Мёртвая вода

Иван Азаров
«Да, эта незнакомая история представляет проблему, поскольку люди ожидают историй с привычной структурой. Предполагается, что в каждой истории о супергерое есть злодей. В каждой романтической комедии нужна привлекательная пара, которая сталкивается с забавным недопониманием, но всё заканчивается хорошо. Наша проблема в том, что динамика мозга и вопрос, как устроены эмоции, не следуют линейной истории вида «причина – следствие». (Такая проблема обычна для науки; например, в квантовой механике различие между причиной и следствием не имеет большого значения.)»
 
                Лиза Фельдман Баррет «Как рождаются эмоции»


                ЗАГОВОРЩИКИ.
— Вы осознаёте, это, коллеги, то, чего мы с вами достигли, потенциально претендует на Нобелевскую премию?
— А то и не на одну! — раздался голос от окна, выходившего прямо на Лужники и туго скрученный узел Третьего Транспортного Кольца.
— Справедливо, однако, никто из нас, подчёркиваю, никто, даже вы Иосиф, и не мечтал о результатах, свидетелями которых все мы стали в течение последних полутора месяцев.
Долго молчавший человек, до сих пор стоявший спиной к ожесточённо спорившим светилам науки внимательно оглядел их прищуренным глазом с полным при этом отсутствием всяческого выражения лица:
— На вашем месте я бы не торопился с наградой от Шведской академии наук. Зато безо всяких отлагательств вы можете получить небольшой срок на родине и пожизненный запрет на занятия научной деятельностью за рубежом.
— Но что же нам в таком случае делать: замалчивать такие результаты было бы немыслимо?
— Какие-такие результаты, дорогой мой? Уж не те ли, согласно которым стимуляция гиппокампа вместо локальной и хронической утраты воспоминаний привела в нашем случае к обширной потере памяти! Причём амнезии, носящей до крайности нестабильной характер. По сути, мы ничего не знаем достоверно про нашего пациента, и в ещё большей степени мы лишены возможности давать прогнозы по его состоянию.
— Но неужели вы будете отрицать очевидное: многократный прирост когнитивных способностей после наших стимуляций?
Владимир Валентинович надолго замолчал. Но затем, делая это нехотя, всё-таки нарушил тишину.
— Отрицать данный результат бессмысленно ввиду поразительной стабильности его проявлений. Однако, я более чем уверен, это может быть случайностью. Подобных "побочных эффектов" никто не наблюдал до сих пор: ни Джонсон’энд’Джонсон, ни Новартис, ни Пфайзер, насколько я знаю. А мы, самородки, решили воспользоваться Царской Дорогой и сразу испытывать на людях, минуя стадию преклинических испытаний! Послушайте, чтобы в очередной раз не сесть в лужу и не стать посмешищем в глазах зарубежных коллег, как это было в случае, например, с Арбидолом, предлагая скрепить наш тайный договор, нашу, э-м-м, круговую поруку кровью, скажем так. И до поры до времени советую вам, господа учёные, разумно умалчивать о наших достижениях. Вместо этого, давайте постараемся сделать поразительный случайный успех, закономерным, пусть и не таким шокирующим. Давайте разберём наш успех на составляющие, проанализируем его, вернёмся назад в лаборатории к нашим мышкам, шимпанзе да даже безнадёжно помешанным с огнём, вручённым нам нашим Прометеем. И вот затем, года через четыре-пять усиленных попыток разобраться в том, что мы с вами всё-таки натворили при условии их успешности, быть может, Нобелевский комитет и вправду обратит на нас внимание.

За ним непривычно резко вскочил брюнет, резко выделявшийся на фоне прочих гостей этого консилиума военной выправкой и демонстративным отсутствием сомнений в своих словах.
— Пока же, граждане, предлагаю установить наблюдение за нашим главным активом, – он сделал многозначительную паузу. И, не дай бог, с ним что-то произойдёт. Он не должен не убежать ни за границу, ни слететь с катушек, ни вспомнить секретов своего появления на свет. Вы меня хорошо поняли? Лёша, ты же единственный, кто знаком с ним лично. Постарайся втереться к нему в доверие, очаруй его, как ты умеешь.
Угроза может исходить, откуда угодно. Едва ли американцы или китайцы смогут догадаться об истоках появления огня у вашего Прометея, но они определённо будут пытаться разузнать, кто же скрывается под псевдонимом. Кто знает, быть может, несколько латиноамериканских агентов уже пересекли границу и обустроились в Москве.
— Помимо этого, – Владимир Валентинович, постарался, чтобы последнее слово осталось за ним, – предлагаю на наши масонские вечеринки приглашать также представителей «филологов», которые сейчас, как всем вам известно, в фаворе, и, помимо этого, крайне заинтересованы в нашем подопытном. Они, со своей стороны, также очень рассчитывают на Премию, единственное, не со столь корыстными целями, а из желания поддержать престиж нации, и поэтому они кровно заинтересованы в подопытном…

                ***

Властитель дум, единственный пророк в своём отечестве, крупнейший русскоязычный писатель, а в более общем смысле – поэт, существовал скрывающимся гением, благо Сергею не составляло никакого труда прокручивать свою деятельность анонимно: он был ключевым специалистов по сетевой безопасности во второй по значимости российской IT-компании, и заподозрить в таком узкопрофильном специалисте поэта офисных интриг, не спящего по ночам гения, опередившего свой век или, напротив, оставшегося в позапрошлом, было бы чрезвычайно непросто.

О степени популярности его альтер-эго говорило и то, что на его строки сочиняли песни, его цитировал Oxxximiron, его осуждал патриарх, многие по привычке подозревали, что под его личиной скрывался Сурков (а тот по привычке, но, тем не менее, будучи чрезвычайно польщённым, отказывался от якобы своих шедевров). Он стал Бэнкси от литературы.
Его преподносили в качестве создателя жанра криптолитературы, для своего поколения рассредоточенных сетей он стал Сатоши Накамото беллетристики и эссеистики, чьих заповедей люди ждали с не меньшим пиететом. Если культуру воспринимать в качестве пространства квази-финансовых операций, его цитаты расходились транзакциями по всему сообществу многочисленных поклонников его творчества.

