Метроном

Игорь Коротков
Метроном

Здесь не было места. Всегда одно и тоже сужение, в подобной ситуации уже готов не воспринимать это всерьез. Когда все-таки я появился здесь, воздух казался чуть суше обыкновенного. В какой-то момент я даже поймал себя на мысли, что не появился ли воздух одновременно со мной, но эта мысль была отброшена в сторону как несуразная, в виду других людей, уже стоявших на платформе. Был ли этот воздух так пригоден для них, как и для меня? Возможно, я тогда слишком много сомневался, была ли это неуверенность в себе или обстоятельства требовали к себе такого отношения?

Меня никто не встречал, но первый шаг из вагона запоздал за взглядом, уже порывающимся узреть в толпе, в спинах, головах приветствие, или рукопожатие. Но по-прежнему единственным рукопожатием оставалась ручка чемодана, а взгляду тоже что-то мешало, чтобы обрести искомое. Ручка была пластиковая с мелкими пупурышками по краям, уже обточенными, но на мой взгляд все еще работоспособными. Это место – куда я прибыл – было привычным местом отдыхающих, и кутерьма началась уже здесь. Стоя на платформе и озираясь вокруг я не мог справиться с ошеломлением, с оглушительным проворством шума, вырывающегося из человеческих и паровозных гортаней, смешанного с целым дымом, поднимающимся над крышей вокзала, к лучам солнца, куполу этих лучей, который отсюда, из полутьмы платформы нависал неким обещанием.

Дорога сюда заняла у меня немного времени. Я встал рано утром и сейчас уже здесь. В купе со мной был старик, а потом подсела школьница. Ее ярко-красный, глянцевый ранец был битком набит какими-то вещами, из многочисленных карманчиков торчали кусочки непонятных вещей, если не видишь их целиком. Кое-что мне удалось разглядеть, когда она начинала копаться в ранце или даже доставать что-то оттуда. Старик был тоже на какое-то время заинтересовался новой попутчицей и долго, и задумчиво, не отрываясь смотрел как ее две косички, завязанные белыми бантиками, порхают из стороны в сторону. При этом его ярко голубые глаза поменяли цвет, потом обрели его вновь. Руки опустили газету, которую он неотрывно читал с тех пор как я его увидел, но пальцы не расслабились, ибо она тогда упала бы просто на темный, с небольшими белесноватыми подтеками пол, между сидений, но по-прежнему сжимали края бумаги, газета лишь согнулась пополам, выгнулась назад, обдав колени своим шуршанием. Но это было раньше, теперь он смотрел на нее, может быть удивленно, как будто она не соответствовала до сих пор прочитанному. Но читал ли он? Времени было достаточно чтобы перевернуть страницу, но он не сделал этого. Неужели его анализ был столь глубок, что он мог размышлять над одной страницей часами? Его внимание к косичками ни могло не привлечь меня, и еще эти глаза. На фоне подвижной девочки, его неподвижность, прямая спина, сухие, опущенные вниз руки, вытянутый череп и светящиеся глаза заинтересовали меня настолько, что захотелось стать таким же. А может это просто кот, перед которым потряхивают бантиком?

