Палочки Коха дядя Ваня

Ирена Гурина
С дядей Ваней, старшим маминым братом мы виделись один раз в жизни, да и то недолго, не более получаса. Но за столь короткое время он успел стать для меня таким же родным человеком, как мама, бабушка или тётя Маша, которых я знала всю жизнь. Мне было тогда около пяти лет, а дяде Ване — тридцать пять. С тех пор минуло почти полвека, но я до сих пор помню тот день.

Встречу помогла организовать тётя Маша, старшая мамина и дяди Ванина сестра. Она приезжала к нам с мамой с Кубани, где в то время в одном доме жили все Захарченки: бабушка Надя, тётя Маша и дядя Ваня. Я была единственным на всю семью ребёнком: ни у тёти Маши, ни у дяди Вани детей не было.  Жили мы с мамой в пригороде Ростова-на-Дону.

Приезжала к нам тётя Маша довольно часто. Как только она переступала порог дома, мама первым делом спрашивала ее: «Ну как Ванька? Ходит? Встаёт?» И хотя мама каждый раз получала отрицательный ответ, она продолжала спрашивать об одном и том же. Дело в том, что дядя Ваня больше года был прикован к постели. А не ходил он и не вставал из-за слабости, причиняемой ему туберкулёзом лёгких.

О туберкулёзе лёгких во время приездов тёти Маши говорилось так же много, как и о самом больном. Обсуждалась его открытая и потому наиболее опасная форма. Моя мама работала медсестрой и любила поговорить о болезнях. Она была единственным образованным человеком в семье. Так что даже я, ребёнок знала, что туберкулёз лёгких вызывается палочкой Коха, названной так в честь учёного, который её нашёл.
 
Из разговоров сестёр я также знала, что у дяди Вани есть жена Райка. Но она бросила своего больного мужа и ушла к другому мужчине, что причинило дополнительную боль нашему страдальцу.

— Ну, кто с таким заразным жить будет? Маша, ты не представляешь, насколько опасна открытая форма, — как бы оправдывая невестку, говорила мама.

— Клава, ну, як так можно! — не соглашалась с ней тётя Маша, — муж больный, а вона таскается?! Да я её б сУку на первом же суку повесила бы! Разведись — тогда и таскайся! А вин за ней ще бигае, — тётя Маша говорила на кубанском диалекте, но я уже могла понимать ее речь, — тетя Маша говорила о неудавшейся семейной жизни брата. Меня смущала только последняя её фраза: «А вин за ней ще бигае». Дядя Ваня больше го-да не встаёт с постели, как же он может бегать за Райкой? Но переспрашивать я не стала.

Из тех же разговоров я узнала и о причинах дяди Ваниной болезни. Хотя единого мнения на этот счёт у сестёр тоже не было: тётя Маша считала, что дядя Ваня заболел туберкулёзом, потому что работал трактористом.

— Так что, по-твоему, все трактористы чахоточные? — не верила ей мама.

— Ни, тико такие же неслухнянные, як наш брат. Мамка скильки раз ему говорила: «Ваня, подстилай под себе куфайку, когда на сырой земле лежишь, трактор ремонтируешь». А вин не слушався, потому и заболив, стал лёгошныком или, как ты говоришь, чахоточным.

— Маша, так здесь не трактор, а фуфайка к трактору «виновата», точнее, её отсутствие! Мужчины не берегут своё здоровье, — я это по опыту медсестры знаю. Ваня заболел не от этого. От сырой земли он мог «заработать» воспаление лёгких или бронхит, но никак не туберкулёз.

— Тогда вид чёго вин, по-твоему, заболел?

— От хронического недоедания, Маша. Ты помнишь, как мы всё детство голодали, особенно в войну? Ванин организм ещё тогда ослаб. Палочка Коха может прицепиться только к ослабленному организму.

— А шо ж вона до мене не прицепилась?

