поездки или после следующей я на два-три дня слетаю в Москву, чтобы отвезти материалы и выяснить, как же писать дальше, что можно и чего нельзя.
Весь этот день мы провели на Сивашах, которые были порядочно укреплены. Здесь всё было заминировано – и берег, и отмели; проволочные заграждения шли не только по суше, но и были протянуты через мелководные лиманы. На возвышенностях стояли бетонные точки, железные колпаки, и всё это соединялось довольно разветвлённой системой окопов и ходов сообщения.

  Немцы уже начинали активно действовать в воздухе над Крымом, и за день мы попали под две бомбёжки. Но на земле всё еще было тихо. На том берегу показывались мелкие группы немцев – пехота, мотоциклисты. Наша артиллерия открывала по ним огонь. Небольшие группы наших разведчиков, засланные на тот берег, вели там мелкие стычки с немцами. Было очень хорошо простым глазом видно, как наша артиллерия накрыла огнём взвод немцев, пробиравшихся вдоль отмели, как они падали, бежали, опять падали. В общем, было предгрозье, тихий день, ничем особенно не примечательный. Халип опять дал мне один из своих фотоаппаратов, и я кое-что снял. Потом эти фотографии появились в «Красной звезде».
Николаев досконально обследовал позиции, ходил по окопам, спрашивал обо всём, начиная от стирки белья и кончая куревом, вникая в разные подробности быта, пробовал еду из котелков. И потому, что он был человек простой и умный, всё это не выглядело у него показной заботой большого начальства, а было самым настоящим, необходимым и естественным делом.

  Сиваши обороняла хорошая дивизия, в основном кадровая, командовал ею полковник Первушин. Впоследствии во время отступления дивизия дралась лучше всех и была выведена из Крыма в порядке после очень тяжёлых боёв. Первушину дали за это генерала, и он командовал потом 44-й армией.
Здесь, на Сивашах, Первушин в роли командира дивизии мне очень понравился. Это был волевой, сдержанный человек, очень жёсткий и строгий; было видно, что он как следует подтянул свою дивизию. Такая же подтянутость и строгость чувствовались и у его командиров полков.
Заехал на позиции дивизии Первушина и командующий 51-й армией Кузнецов. Он так же, как и Николаев, приехал сюда проверять систему обороны. Они были взаимно подчёркнуто вежливы, но за этим чувствовался холодок.

  Мы ходили вдоль окопов, когда появились над головой немецкие самолёты. Все быстро полезли в окопы, и это, конечно, было совершенно правильно. Только Николаев торчал на бруствере окопа и, поворачивая голову, следил, откуда и как пикируют самолёты. Кузнецов, который был тут же, рядом в окопе, сердито крикнул:
– Андрей Семеныч! Спуститесь! Вы же демаскируете.
Николаев послушно спустился в окоп, недовольно, досадливо крякнув. Мелехов сказал мне, что у корпусного комиссара с командующим прохладные отношения возникли с тех пор, как они несколько дней назад ездили вместе и Николаев обнаружил, что командующий излишне поспешно, по его мнению, выскакивает из машины, едва заслышав гул самолётов. Впрочем, не берусь судить, насколько это соответствовало действительности.

  К вечеру мы с Сивашей поехали на Чонгар. Там, как и прошлый раз, заночевали у Савинова, а утром двинулись на Арабатскую стрелку. Николаев хотел сам убедиться, какие там приняты меры. На этот раз он, не скрывая иронии, спросил у Савинова:
– Вы ведь теперь там были?
– Да, – сказал Савинов.
– Вы ведь теперь все знаете?
– Да, – сказал Савинов.
– Так вот вы меня и свезите туда, покажите принятые вами там меры.

  Утром на моторной лодке мы снова переправились на Арабатскую стрелку. Там, где раньше был командный пункт батальона, теперь располагался со своим штабом Ульянов. Пока Николаев и Савинов разговаривали с ним, я отыскал Пашу Анощенко, которая теперь со своей полуторкой была прикомандирована к штабу полка. Мне хотелось при случае написать о ней. Присев рядом с ней на копне сена, я стал расспрашивать об её жизни. Это была самая обычная, простая история, рассказанная милой девичьей скороговоркой с южным хаканьем и горячей жестикуляцией. Паша так и не успела переобмундироваться. Её и без того худое лицо стало совсем худеньким, на нём были видны только огромные глаза.
Рассказав, что происходило у них здесь в последние два дня, она потащила меня за руку к своей полуторке, чтобы показать, в каких местах вчера вечером, когда она вывозила раненых, пробили её машину осколки мин. Так я её и снял около пробитой полуторки – в косынке и платьице. Этот снимок потом был напечатан в «Красной звезде».

