de omnibus dubitandum 97. 2

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО СЕДЬМАЯ (1860-1862)

Глава 97.2. ИШЬ ТЫ, ХИТРЫЙ…

    Зима 1860 года повсеместно, а в особенности в донских степях, надолго останется в памяти. Не одного путника похоронила она в своих сугробах.

    Вообще, нельзя сказать, чтобы было весело в деревне, а уж зимою хоть волком вой. Вот в том-то году мне пришлось сидеть в деревне, смотреть из-за траншей наметенного вокруг всей усадьбы снега, а в комнатах чувствовать изрядный холод.

    „Неужели же, — думаю, — приехать в отпуск и сидеть взаперти, даже родных не повидать? Поеду-ка я на Чир".

    Подумано — сделано... Решено... еду...

    — Иван! — крикнул я старому слуге, сидевшему в передней и на все тоны выделывавшему носом рулады.

    — Сейчас! — отозвался он.

    — Позови ко мне кучера Ксенофонта! Через четверть часа явился Ксенофонт, молодой, белокурый парень, с бойкими, серыми глазами, остриженный в кружок, как обыкновенно стригутся кучера. Он вошел и остановился у дверей.

    — Что прикажете, барин?

    — Ты спал? - спросил я у него. — Нет! Убрал лошадей да взялся за починку шлейки. Надыся как катались, так „Курносый" порвал. А тут вы позвали. — Вот я и пришел. Что прикажете?

    — Да вот что; Ксенофонт! Я хочу завтра ехать на Чир, так на какой тройке думаешь поехать?

    — Да уж если теперь ехать по этой сибирной дороге, так уж как вам будет угодно. А по-моему расчету лучше ехать на саврасых. Эти лошади хоша и маленькие, да дружные и ровные.

    — Ну, так и ладно! Ты завтра с утра приготовься и закатим.

    Ксенофонт поклонился, мотнул своим длинным чубом и ушел, а Иван вошел меня раздевать.

    — И что это вам, барин, вздумалось по этакому пути ехать? Ведь теперь в каждой балочке ловушка, потому, значит, она вровне с берегом занесена снегом.

    — А что же, по-твоему, сидеть дома и скучать, да слушать, как ветер воет?

    Мой Иван больше не решался советовать мне. Наутро я взял с собой маленький чемоданчик — весь мой багаж.

    Тройка стояла у крыльца, запряженная в розвальные сани с высокой задней спинкой, обшитой рогожей и с волчьим одеялом для ног.

    „Курносый" все посматривал назад, кося лиловым глазом. Ксенофонт заметил, подобрал ему вожжу.

    — Ну, что, доедем? — обратился я к Ксенофонту.

    — Чаво ж не доехать, Бог милостив. Не по этакому да ездили!

    Уселся я в сани, а Иван все суетился — закутывал одеялом мне ноги.

    — Ну, с Богомъ... Трогай!

    — Эх, вы! Обывательские! — крикнул Ксенофонт, подобравши вожжи.

    „Курносый" с места же начал подбрасывать задом.

    — Ишь ты, хитрый, норовит все под хвост вожжу зацепить! — разговаривал с ним Ксенофонт.

    — Да ты ему пусти вожжу, пусть повозится, вот он и присмиреет, — посоветовал я.

    — Да, ему попусти, так он и сани то на ребро поставит, — отозвался Ксенофонт.

    А поземка, знай тянет и засыпает дорогу.

    — Эй, вы, закопошились! — покрикивал Ксенофонт.

    Пристяжки по временам толкали коренную, напирая на нее от глубокого снега.

    — Ну, ну не робейте, милаи: ты, горбун, дороги не видишь! — покрикивал Ксенофонт на лошадей и особенно укорял горбатого коренного.

    Скрип полозьев заглушал звон колокольчиков под дугою.

    — Далеко ли осталось? — спросил я у Ксенофонта.

    — Да вот балку „Гусынку" проедем и, уж останется недалечко. Васильевскую лощину проехали, — ответил мне Ксенофонт, поворачивая лицо за ветром, а оно у него уже порядочно побагровело.

    Вот открылся и Чир, усеянный казачьими хуторами. Казаки имеют привычку селиться так, что один хозяин от другого непременно чуть не на полверсты. Я думаю это потому, что их прежний простор избаловал. Хотя в пожарном отношении это имеет свои выгоды.