— А ты старше всех была, ты успела вырасти до того, как наша семья стала бедствовать. Туберкулёз лёгких, в первую очередь, болезнь социальная, а не медицинская. Поэтому она чаще всего поражает нищих и голодных, — мама даже дома любила умно выражаться.


Как я относилась ко всему услышанному? Можно сказать, что никак. Я никогда не видела своего дядю и поэтому не могла, как следует, от всей души его жалеть. Всё что я «могла», так это с интересом слушать новости, какие привозила с Кубани тётя Маша.

В очередной свой приезд тётя Маша заявила, что Ванька хочет, «чтобы Клавка поскорише приехала. Покуда вин жив. Да не одна, а з Иринкой. Вин хочет на нее подывыться».

Мама была против. Она с удесятерённой силой принялась говорить об опасности, какую представляет для моего неокрепшего детского организма палочка Коха.

— Клава! Ну шо ты расквохталась: «Квох да квох!Кох да Кох!» Ничего твоему Коху за один день не сделается. Мамка за Ваней шесть лет ухаживает, и ни якый Квох ей ще не навредил. Брат хочет на племянницу подывыться. Пускай дывытся! Не жилец вин, ты как медик лучше меня это знаешь. Это его последняя к тебе просьба, — голос у маминой сестры был низкий, грубый и притом очень громкий. С ней было трудно спорить. Да и то, что просьба была «последней», я думаю, сыграло свою непоследнюю роль. Мама стала готовить меня к поездке.

Подготовка заключалась в нескончаемых инструктажах по поводу того, как я должна себя вести на Кубани: «Подходить к больному нельзя. Разговаривать с ним нельзя.

Находится с ним в одной комнате тоже нельзя. Ириночка, ты поняла меня?» — мама, когда хотела, чтобы я быстрее её понимала, называла меня «Ириночкой», той формой моего имени, которая действовала на меня магически. После такого обращения я всегда почему-то хорошо её понимала. Но сейчас мне не хотелось следовать маминым наставлениям только по тому, что она назвала меня «Ириночкой».

— А смотреть на него хоть можно? — мама согласилась не сразу. — Можно. Но только издалека. Чтобы не заразиться. 

         
Поездка на Кубань оказалась утомительной и долгой. Был уже поздний осенний вечер, если не сказать, ночь, когда мы с мамой добрались до места. В бабушкином доме отдыхали, потому что только одно окно горело в нём, да и то неярко. Я едва переставляла ноги, казалось, так и засну на ходу.

Меня разбудил острый и въедливый запах бабушкиного коридора. Так мог «пахнуть» мог только керогаз — неизменный спутник всех деревенских домов того времени. Видно, временами коридор служил Захарченкам кухней — местом для приготовления пищи.

Следующая дверь вела в сени с их вкусным запахом «самодельного» крестьянского хлеба и незнакомым мне запахом глиняных полов. Сени были ещё одной бабушкиной кухней: слабо горящая лампочка освещала стол и три табурета. Но, несмотря на все занимательные подробности, сени были холодными, а нам с мамой хотелось в тепло. Для это-го нужно было открыть ещё одну дверь.

Комната, в которую мы вошли, была тёплой, центральной и дядиной Ваниной одновременно. Тёплой она была потому, что в ней горела печь. Центральной — потому что из неё вели ещё две двери: большая, со створками вела в зал, а обычная — в тётину Машину спальню. А дядиной Ваниной — потому что здесь находился больной. Его кровать стояла в углу комнаты, наискосок от печи. Но это не бросалось в глаза: угол дяди Вани был далеко от источника света, а сам он не привлекал к себе внимания, лежал тихо и неподвижно.

