Нюра и Стюра

Юлия Куфман
Нюра была 24 года рождения, как моя бабушка, а Стюра 17-го, но, кажется, Нюра себе годков прибавила, когда устраивалась на УралАЗ. Как они оказались на Урале, бабушка точно не помнила. Стюра родилась в Оренбургской области, на границе с Казахстаном, и с десяти лет работала в совхозе. А Нюру ее мать в 11 лет отдала в няньки за еду в чужую семью, когда родились ее младшие братья, но, кажется, родилась она в Миассе, или где-то рядом.




Встретились и познакомились они на заводе: обе работали там с момента его основания. Нюра в покрасочном, Стюра - в автомоторном. Бабушка моя работала в литейке, но с обеими дружила, они частенько вместе обедали в перерыв вареными яйцами и картошкой, вместе ходили на комсомольские и профсоюзные собрания, садились рядышком, хихикали, на них шикали и делали замечания.

На фронт Нюра ушла сразу, как ей исполнилось 18, а моя бабушка и Стюра остались в Миассе подымать тыл. Маленькая, полтора метра ростиком, мелкокучерявая, с бедовыми карими глазами, Нюра попала в связистки.
Провела два месяца в учебке, потом год тянула провода где-то под Воронежем, а потом ее отправили в тыл - рожать. До дома довезти беременность ей не удалось: где-то на середине пути, который длился несколько недель, она родила прямо в вагоне мертвого махонького ребёночка, и схоронила его тут же, под насыпью, во время суточной стоянки на запасных путях. Через несколько дней она перестала пить, есть и узнавать попутчиков, и ее сдали на ближайшей станции из вагона прямо на руки медсестричкам, и до больницы ее несли девочки на куске брезента, это она потом вспоминала много раз - как ее несут, и небо над ней качается, и облака качаются, и как будто мамочка ее укачивает и поет ей колыбельную. В больничке, переоборудованной под приём раненых, ей вырезали всю ее женскую начинку, залили всё ксероформом и зашили обратно просто для очистки совести, но она выжила, к радости девочек, что за ней ухаживали. До Урала она добралась только спустя два месяца, вся скрюченная и собранная, как мешок, швом на один бок, с мертвыми глазами, и снова пошла на завод в свой цех, как и не уезжала. В раздевалке однажды старая крыса Лариса что-то сказала в ее сторону - про то, откуда у некоторых берутся фронтовые раны, пока тут некоторые в тылу себя не щадят, а она села на скамью, закрыла лицо руками и заплакала, и не видела, как Стюра к Ларисе подошла крупными шагами, вздымая ветер, взяла за горло, приподняла над полом и немного постучала головой об деревянный шкафчик. С тех пор Нюру никто не задевал даже словечком или косым взглядом.

***

Стюра была великанского роста, под два метра, широколицая, веснушчатая, с пшеничными бровями и с толстой косой. Ходила круглый год в кирзачах и мужской телогрейке, штаны и простые рубахи себе шила сама из чего бог пошлет, простым прямым кроем. На фронт ее не отпустили: ценный кадр, собирала мотор с закрытыми глазами быстрее любого мужика. Ну или бабушка так слегка привирала: Стюру она очень любила, они были две южные землячки-степнячки на холодном негостеприимном Урале, да ещё и тёзки (только бабушку все звали Тасей), и потом, когда им жилбытком дал жилье от завода, поселились в одной крошечной угловой комнате в бараке. После возвращения Нюры с фронта поставили третью койку и для неё. Потом бабушке дали отдельную комнату в семейном, когда она вышла замуж, и Нюра со Стюрой остались в комнате вдвоем, редкая удача и счастье, что никого к ним не подселили.

Бабушка говорила, что это Стюра после фронта вернула к жизни Нюру своим примером: как березовый росток пробивает бетон и асфальт, так Стюрина любовь к жизни прорывалась через любые невзгоды и трудности. Они не голодали, но было трудно, тяжёлая изматывающая работа, смены по 16 часов, карточки, постоянный страх перед невыполнением плана, грязища по колено, холодные цеха, снег по крышу барака зимой и такой же высоты бурьян летом. Туалет деревянный, на улице, готовили на керогазе или на раскаленной буржуйке, дрова в ближайшем лесу добывали сами или выменивали на что-нибудь, редко-редко давали пол-прицепа дров по карточкам - сразу на целый этаж. Книги читали с керосинками: в их барак электричество подвели только к концу войны. Я ещё застала эти бараки: оштукатуренные, двухэтажные, они выглядели вполне прилично, в них провели воду, но канализация была по-прежнему снаружи, во дворах: на каждую семью своя деревянная кабинка, которую все владельцы заботливо запирали на висячие замки, намертво промерзавшие зимой. В начале двухтысячных всю эту блохастую слободку снесли, и теперь там стоят отличные многоэтажные кирпичные дома.

А Стюра всегда пела. У нее был могучий, широкий и глубокий как река голос, я восторженно каждый раз от ее пения замирала под столом, под скатертью с бахромой, когда они собирались втроём в честь праздника, а я тихонько грела уши в своем тайном укрытии. Пели они на два или три голоса - по диким степям Забайкалья, ой мороз мороз, издалека-долга, про казака, который гуляет по Дону, и ещё вставай, страна огромная, от которой у меня из глаз каждый раз потоком лились слезы и замирало сердце. Бабулечки наши пели и тоже плакали.

Своим пением тогда, в середине войны, Стюра Нюру спасла. Пела и на работе, и вечером в бараке, и однажды, когда она штопала свои штаны при свете керосинки, вдруг услышала, что Нюра ей подпевает, это была песня про казака. До этого дня она все время молчала, хотя до войны была хохотушка и болтушка, каких поискать. Сначала она начала петь, и даже пошла вместе со Стюрой в заводской хор. И даже в кино! Которое показывали на простыне по вечерам в заводской столовой. А потом она снова стала смеяться. Бабушка рассказывала, как на какой-то праздник Нюра, подхватив юбки, плясала на сцене заводского актового зала, отгороженного от одного из цехов, притопывала крошечными детскими сапожками на каблучках, которые где-то раздобыла для неё Стюра, и пела перчёные частушки, и даже снова начала хохотать, когда ее вызывали на бис и подпевали из зала. А сапожками она натерла страшные кровавые мозоли, и в бараке потом с кровью отдирала их от ступней и рыдала, и снова хохотала, когда Стюра ее костерила за то, что не призналась, что сапожки-то ей безнадежно малы.

***

А потом Стюра отрезала свою косу под корень и перестала разговаривать. Нюра вилась вокруг нее, и ласково заглядывала ей в глаза, и рассказывала всякое смешное. В обеденный перерыв носила ей горячий чай в железной кружке, обжигая пальцы, а Стюра сидела, тяжело опустив руки между коленями, и смотрела в стену. Петь она перестала, от еды отказывалась, и Нюра никак не могла пробиться через ее молчание. Когда Стюру начало рвать по утрам, Нюра обо всем догадалась, и тут же начала собирать приданое: из обтирочный ветоши, которую им выдавали на заводе, пошила вручную маленькие простынки, пеленки, распашонки и даже чепчики с воланами. На хор и в кино Стюра больше не ходила, и Нюра тоже оставалась с ней по вечерам в бараке - из солидарности. Вязала толстые пинетки из пряжи, на которую распустила свою пуховую кофту. Из своей драгоценной старой кроличьей шубы, вытертой до кожи на сгибах, сшила конверт мехом внутрь. Выбила из председателя профкома кроватку, дополнительные карточки на крупы, масло, ткань и молоко, а однажды вернулась поздно вечером совершенно счастливая: пешком прикатила из Заречья самодельную плетёную из лозы коляску, которую выменяла на растворитель, спрятанный в титьках и вынесенный через заводскую проходную.

После той коляски Стюра снова начала петь, и пела до самых родов. Пела, вставляя клинья в свои и так обширные штаны, пела, смётывая ползунки и распашонки, на работе тоже пела, не обращая внимания на взгляды и шепотки: говорили, что отец ребенка - женатый хромой замначальника сборочного цеха, но Стюра упорно не отвечала ни на вопросы, ни на подъёбки, а пела себе и пела. Акушерки в роддоме хохотали: даже рожая, Стюра пела "Вставай, страна огромная", прерываясь только на схватках. Родился большой, широкоплечий, плотный как кирпич мальчик с белыми волосёшками на затылке, и Нюра, развернув дома кроличий конверт и пеленки из ветоши, ахнула и воскликнула: ну чисто Геракл! Поэтому назвали его Гера, Георгий. Как раз уж близилась долгожданная победа, и всех новорожденных называли Георгиями и Георгинами.

***

Молоко у большой и с виду очень молочной Стюры так толком и не пришло. Гера вгрызался в ее грудь, ничего не мог добыть, и часами плакал зло и отрывисто. Стюра тоже плакала и пела, пела, качая орущего младенца, который уж спал с лица, и только ненадолго проваливался в голодный сон, а потом снова начинал орать и терзать Стюру. Через несколько дней такой жизни синяя от недосыпа и жалости Нюра замоталась в пуховый платок и ушла в метель - добывать молоко. И добыла где-то не только молоко, но и коричневую от старости резиновую соску! Ночью, в самую стужу. И смотрела потом на захлебывающегося молоком Геру, не снимая платка и прижав руки к груди, пока он не опорожнил целую бутылку и не заснул наконец до самого утра. И стала она приносить молоко через день. Меняла его в пригороде у одной бабки, державшей козу, на краску и растворитель, вынесенные с завода. Страшно из-за этого рисковала, но коровье молоко, которое можно было купить намного проще и просто за деньги, Герин организм отказывался переваривать наотрез.

Послеродовый месяц пролетел стремительно, Гере дали место в яслях при заводе, и, как ни странно, стало полегче, хотя забот и беготни сильно прибавилось. Работать Стюра вышла сразу на полную смену, да тогда других и не было, только от ночных ее на первое время освободили, а потом стала работать как все, по карусельному графику: цеха не останавливались круглые сутки. Геру из яслей забирали по очереди, стараясь так подгадать смены, чтоб хоть два-три раза в неделю он ночевал дома, а не в яслях. Привык быстро, почти не болел, за полгода стал таким тяжёлым, что Нюра уже с трудом могла его поднять. Радовался, когда его забирали из яслей, радовался, когда его туда снова приносили, и он видел знакомых нянечек. Нюра со Стюрой шутили грустно: забудет мамок-то. А Гера и правда шел на руки к любой женщине, и улыбался, и пускал огромные пузыри, а когда видел мужчину, вообще впадал в буйный восторг, дрыгал ногами и даже начинал хохотать. Стюра грустила: папку ждёт. Она, видимо, тоже ждала: хоть знака, хоть взгляда, хоть улыбки, бог с ними с подарками. Не дождалась, конечно.