Миллионные тиражи продаж его пьес и повестей, его язвительных пасквилей и неспешных и подлинно глубоких эссе, изданные в форме бумажных томиков, отработанным, алгоритмическим образом: так было заведено однажды раз и навсегда, шли на благотворительность. Такая вот странная причуда причудливого и мечтательного гения, который при желании мог обогнать состоянием Джоан Коллинз Роулинг, но предпочитал существовать на зарплату программиста, впрочем, тоже довольно неплохую, даже по московским меркам

Творец лабиринтов, фракталов, калейдоскопов, запутанных и сложных структур, однако порой выпускавший из внимания фактор податливости и слабости человеческого материала, внешне следовал слезливым традициям, заложенным Эдуардом Асадовым и, в ещё большей степени, Янушем Леоном Вишневским и его романом, столь поразительно и прозорливо опередившим своё время. У офисных барышень захватывало дух от поворотов его сюжетов, впечатлённые они с трудом сдерживали, глотали слёзы.

В жизни же Сергей был крайне стеснительным, худощавым человеком лет под тридцать, предпочитавшим рубашки и причёску средней длины, умеренно подходившей его прямым жёстким волосам. У него были редко посаженные зубы, которые плохо сочетались с широким и вместе с тем довольно утончённым лицом. Трудно было отыскать кого-то более замкнутого во всём их коллективе, чем Сергей с тридцатого этажа. Крупные упитанные менеджеры с заразительным смехом и стандартными бородками, уверенные в себе специалисты по анализу данных его нелюдимость приписывали прошлому хакера и недоверию, которое он питал к любым средствами обмена информации между людьми. Сергей никогда и ничего не делал напоказ. Однажды, когда его система ещё не была отлажена полностью, а этом было в самом начале, в годы первых публикаций, его всерьёз заподозрили в благотворительности чрезмерно благодарные мамаши болезненных детей: их ужасная судьба и молчаливая покорность угнетали его до слёз; и пытались вознести его на пьедестал народного признания. Сергей покраснел до корней волос, и до последнего отнекивался, крайне рассердившись всем предположениям в адрес его персоны. Он всегда был довольно скрытен, он никогда не обедал вместе со всеми, никогда не спускался вместе со своим отделом в «Старбакс» на первом этаже. Подозреваю, он очень стеснялся и не желал, чтобы все видели, как он неловко принимает пищу, хотя не сказать, чтобы он делал это особенно по-свински, но персонализированное внимание было для него невыносимым. Внешность писателя вызывала ощущение чего-то ломкого, ненадёжного, уходящего от конфликтов и, вообще, контактов. Иногда в нём прослеживались черты надменной тупой упрямости в лице, временами наигранной, временами казалось, что его внешность ничего не значит для него, что она предмет игры, насмешки, манипуляций и способа влиять на других людей. Изредка появляющиеся усы и ухмылка из-под них очень сильно его преображали, но всё равно оставляли впечатление чего-то ненастоящего. Впрочем, внешность его, хотя и была отчасти экзотической, инопланетной и какой-то надменно-капризной, практически никогда не соответствовала титаническим масштабам его личности.

Сергей слишком давно ушёл в подполье, чтобы было возможным отследить причины подобной скрытности в отношении собственного творчества, которым он имел полное право гордиться. Тянулось это, возможно, ещё со школьных лет, когда он и все его одноклассники пребывали в тени величия их школьного самородка, поэта и музыканта острого на язык и чрезвычайно популярного у девушек. Он как-то услышал пренебрежительную похвалу в свой адрес от балагура, не предназначенную, к слову, для его ушей, и понял, что всё это слишком болезненно и унизительно, все эти обсуждения и пересуды, и спасти его могут лишь полная анонимность и бесспорное, абсолютное величие! Он выкладывался на все сто в своих школьных сочинениях, но все его попытки расцвечивать скучные стандартные мысли, необычными образами и оригинальными сравнениями, оборачивались лишь дружным смехом всего класса, когда его эссе зачитывались учительницей перед классом. И это побудило его надеть маску, скрыть своё истинное лицо и сменить имя, добившись при этом идеальной чистоты и непогрешимой алгоритмической прозрачности стиля. Иногда он воображал себя Сирано де Бержераком компьютерной эпохи, способного соблазнить читателя силою одних своих строк, и текст, принимавший любые, подвластные ему формы, в этом случае застывал гримом на его угловатом, вызывающе худом и непонятно многозначительном лице.

И, можно сказать, существование его протекало довольно стандартным образом. Днём он спокойно и сосредоточенно решал на работе возникающие проблемы различных сервисов необъятной корпорации, гнездившихся на различных этажах стеклянного небоскрёба. Ночью, по вечерам и выходным он выпускал своего мистера Хайда на волю и садился за клавиатуру, проникнутый духом языческого вдохновения.
И ничто бы не угрожало его мирному существованию, если бы однажды на их этаже не появился новый сотрудник для локализации продуктов в испано- и итало-говорящих странах. Вернее, сотрудница, которой не нашлось иного места, кроме как в их богом забытом крыле. О её приходе им объявили заранее. Кажется, было какое-то собеседование. Но Сергей его традиционно проигнорировал. Он открыл полученное резюме, взгляд, ни на чём не задерживаясь, скатился до конца файла. Но приложенная фотография, хотя и была в достаточно плохом разрешении, заставила его почувствовать себя неуютно. У него заныло внутри, он будто почувствовал себя обречённым. Сергей вообразил себя незначащей фигурой на шахматной доске, фигурой, которая вот-вот будет съедена, которая обречена на заклание. Ощущение усугублялось ещё и тем, что он чувствовал себя будто бы во власти неопределённых и ещё не очень понятных сил, которые, тем не менее, влекли его к катастрофическим последствиям. Восточные черты лица высокой степени разведения всё равно создавали ощущения экзотической тайны. При взгляде на её портрет равнодушный ко всем переменам рабочего процесса Серёжа замер, как будто бы играл в некую детскую игру, где бы требовалось изображать статуи древних мыслителей-стоиков. В экранизации я бы предложил немного замедлить соответствующий отрезок действа, дабы подчеркнуть соответствующий момент субъективного восприятия времени, и пустить фоном восточную музыку, саундтрек пустынь. Подпустить не столько экзотики, сколько тайны, загадки. Серёжа ощутил буквально физическое присутствие судьбы, неслышно проскальзывающей мимо него и дающей знать о себе лишь лёгким дуновением сквозняка. Тренируясь на фотографии с разосланного резюме, синоним слова “инкогнито” в России пытался составить краткое словесное описание её лица так, чтобы перед читателем тут встал образ Мириам и, более того, читатель бы испытал именно те эмоции, что и автор. И столкнулся с неразрешимой проблемой: Мириам была, несомненно, физически довольно привлекательна, симпатична, но этого было бы явно недостаточно, чтобы полностью передать присущее ей очарование, чтобы описать читателю магнетизм её фигуры. Красота её была красотой немного и, можно так выразиться, сознательно или в связи некими жизненными обстоятельствами приглушённой, вечерней. К слову, так много людей являются владельцами преходящей красоты юности, которая, хотя и обладает чрезвычайной силой, но не столь персонализированная и естественным образом идёт на убыль, далеко не всегда будучи заменённой очарованием более постоянным. Красота Мириам уже перестала опираться на свежесть юного румянца, эволюционного ухищрения для продолжения рода человеческого, и в большей степени представлялась неким сгущением, конденсатом её душевных качеств. На той самой первой фотографии же она выглядела мистически, неправдоподобно живой для бумажного формата CV. Сергей, засидевшийся на работе до самого вечера, на секунду почувствовал себя героем викторианского романа, а Мириам вот-вот должна была сойти со страниц анкеты и заговорить с ним. Он принялся торопливо собираться домой.