Всем моим вниманием завладела печь. Шумно горевшая на сухих дровах она заставляла забыть обо всех жизненных невзгодах. Её приятный, немного горчащий аромат рассказывал о добре, семейном уюте, о «самодельном» бабушкином хлебе, хранящемся в сенях. Печь совсем ничего не рассказывала о дяде Ване и его страшной болезни. Да и во-обще, ни один из встретившихся мне запахов не рассказывал о несчастье, постигшем бабушкин дом. Все запахи рассказывали о труде и благополучии проживающих здесь женщин.

Нас встречала бабушка. Она ещё не ложилась, потому что на ней было много одёжек, и все её одёжки были почему-то коричневого цвета, начиная от пухового платка на голове, и заканчивая длинной присборенной по поясу юбкой. Милая, деревенская, с усталыми плечами она всегда мне нравилась больше, чем порывистая и громкоговорящая тётя Маша. А вот и тётя Маша: действительно порывистая и громкоговорящая даже ночью. Она одевалась, поэтому вышла не сразу. На ней был розово-серый наряд.

Мне нравилось, что одежда у бабушки и тёти Маши была такая же разнообразная, как и запахи их дома. Мне нравилось, что в доме не было ни одного цвета или запаха, который бы напоминал больницу. «Это хорошо, — считала я. — Чем меньше бабушкин дом будет походить на больницу, тем меньше у моей мамы будет поводов читать мне мораль».

Единственным человеком, который напоминал мне больницу, была сама мама. От неё всегда пахло лекарствами, она всегда слишком правильно и умно говорила, и у неё всегда в запасе был какой-нибудь запрет. И хотя один мамин вид говорил обо всех запретах сразу, тётя Маша успела-таки опередить маму и выдвинуть ей «свой» запрет:

— Проходьте! Проходьте! Вон ваша комната! — тётя Маша прямо с порога стала выпроваживать нас в более просторный, но и более прохладный зал.

— Да дайте хоть отдышаться с дороги! — взмолилась мама.

— Там и отдышитесь. Заходьте!

— Да что вы даже согреться нам не даёте?

— Будете з Иринкой на перине спать, бува не закоцубните! — тётя Маша давала понять, что она намерена строго выполнять все мамины «заветы».

— Маша, та нехай погриются, посыдять, тико к печке не подходят, бо там Ваня, — бабушка осмелилась нарушить одну из маминых «заповедей», разрешила нам остаться в одной комнате с больным. Разрешить-то разрешила, но при этом она и тётя Маша буквально стали «перед глазами», чтобы, прикрывать своими фигурами кровать с дядей Ваней. Мне ничего не оставалось делать, как смотреть на бабушку и её старшую дочь.

«Моя бабушка на матрёшку похожа, у неё такая же круглая, завязанная платком го-лова. Тётя Маша тоже на кого-то похожа, потому что у неё квадратное лицо. А на кого, я пока не знаю. А моя мама похожа на русскую красавицу, потому что милая, курносая и синеглазая. Интересно, а на кого похож дядя Ваня? Что-то я совсем его не вижу».

— Клава, ты дывы: у Иринки глаза уже слипаются! Веди её спать! — самая шум-ная из женщин оказалась самой внимательной. У меня действительно слипались глаза.

— Но я дядю Ваню ещё не видела! — пробовала я возразить.

— Завтра побачитесь, — тётя Маша проводила нас в зал и прикрыла за нами дверь.


Утро на новом месте началось для меня с негромких женских голосов. Я проснулась в просторной и светлой комнате, но никого рядом не обнаружила. Голоса раздавались из сеней. Судя по мирному разговору и клацанью посуды, там завтракали.

Что-то подсказывало мне, что не надо подавать голос, звать маму (бабушку, тётю Машу). «Не надо чтобы женщины знали, что я проснулась. Как-нибудь сама оденусь. Немаленькая, мне скоро пять лет будет», — решила я про себя. — А что же они завтра-кают в холодных сенях? А-а! Вспомнила! «Палочки». Они бояться тех самых «палочек», про которые мне мама дома уши прожужжала!» — я выскользнула из тёплой перины и как можно скорее оделась. «Дядя Ваня! Надо скорей идти с ним знакомиться, покуда не пришли взрослые и не испортили всё дело!»