Только вроде вздохнули посвободнее, наладили быт с ребенком и двумя работающими мамками, как Стюра заболела: однажды в цехе осела на пол, ее кинулись подымать, а она как доменная печь горячая и бормочет: скорее, скорее, а то молоко убежит. В больничке прибежавший после смены встревоженной Нюре сказали - тиф. Состояние тяжёлое, сильный жар, бредит.

До эры антибиотиков оставалось ещё больше года, поэтому лечили по старинке: покоем и питьём. Кто сам выживет - тот и молодец. Придя в сознание, боролась с болезнью Стюра молча, ожесточенно, напрягая все силы: пила, принимала порошки, ее рвало, она снова пила. Нюре запретила к ней приходить, но та все равно прибегала и передавала через медсестер то яичко, то сухари, то детскую бутылочку жидкой каши на молоке. Однажды медсестра сказала Стюре подойти к окну, и она ползла до него целую вечность, а когда доползла, то увидела под окном Нюру, которая из последних сил пыталась приподнять повыше бесформенный кулек из тряпок, размером уже почти с нее. С того дня Стюра начала вставать, потихоньку ходить, потом помогала медсёстрам с больными, которых навезли полный этаж: пол-завода слегло с брюшным тифом, несмотря на то, что до лета было ещё далеко.

Гера заболел в тот день, когда Стюру уже собирались выписывать. Заболел он внезапно и сразу очень тяжело: у него развился серозный менингит, редчайшее осложнение при тифе. Потом заболела и Нюра, но переболела быстро и легко, и они вместе со Стюрой потом долго ждали, выкарабкается ли Гера после менингита. Он выкарабкался.

***

К пяти годам стало ясно, что Гера, большой, очень физически крепкий мальчик, до сих пор умственное развитие имеет на уровне двух-трёхлетнего ребенка. Ну, что поделать. Обе мамки в нем не чаяли души. В садике его любили, других детей он никогда не обижал, был добрым, очень улыбчивым и послушным. Пшеничные волосики, проросшие густо по всей голове после года, стали завиваться тугими кудрями, появились нарядные мамины веснушки, и вообще он был чистый ангел с небесно-голубыми глазами. Говорил слогами и жестами, но больше молчал и созерцал изумлённо и с нежностью окружающий мир, и будто никак не мог налюбоваться снежинками, сосульками, муравьями, цветами, облаками и деревьями, и все ему было радостно и изумительно видеть - даже дождевых червяков и барачных тараканов он любил всем своим восхищённым сердцем. Стюра вздыхала и вытирала украдкой глаз: ах, какой бы мог быть парень, если бы не чертов менингит. А Нюра сердилась на неё за это "мог бы", и упорно учила его разбирать буквы по самодельным картинкам, наспех начирканым углём на обёрточной бумаге. К семи годам Гера худо-бедно знал алфавит (самой любимой у него была буква Ы), мог коряво написать свое имя, и изумительно рисовал тем же углём везде, где придется, особенно его манили чисто выбеленные барачные стены. В школе он без всякой пользы просидел три класса на задней парте, после чего Стюре сказали, что надо везти сдавать его в интернат, куда со всей области после войны начали свозить "бракованных" детей. Стюра, упрямо сдвинув брови, сказала, что при живой матери ее сын в интернате жить не будет, и начала обивать пороги всяких начальников, чтобы им дали отдельное жильё: в маленькой комнатке им с Нюрой и с десятилетним мальчиком стало тесновато жить. Каким-то чудом (а я думаю, там не обошлось без взятки) жилбытком им выделил половину деревянного заброшенного дома с покосившимися стенами и забором, вторая его половина давно сгорела в пожаре, и все, что можно было снять и вынести, давно было снято и вынесено трудолюбивыми соседями, да и забор был только с одной стороны: остальное разобрали на дрова. Всё, чем смог помочь председатель жилбыткома - это привезти пол-машины досок с недавно отстроенной рядом лесопилки. Стюра всё с помощью сына довольно быстро поправила сама: и забор, и ворота, и покосившуюся дверь. Сама подстрогала рамы, вставила стёкла. Пригласила только печника - сложить заново обвалившуюся трубу, вставить новую чугунную плиту, дверки и заслонки, аккуратно вынутые и унесенные соседями. Гера так старательно помогал печнику, так лихо месил раствор, с таким размахом подавал наверх кирпичи, дважды чуть не снеся мастеру голову, что тот не только не взял со Стюры платы, но и сказал, что может иногда брать Геру помощником, когда будет требоваться много месить и таскать, в чем равных Гере было нельзя найти: уже в десять лет он с лёгкостью поднимал в одиночку стол, и буфет, и даже взрослого мужчину мог оторвать от пола и покружить в порыве любви, что он и проделал неоднократно, когда понял, что его берут самым настоящим помощником на самую настоящую работу.

Жизнь, кажется, повернулась к Стюре своим теплым бочком. Мешало радоваться и саднило внутри только то, что Нюра страшно, буквально до слёз обиделась, что Стюра решила разъехаться, и даже вещи не помогала упаковывать для переезда - ушла к моей бабушке и там жила несколько дней на матрасе, брошенном прямо на пол. Ни разу не пришла к ним в новый дом, ни до ремонта, ни после. Даже встречаясь потом со Стюрой в заводской столовой, она не здоровались, отводила глаза и громко, слишком громко смеялась с девчатами за другим столом.

***

Они, конечно же, помирились. Через год, показавшийся обеим вечностью. Бабушка, вытирая увлажнившиеся глаза, рассказала, что первой шаг к примирению сделала Нюра, придя к новенькому Стюриному забору с огромной охапкой черемухи, которую та обожала, и потом они вместе хохотали над тем, что за забором, по всему участку, этой черемухи росло просто завались сколько, а вместе с ними хохотал и бегал кругами совершенно счастливый Гера, по очереди хватая и кружа то маму, то Нюру. Вместе с ними скакал и весело лаял хромой щенок, которого Гера уже успел подобрать в какой-то канаве, первый в целой череде подобранных им увечных животных.

***

Они, конечно же, помирились. Через год, показавшийся обеим вечностью. Бабушка, вытирая увлажнившиеся глаза, рассказала, что первой шаг к примирению сделала Нюра, придя к новенькому Стюриному забору с огромной охапкой черемухи, которую та обожала, и потом они вместе хохотали над тем, что за забором, по всему участку, этой черемухи росло просто завались сколько, а вместе с ними хохотал и бегал кругами совершенно счастливый Гера, по очереди хватая и кружа то маму, то Нюру. Вместе с ними скакал и весело лаял хромой щенок, которого Гера уже успел подобрать в какой-то канаве, первый в целой череде подобранных им увечных животных.

После примирения они снова обедали в столовке за одним столом, когда их смены пересекались, и Нюра каждые выходные приходила их навестить с гостинчиками, и как-то так получалось, что чаще всего она оставалась у них ночевать на обновленной печке, которую Гера стал называть "Нюи на". Это счастье продолжалось до тех пор, пока Нюра не вышла замуж.

***

Об этом периоде их жизни бабушка рассказывала мало и неохотно: Нюрин муж был "сиделым", и не по почетной политической, а по самой что ни на есть позорной воровской статье. Он есть на нескольких бабушкиных фотках, сидящий среди подружек жены развалясь, как в цветнике, с цигаркой на нижней губе, в кепочке блинчиком: маленький, какой-то шнырый и юркий даже на фотографии, с маленькими глубоко посаженными глазками, с острым лисьим носиком. Нюру он никуда без себя не отпускал, сопровождал ее на работу и с работы, цепко держа под локоток, поездки к Стюре вовсе запретил, и единственное место, куда Нюра теперь могла выйти в гости - это дом (две комнаты в семейном бараке) моей бабушки, которая как раз тоже была замужем за таким же сидельцем. Бабушкин муж вел себя тихо и скромно, и через несколько лет исчез из их с мамой жизни, не оставив следа, кроме своей фамилии, на которой он настаивал, и для этого даже удочерил мою маму, чтобы она тоже стала Сычёвой. А Нюрин муж, как бабушка про него говорила, был шибко неугоден во хмелю: сначала его несло, он становился разговорчивым и щедрым, пел песни, снимал с себя рубашку и пытался ее кому-нибудь из присутствующих подарить, а потом в какой-то момент резко мрачнел и начинал молча Нюру бить, потому что ему вдруг казалось, что она ему непременно с кем-то изменяет. Это повторялось раз за разом, пока однажды ночью Нюра, со сломанной рукой и трещиной в скуле, не прибежала через полгорода к Стюре, и та ей не сказала: пожалуй, всё, хватит, побыла замужем - и довольно. Нюрин муж ещё приходил за ней несколько раз, кричал через забор обидное, а потом привез на чьем-то мотоцикле в огромном деревянном ящике, притороченном вместо коляски, кучу неперепревшего навоза, и перевернул его прямо перед воротами под грозный громовой лай бывшего задохлика-щенка, который успел вымахать в огромного лохматого кобелину. Впрочем, увидев Стюру, вышедшую с лопатой за ворота, сразу вскочил на мотоцикл и смылся, и больше его не видели, а Стюра, хохоча, сказала "вот спасибочки", и вдвоем с Герой они этот навоз споренько перетаскали на парник, пока смеющаяся и заплаканная ("от стыдобища-то") Нюра наблюдала за ними из окошка, баюкая загипсованную руку и боясь выйти из дома. Так Нюра в первый и последний раз побывала замужем, о чем старалась никому не рассказывать.

***

К Стюре тоже иногда подкатывались мужики, да всё какие-то негодные. К сидельцам она испытывала непреодолимую брезгливость, инвалидов и убогих, в избытке вернувшихся после войны, всячески избегала, строго сказав Нюре, что один у нее уже есть, ей хватит. Пьяных на дух не переносила. И кто оставался в итоге? Председатель жилбыткома, пожилой чахоточный мужик, у которого на правой руке сохранился только большой палец (остальные отрезало станком), подкатывал к ней вроде с какими-то намерениями, но не нагло: то дров, то досок, то пару рулонов рубероида подкидывал, а потом стоял у забора, бесконечно кашлял, смотрел, как мускулистая загорелая Стюра с лёгкостью тягает черные липкие рулоны, или перекидывает дрова, или машет колуном. Вздыхал, кашлял. Вытирал кепкой пот, и, не дождавшись приглашения в дом, уходил. Стюра потом оправдывалась перед Нюрой: помощь помощью, за это спасибо, а что-то другое - это нет, это ему не сюда. Был председатель жилбыткома маленьким, тощим, совсем невидным, как мышь, и рядом со статной золотистой Стюрой выглядел пыльной молью. Нюра говорила аккуратно - да ведь может он человек хороший?! Да что мне с его хорошести, отвечала Стюра с хохотком, придавлю невзначай ночью, а утром буду искать сплющенного в одеяле. Да и старый он, с жалостью говорила Стюра, которой только-только стукнуло сорок. Нюре было обидно за заботливого председателя-мышь, поэтому она тихо, вполголоса, как будто сама себе однажды после такой словесной перепалки сказала - можно подумать, кое-кто был видный да красивый, такой красивый, да такой видный, что у него сын родился, а его так и не видать до сих пор... и тут же осеклась, наткнувшись на совершенно бешеный, дымящийся страшным ядом взгляд Стюры, которая, задавив в себе рвущиеся наружу слова, хлопнула дверью и пошла на двор рубить дрова.