Для красного словца стоило бы приплести нарочито неправдоподобного факта в духе чудодейственного влияния чар Мириам на домашних животных и детей, но такими способностями, по наблюдениям московского Пинчона, она не обладала. Однако буквально через месяц с их этажа без видимых на то причин уволился сотрудник, уважаемый семьянин, спокойный и взвешенный человек, не склонный к спонтанным или необдуманным поступкам. Содрогнувшись от предвкушения приближающейся беды ли, тайны ли,– Сергей не знал наверняка,– он на мгновение составил себе фантастическую и фантастически заманчивую для его писательской души картину о том, как влияние Мириам постепенно подчиняет себе рассудок и чувства во всех отношениях достойного и добропорядочного человека, который более не в силах выдерживать подобную пытку бежит с их корабля. Про себя же он думал в совершенно другом ключе, себя он представлял половиной человека, обломком души, человеком без прошлого, без свойств, без привязанностей, лакмусовой бумажкой чувств, вампиром эмоций, для которого был бы ценен любой опыт переживаний, страданий, который бы мог добавить правдоподобия его романам.

Сергей тем увереннее подходил к любым испытаниям любовных переживаний, что имел испытанный безотказный способ преодолевать любые невзгоды на сём рискованном поприще, становясь практически неуязвимым для стрел Амура. Никакие из весёлых или, напротив, душераздирающе-печальных историй не оставляли глубоких следов на сверкающей чешуе баловня читающей публики. Да, он при необходимости претворял, переплавлял сюжеты из жизни в сюжеты своих повестей, романов или даже стихов. И моментально градус напряжения спадал, он расправлял плечи и вдыхал воздух свободы и душевного спокойствия полной грудью. Наверное, в итоге литература позволяла ему отстраниться от его многочисленных поражений, предательств, как со стороны тех, кого он любил, так и стороны тех, на кого он работал, воспарить над ними и снизить градус душевных переживаний. Поэтому на Мириам он смотрел без опасений и нескрываемым интересом.

                ЯЗЫК И ГОЛОС.
После отпуска, проведённого вдали от Москвы, в Сарагоссе, он появился в стеклянной башне офиса немного потерявшим форму, то есть отвыкнувшим от жестоких каждодневных волнений, связанных с его соседкой: Мириам занимала место ближе к окну с величественным видом на Ленинградский проспект, который шумел бурно и тревожно, словно в такт его сердцу и мыслям, которые в последнее время не могли найти успокоения в традиционных темах рассказов и неразрешимых загадках даркнета. Сергей же привычно сидел напротив глухой стены, порой украшаемой постерами фильмов, портретами забытых писателей или гравюрами, полными скрытых смыслов. Ему всегда было проще сосредоточиться на работе или укрощать бесконтрольный поток иллюзий, сидя перед стеной, что должна была служить катализатором его неудержимой фантазии, его ускоряющейся мыслительной активности, не отвлекаемой посторонними раздражителями.

Запускаемый централизованно где-то в середине мая кондиционер послужил причиной лёгкой, но навязчивой простуды Мириам, которая провела последние три недели в отличие от него в стеклянно-вентилируемой тюрьме под облаками. Голос её звучал слабо, неуверенно и часто прерывался, когда она что-то говорила ему, но Сергей, только вошедший в комнату, не придал этому внимания...

В середине первого дня после отпуска он рукотворными атаками тестировал внутреннюю сеть небоскрёба на устойчивость ко взломам и внешним проникновениям, старательно освежая в памяти наборы подзабытых трюков, уловок и команд экзотических операционных систем, опасно шелестящих чешуёй узкоспециализированных, но внешне невзрачных программ. Но тут в момент наивысшей сосредоточенности, когда он, было, отловил опасную уязвимость, Мириам начала разговор с болтливым и артистичным PR-менеджером, чрезвычайно любившим душевные разговоры на общие темы и темы искусства, в целом. Хотя о нём говорили, как он неплохом, мастеровитом художнике, Сергей никогда не видел его картин. Делая акцент на его неопределённом возрасте, похищенном юностью и молодостью, полными лишений, и шаловливо-детском лице, он про себя называл его Лёркеном. Особенно привлекали внимание его беспокойные руки с длинными, подвижными пальцами. Они, определённо, способны постигать реальность, но способна ли их животная, суетливая подвижность творить собственную? – с некоторым недоверием задавался вопросом Сергей.

Голос Мириам был болезненно хриплым, и звучал с надрывом, хотя она и старалась говорить как можно тише. Каждая фраза произносилась с болью, и болью же отзывалась в затихшем сознании Сергея. Он просто молча сидел перед монитором потерявшим значимость, как перед клинописью мёртвого и бессодержательного языка, потерявшим свой смысл внезапно нагрянувшим вавилонским столпотворением одномоментно рухнувшего величественного строения его спокойной и бестревожной жизни.