Я приоткрыла дверь в тёплую комнату и застыла на пороге: на меня вовсю смотре-ли глубокие тёмно-синие глаза. Мне хватило на дядю Ваню одного взгляда, чтобы понять, что он был самым красивым из бабушкиных детей, что он был даже красивее моей мамы. Хотя они с мамой были сильно похожи глазами, но из-за сильной худобы глаза дяди Вани были больше, выразительнее, в пол-лица.

А лицо у него было полностью своим: сильно исхудалым, с «точёными» скулами и таким же «точёным» носом, в то время как носы у всех Захарченок были «картошкой», а скул из-за полных щёк так и вовсе ни у кого не было видно. И потом. Все мы, хотя имели тёмные густые ресницы, но брови при этом имели неяркие. Лицо же дяди Вани было буквально «расписано» тёмными красивыми бровями, более чёрными ресницами и такой же чёрной щетиной, которая, на мой взгляд, тоже была красивой. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга.

Взгляд у дяди Вани был хотя и добрый, но неуверенный, осторожный. Но тут меня осенило: если дядя Ваня похож с мамой глазами, значит, и я с ним тоже буду похожа глазами, потому что глаза у нас с мамой одинаковые (об этом я каждый раз слышу, когда прихожу к ней в больницу). Значит, дядя Ваня когда выздоровеет, будет мне вместо папы?!

В этот самый момент взгляд напротив, как будто дрогнул, стал лучистее, смелее. А мне этого только и надо было! Я рванулась с места и, вытянув вперёд руки, побежала навстречу синим, глубоким глазам:

— Дядя Ваня!!! Здравствуй!!!

Разгон мне нужен был для того, чтобы заскочить к нему на кровать. Но дядя Ваня не дал мне обнять себя за шею, ловко перехватил меня на полном скаку и поставил на пол.

— Здравствуй, Ириночка! Здравствуй! — по его растроганному лицу было видно, что ему тоже очень хочется меня обнять, прижать к груди, погладить по волосам. Но вместо этого он легонько оттолкнул меня от себя: «Возле меня стоять никому нельзя! Ириночка, стань, пожалуйста, подальше, хотя бы возле ног и никому не говори, что ты ко мне близко подходила! — дядя Ваня говорил чисто по-русски, не как тётя Маша.

— Что, «палочки»? Палочки Коха? — спросила я.

— Да, «палочки», будь они неладны.

— И давно ты так лежишь?

— Давно, Ириночка! Очень давно. Устал уже лежать.
 
— А как же ты тогда за своей Райкой бегаешь, если сам только что сказал, что давно лежишь?

— А кто тебе сказал, что я за Райкой бегаю? — я вздохнула и посмотрела на дверь, ведущую в сени.

— Не бегаю я, Ириночка, ни за какой Райкой. Видишь же, всё время лежу.

— Вот и я говорю: как ты можешь бегать за Райкой, если ты всё время лежишь? — дядя Ваня стал смотреть мимо меня в дальний угол комнаты.

— Дядя Ваня! А ты скоро поправишься? Я очень хочу, чтобы ты скорее поправился! Мы с тобой глазами похожи, ты будешь мне вместо папы. Когда мы будем с тобой ходить по улице, люди будут думать, что я твоя дочка. Мой родной папа умер, ты же знаешь, — дядя Ваня вновь обратил на меня синий глубокий взгляд.

— Ох, не знаю, Ириночка, не знаю! Я уже сам не верю, что поправлюсь!

— А тебе не скучно вот так всё время лежать?

— Скучно, Ириночка! Ещё как скучно!

— А можно я буду приходить к тебе со своими куклами и вот тут, в ногах твоих играть?

— Нет, Ириночка. Нельзя. У меня «палочки». Тебе мама, наверное, говорила.