Больше они о председателе не говорили. А тот, будто почуяв окончательный себе приговор, напоследок сделал доброе дело, пристроил через свои знакомства уже 15-летнего двухметрового Геру дворником, и окончательно исчез из их жизни. В работе дворника, к который Гера приступил с невиданным энтузиазмом, было плохо только одно: количество увечных животных, щенков и котят, которых он притаскивал домой с помоек и канав, многократно возросло.

***

В сорок три Стюру как передовика производства премировали поездкой в санаторий, на Чёрное море. Она страшно заволновалась и потеряла сон: ехать ей было не в чем. Кирзовых сапог летом она уж много лет не носила, но хорошей женской обуви на ее великанский размер ноги достать было невозможно, поэтому она ходила в черных мужских ботинках. Платьев у нее не было ни одного. Стыдно сказать, но бюстгальтера у нее тоже не было - были только мужские майки. А вдруг там, в санатории, придется белье постирать, да повесить сушить? А его не приведи господь кто-то увидит? Вместо плаща у нее была брезентовая мужская штормовка. Вместо рубах - армейское, в изобилии продававшееся на рынке. Стюра ночью не спала, а мучительно ворочались с боку на бок, представляя, как ее подымут на смех санаторские соседки по комнате. С Нюрой она ни разу это не обсуждала, но та однажды, лучась и подпрыгивая, притащила Стюре большой тяжёлый свёрток, несколько раз обернутый газетами и перевязанный бечёвкой. В сверке была редчайшая редкость, самая настоящая драгоценность: три отреза ткани, два ситцевых, белый и в цветочек, и тёмно-синий бархатный. Стюра ахнула и села. А Нюра, подпрыгивая и попискивая, сама себе хлопала в ладоши и смеялась, как она прекрасно придумала, выменять у цеховой завхозихи кусок протёртого занавеса из актового зала, списанного по причине крайней ветхости, на пятилитровый бидон меда, выменянный в свою очередь на трехлитровую банку растворителя. Ну а ситчик пришлось купить втридорога через заводскую завхозиху, знавшую все нужные входы и выходы.

Закипела работа. Кроила моя бабушка, умевшая шить на любую фигуру без лекал, на глаз. Умудрилась выкроить, искусно обойдя прорехи и потертости. Сметывала крупными стежками сама Стюра, а Нюра потом строчила на трофейной швейной машинке дома у своей товарки по цеху, за небольшую помощь с товаркиными детьми в их обучении немецкому, который Нюра знала в школьном объеме практически в совершенстве.

В синем бархатном платье Стюра запечатлена на маленькой нерезкой фотке, сохранившейся в бабушкиной коробке с открытками и фотографиями: огромная широкоплечая женщина с загорелым дочерна лицом и косой вокруг головы, стоящая по стойке смирно на самом красивом и парадном фоне из всех возможных - рядом с чьим-то трофейным изысканных форм сервантом, в котором смутно мерещится посуда и даже, вроде бы, самовар. На фотографии платье кажется чёрным, как и огромные мужские ботинки на мощных и белых как колонны Стюриных ногах. А сама Стюра, как солдат на посту, испуганно смотрит в объектив, и, кажется, уже довольно давно совсем не дышит. Платье смотрится на этой крупной женщине настолько чужеродно и нелепо, что даже удивительно: сшито оно было по фигуре, фигура у Стюры была просто восхитительная, как у античных толкательниц ядра, а всё вместе выглядело очень, очень странно. Эта могучая женщина прекрасно бы выглядела в мужской одежде или обнаженной, но в бархатном платье с умеренно расклешённым чуть игривым подолом она смотрелась как гвардеец, для смеху наряженный в дамское платье. Вязаный из простых ниток кружевной воротничок, довершавший картину - тоже бабушкиных рук дело, она и мне вязала изумительные воротнички, украшавшие мою скушную коричневую школьную форму из года в год, пока форма благополучно не закончилась в 1989 году.

Кроме шикарного платья цвета ночного неба (ах, как же мне не хватало цвета у той фотографии!), Стюре в приданое к поездке сшили в шесть рук три комплекта белого ситцевого белья и ситцевый же сарафан в цветочек, а остатков бархата хватило на сумку, слегка похожую на мешок, и кокетливую коротенькую жилетку на черной подкладке из каких-то обрезков. Жилетка дожила у нас на даче аж до начала двухтысячных годов, а потом бесследно исчезла, разложившись, видимо, на атомы. А узенькими лоскутами того бархата я ещё играла в детстве, заворачивая в них куколок. Один-единственный сохранившийся кусочек до сих пор выстилает дно маминой чугунной узорчатой шкатулки каслинского литья.

Купальник для Стюры пошить было не из чего, а готовый ее размера взять было совершенно негде, поэтому в санатории она не купалась, а только мочила в набегавшей волне свои мощные трудовые ноги, стыдливо спрятав мужские ботинки под полотенцем. Впрочем, тогда мало кто купался: конец сентября, на который выпала путевка, выдался в Ялте ветреным и дождливым, поэтому Стюра только бродила по берегу в своем бархатном платье, кормила чаек хлебом, прихваченным из столовой, и собирала мелкие ракушки в форме вьетнамских соломенных шляп. Она привезла их домой в синей бархатной сумке, и Гера ещё долго, до самой своей смерти ими играл, перебирая, строя из них узоры, линии и поля, и пересыпая их из одной чашки в другую.

Ещё из санатория Стюра, кроме странных ракушек, привезла массу впечатлений, которые не могла описать словами, а только лишь междометиями, новую привычку к курению, а также живой и загадочный блеск глаз. Намекала подружкам на то, что отпуск прошел очень насыщенно и вообще не зря, и она прекрасно отдохнула, а на все требования подробностей только закатывала глаза и улыбалась. Бабушка с Нюрой уж было решили, что романтическую историю своего отдыха, выдаваемую подружкам одними лишь намеками, Стюра выдумала, как из далёкого Салехарда одна за другой пришли три открытки, надписанные твердым колючим почерком. Стюра складывала их в коробку, улыбалась, но ни на одну не ответила, и переписка закончилась, так и не начавшись.

***

Гера умер в возрасте 19 лет, в самом расцвете сил и любви ко всему живому, а отчасти и благодаря этой любви. На участке в старой части города, который он уже несколько лет прилежно подметал и очищал от снега каждый день с пяти утра, загорелся чей-то дом. Пожар охватил его полностью, и люди просто стояли вокруг, не решаясь подойти ближе. За забором, в сарайке, у которой уже занялась крыша, страшно ревела корова. Во дворе надрывался и захлебывался лаем пёс на цепи. Хозяев не было видно: дело было днём, и, скорее всего, были они на работе. Гера уже давно закончил свое утреннее наведение чистоты, и оказался рядом совершенно случайно. Заслышав издалека собачьи и коровьи вопли ужаса, бросился бегом к горящему дому, и начал выламывать сначала калитку, а потом воротину. Никто ему не помогал, только бабки кричали - сынок, не лезь, сгоришь. Доску в воротине он в конце концов выломал голыми руками, пролез в щель и пропал, только спустя несколько минут в эту же щель выскочил обезумевший от страха пёс, волоча за собой цепь, просто вырванную вместе с кольцом из стены. Корова по-прежнему орала от страха, а Гера уже открыл засов на воротах изнутри, туда тут же сунулись любопытные бабки, а потом отпрянули, когда через ворота галопом выскочила ревущая Бурёнка с искрами, летящими от шкуры, потом во дворе рухнул сарай, а потом вышел Гера со сгоревшей шевелюрой, весь красный, но совершенно счастливый. Успел, спас.

Корову следующим утром безутешным хозяевам пришлось заколоть: она сильно обгорела и страшно мычала от боли всю ночь.

В больнице Гера пролежал недели три, и все это время обезумевшие от горя мамки не знали, чем ему можно помочь. Врачи разводили руками: ничем. Герины почки не справлялись, он умирал. Жители его района заходили в больницу, узнавали внизу у дежурной сведения о здоровье пострадавшего, и уходили опечаленные. Возможно, в наше время его бы спасли, а в 1962 году в небольшой миасской больнице у него не было никаких шансов. Может, был какой-то шанс в Москве, но как бы он туда смог попасть, умственно отсталый добрый парень из уральского городка?

На похороны пришло на удивление много народу: весть о бессмысленном подвиге умственно отсталого парнишки облетела всю старую часть города и весь завод. Люди несли к могиле цветы, разговаривали шепотом, а рыдавшая Нюра держала обеими руками Стюру, стоявшую как скала над людским морем, и неизвестно, кто кого поддерживал в тот момент. Моя бабушка, тоже бывшая на тех похоронах, рассказывала потом, что все прошло очень прилично, и повторила это несколько раз: прилично. Профком выделил деньги и автобус до заводской столовой, где всем распоряжались Стюрины сослуживицы, а сама она сидела во главе стола совершенно неживая, не мигая глядела на портрет Геры в возрасте 7 лет, нарисованный углём на обёрточной бумаге: ни одной Гериной фотографии у них с Нюрой не было, а в паспортный стол они сходить не догадались.

После поминок Нюра увела Стюру ночевать к себе в комнату, та много курила и несколько раз за ночь порывалась куда-то идти, а Нюра ее не пускала. На следующее утро Стюра ушла, и ее никто не мог найти: дома ее не было, на работу она не вышла впервые за почти тридцать лет работы, и Нюра безуспешно искала ее везде, даже на кладбище. Стюра пропала, а вместе с ней - ее документы и кое-какие деньги, отложенные в секретное место на самый черный день. Хотя, возможно, она истратила их все на похороны сына.

***

На заводе, учитывая ситуацию и прекрасный послужной список Стюры, в виде исключения не стали оформлять прогул, а оформили как отпуск без оплаты. Заявление на месяц и подпись подделывала рыдающая Нюра. В милиции развели руками, сказали недельку подождать - мол, горе у человека, вернётся, ждите. Нюра бродила по берегу реки Миасски целыми вечерами - вглядывалась в воду, обшаривала кусты и заросли рогоза. Утопиться в реке Миасс мог разве что воробей, но Нюра просто не могла находиться дома. Иногда ей компанию составляла моя бабушка, когда у них совпадали смены. Нюра из своей комнатки переехала в Стюрин дом: надо было кормить многочисленных кошек, козу и трёх собак, которые разом остались без хозяина и хозяйки, но Нюру они хорошо знали и признавали за свою. Забота о животных помогла Нюре не сойти с ума от потери двух самых близких людей разом.