Его оцепенение не могло продолжаться так долго, как оно могло бы продолжаться, если бы я не смотрел как оно перетекает от моего тела к его и далее, по какой-то округлой траектории падает на голову девочки. Она была слишком занята своим ранцем, чтобы обратить внимание на это сцепление, он был слишком занят своим прошлым, которое, видимо, и заставило его так выпрямиться, чтобы заметить, что его прошлое уже отчасти и мое. Но когда оно стало, так сказать, моим, что-то в этом напряжении нарушилось, волна беспокойства пробежала по лицу старика, как судорога, руки встрепенулись, и газета упала, в этот миг и школьница заметила наше присутствие. Беспокойство старика может передалось и ей, она встрепенулась, как птичка, немного застигнутая врасплох, но благодаря ее возрасту это все было лишь вскользь, слишком прост был сюжет ее мыслей, чтобы она могла от него отказаться. Я же, я мог поднять эту газету.
В жизни иногда бывают моменты, когда есть порыв что-либо сделать, например, отдать что-то или поднять и снова отдать, но из-за скованности, отсутствия быстроты реакции и потери некоей скорости сообразительности этого не совершаешь и потом сожалеешь. Сожалеешь почти сразу, почти одновременно с тем, когда что-то не делаешь. Как будто скорость торможения стимулирует скорость сожаления.
Газета ушла на пол, в ее шумном скольжении звучал оптимизм настоящего, физические объекты возвращались на свои места, покачивание поезда уже раскачивало согнутую фигуру старика, хватающего полотнище газеты, за окном пролетали деревья, дома, и я уже забыл о своем сожалении, но наслаждался неуклюжестью старика. Его белые руки, покрытые синими жилами, пытались поймать газету, но она, как живая, комкалась и не поддавалась. Она развертывалась и свертывалась, ее края ускользали из пальцев, сама она хлопала и шелестела громче шума поезда и от этих движений казалось, что она становилась больше, разрасталась, была готова занять все купе и поглотить нас. Теперь девочка неотрывно смотрела на старика, это было шоу, это был цирк, удивительное представление, заставившее открыть в изумлении рот. Даже косички замерли, как наэлектризованные торчали в разные стороны, рядом со смехом, готовым вот-вот разразиться, громыхнуть и окончательно надорвать старика. 
Смеяться над пожилым человеком, не способным справиться со своими руками – это было дерзостью взгляда, не замутненного страданием, чистой радостью улыбки белоснежных зубов. Но все-же как вынести это, если ты уже превыше подобного младенчества, если знание причинно-следственных и временных связей подспудно давят и деформирует морально, что с этим делать? Нет, конечно, мы ее осудим, нельзя так с пожилыми, их надо уважать, за их возраст, за что-то там еще, им надо помочь, они отчасти немощны и эта немощь требует сожаления и поддержки. Но я смотрел на нее и понимал, что ведь, ведь в этом смехе, который еще не разразился конечно нет ни злости, ни неуважения, а лишь смех, просто смех от смешного и несдержанность, свойственная леденцу. Но он справился, газета вернулась на колени, была сложена как полагается, без нарушений и воцарилось будничное состояние поездки.

И теперь, стоя на платформе, кроме всего прочего, я видел также и эту школьницу, стоящую ровно, как и я, как будто на той же самой точке, но чуть-чуть поодаль и, озираясь точно, как и я, в поисках чего-то. Наверное, какая-нибудь бабушка должна была ее встречать, или кто-то иной из родственников или может быть даже прислуга, но все-таки должны были ее встретить, потому что у нее каникулы и, стало быть, смена климата на более благоприятный для здоровья, просто необходим растущему организму. Я никуда не торопился и мог бы подождать, посмотреть кто-же за ней придет, как он будет одет и на чем они уедут. Имеет ли это какое-то значение? Видимо в тот момент и имело, если подобные мысли приходят в голову, хотя воображение, с которым не можешь справиться, говорят, чревато болезненными состояниями души. Но что нам досужие разговоры, если мы захвачены моментом, заинтригованы происходящим и с трепетом ожидаем продолжения, развития сюжета? Собственно, я никуда не торопился, ведь меня никто не ждал, и я никого не ждал, до настоящего момента. Теперь то я ждал, получается уже ждал того, кто должен был прийти за девочкой. Ждала ли она кого-то? Насколько были обоснованы все эти мои предположения? Может быть она тоже просто остановилась полюбоваться вокзальной сутолокой, этим дымом и солнцем, конструкцией металлической крыши? Но я уже рисовал себе картины, что какая-нибудь няня подбегает к ней, что они много лет знакомы и обнимаются, и рады очередной встрече и, затем, торопливо шагают по направлению к выходу и там к машине, где ждет их усатый шофер, чтобы отвезти их в небольшой замок в местных предгорьях.               
- Молодой человек, купите цветы.
«Цветы, цветы – подумал я, – причем здесь цветы. Цветов здесь не должно быть. Должен быть вкусно пахнущий, очень сладкий леденец, ну может быть шарики или запах сажи от шофера, от его черных усов, но цветы, зачем цветы?».
- Молодой человек, купите цветы.
Ах да, я посмотрел перед собой, если это вообще возможно, смотреть перед собой, так свесив голову вперед, как жираф, удивленно взирать на то, что происходит перед носом. Смотреть перед собой – на это нужна смелость, не вскользь, не сбоку, а прямо и если ты жираф, то еще и удивленно и ушами помахивая от желания пожевать или просто по привычке. Цветы, зачем цветы? Это такие лиловые или белые, разные хризантемы и одуванчики, все в кактусах, произрастающих на краю земли. Нет их дарят. Тогда зачем мне их покупать? Я смотрел и видел колокол, белый, в цветочек, а из него голова торчит, рот шевелится и говорит:
- Молодой человек, купите заветы.