— Да, говорила, — я вспомнила, что за «Ириночку» обещала маме во всём её слушаться: к дяде Ване близко не подходить, не разговаривать и тем более не играть с ним. Но дядя Ваня уже сколько раз назвал меня «Ириночкой», и ничего не требовал в замен!

— Тогда я отдам тебе все свои игрушки, чтобы ты сам играл! — нашлась я.

— Да что ты, Ириночка, не надо! Играйся сама, я не умею в них играть!

— Ну, тогда я отдам тебе половину своих игрушек! Можно? — не унималась я, — или хотя бы какую-то одну: Кота в сапогах, например, — дядя Ваня улыбался, отрицательно качал головой и по-прежнему не соглашался на мои условия.
 
— Тогда я принесу к тебе все свои игрушки, чтобы просто показать. Дядя Ваня, да ты не бойся, мы их потом от твоей «палочки» отмоем, они же у меня все резиновые! Дядя Ваня, ты даже не представляешь, какие интересные у меня игрушки: клоун Петька, кукла Лялька, Кот … — не успела я назвать и двух своих кукол, как меня заглушил знакомый громовой голос:

— Клава!! Иди подывысь!! Вона быля ньёго, и воны балакают!

— Ириночка! Ах, Боже мий! Боже мий! — нараспев запричитала бабушка.


Я повернулась к вошедшим лицом: тётя Маша, мама, бабушка во все глаза молча смотрели на меня. «О чём они сейчас думают? — спрашивала я себя. — Думают ли они о том, как сильно они помешали? Нам с дядей Ваней так хорошо было вместе! Он с такой радостью слушал обо всех моих куклах, а я с такой радостью ему о них рассказывала. Ещё никто в жизни меня так не слушал!

Если бы они не вошли, дядя Ваня слушал бы меня и дальше. Я ему ещё не рассказала, во что мои куклы одеты и у всех ли есть свистульки. А потом я собиралась рассказать ему о куклах, которые живут у меня дома. Или они думают, что дяде Ване кроме бабушкиной заботы о нём ничего больше не нужно?»

— А можно я дяде Ване кота своего резинового подарю? — спросила я, не особо рассчитывая на успех своей просьбы. Так и вышло. Ответа не последовало. Взрослые молчали, причём молчали так долго, что меня это начало пугать: «Что они собираются со мной делать: станут, наконец, ругать или ещё раз расскажут о вреде палочки Коха?»

Но тут мама взяла меня за плечи и отвела в противоположный от дяди Вани угол. «Что поделаешь, надо повиноваться, — говорила я себе, — ведь я и в самом деле вино-вата, нарушила все мамины запреты». Я очутилась между печкой, возле которой вчера хотела погреться, и спальней тёти Маши, в которой никогда ещё не была.
 
Взрослые тем временем совершенно забыли обо мне, да и о Кохе, пожалуй, тоже. Они стали полукругом возле дяди Ваниной кровати и мирно беседовали с больным. Из-за их взрослых фигур мне ничего не было видно. Я уже несколько раз полязгала маленькой чугунной дверцей, которую обнаружила сбоку печи, заглянула вовнутрь, то был дымоход, и даже засунула в него руку. Затем открыла деревянную дверь, которая вела в спальню к тёте Маше, заглянула туда.

Узкая опрятная комната с кроватью и шифоньером. Ничего особенного, не считая громадных размеров иконы в чёрной извилистой оправе. На иконе изображён Молодой Бог. Это была первая икона, какую я видела в своей жизни, и она мне не понравилась. «Слишком счастливый, слишком слащавый, — подумала я о Боге, — от того равнодушный. Для бабушкиного дома не подходит», — заключила я и прикрыла за собой дверь. А чем тем временем занимались взрослые?