Стюра вернулась через три недели после похорон, и не одна. С ней приехала маленькая чумазая девчонка с узкими раскосыми глазами, стриженая налысо. Лицо у Стюры было такое же мертвое, как после похорон, но Нюра, обнимая ее у ворот, пока незнакомая девчонка выковыривала из носа козявки, подумала, что теперь есть надежда, что это не навсегда.


Оказалось, что девчонку она привезла из Илекского детдома, вернее, приемника-распределителя. Пыталась найти в районе хоть кого-то из своей родни, но не сумела, все довоенные документы сгорели вместе с архивом. Тогда она просто пришла к директрисе приюта и сказала - я хочу усыновить ребенка, девочку, дайте мне самую никому не нужную, кого точно не усыновят. Заведующая возмутилась, что у них нужные все до одного, а потом вывела за руку ускоглазую Нину - лысую, в зелёнке и подживающих коростах, в грязных штанах, натянутых почти до ушей. Нину привезли в приют совсем недавно, и она ещё ничего не умела - ни ходить в туалет, ни есть вилкой и ложкой, ни разговаривать. По виду ей было года четыре или пять, но могло быть и больше: Нина долго голодала перед тем, как ее забрали из пустого дома без признаков живых взрослых людей, и была очень мелкой и тощей.

Войдя через ворота во двор за руку с Нюрой, Нина вдруг вскрикнула, вырвала руку и кинулась обнимать огромного пожилого Царя, любимого Гериного хромого щеночка, которого он притащил в дом самым первым, а Царь жмурился, поджимал передние лапы, оберегая их от детских ног, и облизывал лысую Нинину голову. И тогда Стюра впервые после смерти сына слабо улыбнулась.

***

С девочкой первые месяцы было страшно трудно, но Нюра не унывала никогда, а Стюра просто методично и последовательно выполняла раз за разом одну и ту же простую работу: умывала, чистила зубы, одевала в срочно нашитые и нанесенные знакомыми вещи, лечила болячки, кормила с ложки, учила пить из чашки, и, зажав под мышкой, стригла ногти на руках и на ногах под Нинины визги. Она точно так же твердо и методично лечила и выхаживала принесенных Герой покалеченных животных, очень часто против их воли: непреклонно, но с огромным сочувствием и жалостью. А еще она Нину постоянно обнимала-обнимала-обнимала: сначала по необходимости, как обнимают буйное животное, когда хотят его успокоить, а потом уж и по любви. Уже через полгода Нина перестала визжать и кусаться во время гигиенических процедур, умывалась и ела сама, без промахов делала все туалетные дела куда надо, и называла Нюру "Ны", Стюру "ма" и Царя - почему-то "цыц". И постоянно лезла на руки то к Нюре, то к Стюре, и те по очереди читали ей сказки, а Стюра еще и пела ей все свои любимые песни, а Нюра с ней бесконечно рисовала-рисовала, все подряд. Заговорила Нина примерно через год, и сразу пулеметными очередями, как и предполагала Нюра: скорее всего, в заброшенном доме, где ее нашли, она провела не всю свою жизнь, а только последние месяцы, и первые годы ее коротенькой жизни кто-то за ней ухаживал, и разговаривал, и учил ее каким-то необходимым человеческому детенышу вещам, и рано или поздно все это должно было потихоньку всплыть. Так и вышло. В школу она пошла на год позже, чем все ее ровесники, но ничем особо не выделялась на их фоне. Училась так себе, но и не хуже всех. Мечтала стать дрессировщицей в цирке: всех животных она любила и понимала так, как будто знала их язык, и они отвечали ей абсолютной взаимностью, и Стюра иногда вздыхала: точно так же все живое обожало ее Геру.

На пенсию Стюра вышла по горячему стажу в 50 лет. Начальство завода пошло ей навстречу и не стало ее увольнять, а перевело из цеха на более легкий труд: табельщицей, потом диспетчером, потом вахтером. Все понимали, что ей еще надо как-то растить дочь: когда Стюра пошла на заслуженную пенсию, Нине только-только исполнилось десять лет.

***

А Нюре тем временем наконец-то дали квартиру. Однокомнатную, с крошечной кухней и совмещенным санузлом, на оживленной объездной дороге рядом с УралАЗовским отстойником - огромной площадкой, на которой рядами стояли машины, готовые к вывозу. По периметру отстойника была натянута колючая проволока, и ночами ее освещало множество софитов, благодаря которым в Нюриной квартирке и ночью было светло, как днем. Она была так счастлива, что наконец у нее есть собственная отдельная квартира, собственная кухня с двухкомфорочной плитой и собственный теплый туалет, что все недостатки этой квартиры меркли и мельчали до тех пор, пока не исчезли вовсе. Еще один приятный плюс был в том, что Нюрина квартира была расположена ровно под той, которую после развода и размена двухкомнатной удалось получить моей бабушке. Они часто ходили друг к дружке в гости, и именно Нюра, Анна Семеновна, держала меня за руку, когда бабушка умирала от рака, и гуляла с моей мамой, чтобы та могла хоть немного отвлечься от ухода за тяжелой больной, и сидела со мной почти до утра на бабушкиной кухне, когда бабушка лежала в комнате на столе, прибранная и нарядная, в ожидании похорон.

***

Стюра заболела, когда Нина заканчивала восьмилетку. Сначала отказалась от работы: просто вдруг стало как-то невыносимо тяжело. Жили какое-то время на ее пенсию, было голодно. Потом, когда Нина уже училась в медучилище, Стюра начала падать, заваливаясь тяжело на бок всем большим телом. Жаловалась на головокружения, темноту в глазах, ледяные руки и ноги. К врачам идти отказывалась: боялась, как ее Нина ни уговаривала. В конце концов Стюре стало настолько хуже, что она, несмотря на свой панический страх перед врачами, прошла обследование, после которого ей сказали - сердце, возраст, тяжелая жизнь и изматывающая работа взяли свое. Сердечная недостаточность. Стюра возмущалась: это у меня-то сердечная недостаточность?! Да у меня сердца хватит на пятерых! Нюра грустно смеялась и кивала: да, да, даже на десятерых хватит, его у тебя в избытке. Нина, приставая ко всем знакомым врачам с вопросами, в конце концов окончательно выяснила, что лекарства от этого не существует, можно только поддержать организм, который износился раньше времени. Когда Нина заканчивала учебу и уже подрабатывала там и сям, у Стюры стали сильно отекать ноги, появилась одышка. Она уже вставала с трудом с кровати, чтобы утром затопить печь, приготовить еду для себя, Нины и многочисленных животных, и встал вопрос о переезде из дома в Нюрину квартиру. Стюра отказывалась наотрез, хотя Нюра и горячо убеждала ее, что в ее крошечной однушке всем хватит места, уж Стюре-то точно, а она может и на полу спать, или в раскладном кресле на кухне. В конце концов, когда Стюра уже с трудом могла дойти до туалета на улице, и для растопки печи носила по одному полену за раз (больше поднять не могла), они сели и решили: перевозим. Нина остается в доме за хозяйку, Стюре Нюра уступила свою царскую постель с огромной пирамидой подушек под кружевной накидкой, а сама переехала на четырехметровую кухню, в раскладное кресло, которое специально для этого купила. Из всего своего большого хозяйства Стюра взяла только пару сменной одежды и любимую старую кошку Кузину, с которой не могла расстаться. Кузина начинала свою долгую жизнь Кузей, но после первого выводка котят была срочно переименована. Сколько ей было лет - никто толком не знал, но была она очень старой, настоящий кошачий ветеран.

Болезнь давалась Стюре очень тяжело. Она лежала на высокой кровати, откинувшись на пирамиду из подушек, большая как статуя, укрытая нарядным одеялом, и плакала, когда Нюра ее кормила, как ребенка, с ложечки. Каждое утро она снова расстраивалась оттого, что пережила еще одну ночь. Участковая терапевтша, посещавшая Стюру регулярно, разводила руками и говорила, что лекарства от старости еще не изобрели, а Нюра на это страшно сердилась и топала ногой: какая старость?! Ей же нет и шестидесяти! Терапевтша пожимала плечами, вздыхала, выписывала очередной рецепт на витамины и мочегонное, и уходила дальше по участку. Тогда Нюра развернула бурную деятельность: раз врачи сказали, что помочь невозможно, она привезла к Стюре какую-то древнюю бабку, та долго слушала Стюрино сердце через трубочку, мяла ее вспухшие ноги-колонны, а потом сказала, что помочь ей можно: бегать и таскать тяжести она больше не сможет, но ходить будет точно. Потом продиктовала радостной Нюре уйму всяких названий и рецептов, взяла огромную по тем временам сумму за визит и ушла. Так в Нюриной квартире появились огромные пуки трав, развешенные по стенам (березовые веники, хвощ, можжевельник), бидон меда с проверенной пасеки хороших знакомых, трехлитровые банки сухих ягод боярышника и шиповника. Стюра смотрела на все это копошение вокруг себя с грустным прищуром: раз пришло ее время, никакой шиповник его не продлит. Но Нюра упорно кормила Стюру невкусной едой без соли, поила компотами из ягод боярышника и брусники через носик заварочного чайника, и даже попа как-то притащила - а вдруг поможет? Стюра рассердилась и попа прогнала.

То ли бабкины травки помогли, то ли неустанная Нюрина забота, но Стюре постепенно стало лучше. Тут еще и участковая врачица, сияя, притащила рецепт на какое-то совершенно новое лекарство, которое должно было совершить революцию в лечении сердечной недостаточности, но травки и компоты тоже одобрила. Стюра начала вставать и даже выходить на улицу вместе с Кузиной - на травку у подъезда, и сразу стала заговаривать о возвращении в свой дом: Кузина просилась на волю, а ей самой в квартире было тесно и душно, она хотела туда, к себе домой.

Только когда переезд Стюры обратно в дом стал уже обсуждаться совсем всерьез, Нина вдруг призналась, что выходит замуж и ждет ребенка. Жить с мужем они планировали в Стюрином домике, в котором была одна-единственная комната. Стюра, всплеснув руками, сказала, что тогда тем более ей надо переезжать назад! Ведь Нине обязательно понадобится ее помощь с ребенком, когда он родится. Нина молчала, виновато потупив взгляд. Нюре было абсолютно понятно, что Стюра в своем доме будет совершенно лишняя.

Свадьбу сыграли быстро и скромно, в призаводской неопрятной столовой, с небольшим количеством гостей. Стюра сидела во главе стола, как генерал, строго глядела на жениха, который под ее взглядом от смущения начинал ерзать и суетиться, и на Нинин уже заметный в узком платье живот, а Нина сияла как солнце и не сводила влюбленного взгляда с будущего мужа. После свадьбы, проводив молодых до дома, Стюра с Нюрой вернулись в квартиру, каждая на свою постель - Стюра на кровать с подушечной пирамидой, Нюра на раскладное кресло. Обе долго не могли заснуть и всё переговаривались через открытые двери, уговаривая друг дружку, что все будет хорошо.