  Поговорив с ней, я вернулся к Николаеву. Как раз в эту минуту к нему привели какую-то женщину с мешком за плечами. Она оказалась жительницей Геническа и перебралась на Арабатскую стрелку ночью по мосту, который, как теперь выяснилось, был затоплен настолько неудачно, что через него можно было перебраться по грудь в воде. Она перешла на этот берег и была задержана нашим патрулём. Патрульные, как водится, пожалели её, отдали ей половину своих харчей, а тот из них, что вёл её в штаб, по дороге сетовал, что не может отпустить её в деревню Геническая Горка, куда она, по её словам, шла, потому что такой уж приказ командования, чтобы всех отводить, а то, конечно, он бы с радостью...

  Словом, ее доставили в штаб. По словам особиста, который допросил женщину предварительно, она не представляла особого интереса и не внушала подозрений. Выбралась из Геническа и шла теперь на Геническую Горку, где когда-то работала, а отсюда хотела пройти к своей замужней сестре, жившей в Керчи. Женщина была невысокая, с тёмным невыразительным лицом, некрасивая, какая-то вся чёрная. Всё было у неё чёрное, не только платье, но и лицо. Николаев поглядел на неё недоверчивым взглядом и, отпустив особиста, стал допрашивать её сам. Первое подозрение ему внушило содержание узла этой женщины. Николаев приказал развязать его. В узле было совсем не то, что может взять с собой человек, тщательно и обдуманно готовившийся идти в большую дорогу, было напихано не самое необходимое, а всё, что попалось под руку, всё, что можно было сунуть для вида, второпях. А женщина, по её словам, с самого прихода немцев, уже несколько дней, готовилась к побегу. Разговор был длинный и тяжёлый. Она не обладала ни умом, ни хитростью, не была озлоблена и запугана. Видимо, её научили, что она должна говорить, и она упорно твердила урок, даже когда это стало явной нелепостью.

  Всех подробностей допроса я не запомнил. Он длился около двух часов. Из неё приходилось выматывать слово за словом. Сначала она не признавалась ни в чём, потом призналась, что под угрозой оружия немцы заставили её перейти сюда, чтобы она принесла им сведения. Но что она этого не хотела делать и что это было для неё только способом бежать от немцев. Потом выяснилось, что у неё был пропуск на обратный переход и что было условлено, как она перейдёт обратно. В общем, вся нехитрая картина вербовки случайной шпионки стала полностью ясна. Женщина была одним из тех шпионов, которых немцы в большом количестве с самого начала войны то здесь, то там засылали к нам на авось – вдруг выйдет. В редких случаях они пробирались благополучно, чаще попадались. Но немцам на это было наплевать, пропадут – и ладно. Зато в случае удачи они могли принести кое-какие сведения. Эта должна была узнать, какие у нас противотанковые укрепления здесь, на Арабатской стрелке, и, придя обратно, сообщить об этом. За это ей обещали десять тысяч рублей. Слова «десять тысяч рублей» она произносила почти с благоговением. Видимо, для неё это была такая цена, называя которую она как бы отчасти оправдывала свой поступок. Это были такие деньги, за которые, по её понятиям, можно было сделать всё.

  Она была дочерью богатого куркуля, раскулаченного здесь в тридцатом году. Она тоже ездила с семьёй куда-то в ссылку, потом вернулась. Круг её знакомых тоже был из бывших ссыльных, убежавших оттуда или вернувшихся. Её любовник Костюков – я запомнил эту фамилию, – по её словам, бежал из ссылки ещё до войны и не только пробрался в армию, но и в «школу командиров». Он пришёл в Геническ вместе с немцами из Николаева. И именно через него она и стала шпионкой».

 Продолжение повести в следующей публикации.