Лёркену нравились длительные, задушевно-интимные разговоры с Мириам. Сергей был постоянным немым свидетелем этих продолжительных бесед. Они его не то, чтобы отвлекали, скорее, раздражали. Раздражали тем, что он не сумел бы поддерживать такой шутливый тон в беседах с Мириам, по крайней мере, не сумел бы перейти на него сразу через несколько дней знакомства, не сумел бы из-за боязни фамильярности по отношению к удивительной красоте девушки. В таком запанибратстве проступало бы некое неуважение, тогда как его уважение граничило с поклонением и благоговением. Мириам же воспринимала эти разговоры с беспристрастной и терпеливой покорностью, как нечто само собой разумеющееся. И Сергей взирал на её поведение с некоторым недоумением. Потому как она одинаково радушно принимала не знаки внимания, но реплики, обращённые от любого сотрудника, даже малознакомого и малоприятного, их мультинациональной корпорации. И вместе с тем, каждая фраза, обращённая к нему, каждый вопрос или молчаливая и загадочная улыбка, а в большинстве случаев всё ограничивалось каждодневными обрядами приветствия и прощания, сулили ему отчаянно хорошее настроение на весь день, полное невероятных надежд на будущее, которое словно моментально озарялось солнцем, выходящим из-за свинцовых облаков безнадёжной и траурной тоски.

Хриплый голос Мириам добавлял какой-то странный, трудноопределимый оттенок к её образу, делал её более ранимой и вместе с тем юной. Он говорил об одиночестве и уязвимости. Её голос, обычно подобный мелодичному журчанию тихого лесного ручья, обрёл некий весенний, лихорадочный оттенок. Он звучал переменами, надрывом, иссякающей весенней бурей.

Отдельные, спонтанные, непроизвольные ноты срывающегося голоса Мириам, ноты-аутлайеры, как ласкали они слух поэта-отшельника! Но он едва ли не замирал от наслаждения, внимая другим нотам и новым оттенкам её голоса, обычно шепчущего и проворного, тихого и мелодичного, а теперь тревожного, ставшего отражением неких внутренних перемен. Севший, прерывающийся голос Мириам – слабый, но вместе с тем, как будто мятежный и непокорный, приводил его в экстаз. Сергей замирал с закрытыми глазами, словно удивляясь своим новым ощущениям, стараясь распробовать их в более чистом и беспримесном виде, так, чтобы посторонние органы чувств не отвлекали его от звука голоса его соседки, от весеннего обаяния её болезненной красоты.

Но голос её и раньше становился предметом тревог и восхищения одного из самых скрытных деятелей русской культуры.
Пару раз получалось так, что рано утром Сергей, приходивший в порывах саморазрушительногго усердия в офис ранее всех прочих, оказывался наедине с лишавшей его покоя красоткой. И в таких случаях, как правило, она отвечала на звонки, не выходя из комнаты. Разговоры с неизвестными, опасно безликими собеседниками затягивались, а проходили они на абсолютно непонятных для великого русского писателя языках. Двадцать пять минут монолога на итальянском становились для него восхождением на вожделенную Гологофу, настоящим испытанием его самообладания и целомудренности. Мириам то с чем-то соглашалась, то устало возражала, некоторые неуловимо знакомые фразы раз за разом повторялись, словно пытаясь породить переживания, лежащие где-то за границами обычного смысла этих слов. Потом монолог неожиданно прекращался, и она безмолвно клала трубку, как будто бы последние полчаса ничего не происходило. Сергей слушал, не поворачиваясь, подперев голову кулаком, старательно делая вид, что разбирает скрипт, написанный ещё вчера днём. После того, как занавес опустился, он некоторое время для приличия сохранял молчание и после, еле сдерживая восхищение, выдохнул: «Как это напоминает музыку или таинственные заклинания!»

А хриплый, болезненно пропадающий голос, казалось, утратил большую часть своей магической силы, стремящейся повелевать и диктовать, интриговать и очаровывать. Нынешний её голос напоминал тусклую свечу, чьё пламя вот-вот может потухнуть на ветру. Но это отнюдь не умаляло её притягательности, в её очаровании становилось меньше настойчивой, порабощающей силы, присутствия, которому невозможно было противопоставить никаких усилий воли, но при этом сопротивляться господству её образа, полного теперь уязвимой, ранимой слабости, было ещё труднее.

Ли Куан Ю современной русскоязычной прозы меланхолично вспоминал, как он без особенного любопытства, впрочем, просматривал резюме кандидатов на освободившиеся места корпорации M., но каждый взгляд на карточку верхнего правого угла её резюме, даже при том, что фотография не отличалась особенной подробностью, неотвратимо убеждал его в одном: эта девушка крайне опасна для сложившегося стабильного уклада его жизни. Уже тогда, на расстоянии, ещё без личного, непосредственного контакта (ах нет, какое бездушное и дурацкое, чересчур формализованное определение, как оно упрямо толкает в прозаичную и совсем не ту сторону, что мне хотелось бы,— поморщился Сергей) он со всей определённостью, внутренними фибрами души то влияние, которое она будет оказывать на него, даже если он этого и не пожелает. Он, своим сверхчутьём поэта прозревал, угадывал её подлинную сущность, близкую ко всевозможным мифическим созданиям вроде нимф, дриад или русалок, которые пусть и не всегда были злонамеренными, но всегда обладали таинственной властью над родом человеческим. И не об это ли говорили её чудесные волосы, как будто бы менявшие свой цвет в зависимости от времени дня? В абсолютной космической черноте её волос, спускавшимся ровным поток вплоть до плечей или верхних краёв лопаток, иногда начинала проступать некая маслянистая, скользящая подвижность, вслед за этим начинавшая переходить куда-то в спектр вневременных оттенков золота. И в этой изменчивости, в её загадочной улыбке современной реинкарнации Джоконды, он видел косвенные знаки её сил, заметно превосходящих всё то, с чем ему приходилось сталкиваться впредь. Через месяц после её воцарения в их стеклянном серпентарии, Сергей катался на лыжах в московском парке, придерживаясь прогулочного темпа. Он, как всегда, нарядился странным образом, немного диссонирующим с изначальными целями прогулки. На шее висел поэтичный шарф, а голову венчал цветастый берет. Расклешённые брюки не мешались лишь потому, что были немного ему коротковаты. На протяжении безлюдного маршрута долгой прогулки он то и дело возвращался мыслями к Мириам, её таинственной власти и удивительной способности становиться скрытым центром не только любого коллектива, но и точкой притяжения мыслей, по крайней мере, это касалось Сергея. Её улыбка, тихий смех, внимательный взгляд, мотив скрытого и почти забытого страдания в глазах, текучий и завораживающий мрак бездонно чёрных волос,— эти картины словно соединённые в бесконечную и зацикленную плёнку проносились в его сознании, пока он с медитативной скоростью скользил по лыжне, забывая о времени суток. И плывущим миражом, фата-морганой, сказочным видением её многочисленные образы проецировались на жёлто-оранжевые стволы деревьев, встречавшиеся Сергею на его пути. В том числе и портреты из далекого прошлого, которые любезно предоставила ему небольшом количестве сеть, лелеющая человеческое одиночество и тоску, одинокими зимними вечерами. И это было то прошлое, когда она была определённо счастливее, чем выглядела сейчас. Мириам и сейчас оставалась улыбчиво-приветливой, но тогда в её улыбке светилась некая первозданная наивность Евы, улыбка же нынешней Мириам была более осторожной и приглушённой, вечерней улыбкой тишины. Улыбкой отчего-то извиняющейся и изнутри обитой траурной тканью.
И неуловимая двойственность Мириам сводила его с ума, парализовала его чувства.