***

С помощью, конечно, не вышло. Стюра рвалась домой, но, переночевав там несколько ночей, оставив на воле Кузину, переехала обратно к Нюре. Нина сама прекрасно справлялась с народившейся горластой младеницей, которую назвали в честь Нюры - Анной, Анютой. Суетливый муж пытался помогать, почти не пил, и оба они с Ниной всячески показывали Стюре, что она здесь совершенно лишняя. Нюра, не полностью ослепленная красотой своей тезки, замечала всякие мелкие неприятные вещи - то, как Нина боялась неудовольствия своего мужа, то, как она прятала бутылку, как сжималась, когда он протягивал к ней руку, как тревожно ждала зарплаты, - но молчала. Стюра же не спускала маленькую Анечку с рук, пела как соловей, и впервые после начала болезни смогла взяться за топор. Невысокий и худоватый Нинин муж с оторопело поднятыми бровями наблюдал от крыльца, как бабка Стюра с хэканьем разваливала надвое здоровенные колоды огромным колуном, который он и подымал-то с трудом.

Нина долго скрывала, что с мужем у нее не заладилось. Прятала синяки под платками, шарфиками и длинными рукавами. На выбитый зуб говорила, прикрываясь ладонью, что неудачно упала. Нюра горько морщилась и глядела в стол, а наивная доверчивая Стюра ахала и кидалась делать примочки из бадяги на каждый очередной Нинин синяк. Однажды Нина прибежала в Нюрину квартирку ночью, с хныкающей Анютой на руках - с разбитой в кровь губой и носом, с заплывшим глазом, и, кажется, со сломанным запястьем. Нюру тотчас окатило холодным: давно ли она сама точно так же прибежала к Стюре?

Только вставшая с постели Стюра, мягкая и растрепанная со сна, поглядела на смывающую кровь в умывальник Нину, на плачущую Анютку, стянула свою необъятную ночнушку с совершенно помертвелым лицом, одела гимнастерку и штаны с размеренностью и неотвратимостью Немезиды, и ушла в ночь - несмотря на голосившую Нюру, вставшую поперек двери, пока Нина с орущей Анютой умывались и переодевались в ванной. Нининого мужа, в буйном пьяном кураже ломающего мебель в ее чистеньком домике, она быстро скрутила, повалила на пол и долго била огромными кулаками, пока он не перестал подавать признаков жизни. На шум и крики прибежали соседи, и оттащили Стюру, а потом поливали водой и пытались посадить на пол багрового избитого в отбивную тощего мужичонку, и никто поначалу не заметил, как Стюра вдруг сползла на пол и упала плашмя, как шкаф, с громким стуком.

Прибежавшая позже всех Нюра в пальто прямо поверх ночнушки успела заскочить в машину "скорой помощи", на которой неподвижную Стюру увозили в реанимацию. Туда Нюру не пустили, и она всю ночь провела под дверями, в коридоре, смягчив самые черствые в мире сердца медсестричек, видевших всякое, и над ней на следующий день сжалились и пустили к постели больной. Стюра лежала под простыней огромная, голая, с трубками и капельницами, с полузакрытым правым глазом, и горящим бешеным огнем левым, и Нюра впервые в жизни припала к ее руке и целовала-целовала так, что зашлось сердце, и умоляла не умирать, и только через несколько минут заметила, как Стюра шевельнула пальцем сначала раз, потом второй, а потом еле заметно сжала Нюрину ладонь.

***

Врачи очень быстро поставили Стюре диагноз, прозвучавший для всех похоронным звоном: обширный геморрагический инсульт лобной части мозга. Шансов, сказали, практически нет. Нюра и Нина, с совершенно одинаковыми растерянными лицами, смотрели на врачей с надеждой: а может быть, есть какое-то волшебное средство? Может, в Челябинске? Или даже в самой Москве? Средства не было. На дворе был 1983 год, таких тяжелых больных у нас не оперировали, а сразу списывали в утиль. Для очистки совести врачи назначили ей гемостатик и диуретик, наложили трахеостому, и на этом лечение закончилось.

Трое суток Стюра болталась между жизнью и смертью, к ней снова никого не пускали, потом Нина, вся в синяках, со сломанным носом и с загипсованной рукой, через знакомую медсестру прорвалась в ПИТ, и там наконец увидела свою приемную маму - голую, с трубками, торчащими из трахеи, всю в проводах и катетерах, со сбитой в огромный плоский колтун косой. Нюра потом мне рассказывала, сморкаясь в огромный белейший платок, что Нина заговорила со Стюрой, погладила ее по руке, и не получила в ответ никакого отклика, но именно в тот момент Стюра, видимо, всё же решила не умирать.

На следующий день она снова открыла один глаз, попыталась выдернуть катетер, и ее вскоре, сняв трахеостому, из ПИТа перевели в обычную палату, где лежали ещё семеро таких же тяжёлых неподвижных женщин, вокруг которых суетились родственники. Именно туда, в палату с восемью неподвижными женщинами, как-то пришел милиционер: собирался взять показания по заявлению избитого потерпевшего, Нининого мужа. Постоял над ее кроватью, пока Нюра растерянно переминались с ноги на ногу рядом, заглянул в совершенно стеклянный, мутный Стюрин открытый в потолок глаз, почесал шариковой ручкой в затылке, поговорил в ординаторской с врачом, пожал сам себе плечами и ушел. Сразу после его ухода Стюрин левый глаз прояснился, заблестел, потом она чуть-чуть повернула голову, улыбнулась встревоженной Нюре левым уголком рта и, кажется, этим живым глазом ей подмигнула.

Стюру выписали домой умирать через два месяца, с пролежнями на ягодицах и на голенях, с красной от мочи промежностью - несмотря на все старания Нюры и Нины, в больнице ухаживать за лежачей больной было тяжело, практически невозможно. О том, что она жива и понимает, что происходит вокруг, Стюра давала понять уголком рта, бровью и глазом - внимательным, ярким, абсолютно живым, - и еще пальцами левой руки. Так, перед самой выпиской домой на слова лечащего врача о том, что вот так, в лежачем состоянии, без положительной динамики, Стюра может провести всю свою оставшуюся недолгую жизнь, она медленно, но совершенно осознанно скрутила из непослушных пальцев левой руки вялый, но отчетливый кукиш.

***

Дома Стюру снова положили на царскую Нюрину кровать, чисто вымытую, намазанную с ног до головы кремом, с неаккуратно коротко подстриженными Ниной седыми волосами: косу после больницы пришлось отстричь. Нюра сидела рядом с ней на табурете, держала за руку и смотрела в ковер, считая завитки. Нина тихонько возилась на кухне, брякала посудой, а Анютка играла на ковре в комнате. Тикали настенные ходики с кукушкой, отсчитывая последние часы Стюриной жизни. Так думали все - но не сама Стюра. Стюра всем своим могучим отяжелевшим организмом решила жить, и кто бы смог ей в этом помешать?

Анна Семеновна, Нюра, в этой части рассказа заплакала легкими прозрачными слезами, и побежала за фотографиями, которые хранились у нее в большой нарядной коробке из-под итальянских сапог. Долго рылась, потом нашла то, что искала. На черно-белой карточке, подписанной 1988 годом, спустя целых пять лет после инсульта, Стюра сидела на постели на фоне огромной кружевной пирамиды из подушек, с одного боку ее подпирала Нина, влюбленно заглядывающая ей в лицо, а по другой бок сидела Анютка-первоклашка, птенец с тощей шеей, торчащей из школьной формы с белым фартуком, и внимательно смотрела в объектив. Стюра глядела на зрителя одним глазом, второй был совсем закрыт, зато сидела она сама! Правда, опираясь обеими руками на толстую кривую палку, похожую на ствол дерева, которым, вероятно, раньше и была.

Эта последняя Стюрина фотка стала возможной, потому что она смогла снова встать на ноги через четыре месяца после инсульта, который ее чуть не убил, как несколькими годами ранее чуть не убила сердечная недостаточность. Врачи хором говорили, что это чудо, абсолютное чудо - Стюрин могучий организм с его бездонными резервами, который наотрез отказался умирать. Правый ее глаз так и остался навечно полузакрытым, и вся правая часть её широкого красивого лица съехала вниз. Правая рука почти не слушалась, и правую ногу она приволакивала, опираясь при ходьбе на палку-костыль. Говорила Стюра медленно и невнятно, и понять ее могли только близкие. Зато она с удовольствием смотрела одним глазом телевизор, который ей подарили бывшие сослуживцы, скинувшись с премии по поводу очередного юбилея УралАЗа, и часами завороженно слушала, как Анютка читает ей вслух ее любимого Льва Николаевича Толстого.

Через полгода после выписки она уже медленно ходила по квартире, как ледокол, рассекая воздух с запахами лекарств и трав, держась за стены и опираясь на костыль, и могла выполнять простейшие действия левой рукой - умыться, причесаться, поставить чайник с помощью пьезо-зажигалки. Совсем не давались ей пуговицы, поэтому моя бабушка нашила ей просторных ситцевых балахонов без застёжек. Она могла сама их надевать через голову, уложив особым способом на спинке кровати. Не любила, когда ее обслуживали, все старалась делать сама. Почти каждый день Нюра выводила ее на лавочку у подъезда, и Стюра сидела там в своих балахонах, величественная и неподвижная, как памятник, широко расставив монументальные ноги, и, нахмурив бровь, с любовью глядела на жизнь, кипевшую во дворе. Когда я приезжала к бабушке в гости, она почти всегда была там, на лавочке, в любую погоду, и строго кивала мне, тянулась левой рукой, чтобы потрепать меня по плечу, и что-то невнятное, но очень одобрительное мне говорила.

***

В начале 90-х Нина, оставив Анютку под присмотром Нюры и сдав знакомым молодоженам Стюрин маленький домик, уехала на заработки в Челябинск по приглашению знакомой клиентки, к которой несколько лет платно ходила на дом ставить уколы: сначала она торговала на рынке привезенной из-за границы дочерью клиентки косметикой, а потом они на пару с этой дочерью вдруг замутили там же, на рынке, небольшой косметический салон, который мгновенно стал невероятно популярен у всех рыночных торговок и их родственниц и подружек. Нина там лихо и бесстрашно ставила всем желающим уколы таинственных импортных препаратов, которые должны были невероятно омолодить и оздоровить этих самых желающих. Сначала Нина снимала комнату в общежитии, потом стало хватать на небольшую квартирку. Получалось у них неплохо, слава салона и его клиентура стремительно росли, пришлось даже открыть вторую точку и нанять еще девочек.