Купить завет? Тот бесценный дар, врученный духом, тому, кто бы во плоти? Колокол наклонялся в моем направлении, потом раскачиваясь вправо-влево замирал и тогда у головы шевелился рот, но я уже ничего не слушал, не слышал, солнце уронило свой луч, я бросил взгляд вправо и понял, что я ее потерял. На той точке, где стояла девочка бодрствовала пустота. Эта потеря выбросила меня к точке отсчета, к решению отправиться в это небольшое путешествие.
Это было в ванной, я решил побриться и взглянув в зеркало понял, что чего-то не хватает. Моя забывчивость похоже настолько измотала меня, что дальше уже было некуда, надо было что-то менять. Менять – это не в моем вкусе, не совсем соответствует моим повадкам, но иногда следует переломать себя, заставить, особенно если это тебе ничего не стоит. Разводы на зеркале туалетного шкафчика заинтриговали. Подумалось, что они похожи на побережье моря. Я провел указательным пальцем по разводам посередине, беловатая полоса следовала за моим движением, так же отчаянно не успевая за моим пальцем, как и мои легкие за моим дыханием. Падение. Очнувшись, это тело окаменело. Что-то щелкнуло, но ничего не происходило, потому что ничего не могло произойти. Во всяком случае так казалось. Эти части, так называемые члены, более не подчинялись моим психическим токам, мозг был пустышкой, наполняемой тяжестью, исходящей от тела. Холодный кафель сурово подмигивал на правую щеку, что-то вытекало из носа. Ну вот и первая проверка, но вот теперь надо приложить усилие, запустить моторику. Холодное оцепенение, даже без покалываний, они придут позже и биение, пульсация родничка – совсем не хочется это прерывать, но если сейчас не справиться, то иного шанса и не будет. Рука дрожа вздрогнула. Она придавлена, плечом, телом. Правый бок наконец почувствовал кафель, рука вновь вздрогнула и согнулась. Дальше было проще. Поднимаясь я заметил, что в ванне кто-то был. Оно смотрело на меня своими большими, круглыми, слегка выпученными как у жабы глазами и видимо ждало, когда я уйду, чтобы закончить свое дело. Дух противоречия оказался сильнее чувства омерзения, тем более что это была моя белая ванная и в обычные дни никто из посторонних в нее не допускался принципиально. Я взял, схватил это за шею, оно пыталось что-то вякнуть, но я стремительно бросился вон из ванной комнаты и сунул это в дорожную сумку.