                ВЕНТА КЕМАДА.

«— Ты лжешь, — прервал его каббалист, — у меня во сто крат больше власти, чем у шейха Таруданта.
— Ты утратил свою власть в Вента Кемада, — возразил Агасфер, поспешно уходя, так что вскоре мы потеряли его из виду.»
                Ян Потоцкий «Рукопись, найденная в Сарагосе»

Сергей вошёл в ресторан Вента-Кемада одним из последних, наслаждаясь редкими минутами одиночества в офисе и всеми силами и, вместе с тем, подсознательно избегая встречи с тою, что лишала его вожделенного покоя. Недолгая поездка гремящим метро свела его с передовицей одноимённой газеты, откуда благоглупо и восторженно, с каким-то нездоровым фанатизмом или же в состоянии временного помешательства вещал Алексей Чадов: «Любовь поднимет до небес!»
И Сергей отвечал ему в схожей стилистике: «Или опустит в преисподнюю.»

В ресторане безбожно орала музыка всех сортов вразнобой и шла спортивная трансляция одного из таких бесполезных видов спорта, изобретённых непонятно кем и непонятно для кого, за которыми совершенно невозможно следить, сохраняя внимание и концентрацию.

Сразу брошенный в сторону взгляд распознал Мириам, болезненно и трогательно прекрасную, сидевшую между двух балагуров-начальников, которые обходительно пытались занять её разговором. Несколько криптографов заговорщически молчало, сидя прямо напротив Мириам и её спутников. Поистине, она привлекала мужчин к себе, как магнит, и всякое сопротивление её магической красоте и манере общения было бесполезным, ибо капитуляция рано или поздно наступала для каждого из представителей мужского сообщества. Казалось, что весь центр их многочисленной компании сосредоточен вокруг её кроткой и вместе с тем властной притягательности. За столом было немало более шумных программистов, несколько дам-менеджеров по продукту были не в пример более уверенными (вполне возможно, уверенность эта подкреплялось парой бокалов мартини, по-пролетарски выпитых в спешке с соком), нежели Мириам. Но, как все дороги, вели в незапамятные времена в Рим, так и все силовые линии их шумного коллектива сходились на молчащей девушке с бокалом, прятавшей свой взгляд где-то в глубинах слегка веселящего напитка.

Он сел с краю длинного стола, стараясь не привлекать к себе излишнего внимания и вместе с тем, отлично осознавая, что у него это не очень хорошо получается. Лёркен выдумал некий неубедительный повод, чтобы пренебречь всеобщим сборищем, в котором его своеобразие могло бы померкнуть. И Сергей был отчасти даже благодарен ему за такую осмотрительность.
Он сидел за столом смертельно бледным и как бы смешавшимся и не находившим себе места, не приступая к еде, пока это уже не начало привлекать чрезмерного внимания дам, сидевших по соседству с ним.

Из вежливости и солидарности к ним он старался поддерживать разговор, только бы не остаться в тишине.
Странный узор на стене изображал двух скелетов на виселице и спящего на земле человека, который без памяти валялся на земле между ними, затянутый туда будто бы некой таинственными и злонамеренными силами.
По ходу того, как незаметно протекало мероприятие и вечерело на улице, сотрудники начинали расходиться, и сокращалось расстояние между ним и Мириам.

Время неуклонно, неудержимо, часами перед казнью продвигалось к вечеру. Смеркаться за окном ресторана в центре Первопрестольной принялось даже несмотря на то, что завтра было суждено наступить маю. Количество сотрудников корпорации М. таяло на глазах. Печальный и тревожный момент истины: уходит последний из тех программистов, кто сидел между ним и Мириам. Он на мгновение задумался, оценивая собственную уверенность и расстановку сил. Наконец, сломленный он встал с места и, действительно переместился ближе к центру их шумного сборища, однако, перейдя на противоположную от Мириам сторону и заняв место давно ушедших криптографов. Хмельная обстановка ресторана нахлынула как-то внезапно, лишила их привычной и столь необходимой им чёткости мышления. Но Сергей сомневался, что послужило тому причиной. Он же потерпел крушение и потерял душевное равновесие, отнюдь не из-за чрезмерно усердных поклонений Вакху.
Как бы то ни было, мне следует описать беспристрастно и недрогнувшей рукой, его малозаметный постороннему глазу поступок, значимость, которого, впрочем, никак не следует преуменьшать. Перейдя на противоположную сторону длинного стола, он направился к своему стародавнему приятелю и как ни в чём ни бывало, принялся обсуждать с ним последние новости и подробности жизни семьи и родственников. Но краснея, пусть даже и не воочию, а лишь в своём собственном воображении, он сознавал свой ужасный просчёт, свою слабость. Он понимал: его ошибочный шаг граничит с предательством, если что-то и могло направить его в направлении Земли Обетованной, так это только смелость завоевателя. Но где была в том момент его воображаемая храбрость, незамутнённая чёткость мышления, критический и беспристрастный, слегка язвительный взгляд, отстранённость позиции и умение видеть смешное в людях и обрисовывать их забавные стороны, при этом не обижая? Где всё это было тем вечером, не растерял ли он свои качества на страницах книг, мегабайтах текста? С беспредельной ясностью и какой-то печальной обречённостью он осознавал поражение, он понимал, что не имеет власти в этом мире, хотя и является его не просто летописцем, но и властителем, во многом: ах, сколько раз, его уже упоминали составители всевозможных рейтингов, как одного из самых влиятельных людей поколения до тридцати! Он боялся даже представить, о чём сейчас думала Мириам, кем он ей рисовался. И ведь и тут он мог только строить гипотезы, которые были так прозаичны и неубедительны. Он вспомнил, фразу с одного тренинга, когда подобрал согласно причудливому заданию эпитет “загадочные” для описания всех женщин, по существу просто выбрав это определение из списка. И Мириам надменно парировала:
— Так кажется только со стороны!