Приезжала домой Нина почти каждые выходные, очень усталая, но совершенно счастливая и полная бурлящей жизни, каждый раз в новых диковинных шмотках. Подкидывала бабулькам пачечки денег. Анютке привозила кофточки и джинсы, от которых ее одноклассницы падали в обморок от зависти. Бабушкам с лицом фокусника дарила то умопомрачительные шампуни с запахом розы и тропических фруктов, то невероятные супер-омолаживающие крема на основе ростков пшеницы и миндального молочка, то колготки с ослепительным блеском, делавшие Нюрины худые ноги похожими на сосиски, упакованные в целлофан, то многоэтажный чемоданчик с косметикой (Нюра потом часами перед трельяжем сосредоточенно наносила себе на веки то лиловые, то ярко-голубые тени, наводила специальной губочкой матрёшечные щеки и вырисовывала на месте губ ярко-алое сердечко, а Стюра над ней потом смеялась половиной лица, и сердитая Нюра все смывала... и тут же начинала краситься снова, не в силах оторваться). Иногда Нина привозила бутылки спиртного с разноцветным содержимым и яркими наклейками с нерусскими надписями. Из бутылок бабульки пробовали каждый вечер перед сном по капельке, поводя носами и причмокивая, и обе одновременно шлепали по Анюткиным рукам, тянувшимся к хрустальным рюмкам с ярким, пахучим, ядовитого цвета содержимым. Больше всего бабушки одобрили малиновый ликер: сладко, вкусно, весело! Никогда раньше их жизнь не текла так гладко, и не была такой наполненной новым, блестящим, интересным и красивым. Даже новые деньги Нюра разглядывала с простодушным удивлением, без всякой злости, и, приходя из магазина, на пальцах пересчитывала нолики у ценников на молоко и хлеб, а Стюра округляла здоровый глаз и недоверчиво крутила головой. Несмотря на растущие как на дрожжах цены, бабушки ни в чем не знали недостатка чуть ли не впервые в жизни, и наконец-то обе были счастливы, и Анютка грелась в их счастье, как котенок на солнце.

Однажды Нина привезла Стюре огромное, яркое как оперение райской птицы платье из хрустящей сияющей синтетики, по которой то и дело пробегали синие искры статического электричества. Оно било током всех, кто к нему прикасался, но было абсолютно, эталонно прекрасным! Переливалось всеми цветами радуги, было широким, как накидка на кровать, и длинным, как ковровая дорожка в Нюрином коридорчике. Стюру облачили в это платье в четыре руки, подпоясали подходящим узеньким пояском, подвели к зеркалу и отступили, чтобы она могла сполна насладиться своим великолепием. Стюра ахнула, уронила палку и невнятно что-то воскликнула. "Мама, тебе нравится, правда? Ты же у нас красавица?" - спрашивала Нина дрожащим голосом, обнимая сзади Стюру и выглядывая из-за нее в зеркало где-то в районе подмышки. Стюра медленно и величественно кивала, гладила себя по груди и животу левой рукой, расправляла и теребила сияющие трескучие складки, а из ее здорового глаза текли слезы.

Стюру похоронили в этом платье в 1994 году, ей должно было вот-вот исполниться 77. Умерла она через 11 лет после инсульта совершенно спокойно, во сне: просто не проснулась однажды утром. Ничего прекраснее этого королевского павлиньего наряда за всю жизнь у нее не было, не считая того бархатного синего платья, которое моя бабушка сшила из шторы, и которое истлело и вознеслось молекулами синевы на небеса задолго до самой Стюры. Я помню Стюрины похороны, я была на них, поддерживала с одной стороны плачущую бабушку, а с другой - каменную, монументально неподвижную Нюру, не выронившую у гроба ни слезинки, и даже, кажется, ни разу не моргнувшую. Нина с Анюткой плакали, и вместе с ними плакали тихонько немногочисленные старые, темно-коричневые, будто вырубленные из гранита женщины в черных косынках, знавшие Стюру еще по автомоторному. В стороне от всех робко переминался с ноги на ногу серенький, совершенно плоский и блёклый бывший председатель жилбыткома, как будто специально к похоронам вынутый из нафталина... Ему, должно быть, было уж крепко за девяносто. В тесной Нюриной квартирке во время поминок одна из гранитных старух за столом вдруг запела "Вставай, страна огромная", любимую Стюрину песню, и все подхватили, и от этого многоголосого хора гудели и вибрировали стены и пол крошечной квартирки, как будто вместе с ними пела сама Земля.

***

После того, как все гости разошлись с поминального обеда, Нюра с Ниной и Анюткой медленно и в полном молчании перемыли всю посуду, унесли в квартиру моей бабушки стулья, которые брали взаймы, немного прибрались в квартире, стараясь не глядеть на кровать с пирамидой из пяти подушек, а потом Нина с Анюткой ушли ночевать к моей бабушке, а Нюра осталась дома. Привычно постелила себе на раскладном кресле на кухне. Села, свесив руки между колен, прислушалась. Стояла совершенная тишина, было слышно, как в квартире моей бабушки этажом выше тихо двигали стулья и раскладывали диван. Ни звона пружин кровати, ни шумного дыхания Стюры, ни ее кашля, ничего. Через полчаса такого неподвижного сидения Нюра, услышав в комнате какой-то шорох, даже пошла проверить, что там - и застала только виноватый стол, стоявший неловко, боком и не на своем обычном месте, да идеально застеленную кровать с подушками под кружевной накидкой. В углу, за кроватью, между ее спинкой и стеной, что-то белело, и Нюра, не дыша и вытянув руку изо всех сил, достала из узкой щели Стюрину ночнушку, уже успевшую слегка припылиться - а значит, пролежала она там не меньше недели. И тут Нюра, каменной скалой прошедшая и похороны, и поминки, вдруг уткнулась в эту ночнушку всем лицом и впервые за прошедшие дни смогла завыть, затыкая себе рот куском теплой пыльной фланели, которая всё ещё пахла ее самым любимым на всей земле человеком.

***

На следующий день Нина уехала в Челябинск, и Анютку забрала с собой. Она уже давно заговаривала о том, что девочке в Челябинске будет лучше, что совсем рядом со съемной Нининой квартирой отличная школа, по-модному называемая лицеем, да все как-то долго оставалось по-прежнему, несмотря на все эти разговоры. Похороны словно подтолкнули давно зревшее решение, и очень быстро, буквально одним днём, Нина собрала Анюткины вещи, забрала ее документы из миасской школы прямо посередине учебного года, и они уехали, пообещав приезжать в гости каждые выходные.

Конечно же, каждые выходные никак не получалось. Сначала они приезжали пару раз в месяц, потом - один раз в месяц, а потом только по праздникам, несколько раз в год. Анютке вот-вот должно было исполниться 14, и с мамой в Челябинске ей очень понравилось, а Нюра как будто совсем не замечала, что появляются они на ее пороге все реже и реже, и в конце концов Нина совершенно успокоилась: Нюре совсем неплохо одной, встречает она их со сдержанной радостью, провожает без слез, ну и отлично.

Слез у Нюры и правда больше не было. Она часами смотрела телевизор, раз в день ходила в магазин, раз или два в неделю приходила на чай к моей бабушке или, наоборот, приглашала ее к себе. Я тоже приходила на эти неторопливые чаепития, когда приезжала в Миасс и навещала бабушку, мы чинно выпивали кружку-две, разговаривали о Питере, о погоде, урожаях и политике, и, довольные друг другом, расходились. Несколько раз Нюра съездила вместе с бабушкой в ее маленький сад, и даже один раз там ночевала, но ей не понравилось, и больше она там ни разу не побывала. Вязать и шить она больше не могла, ещё за пару лет до Стюриной смерти у нее началась какая-то ерунда с глазами, а к врачам она идти не хотела, хоть и имела некоторые преференции как ветеран войны: боялась. Книги она никогда особо не любила, быстро теряла нить повествования, а все переживания, которых больше совсем не было в ее жизни, ей заменили Сиси, Джина, Круз и София, а также другие герои знаменитого сериала, который она вдруг начала смотреть с середины, и долго не могла понять, кто кому и кем приходится, а когда втянулась - бежала почти бегом к телевизору в заветное время, приготовив себе на стульчике рядом с креслом чашку с чаем, блюдце с печеньем и какую-нибудь розеточку варенья, которое ей то и дело в виде маленького приятного презента приносила моя бабушка. Пока не умерла в 1997 году...

***

После смерти моей бабушки Нюра осталась совсем одна. Моя мама навещала ее, когда могла, но в целом получалось довольно редко. Видимо, именно благодаря долгим перерывам между визитами мама заметила, что в чистенькой как игрушечка квартирке Нюры происходит что-то не то, ее постепенно заполняет какой-то странный непорядок. Сальные пятна на стаканах и зеркалах. Липкая, полностью потерявшая свой первоначальный цвет скатерть. Непрозрачные стекла в окнах. Белое от брызг зубного порошка зеркало в ванной. Поникшие цветы. Серые грязные полосы на стенах на высоте груди. Нюрин халат, прежде сияющий чистотой и накрахмаленный до хруста, в неопрятных разводах на самом видном месте. Кривые дрожащие линии подводки, которую Нюра не забывала делать уже много лет, стали выходить далеко за пределы ее тяжёлых морщинистых век, а помада - за пределы губ. Но последней деталью, которая привела маму в ужас и словно открыла ей глаза, стал толстенный слой пыли на любимом Нюрином телевизоре. Она смотрела свой сериал, не обращая внимания на то, что на экране двигались и разговаривали серые бесформенные тени, очертания которых полностью скрадывала пыль. Только тогда мама догадалась, что Нюра уже почти ослепла. Пустившись в расспросы, мама выяснила у Нюры, что хлеб и молоко ей давно приносит соседкина дочь, она же и дежурит за нее по подъезду за небольшую денежку, овсянку и гречку она себе больше не варит, а с вечера заливает кипятком, да и вообще последнее время предпочитает любой еде кусок белого хлеба, размоченный в молоке или кефире.

Мама немедленно позвонила Нине, и та  тут же примчалась несмотря на то, что Анютка как раз сдавала вступительные экзамены в юридический колледж, с высоченным проходным баллом и огромным конкурсом. Первый же осмотр окулиста, вызванного на дом, подтвердил: запущенная катаракта, зрение сохранено на 10%, и скоро его не останется вовсе. Пометавшись по кабинетам в поликлинике и в глазном стационаре, и несколько раз съездив в Челябинск, Нина отчётливо поняла: в Миассе всем всё равно. В Челябинске тоже всем всё равно, но там хотя бы есть она, Нина. И Анютка, которая хоть и стала страшно отстранённой и безразличной ко всему, кроме учебы и друзей, но все же могла и помочь с приготовлением еды, и занять очередь в поликлинике, и сгонять быстро в магазин или аптеку.

Операции по замене хрусталика делали только в Челябинске, поэтому Нина начала уговаривать Нюру поехать с ней туда, как ветерану ей обещали сделать операцию почти бесплатно и практически без очереди. Ну как бесплатно. Недорого. Ну как без очереди... Зависело от суммы.

Нюра отказывалась наотрез. Там все чужое, говорила она. Здесь я привыкла, здесь мой дом, здесь Стюра, здесь Тася. Нина сердилась: Стюра и Тася не здесь, а на кладбище, мы с тобой будем туда приезжать! Так часто, как ты захочешь! Нюра, глядя мимо Нины непрозрачными, матовыми жемчужно-серыми зрачками, качала головой: они здесь. Рядом со мной. Ты просто не видишь.

