Жёлтые машины

Харон Яркий
— У нас к тебе есть серьёзный разговор и вино. — Начал я, поставив бутылку на стол перед Полиной.
— Да, надо кое-что обсудить, — сквозь улыбку добавила Саша.

Полина сонно и непонимающе смотрит на нас. Мы сидим втроём на кухне у неё в квартире. За окном поздний вечер.

— В общем, ты ведь знаешь, у нас переезд, всё серьезно, и…
— Постой, я хотел начать по-другому.
— А как? Ладно, давай ты начни.

Я выжидаю четыре секунды, затем выдаю:

— Мы ждём пополнения в семье.

Полина от неожиданности вздрагивает и проливает вино.

— Чего? — с недоверием спрашивает она.
— Это наше осознанное и взвешенное решение, — опустив глаза, продолжает Саша, — мы решили, что этот момент настал.
— Но вы же вроде не…
— Мы готовы вкладываться ради его счастливого будущего и нести за него ответственность, — подхватываю я, — и уже обсудили все детали.
— Но там же вроде было…
— Короче мы увидели в М-Видео робот-пылесос по акции. — одновременно выдаём мы с Сашей.

На кухне становится так тихо, что через прикрытое окно слышен мягкий треск сверчков. Какая-то мушка, жужжа, самоотверженно залетает в бокал с вином. Вдруг тишину прорывает Полинин смех.

— Робот-пылесос!
— Да.
— Робот!
— Будешь крёстным родителем?
— Пылесос!
— Мы назовём его Шынгысом.
— Вы отбитые, — сквозь смех произносит Полина.
— Нет, это наш сын!
— Отбитые. Что там про крёстного родителя?

Мы переглядываемся с Сашей и понимаем, что всё идёт как надо.

— Будешь?
— Конечно. Отбитые.

***

Свет разливается по комнате нежным маревом, наполняя стены мятного цвета теплом. Я сижу за белым столом перед раскрытым блокнотом, периодически потягиваясь и сладко зевая.

Авторучка даже не включена, ведь я знаю, что ничего не напишу. В голове возникают какие-то образы, но я не могу и не хочу переносить их на бумагу – и они покорно растворяются в жёлто-салатовом пространстве, из которого пришли. От болезненной привычки остался лишь утренний ритуал – и слава богу.

— Доброе утро, славяне. – вдруг шепчет на ухо Саша, повиснув на мне сзади.

— Проснулись-улыбнулись, – с улыбкой вторю Саше я.

Время останавливается, пока мы целуемся с Сашей, наклонившейся ко мне сверху. Авторучка выпадает из пальцев и закатывается куда-то под стол.

Что-то касается моей стопы под столом, и я вижу Шынгыса, который не может справиться с одной крупной долькой арахиса. Я разламываю её на две поменьше и бросаю обратно на пол, чтобы...

— ...дать ему второй шанс. — Саша завершает мою мысль за меня. После этого мы неотрывно смотрим друг на друга, прислонившись друг к другу лбами.

Мы завтракаем, и я тянусь за банкой энергетика, оставленной вчера Сашей.

— Ты уверен? — скептически произносит она. — Тебе ж от них только спать ещё больше хочется.

— Да я пару глотков всего. — Я отхлебнул. — Да и вдруг в этот раз не сморит?

— Ты так каждый раз говоришь. — Саша мягко улыбается, гладя меня по тыльной стороне руки.

Мы одеваемся и выскакиваем в городскую свежесть ранней осени после ночного дождя. Вычурные высотки, серые жилые дома и гордые, пока ещё зелёные, деревья окаймляют чистое синее небо.

— Ты заслуживаешь больше, чем быть пущенной по кругу под спидами в подворотне между баром и вокзалом… – промурлыкал я себе под нос.

— М, а почему рот в гаражном русском роке? – флегматично ответила мне Саша.

— Ну! – Я наигранно-обиженно воскликнул. – Между прочим, это моя любимая песня.

— Как говорится, извольте навернуть… О!

Я словил лёгкий шлепок по пятой точке.

— Так это же… – прищуриваюсь я.

— Не-а, не такси, я её секунд двадцать рассматривала, – торжествующе отвечает Саша. – Обычная, скучная, но жёлтая машина!