В разгар шумного застолья, когда бокалы наполнились и были вслед за тем осушены, уже не по одному разу, Мириам привстала со своего места. Притихшему Сергею показалось, в зале стало светлее отражённым светом её белой блузки. Мириам потянулась в сторону одной из закусок, наверное, это были родственники баварских колбасок, так хорошо идущих под тушёную капусту. Сергей был так напуган, подавлен тем, как она тянулась через него в сторону Лобо Невеса, что буквально окаменел, под действием чар её сдержанной улыбки. Ему показалось, он ни слова не мог бы вымолвить сейчас, в её присутствии, даже под угрозой смерти. Неожиданно весельчак и балагур Картман, буквально вынырнув откуда-то из-под руки Сергея, шепнул Мириам: «То, что делаешь, делай скорее»,— словно бы она ему чем-то мешала или как-то задерживала.

Печально задумавшийся писатель сидел в ресторане, вокруг гремела музыка, он на автомате и порой невпопад отвечал на вопросы приятеля, с трудом поспевая за нитью беседы, механически кивал и немного растерянно улыбался. «Но ведь я только и вижу всех со стороны. Здесь я не обладаю той властью, что позволяла бы мне проникать в мысли людей! И это чрезвычайно печально и опасно, ведь я не понимаю не только каких-то тонкостей и аспектов поведения тех, кто рядом со мной, но я не понимаю даже основных мотивов их поведения, не понимаю не только абсолютной величины их эмоций, но временами и не в состоянии определить даже знака их отношения ко мне. Мириам, от твоего сегодняшнего великолепия, от невинной чистоты твоего белоснежного наряда у меня щемит в сердце и захватывает дыхание! Я даже не могу смотреть на тебя продолжительное время, мне словно бы хотелось прищуриться, как в солнечный день при взгляде на беспощадно яркое светило. Мириам, твоя красота возносит тебя столь высоко надо всеми, как могу я претендовать на то, что бы понимать твои поступки, чтобы становиться божеством в том мире, где обитаешь ты, столь непостижимая и загадочная. Я могу приписывать тебе мысли, слова, желания, но всё это будет так далеко от истинного положения дел».

Не дожидаясь полуночи, Мириам поднялась с места. В её взгляде прибыло томности и какой-то загадочной мягкости, но она была трезва и молчалива. До метро (вероятно) её провожал обходительный и уверенный в себе менеджер, вращавшийся в высших эшелонах власти корпорации М., к которому, однако, он не ревновал, в силу его добросовестно семейного положения. Сергей предполагал, тот родился уже с манерами джентльмена. Сергей безнадёжно завидовал его общительности и уверенности в себе. Всё в тот вечер походило, словно на сон, совершаясь медленно, и будучи срежисированным давно и наверняка спектаклем, воспоминания о котором к ним приходили постепенно откуда-то из подсознания. Менеджер обменялся со всеми звеняще-крепким рукопожатием. Мириам тихо попрощалась. Сергей не мог понять, отчего он почти не слышал и не помнил произносимых ею слов. Что тому было причиной: безбожно ли орущие поп-хиты или же прибой сердцебиения, гнавшего к голове волны крови, мутившей рассудок? Был ли тот взгляд, обращённый к нему чуть дольше, чем следовало бы, или ему только пригрезилось? Была ли в этом взгляде некая тихая, скрытая мольба, понять хозяйку этих серьёзных и печальных глаз, постараться понять и понять без слов, ведь на слова у неё никогда не хватит сил…
— Или я, чёрт возьми, всё выдумаю и достраиваю реальность на свой лад? Как дать верное толкование происходящему в этом мире без слов и подсказок, где я не обладаю никакой властью?
Страдания и уход от них.
Сергей чувствовал, как его охватывает глубочайшая внутренняя апатия, сопряжённая с патологическим внутренним изломом. Или то была не апатия, но тревога, как будто его рассудок постепенно начинал идти трещинами. Он со страхом понимал, его начинает затягивать в лихорадочное состояние со всё возрастающей амплитудой колебаний от плюса к минусу и обратно. От глубочайших степеней обожания и преклонения, до желания навсегда забыть Мириам и разорвать губительные путы, так пагубно сковывающие его рассудок.