Взрослые по-прежнему болтали с больным о том, о сём или попросту «лялякали». Я глазам своим не поверила: «Да они и не думают расходиться! И никакой Кох им не вредит! Взрослые «забыли» про свои запреты, потому что их запреты касаются одних детей. Но так же не честно!» — я проскользнула между женскими фигурами и оказалась на старом месте: в ногах у дяди Вани.

— Ну, и где же он, ваш Кох? Где, я вас спрашиваю, все его палочки? — как можно громче заговорила я и стала демонстративно разглаживать руками белую поверхность одеяла. Руки у меня были, конечно, чересчур детскими, маленькими, поэтому я старалась как можно лучше разглаживать и пришлёпывать пододеяльник, чтобы убедить взрослых, что никаких «палочек» здесь нет!

— Вот глядите! Глядите! — после разглаживания я нарочно приподняла край одеяла и потрясла им. — Всё стерильно и чисто, как в маминой больнице!»

 Я отвернулась от дядиной Ваниной кровати, и смело посмотрела на женщин.

— Так можно я буду с ним играть? — взрослые по-прежнему молчали. Я переводила взгляд с одного застывшего лица на другое. «Почему они всё время молчат, они не знают, что мне сказать?!» — и я тоже не знала, что мне говорить. Но тут заплакала тётя Маша.

Плакала она негромко и жалобно, как умеют плакать одни дети. Никто не ожидал, что такая «большая и горластая» тётя Маша будет плакать, как ребёнок, и как ребёнок, будет размазывать по лицу прозрачно-белые шарики слёз. От моих сверстников её отличал лишь низкий, «взрослый» голос, каким она произносила сопутствующие плачу слова:

— Ты дывы! Ты дывы, як воны быстро сдружились! Не успели познакомиться, як уже на вик сдружились! Хиба такое среди взрослых бывает?! — я всё поняла, что сказала моя тётя, только не могла понять, почему она плачет, если одобряет нашу с дядей Ваней дружбу.

Но мама с бабушкой даже в мыслях не допускали, чтобы с туберкулёзным больным можно было кому-то дружить, тем более мне, ребёнку! Поэтому сразу после неосторожных слов «про дружбу» они устроили скандал. Но всё своё недовольство они обрушили не на тётю Машу (всё-таки боялись, что переплакав, она перекричит всех), а на бедного больного. Такое поведение кубанских женщин в отношении «виновного», но, как правило, более слабого человека называется «лаянием».

— Ванька! Ты хоть соображаешь, что ты делаешь? — «лаяла» на брата мама.

— Ты на шо с дивчиной сдружился? Хиба ты не бачишь, шо вона мала, ничего не понима, а ты зрадив, что вона с тобой балакает? Ты, мабудь, забыл, хто ты такый?! — вторила ей моя бабушка.

Потом мама, как и следовало от неё ожидать, вспомнила то ли об угрозе, то ли об опасности, какую представляют собой туберкулёзные больные для окружающих их людей (детей). А бабушка перевела сказанное на более понятный для дяди Вани язык. Не «лаяла» одна тётя Маша.

Она стала плакать ещё горше, ещё сильнее, потому что из-за «лая» на дядю Ваню было жалко смотреть. Его красивые глаза потеряли свой синий цвет, стали грустными и серыми. На нас смотрел совершенно больной человек, который не мог оградить себя от сыпавшихся на него упрёков.
Он переводил измученный взгляд то на «лающую» на мать, то на «лающую» сестру и молчал. Он ни разу не сказал, что я сама к нему подбежала и стала навязывать ему свои игрушки. Да он много чего не сказал. За дядю Ваню всё сказала его старшая сестра:

 — Господи! Да разве вин не человек, разве вин по людям не скуча?! Вси его по-кинули, все от нёго разбиглысь: и жинка, и товарищи, и ридня. Одно дитятко его пожалило, да и того прогнали.

Господи, что же это за болезнь , что к больному человеку и подойти никому нельзя?! И откуда цей Кох взявся, за шо вин к нему прицепился? Господи, за шо мий братик так страдает?! Шо ж вин, такий молодый, такий красивый не так зробыв?!