Игра в жёлтые машины – это наше с Сашей личное ребячество. Первый, кто увидит по пути жёлтую машину, должен хлопнуть другого человека по ягодице. Один, точнее два, нюанса: такси за жёлтые машины не считаются, курьеры же в жёлтой одежде засчитываются – ибо это тоже транспорт.

Если за прогулку у кого-то набирается сотня встреченных жёлтых машин, то он имеет право загадать любое желание. Собственно, именно так Саша и определила, что у нас будет сын.

Я вечно в неё проигрываю.

— Знаешь, я тут недавно думал, что слов-то на самом деле и не существует никаких.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, разумеется, они есть в речи, но в мире, который мы наблюдаем вокруг себя, слов нет.
— Почему нет? – Саша приняла задумчивый вид. – Есть множество предметов, которые можно описать одним и тем же словом – те же стулья, к примеру.
— Да, но ведь и стулья отличаются друг от друга. Называя что-то похожее на стул “стулом”, ты не учитываешь его особенностей, истории – например, вдруг это не просто стул, а бывшее пианино? Уже одним этим он отличается от идентичного себе.
— Хочешь сказать, что слова слишком всё упрощают?
— Скорее, что их никогда не бывает достаточно. О, жёлтая машина!
— Это такси, видишь, номера жёлтые. – Саша смерила меня ироничным взглядом.

Я покорно принял штрафной шлепок.

— Я тут думаю, – произнесла Саша, — что когда дело касается не материальных вещей, а духовных, то и одного слова может быть через край.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что слова фиксируют какую-то черту или явление. А ведь они на самом деле никогда не стоят на месте – скорее перетекают, как речки. Человек может быть, условно говоря, отзывчивым или трудолюбивым далеко не каждую секунду своей жизни, а условная “красота” может разительно отличаться от мнения к мнению.
— Получается, слова задают недостижимый идеал, с которым сравнивается то или иное явление.
— И чем мощнее чувство…
— Тем вероятнее оно погибнет, стремясь к идеалу, к которому его привязали.

— Это как у нас с тобой, да? Ни слова вслух? — я наклоняю голову набок и внимательно смотрю на Сашу.

Саша лишь лукаво улыбается.

Мы выходим на длинную зелёную аллею, находим свободную лавочку и приземляемся на неё. Я кладу голову на Сашины колени и широко зеваю.

— Здесь так хорошо и свежо.
— Только не говори, что тебя всё-таки сморило.
— Не скажу.

Саша закатывает глаза и легко вздыхает.

— Двигайся тогда.

Мы лежим в обнимку на лавочке, не смущаясь прохожих. Я вожу пальцами по мягкой россыпи Сашиных волос. Городской шум становится тише и уходит на второй план.

Глаза закрываются сами по себе…

— Просыпайся, балбес. — легонько трясёт меня Саша.

Меня будит ещё одна вещь помимо: холод. Я продираю глаза и вижу, что уже сгустились сумерки и светят фонари.

— Пока ты дрых, тут проехало восемь курьеров. — многозначительно произносит Саша. — Жёлтых машин тоже было немало, но так уж и быть, пощажу тебя.

— Тебе что, заняться нечем?
— Это ты верно подметил.
— Лучше бы вздремнула.
— А вдруг у нас бы что-то украли?

Вечерний ветер залетел мне под пальто, и я инстинктивно попытался захлопнуть его, поёжившись.

— Может, по кофейку? Согреемся.
— А ты брал с собой деньги?

Я похлопал себя по карманам для виду.

— И я нет. Что делать будем?

Я завис в воздухе на пару секунд, призадумавшись, затем схватил Сашу за руку и повёл дальше по аллее.

Поприсматривавшись к прохожим, мы подошли к армянской паре, по-видимому, женатой.

— Добрый вечер, прошу прощения, мне очень неловко это говорить, но я поэт. Давайте я прочитаю вам свои стихи, а вы мне за это дадите денег сколько не жалко? — уверенно затараторил я.

Саша не успела и слова сказать, как женщина одобряюще закивала.

Я прокашлялся и продекламировал:

— Заевшая плёнка, перо граммофона
Скрипит, вместо музыки желчь издавая.
Пластмассовый мир победил, воплощённый,
Пока ты наивно и честно ждал рая.

— М-м-м. — Спустя несколько подобных стихов мужчина достал кошелёк, некоторое время покопался в нём и вытащил из него две мятно-зелёные купюры. — Вот, держи, только пообещай, что больше никогда не будешь писать стихи.