Он сидел с ноутбуком на коленях на своём любимом месте автобуса спиной по направлению движения: это было одно из немногих мест без кондиционеров, эти мерзостные порождения чрезмерной тяги к конформизму он откровенно недолюбливал. В поисках вдохновения Сергей внимательно вглядывался в лица людей, сидевших через несколько рядов от него. Пары, проникнувшиеся зовущим очарованием весны, ни о чём не подозревая, сидели и нежно переглядывались друг с другом, иногда они, держа друг друга за руки, обменивались парой фраз, и словно бы навеки пытались сохранить это преходящее очарование момента. Он старался ловкими хлёсткими фразами лаконично обрисовать стереотипность их поведения, повторяющийся шаблон изо дня в день, от автобуса к автобусу, но ирония выходила чрезмерно сочувствующей. Серёже почти удавалось ухватить величественную мелодию весеннего надлома, любовной лихорадки и томления, мелодию широких потемневших, печальных глаз и кругов под глазами от недосыпа, от этих бессонных ночей, порождённых лихорадкой. Он сравнивал себя с художниками, изредка промышляющими в метро, что рисуют портрет за несколько перегонов. Но их задача была проще... Ведь их, так или иначе, занимало только внешнее сходство, а ему надо было читать по губам, читать мысли, угадывать их прошлое, понимать, что стоит за этим их многозначительным молчанием. Он пытался не то чтобы извлечь поучительный урок из однотипных зарисовок весенней лихорадки, нет, ему хотелось, чтобы весенний гимн — связующая нить представавших перед ним картин — заиграл громче, отчётливее, проникновеннее, так, как никогда он не звучал ни в автобусах, ни даже тенистых парках.

Но сегодня он внимал другому стонущему инструменту, похожему на расстроенную скрипку, быть может, даже с порванными струнами, но звучавшую с вызывающим сочувствие надрывом. Ему совершенно не улыбалось писать новые страницы формальной энциклопедии пожатия рук и плечами, лживых улыбок, алчных, плотоядных объятий, свидетелем которых он как-то стал на одной из станций оранжевой ветки метро, когда грациозная рыжеволосая барышня закинула руки на плечи своему избраннику, а тот метался между полюсами смущения и тщеславия. До чего же лживо-театральная была картина! — его до сих пор передёргивало при воспоминаниях о ней.

Нет, он прислушивался к печальной песне, звучавшей у него внутри, когда он с неизбежной ясностью понимал, что он никак не создан для борьбы на галантном фронте, для этих лицемерных постановок французских произведений, что были хороши лишь на бумаге. Его с головой накрывала волна удручённости и отчаяния, когда он понимал, что ему не сдюжить с другими поклонниками прекрасной Мириам, как бы (ах, если бы…) она ни симпатизировала ему. Ему были отвратительны суета говорливого Лёркена и беззастенчиво-простоватые нашёптывания Лобо Невеса, что постоянно держался подле Мириам и во всём норовил ей помочь, хотя бы советом. С тоской неизбежности, звучащей космическими завываниями меллотрона, он отказывался от этой борьбы, суеты и лживых улыбок. Но ему вспоминались случайные знаки внимания с её стороны, робкие улыбки, вопрос, как будто застывший в глазах и какая-то сумеречная, тающая душевность, грозящих излиться гипотетических слёз, и понимал, что никак не может оставить мысли о ней, что это стало бы ужасным предательством с его стороны, за которое он потом сам же заключит себя в середину роковой триады в последнем круге ада, но как же хотелось какого-нибудь, пусть наималейшего подтверждения со стороны Мириам, что он движется в верном направлении, что усилия не пропадут даром, и тут дело было не в жадности или скупости. Сергей не хотел давать воли чувствам, изначально обречённым остаться неразделёнными, не хотел добровольно залезать в этот капкан!

Сергею нечасто доводилось участвовать в ремонтах по дому или на даче: пусть он и был убеждённым сторонним порядка везде, куда дотягивается рука человека, более того, вид хаоса, неубранности или беспорядка действовал на него угнетающе, но он питал стойкое отвращение к любого рода ремонтам или переездам. «Это всё происходит от недостатка воображения или неумения себя занять более достойными делами. Я вижу в этом совершенно неудержимую тягу к конформизму, ради которой человек готов пожертвовать покоем душевным и, к сожалению, чаще всего не только своим. До чего же гнусна мне эта суетливая тяга к комфорту, суетливая и в худшем смысле слова суетная!» Но в том день ему пришлось приехать на дачу и помочь бабушке приколотить несколько досок к домику, словно изначально задумавшемуся в качестве тренажёра для активного отдыха и только. Всё сразу пошло очень неплохо. На ум стали приходить остроумные сравнения с Лёркеном, только тяготеющим к более крупным, архитектурным формам. Но стоило ему забыться, как удар квадратной головки молотка пришёлся в аккурат по ногтю большого пальца правой руки, и орудие аккуратно спружинило от узорчатого кружева нейронов на траву. Сергея не удивила боль: эта причинно-следственная связь была ему знакома, как и тошнота слабости после. Но отлив боли, её закат оказался связан с каким-то невероятным подъёмом духа, воспаряющим из раненого тела навстречу исцелению. Неверным стало бы замечание о том, что, дескать, случай с молотком заставил глубоко задуматься Сергея над проблемами восприятия боли и адаптации к ней. Отнюдь, но задуматься его заставил другой случай.

Они с тем самым приятелем из «Вента Кемада» отправились в парк рядом с домом, поговорить о скорости научно-технического прогресса, и угрозах развивающемуся сознанию, которые он приносит. Но разговор, как всегда это бывает, перешёл в спор о судьбе китайского технологического гиганта, подвергавшегося в те дни нещадным гонениям. Причём Серёжа настаивал на скором сворачивании производства, так как  лишённые в некотором смысле мыслящей души в виде операционной системы, устройства будут обречены: никакая новая оболочка не вернула бы им былой жизни и проворства интерфейсов.
Дабы немного снизить градус дискуссии и избежать плачевного перехода на личности, друзья решили покидать мячик на спортивной площадке. От возросшей нагрузки у Серёжи развязались шнурки, и он затребовал технический перерыв. Но тайм-аут закончился преждевременно броском приятеля, хотя он ещё не успел поднять взгляда от кроссовка. Удар пришёлся ему аккурат в нос и отчасти в правый глаз. Нос приплющило к зубам. В глазах стали расплываться концентрические окружности. Серёжа прищурился и одновременно ощутил на языке жирный металлический вкус крови. Эффект неожиданности подарил ему странное послевкусие оцепенения в том месте, куда он пропустил удар мяча. Пульсирующее тепло отвлекало на себя все силы организма, торопившегося залатать эту пробоину. Писатель не торопился вставать с земли, смакуя свои ощущения. Казалось, сильная, обжигающая физическая боль, если и не останавливала время, то давало время отдышаться, пусть на мгновение, но могло притупить все остальные ощущения, как если бы мы могли отключать их, нажимая на кнопку.