Видя, что ей никак не успокоиться, тётя Маша закрыла руками лицо и ушла в свою комнату. Я осталась стоять на месте. Это был первый скандал в моей жизни, и я не знала, что мне делать дальше. За меня всё решила мама. «Налаявшись», она круто развернулась и пошла прочь от дяди Вани.

На ходу она крепко схватила своей взрослой, сильной рукой мою детскую руку, и так высоко подняла её кверху, что я едва доставала ногами пол. В таком «приподнятом» положении мама повела меня к дверям зала.

«Так она обычно выгоняет котов из хаты. Берёт их за одну руку (лапку), точно так, как меня сейчас, и волочит их к выходу», — думала я про себя. Мама, оказывается, тоже так считала: «Я тебе покажу Кота в сапогах! Я тебе с ним (дядей Ваней) поиграю! Сиди здесь и не вздумай подходить к больному!» — грозно сказала она вслух и захлопнула за мной, как за котом дверь. На этом моя первая и единственная встреча с дядей Ваней, можно сказать, закончилась.


В течение того дня я ещё не раз пробегала через тёплую комнату в сени. Я хотела встретиться с дядей Ваней глазами, улыбнуться или махнуть ему рукой. Но дядя Ваня не хотел меня замечать: он лежал с закрытыми веками, хотя и не спал или смотрел вдоль стены в угол, точно также, когда я неосторожно напомнила ему о сбежавшей жене. Его глаза отказывались быть синими; их едва можно было рассмотреть на сером лице.

А наступившей зимой дяди Вани не стало. Он умер от большой кровопотери, которая случилась у него из-за приступа кашля. Бабушка потом рассказывала, что дядя Ваня лежал тогда в зале, на той кровати, где мы с мамой когда-то спали. Незадолго до смерти он попросил бабушку перенести его из наскучившей тёплой комнаты в зал. Когда случился приступ, дядя Ваня свесился над кроватью, чтобы не запачкать кровью бельё, да так и остался лежать с протянутой к полу рукой: кровь из горла потоком стекала по руке на пол, образуя большую лужу.

Но, не смотря на впечатляющую картину смерти, я всё-таки отказывалась верить, что дядя Ваня умер. Я помнила его по нашей первой встрече: хотя и сильно больным, но улыбающимся и невероятно синеглазым. Мне почему-то казалось, что он просто куда-то уехал, что он жив и даже здоров, но, к сожалению, он к нам никогда не вернётся.

Пока была жива бабушка, я часто приезжала в тот кубанский дом. И каждый раз тётя Маша находила и повод, и какие-то особые слова, чтобы поговорить о моём дяде, своём брате. Я думаю, она делала это сознательно, она хотела, чтобы я как можно дольше помнила дядю Ваню. Мне оставалось только удивляться, откуда у неграмотного человека столько в запасе средств, чтобы рассказать о своей любви.

«В цёму мисяци у дяди Вани был день рождения», — говаривала тётя Маша, если я приезжала в июле. Или «недавно был день дяди Ваниной смерти» — если это был январь.  А то возьмёт да посчитает, насколько же теперь братик Ваня стал её моложе. «Колысь был моложе на четыре года, а в цёму роки на цилых двадцать!» Или поговорит о его могилке.

А как-то я застала её за рассматриванием журнала «Здоровье». Видеть за чтением тётю Машу было не привычно, она не была в нашей семье из числа образованных женщин.
 
— Да я и не читаю, я тико заголовки просматриваю. Может, за туберкулёзныкив шо напишут?

— А зачем тебе это? — не понимала я свою тётю.

— А як же!  Хочу знать, может новый Кох народився. Так пускай поможет всем людям, чтоб не болели они бильш туберкулезом, чтобы матери не теряли молодых сыновей, а сёстры братыкив.