Я горячо заверил его в этом, беря купюры и плохо скрывая улыбку. Пара поспешила удалиться: женщина восторженно делилась впечатлениями, а мужчина невпопад поддакивал, поглядывая на наручные часы.

За вечер мы с Сашей заработали куда больше, чем необходимо на кофе, и, довольные, направились обратно домой.

— Какие же мы нахлебники.
— Зато сытые и радостные!
— С этим спорить не буду.

Я воскликнул “О, жёлтая машина!” и хлопнул Сашу по пятой точке.

— Это опять такси, – улыбнулась она.
— Да как!
— Там у водителя из счётчика на лобовом стекле чек выползал. Да и маленькие шашечки на боковой двери тебе ни о чём не говорят?

Я в шутку позлился.

По прибытии домой мы, почти не раздеваясь, упали на кровать. Постепенно избавились от лишней одежды и уснули под одним одеялом.

Счастливые.

***

Стены давят на меня бирюзовым массивом, впитав хладнокровную чёрствость облаков. Я сижу за посеревшим столом и лихорадочно что-то пишу.

Стол завален уже далеко не одним блокнотом, неровными листками, пустыми авторучками и чернильницами. На полу сиро валяются пустые банки из-под энергетиков.

В каждой сказке рано или поздно настаёт момент, когда кролик убивает и насилует Алису. Непреложное правило для сказок – ему, однако, подчиняется и наш невыразительный мир.

Сашу изнасиловали. Вот так резко, шатко, произвольно я ввожу в этот текст внутренний конфликт главного героя. И четвёртую стену пробиваю совершенно, как видите, не стесняясь. Я делаю это без тени смущения, ведь это не рассказ и даже не литература, как вы могли подумать сначала. По сути, это манифест против последней, завёрнутый в квазилитературную обёртку тоскливой романтики. Вам пока об этом неизвестно, как и моему герою, и вы смело можете считать сию самоварную пробу постмодерна авторской ленью, равно как и разглядеть в ней дерзкое и отчаянное новаторство.

Литературу я ненавижу уже до гулкого пульса в висках. Поэтому хотя бы в рассказе о своей собственной жизни я желаю отойти от академических канонов.

Я пишу практически без перерыва с того дня, как это случилось. Всё это время наша квартира пустует — Саша ночует у Полины.

Она не хочет меня видеть. Часть меня, безусловно, надеется и ждёт момента, когда сможет оказать посильную поддержку любимому человеку, однако интуиция всё зудит, что наше совместное чудо изрешечено, перемолото и сожжено. Необратимо.

Структура, персонажи, художественные средства. Очередное хитросплетение из них, очередной идиотский рассказ, я с отвращением откладываю листки с ним на другой угол стола: они несовершенны и никогда не будут. В голове возникает сцена, имевшая место совсем недавно:

— Почему ты допустил это? — срываясь, кричит на меня Саша и бросает трубку. Она повышает на меня голос впервые в жизни.

После неё воображение подкидывает ту самую изуверскую сцену. От неё темнеет в глазах; я глубоко вздыхаю и кладу перед собой новый лист. Я не мог изменить ничего – не знаю, могу ли сейчас.

Образы не переставая рвутся из меня на бумагу. Я даю меткое определение явлению за явлением, черте за чертой, ясно понимая, что тем самым я убиваю их и превращаю в камень. Определить значит ограничить, и я против воли переписываю в текст свою идущую спазмами душу.

Вытягивая её по ниточкам.

Холодно. Кажется, сквозит. Я встаю было, чтобы закрыть открывшееся окно или дверь, но тут же прилипаю к перу обратно из-за внезапно возникшего — очень яркого и стойкого — образа. Светлая серость дня сменяется тёмной ночи, а я всё продолжаю и продолжаю писать, голодный и бессонный. Я чувствую, что только поэтому ещё не потерял рассудок от случившегося и случающегося, но это слабо утешает.

Тишина. Лишь осиротевший Шынгыс тихо передвигается по квартире, собирая несуществующую пыль.

Либо схлопни душу в чёрную дыру сразу, либо вытягивай её вот так по ниточкам.

Господь мой, как это неправильно.

***

В какой-то момент нервное напряжение достигает пика, и я в исступлении начинаю сметать со стола все бумаги, выхватывая некоторые и разрывая в клочья. Ручки летят в окно, блокнотные листки безвольно виснут на разломанных пружинах.