Вот и сейчас его голова торчит из нее и озирается на привокзальную суматоху. Хорошо, что ни проводник, ни девочка, ни старик не заметили его. Однако, что-то я здесь задержался. Зачем меня здесь держит что-то? Вокзалы обладают определенной притягательной силой, но я же приехал не на вокзал, во всяком случае, я на это глубоко надеялся. Было бы глупо оставаться здесь дольше, ведь и погода, и мое состояние могли измениться и тогда могло произойти и непоправимое.  Да, да это была Морра. Она – это Морра, но, очевидно, какая-то особая разновидность. Не та, охлаждающая и оставляющая места, выжженые холодом, но другая. От сумки не веяло холодом, а веяло банальностью. В ней (Морра – она, он, или оно? задаваться этим вопросом было мучительно, не зная ответа) ничего не таилось, а изливалось нескончаемым потоком самое глубокое равнодушие, которое может быть и возможно вообще встретить. Может быть весь морровский холод, весь холод этого семейства перешел теперь в этот взгляд, сводящий всю возможную широту и многообразие к примитивности, равнодушию и кто его знает – к тупости? Конечно, все это постигалось (и постигалось ли?) на уровне, не подтверждаемом никакими доводами, никакая вербальность не могла соприкоснуться с этим взглядом, стоящим до или после Слова. 
Не было дела, не было слова, как и места, собственно, тоже не было и блуждание взгляда ничего не могло обещать, зависнув между прошлым и будущим, не способный отдаться ни тому ни другому. Какая-то неведомая сила забрасывала назад и другая (или она же?) заставляла думать о том, что будет. Или просто слишком много вопросов, выводящих в состояние неопределенности, не что иное как болезнь, способ излечения от которой – действие. Снять онемение электрическим нервным импульсом, вздрогнуть, шагнуть все-таки вперед, почувствовать центр тяжести, давление воздуха на лицо. Но так можно и сумку уронить. А там Морра. Конечно, наверное, с ней ничего не случится, она даже не закричит, как бы сильно ее не уронили, даже если размахнуться и со всего размаху шмякнуть эту сумку о платформу, то полагаю будет лишь «шмяк», какое-то чавкающее чувство, как если бросить помидор или что-то влажное, лепешечное. Но откуда мне это известно? Очевидно, оно будет недовольно. Тогда ее (его) презрению не будет границ. Откуда мне известно, на что она (оно) способна, ох зачем я посадил ее в эту сумку, да еще взял с собой?

Когда покупал билет, то тот кто в кассе, почему-то спросила не везу ли я с собой животных. Почему она вдруг спросила? Я что, похож на индивида, который обычно возит животных? Я посмотрел на нее недоуменно, не понимая, как она догадалась. Ведь Морра не издавала ни звука. Всегда гложило терзание, что у всяких там билетеров, контролеров, таможенников есть какое-то чувство, нюх на нечто запрещенное. И вот она на меня сморит, вопрошая, а я не знаю, Морра – это что, животное? Тогда со временем было тоже, что и сейчас, оно растягивалось как некая резинка. Это растягивание испускало из себя невидимый, неосязаемый туман, обволакивающий пространство вокруг лица билетерши. Ее утренний кофе, начал выступать на дне ее морщин и как будто бы даже подниматься из этих глубин, питаясь вчерашним и позавчерашним, а затем ее презрение, а может и удивление делали ее взгляд слишком строгим для меня, все такое официальное так не соответствовало моей натуре, образу жизни, заставляло сомневаться и в конце концов бояться. Стоять перед представителем всесильного аппарата, машины, в которой может произойти таинственный щелчок, запускающий механику моей аннигиляции. Морра – кто? А что, эта билетерша, которая смотрит на меня, вываливая на меня помои своих предыдущих жизней, она что – не животное?
- Нет, со мной нет животных.
- А Вы? – спросила она.
Но ответ меня уже не интересовал. Я шел, уверенно, не оборачиваясь к своему вагону, размышляя о переплетениях происшествий судьбоносных и событий случайных. То есть тех, которые являются выражением некоторой колеи, уже проложенной, как вот для этого поезда, пыхтящего по левую руку и тех, которые вроде не запланированы в судьбе этого поезда, но все равно неудержимо происходят. Но если мы размышляем о некоем плане, то он значит предначертан кем-то, и если кто-то смог такой план предначертать, то ему ничего не стоит предначертать и все остальные события, которые можно отнести и к проявлениям хаоса. И, опять же, нам никогда не понять, что из этих событий было предначертано, а что начертано сейчас – экспромтом, в то время как мне во след неслось:
- Эй, эй… Отвечайте, так Вы животное? Вы же знаете, что с животными у нас нельзя! Животным надо отдельный билет, в связи с высоким уровнем эпидемиологической угрозы все животные проходят ветеринарный контроль!
Она уже вылезла через окошко своей билетной кассы, перегнулась и вопила, что-то дальше, такое неописуемое, что я вовсе никак не мог понять. Волосы у нее как-то странно, сумбурно растрепались, крики переходили во что-то харкающее и каркающее, до тех пор, пока она бессильно не свесилась из дырки кассы и её кто-то за ноги не затащил обратно.

(2004).