Уговоры затянулись почти на год. До тех пор, пока однажды Нюра не вылила кипяток из чайника не в чашку с овсянкой, а мимо, на стол, откуда он немедленно хлынул ей на живот и на бедро, стёк в тапок и растекся по полу лужей, в которую Нюра упала, потеряв сознание от боли.

***

В челябинском ожоговом Нюра пролежала почти полгода. Плохо заживало, несмотря на очень тщательный уход. После того, как Нюра пришла в сознание, она почему-то снова оказалась в 1942 году, в воронежском госпитале, где ее выхаживали медсестрички-школьницы. Удивлялась она даже больничной еде и посуде, и тому, какие умные, странные, фантастические аппараты ее окружают, в Воронеже таких вроде бы не было... Нину и Анютку она тоже принимала за сестер милосердия, и врач-геронтолог, специально приглашенный ради такого интересного случая в ожоговое, только пожимал плечами и говорил, что это не к нему, а к психиатру, всё-таки война, возраст, здоровье... Пожилая женщина-психиатр у Нюры тоже побывала, и они чудесно поболтали про военные пайки, про карточки и про изобретение новых лекарств в московских лабораториях. После чего она написала заключение: ретроградная амнезия. Может, пройдет. А может, и нет.

Пока Нюра пребывала в 1942 году, Нина оформила над ней опекунство, и как-то довольно быстро и очень удачно продала Нюрину миасскую квартиру. Стюрин дом был продан ещё раньше, но у Нины было подкоплено немало денег, сколоченных на уколах красоты и вечной молодости, поэтому, вместе с Нюриными деньгами, отложенными на черный и даже ещё более черный день, она смогла наконец купить квартиру в Челябинске, и не самую плохонькую. Пусть малогабаритную двушку, зато с ремонтом, и в очень зелёном районе, и недалеко от ветеранского госпиталя. И даже хватило на первоначальный взнос за кредит на новую, с иголочки, квартиру в шикарном современном доме: Анютке на будущее.

После ожогового ничего не понимающую покладистую Нюру аккуратно перевезли в ее новую комнатку в маленькой двушке: из стационара ее выписали, теперь только надо было ездить на кое-какие процедуры, чтобы шрамы не стягивались. Первый день она по-детски радовалась широкой кровати, большому громкоголосому телевизору, долго с удивлением на лице поворачивала шаровый кран и жала кнопку на унитазом бачке: ей ещё помнились железные цепочки с тяжёлыми фаянсовыми грушами.
На второй день она затосковала. По телевизору говорили сплошь непонятное, Сиси она не помнила, а видела она теперь совсем  плохо, еле различала только свет и тень, а поговорить ей было не с кем. Анютка училась и одновременно проходила какую-то стажировку, и дома не бывала сутками, Нина целыми днями пропадала в своей клинике вечной молодости, изо всех сил зашибая деньги на новый кредит, а соседи почему-то отказывались знакомиться, хотя Нюра несколько дней подряд ходила по подъезду, ощупью искала кнопочки звонков, и представлялась с сияющей улыбкой в полуоткрытую на цепочку дверь: день добрый, меня зовут Анна Семёновна, я ваша новая соседка. Не попьем ли чаю за знакомство?

Двери захлопывались прямо перед Нюриным носом, успевая выпустить порцию мата, или просто беззвучно. Потом Нюра плакала, потому что не могла найти собственную дверь, и вечером Нина находила ее сидящей на ступеньках...

Нина после Нюриных попыток завести себе друзей впала в печаль. Запирать Нюру одну в квартире ей казалось жестоким, позволить бродить ей по подъезду между 1942 и 1999 годом она позволить не могла, и дома с ней сидеть тоже не могла, работа требовала ее ежедневного и ежечасного присутствия: администраторы тупили, клиенты скандалили, "девочки" норовили обмануть и провести сеанс мимо хозяйкиного кошелька, "мальчики" то и дело приходили за взносами "на крышу", и только ее пристальное внимание к происходящему в салонах удерживало ситуацию под контролем на самой границе возможной катастрофы.

***

Должно было непременно что-то совпасть так, чтобы ситуация с Нюрой хоть как-то решилась. И оно, конечно, совпало. К одной из салоновских "девочек", 45-летней парикмахерше Шахризе, из далёкой бывшей республики приехала ее старшая сестра Гуля, Гульшара. Ее на родине после развода выгнал из дома муж, и она приехала к сестре в поисках работы и жилья. Медсестра по образованию, она бы как раз пришлась к месту в салоне, если бы не возраст, огромный рост и ее смертельно усталая, изработанная внешность: Гуле недавно исполнилось 55, а выглядела она из-за тяжёлой жизни, морщин и загара намного старше. Кроме того, у нее не хватало нескольких передних зубов: мужниных рук дело. Нина некоторое время назад уже обещала Шахризе подумать над трудоустройством Гули, и тут как раз так все совпало с выпиской Нюры, с необходимостью что-то придумать с ее одиночеством и путешествиями по подъезду. В одночасье было решено: Гуля за скромную плату, фактически за еду, переедет со своим небольшим мешком с вещами в крошечную комнатку Нюры, а спать будет на раскладушке, которую немедленно купили в ближайшем хозяйственном магазине.

***

Даже жизнь, которая уже совсем клонится к закату, требует себе иногда хотя бы маленькое, но чудо. Этим чудом стал Гулин мунисак невероятных павлиньих оттенков с переливами всех цветов радуги поверх скромного простого курта и шаровар. Ей чудом удалось сохранить этот мунисак, когда она бежала из дома, и он был ее единственной самой нарядной и парадной одеждой. Лачак, ее головной платок, под который аккуратно были убраны седые волосы, был тех же невероятных цветов, но успел поблекнуть от солнца и многочисленных стирок.

Когда Нина впервые завела Гулю в Нюрину комнату, та дремала с полуоткрытым ртом на заправленной кровати, повернувшись одним ухом к бормочущему телевизору. Нина откашлялась, постучала в уже открытую дверь, и Нюра, встрепенулись, тут же села прямо, изо всех сил пытаясь показать, что она и не думала спать... и тут она увидела высокую, статную Гулю, ее переливчатый мунисак, ахнула, попыталась вскочить с кровати и чуть не упала (подкосились ноги), и кинулась Гулю обнимать, плача и крича: Стюра, милая, родная моя, Господи, ну где же ты так долго была! Я тебя тут заждались совсем! Где тебя носило?! Забери меня скорее отсюда, поедем, поедем скорее домой!

Нина стояла, ошеломленно закрыв рот ладонями, и тоже плакала. А Гуля гладила по спине незнакомую слепую старуху с редкими белыми кудряшками, и тихонько ей говорила: здравствуй, милая, здравствуй, ну не плачь, моя золотая, моя шелковая, моя сапфировая, теперь все будет хорошо. Теперь все будет хорошо.

И действительно. С появлением Гули в Нюриной жизни вдруг все снова стало настолько хорошо, насколько это вообще было возможно.

***

Никакого внешнего сходства между Стюрой и Гулей, конечно, не было. Гуля была смуглая, строгая, худая. Разговаривала, прикрывая рот рукой и опуская глаза вниз. Стеснялась своего роста и беззубого рта, и старалась в любом помещении встать в уголок, сбоку, на заднем плане. Любила готовить, и очень любила, когда был большой выбор продуктов: мясо, крупы, много всяких овощей. В первый же день, получив на руки деньги на ведение хозяйства, сходила на рынок и принесла мяса, риса, всяких приправ. Нина, показав ей все их небольшое компактное хозяйство, собрала немного своих вещей и перевезла их в Анечкину квартиру, которая еще благоухала свежим ремонтом. Почему-то она решила, что так будет лучше всем. Анечка, впрочем, оказалась другого мнения: у нее уже был жених, ее одногруппник, и на уютную, новую квартиру с головокружительным запахом краски и невыплаченным кредитом у них были совершенно не включающие Нину планы. Только сторонний наблюдатель мог заметить, как интересно закольцевалась история, но его в тот момент просто не было рядом, а Нюре было совершенно не до того.

Буквально за несколько дней Гуля вдохнула в неухоженную двушку жизнь, солнце и сумасшедшие запахи. Нюра с лицом ребенка, распечатывающего новогодний подарок, пробовала Гулину еду, нащупав край тарелки, и расплывалась в улыбке после первой же ложки. Первое время ей никак не удавалось усадить Гулю за один стол с собой: она стояла в дверях кухни, сложив руки лодочками на животе, и любовалась тем, как Нюра ест, восхищённо качает головой, промакивает подливку куском лепешки и благодарит, благодарит и нахваливает. Со временем и сама Гуля стала присаживться за стол, на самый краешек стула, готовая в любую секунду вскочить, подать, принести или унести.

Имена и лица Нюра ещё долго путала, то и дело обращаясь к Гуле "Стюра". Но после той первой встречи со слезами ее сознание какими-то странными рывками, но неуклонно стало возвращаться назад, из прошлого, в то время, когда она жила одна после Стюриных похорон. Время, которое она провела в ожоговом, похоже, полностью стёрлось из ее памяти, но зато она вспомнила почти весь остальной кусок ее жизни между воронежским госпиталем и ожогом, и целыми днями, с утра до самого вечера, рассказывала свою жизнь Гуле - пока та чистила щеткой ковровые покрытия, или мыла посуду, или драила старую чугунную ванну, или мелко-мелко шинковала овощи.

Они снова стали гулять. Нюра могла пройти всего ничего, но Гуля упорно, почти за руку, уводила ее в лесопарк неподалеку от их дома, находила там лавочку, усаживала, доставала пакеты с едой, бутылку с чаем, и они снова разговаривали: Нюра рассказывала, а Гуля внимательно ее слушала со строгим лицом, наклонив голову и кивая. Зимой они выходили совсем недалеко, во двор, на ближайшую лавочку, и Нюра кормила там голубей, к которым Гуля почему-то  испытывала страх пополам с брезгливостью. Однажды большой нахальный голубь почти залез к ней на колени, и Гуля с криками согнала его с себя, вскочила и ещё долго тряслась от отвращения. Нюра с того случая перестала брать с собой хлеб и крупу. Только остатки каш она просила класть около подвального окна для бездомных кошек. Там же, у подвального окна, слепая Нюра подобрала полосатого простецкого котенка, которого назвала Кузиной. Правда, в самом ближайшем будущем отмытый и откормленный котенок оказался Кузей. Нюра смеялась: круг замкнулся. А Гуля никак не могла понять, над чем Нюра смеётся, что за круг, и почему кошка, оказавшаяся котом - это смешно.