    Вот и двор моих знакомых К*.

    Ксенофонт, лихо сделал поворот в ворота только правая пристяжка немного испортила гармонию тем, что поналегла на оглоблю и свернула дугу набок.
Борзые залаяли и бросились к саням, но кто-то на них крикнул и, они неохотно отстали.

    Гостеприимные хозяева радушно приняли.

    Старый генерал — глава всей семьи — вышел с трудом.

    Этот старик был участником Лейпцигского боя, он в то время был юнкером в лейб-Казачьем полку и за это сражение был произведен в офицеры. О Лейпциге он очень часто любил рассказывать, хотя подробностей его старческая память не сохранила, но зато он рассказывал прочувствованно*.

*) Французская кавалерия летела, по его словам, через все наши боевые линии как саранча, ломая наших храбрых солдат. Государь, стоя на возвышенности, бледный, оглянулся на лейб-Казачий дивизион и, указавши своей державной рукой по направлению сражения, сказал: „Казаки, остановите!". Полковник Ефремов снял кивер, перекрестился и скомандовал нам: „Братцы! за мной, умрем, а дальше не пустим!". Казаки, как львы, ударили. Французы как будто на минуту npиостановились, заколыхались, как вода в корыте, и повернули назад. Мы их били беспощадно. Да и казаки же были молодцы и богатыри, дай Бог им царство небесное! Я был из маленьких, а ведь во мне двенадцать вершков. Как сейчас помню: я скакал близ эскадронного вахмистра и под ним был соловой сильный и горячий конь. Перейдя топкий ручей, мы построили лаву и выскочили с гиком во фланг французов…

    Вспоминая императора Александра Благословенного старик всегда крестился, глаза его делались влажными и кончал он обыкновенно словами: «Да, то был страшный день…».

    В доме пахло ладаном, так как они были по старой вере, а потому кому угодно было курить, те отправлялись вниз к сыну генерала, полковнику. Отличный он был человек. Когда он служил в полку, все его любили и уважали. Прекрасный наездник и охотник он и в отставке предавался этой страсти до самозабвения.

    Как всегда бывает в деревне: едят, спят после обеда, а вечером маленькую, в то еще время, пулечку преферанса сыграют. А теперь еще лютая зима дала тему для разговоров.

    На другой день начали о хозяйстве, а перевели разговор опять на разные случаи в эту зиму. Между тем у крыльца раздался звон колокольчика; кто-то посмотрел в окно. „Кого еще Бог принес? Гость не гость хозяину радость"! — проговорил старый генерал.

    А мятель то, какая завывает, как теперь в дорогу пускаться! В это время дверь отворилась и, буквально как шар вкатился бойкий старичок с коком взбитых волос на лбу, с начесанными висками, торчащими усами и бакенбардами полумесяцем, аккуратно подбритыми. Все лицо его смеялось, обнаруживая при этом огромные желтые зубы.

    Потирая руки — это была его привычка — подлетел он к генералу и расшаркался, по правилам ударяя каблуками:

    — А!, да это вот кто приехал, Иван Иванович, — сказал генерал.

    — Он самый-с, ваше превосходительство!

    — Позволь тебе, — (генерал всем говорил ты) представить моего свата, — Иван Иванович повернулся ко мне на каблуках и, потирая руки, осклабил рот:

    — Вы сын Ильи Степановича? как-же-с, как-же-с! служили вместе с вашим батюшкой в Турции-с, сударь, были: под Варной-с, сударь, стояли!

    — Да-с, все прошло. Вон уж какие дети у Ильи! В гвардии-с изволите, сударь, служить?.. Да-с, чистая служба; на глазах царских, близ подножья престола. Честь-с большая-с, сударь.

    — Да... Так что-же ты, Вася, хотел рассказать?" — спросил генерал сына.

    — Да это я слыхал, что на Большой речке одного помещика овчарские собаки разорвали, они окружили его тройку и начали бросаться в сани, тогда он выхватил ружье и одну из них убил. Лошади испугались выстрела, опрокинули сани и унеслись, а остальные собаки бросились на помещика и истерзали.

    Была сильная мятель, пастухи ничего не видели, а потом уже его нашли изорваннаго, а кучера запутанного в вожжах, лошади притащили в ближайшую деревню…