На меня снисходит некое наваждение, и я, не помня себя, хватаю Шынгыса и кидаю его об стену. Я теряю контроль над своим телом, кажется, выхожу куда-то из квартиры, а моё сознание перетекает в какое-то доселе незнакомое состояние — в первородное, чистое, бесформенное, дикое,

...я не хочу, чтобы мои строки звучали переливом Дебюсси в ре-миноре, не хочу, чтобы сердца моих персонажей бились как живые, не хочу, чтобы мои сюжеты раскрывали цветастые самобытные миры — всё это и так есть во мне, было в нас с Сашей, оно бытует в томной гармонии, в звёздном безмолвии, в арктическом хладе и в тропической теплоте. Мир же проникает в меня, как в Сашу проникал он, как поршень выталкивая всю гармонию, безмолвие, хлад и теплоту, каждым грубым толчком вытесняя мой внутренний океан, каждым сальным вздохом над ухом опошляя и скверня только что выдавленное, как обветривается свежая поталь на сухом сквозняке. Я пустею и выжимаюсь, как тюбик краски, а океан заключается в эти идиотские строчки и начинает умирать, вянуть, съёживаться и чахнуть – как всё, чего касается мир. Таков его мучительный уклад – всё, что попадает на открытый воздух, сгниёт, всё, что становится известно общественности, обречено устареть и быть забытым, всё, что трепетно живо — умрёт. Почему этот опаловый рассвет настолько красив, почему я снова так остро его чувствую, почему это так больно, почему оно вынуждает меня творить, чтобы покрыть эту боль, чтобы насытить нелепую ноосферу и триждытреклятое культурное наследие, почему я просто не могу быть счастлив в своём нерождённом, почему мир, этот грязный нарцисс-извращенец, насилует таких, как я, чтобы мы описывали его красивыми словами, это ведь до горьких слёз смешная нелепость, бессмысленная мясорубка, зачем ты калечишь меня, у тебя же есть те, кто творит не через боль, я просто хочу быть счастлив — Я НЕ ХОЧУ БЫТЬ ТВОРЦОМ, Я ХОЧУ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ — кружиться в ласковом вальсе с Сашей, а не кусая рваные губы исписывать бумажки, которые потом растерзают на ошмётки косные критики и недалёкая толпа. Я НЕ ХОЧУ ОСТАВАТЬСЯ В ИСТОРИИ, и это осознанный выбор полной счастья жизни поверх невротического стремления добавить своего мусора в свалку культуры на потеху одной скучающей богеме. Но ты, ты отнимаешь у меня этот выбор, моя голова пухнет и разрывается от образов тебя, величавых и стройных, которые так ласкают твоё чувство собственной важности, – и ты сам знаешь, что ничего бы не стоил без меня; без таких, как я. Ты жалкая, эгоистичная сука, ты нарциссичный, капризный ребёнок, ты огульный, анафемский садист, ты, ты, ты,

...я вздрагиваю, сбрасывая наваждение, и не узнаю местность, в которую принесли меня ноги. Я стою на небольшой травяной возвышенности, укутанной молочным утренним туманом. Солнце неловко выглядывает из-за горизонта, готовясь купать в своих опаловых лучах новый день. У подножия начинается огромная бетонная площадка, на которой стоят...
 
Жёлтые машины.

Они стоят припаркованными в ровных рядах, на одинаковом расстоянии друг от друга. Изжелта-серые, янтарные, цвета охры, лимонные и цвета соломы, их так много, что они занимают всю обозримую площадку до линии горизонта – наверняка они продолжаются и после неё.

Я иду между двумя рядами, разведя руки так, чтобы ладони касались машин. Туман стелется под моими ногами, клубясь, когда я на него наступаю. Постепенно я перехожу на бег; машин сотни — сотни сотен — и мне точно хватит желаний, чтобы повернуть вспять этот кошмар, чтобы запретить подобному случаться в принципе, чтобы переделать с основания этот скорченный, варварский, равнодушный, ненасытный, изъетый, нещадный, нахрапистый мир...

Нежно-золотые лучи пронзают насквозь податливую утреннюю дымку. Я разливаюсь яростным, бессильным воем и пытаюсь вырвать ногтями из кожи щёк своё счастье.

На необъятной стоянке такси.