В 2002 году Гуле удалось уговорить Нюру на операцию по замене хрусталиков. Нина ее горячо благодарила, и даже добавила ей зарплату. Гуля строго кивала, за прибавку сказала огромное спасибо: ела она вместе с Нюрой те же самые каши, шурпу и плов, которые для нее готовила, а все деньги, которые оставались после редких и скромных личных покупок, она делила пополам и отсылала двум своим сыновьям, у каждого из которых уже были свои семьи. Нюра это очень не одобряла: почему-то ни один из сыновей не приютил мать после того, как отец выгнал ее из дома. Поэтому деньги детям Гуля посылала тайком от Нюры,  стараясь забежать на почту по пути в магазины или на рынок.

Сначала Нюре прооперировали один глаз, через неделю - второй. Первые дни она страшно боялась снимать специальные накладки, и даже спала в них, а когда наконец сняла, то долго смеялась, хлопала в ладоши и ругалась нехорошими словами, а когда Гуля с Ниной ее испуганно спросили, в чем дело, она ответила - это я от радости. Один глаз у нее так и остался полуслепым, а второй очень даже видел, и она сразу после снятия повязок жадно вглядывалась в телевизионные незнакомые лица с до боли знакомыми голосами актеров дубляжа. Сказала, что Сиси представляла совершенно другим, более красивым, а София ее ничем не разочаровала, в отличие от Джулии. К сожалению, именно в том году, когда Нюра прозрела, сериал наконец закончился на сумасшедшей, нереальной 2040 серии, и Нюра по этому поводу даже немного поплакала, а Гуля сидела напротив, прикрыв рот ладонью, и удивлённо качала головой: она не успела полюбить всех телегероев, которых так любила Нюра, и почти не поняла из скомканных Нюриных объяснений, кто из них кому и кем приходится, и все время их путала, отчего Нюра всегда страшно сердилась.

Иногда к ним в гости приходила Шахриза с дочерями. Они вместе пили чай с пахлавой и рахат-лукумом, быстро со смехом что-то друг дружке рассказывали, и под их смех и быстрый журчащий говор Нюра постепенно засыпала прямо за столом, прислонившись к стене, и даже немного похрапывала, улыбаясь во сне.

Нина приходила в гости раз или два в неделю. Проверяла холодильник, будто ненароком заглядывала в шкафы и в совмещённый санузел, проводила незаметным жестом по подоконнику. Всегда оставалась довольна идеальной чистотой и порядком. Приносила по старой памяти то крем, то бутылочку шампуня, то пачку хорошего чая. Нюра это все принимала с радостью, а потом так же радостно и с удовольствием потихоньку передаривала дочкам Шахризы, а свои жидкие седые кудряшки по-прежнему мыла обычным детским мылом.

Заезжали изредка в гости к Нюре и мы - я каждый раз, когда приезжала в Челябинск из Питера, мои родители - когда встречали в аэропорту меня или племянника. Помню, научила сначала моего племянника, а потом и Сёмку Нюра замечательному стишку про котика, теперь этот стишок знают с раннего детства все наши дети:

Котик в гости приходил, варежки оставил.
Кошку в гости пригласил, самовар поставил.
Кошка в гости не пришла, котик рассердился:
Чай весь выпил, сахар съел, самовар на хвост надел.

Иногда навестить Нюру забегала Анютка. Привела как-то своего жениха, с гордостью называла его по имени-отчеству. Не сводила с него глаз за столом, а он разливался соловьём, рассказывая милицейские байки. Гуля слушала, почтительно замерев в сторонке, у стены: никакие уговоры не заставили ее сесть рядом с таким большим, уважаемым человеком. Нюре Анюткин жених не понравился абсолютно. Смотрела она на него недобро, отвечала односложно, и неловко было всем, кроме самого жениха: он, кажется, даже не заметил, что бабуле не приглянулся, и продолжал травить свои байки, кое-где приправленные матерком. После чая Нюра вдруг резко встала, сухо сказала, что у нее болит голова, и ушла в свою комнату. Гуля проводила гостей, и, обеспокоенная, прибежала к Нюре с тонометром и таблетками, но Нюра не лежала в кровати, а зло барабанила ладонями по подоконнику, выглядывая в окно Анютку с ее женихом. Когда они наискосок пересекли двор и скрылись за углом, Нюра сквозь зубы сказала: говно человек. Горя Анютке принесет, сволочь. Вылитый мой бывший, уголовничек. Гуля ничего не поняла, но утешительно сказала Нюре, что пойдет готовить ей ванну: темнело, и уже пора было отходить ко сну.

***

Отступая в сторону и забегая на несколько лет вперёд, я могу рассказать (Нюра все равно об этом никогда не узнает), что Нюра была абсолютно права. Анютка всё-таки выйдет замуж за своего милиционера, а потом полицейского, и родит ему одного за другим двух сыновей, после чего с ним разведется по двум очень веским причинам: пил и бил. Нюра это увидела сразу тем внутренним глазом, который открывается почти у всех жён буйных алкоголиков, но никто ее мнения не спросит... Вскоре после развода, который состоялся в 2013 году, бывший Анюткин муж однажды попросится пожить в ее квартире буквально неделю-другую, пока не найдет новое съёмное жилье, а через несколько дней, за день до Нового года, Анютку неожиданно увезет скорая с температурой за сорок, и через три дня она скоропостижно скончается в реанимации от невыясненной инфекции в возрасте 34 лет. Про грипп будет нельзя писать, чтобы не портить статистику, поэтому в посмертном эпикризе будет указана ОРВИ, хотя Нина будет абсолютно уверена, что в Анюткиной смерти виноват ее бывший муж-мент, имевший доступ к самым разным веществам и препаратам. Он быстро отсудит у Нины опеку над сыновьями, которым на момент смерти матери было 6 и 8 лет, вселится в Анюткину квартиру со всеми своими вещами, и почти сразу полностью запретит детям видеться с бабушкой и даже просто созваниваться с ней, а через год после смерти бывшей жены приведет к ним в дом мачеху, свою вторую жену. Нина до сих пор, чтобы увидеть внуков, караулит их около школы, и иногда им даже удается обняться и перекинуться парой слов. Ещё у нее есть секретная симка, с которой она может мальчикам позвонить, и после разговора они тщательно стирают из памяти телефона этот номер. Впрочем, созваниваются они все реже и реже.

***

Нюра, к счастью, не узнает о том, что ее первое впечатление об Анюткином женихе окажется на редкость точным. В 2013 году ее уже не будет в живых.  Не узнает об этом и Гуля: в 2010 году, за год до Нюриной смерти, она исчезнет в неизвестном направлении вместе со всеми деньгами, которые несколько лет сама же и складывала в потайное место в шкафу: Нюра получала солидную ветеранскую пенсию, и бо;льшая ее часть перемещалась из банка сначала в кошелек Гули, получающей пенсию по доверенности, а потом из Гулиного кошелька в шкаф. Банкам и сберкнижкам Нюра никогда не доверяла, и всегда хранила деньги в шкафу, между постельным бельем, ещё с довоенных времён.
Нина даже подаст в розыск, когда Гуля исчезнет. Но ничего не добьется: станет известно только то, что вскоре после исчезновения она пересекла границу России с соседней бывшей братской республикой, и там ее следы затеряются. Ее сестра Шахриза после бегства сестры из салона уволится и тоже исчезнет в неизвестном направлении вместе с дочерьми.

В тот момент, когда Нюра поймет, что Гуля исчезла, предварительно ее ограбив, она вдруг после вспышки снова окажется в 1942 году, в воронежском госпитале, на операционном столе, под ярким светом лампы, светящей прямо ей в глаза. Свет с каждой секундой сначала будет становиться все ярче и ярче, заливая поле зрения по краям сначала жёлтым, затем ярко-алым, а потом фиолетовым, после чего вдруг потухнет. Нина найдет Нюру лежащей на полу около шкафа с открытыми настежь дверцами, с разворошенной стопкой постельного белья на верхней полке. Скорая приедет очень быстро, и Нюру даже почти спасут, по крайней мере в тот день она не умрет, как и неделю, и месяц, и полгода спустя. Правда, ходить она больше никогда не может, разговаривать тоже. Нина точно не знает, понимала ли Нюра хоть что-нибудь из происходящего вокруг нее весь оставшийся год ее жизни, который она провела в инвалидной коляске в госпитале для ветеранов. Нина будет навещать ее так часто, как только сможет, будет сидеть с ней весь час, отведенный на посещение, и будет рассказывать, как хорошо у них идут дела, какой красивой была свадьба Анютки, какого крепкого, красивого, крикливого сына она родила, как они счастливы и любят друг друга и ее, Нюру, тоже очень любят, и передавали ей привет, и вот ещё баночку повидла, и сгущенку, которую Нюра всегда так любила. Нюра во время этих посещений будет сидеть молча, неподвижно, расфокусированными жемчужно-серыми зрачками глядя в окно или в стену мимо Нины. Только однажды Нина заметит слабое движение Нюриной руки, в тот момент, когда она рассказывала про то, что они с врачом договорились о переводе Нюры в специальное очень комфортное заведение, в котором доживают свой век очень заслуженные, очень почетные граждане нашей страны. Когда Нина рассказывала, какой там замечательный персонал, как красиво и уютно в комнатах со стенами весёлых расцветок, какую вкусную там готовят еду, и как хорошо там будут за Нюрой ухаживать, она вдруг заметила, как из вялых пальцев неподвижной Нюриной руки вдруг как бы сам собой свернулся слабый, но совершенно отчётливый кукиш.

Через неделю Нине позвонят с просьбой срочно приехать, и она сразу всё поймет. Уже в госпитале Нина узнает, что во время транспортировки Нюры на инвалидном кресле в соседний корпус для снятия флюорографии она вдруг вывернулась из коляски на высоком наклонном пандусе, и упала с него вниз лицом, сломав себе нос, скуловую кость и челюсть. Коляску везла одна из самых опытных медсестер, но и она ничего не успела сделать: никто не ожидал, что неподвижная старушка вдруг с такой прытью будет куда-то стремиться. И как раз в тот момент, когда коляску будут катить по высокому пандусу. Такое страшное, несчастливое совпадение.

Нюра умерла в реанимации через несколько часов после падения, через несколько месяцев ей должно было исполниться 87 лет. Когда Нина примчалась в госпиталь после звонка, Нюра ещё была жива, но уже совершенно недоступна ни для кого.
Похоронят ее в Челябинске на Лесном кладбище, давным-давно закрытом для захоронений. Сейчас там находится мемориальный комплекс, рядом с которым захоронены погибшие во время Великой отечественной войны солдаты и офицеры. Как, каким образом Нине удалось выбить там место для Нюры, я не знаю даже примерно.

Раз в год Нина приезжает в Миасс, и собирает оставшихся в живых подружек Нюры и Стюры, жилистых коричневых старух, в маленьком уютном кафе. Мама каждый год ездит на эти встречи, и говорит, что этих старух с каждым годом становится все меньше. В этом году на встречу приехало всего пятеро. А скоро, вероятно, из всех, кто знал Нюру и Стюру, останемся только мы с мамой и сама Нина.

И вы. Все, у кого хватило терпения дочитать мой рассказ до самого конца.