Другой случай произошёл с ним на Юго-западе Москвы, возле одноимённой станции метро. Серёжа шёл по тротуару улицы, походившей на овраг. И на берегу злосчастного оврага ему повстречалась толпа разгорячённых футбольных болельщиков, то ли результатом последнего матча, то ли, что более вероятно, обильными возлияниями дружной компанией. Ошалевшая от собственной численности и пропитавшего их от кед до фирменных кепок духа непокорной молодости толпа подростков извивалась, будто змея, играющая мышцами и сознающая избыток собственных сил. От них совершенно явно исходил дух угрозы, который, однако, не слишком заботил Сергея, вернее, не так: он его не пугал, оставлял равнодушным, он взирал на него, как бы говоря: «А что нового ты сумеешь предложить, чего бы я ещё не встречал? Ведь самое скверное мною уже испытано и пережито (главное, чтобы это скверное теперь не пережило меня самого!)»
Писатель отстранённо и даже несколько высокомерно протискивался между бритыми хулиганами. И ожидаемое всё-таки произошло, неожиданным оно показалось только для непосредственного участника тех событий, в ходе которых детского вида сорванец крикнул нечто невнятное, а затем удар кулака зло прилетел ему под дых. Пока Сергей медленно опускался на дорожку, несколько ударов вскользь пришлось ему по лицу. А предпочитавшие не застаиваться на одном месте порождения пролетариата отходили его ногами по рёбрам.

Когда Сергей оправился от первого потрясения неожиданности, откуда-то из глубины души у него начала подниматься волна внутреннего удовлетворения, как если бы с ним происходило нечто совершенно справедливое и закономерное, как если бы он получал строго по заслугам, и этим избиением в мире восстанавливалась вселенская справедливость, пошатнувшаяся из-за нерешительности, из-за того, как его рационализм упрямо вставал упрямой помехой на кратчайшем пути в направлении Мириам!

Уголок глаза стал заплывать красным цветом, и белок его язвительных смешливых глаз, минуя стадию розового цвета, моментально стал бордово-красным. Едва ли не первыми ударами ему разбили нос, ботинком рассекли нижнюю губу, падая, он поцарапал бровь. Сергей пытался приподняться и выпрямил руки в локтях, оставаясь коленями на земле. Несколько отдельных струек крови объединялись в один поток, буквально кровяную завесу, что легла через всё лицо.

Но худосочный, сразу упавший паренёк не смог надолго увлечь толпу захмелевших смутьянов. И часть толпы уже спешила вверх по улице, так напоминавшей тенистый овраг, по дну которого когда-то непременно должна был течь студёный ручеёк. Река, поток, Ниагара крови, застилавшей лицо! И когда частота ударов по рёбрам стала ослабевать, удары стали не такими акцентированными, как прежде, в глазах Сергея загорелась недобрая усмешка. Злая решимость на мгновение исказила его черты. И хотя он уже был порядком измотан, ему хватило сил, чтобы крикнуть:

— И это всё, сопляки? Меня матушка в детстве лупила сильнее! Ладно, толпой налетели, псины позорные, я не против, но даже и отделать меня нормально не сумели! Ради такого и времени на вас тратить не стоило.
Несколько человек нерешительно повернулись в его сторону.
— Вы футбол смотрели или бальные танцы, пивные бурдюки? Я понимаю — по мячу вам уже сложно попасть с пьяных глаз, так вы же и ногами бить не умеете! То есть в этом вы берёте пример с наших позорников-футболистов, с главных ничтожеств нашей страны?
— Что, привыкли просирать, даже одиннадцатью не против десятерых, а против одного? Да вы даже слабее, чем я думал!
Не полным составом, но всё-таки они вернулись, ибо были затронуты самые чувствительные струны их патриотической души, немножко подогретой парами спирта.
И вот момент, когда град ударов с новой силой обрушился на него, Сергей заорал, будто не своим голосом:
— Ну-ка, поддайте мужички, поддайте родные,— словно бы он и не пытался подняться с пыльной дороги, а парился в баньке, а они секли его вениками.

И он почувствовал упоение ото всего происходившего: его занимала не внешняя, косметическая боль, она практически сразу отошла на второй-третий план; Сергея обрадовало, как вдруг на время ослабло чувство пустоты, не отпускавшее его. И чувство пустоты было связано с Мириам, её недоступностью, тем, как она то была рядом и была приветлива, то вслед за тем больно ранила его холодностью и официальными, неприятными нотами в голосе. Его так долго не покидало мутное чувство неуверенности от соседки по офису, что жестокие побои смогли стать некой отправной точкой, новой точкой отсчёта для того, чтобы вновь не потерять рассудок в смерче неуверенности, когда не понимаешь где право и лево, где верх, а где низ, что такое ад и чем он отличается от рая. Сквозь удары, принимаемые уже с благодарностью, он с дрожью тоски вспоминал смех Мириам, тот смех, которым она встречала чужие шутки…
Словно кинжалом в сердце для него были её ежедневные походы в столовую на обед с Лёркеном. И он бы зарыдал от собственного бессилия, от того, как раз за разом отпускает её с Лёркеном, если бы он в этот момент мог плакать. Сергей не мог проявить чувств от запекшейся крови, от того, что глаза сузились до щёлочек. Какое прекрасное чувство, — подумалось ему, я как будто в коконе, моё тело окуклилось и приготовилось к длительному анабиозу!

Ещё одно чувство наполняло его надеждой: ему почему-то казалось, это избиение, шокирующие раны сумеют выделить его из толпы поклонников Мириам. И он почему-то был уверен: она непременно придёт навестить его в больницу, как он сам бы поступил при первом же удобном случае. Сергею казалось, этой болью, расходящимися ранами говорит его отчаяние, и от того, что он сам не может высказать всей силы переполнявших его чувств, эти гематомы и переломы становятся ещё более красноречивыми, конечно, он с куда как большей охотой пожертвовал бы собой ради самой Мириам. Эта нелепая сцена был всё-таки чрезмерно эгоистичной и постановочной. При этом, чем меньше в нём оставалось физических сил, тем более величественным становилось пребывавшее в нём чувство. Оно как будто очищалось ото всего плотского, от всех примесей фальши, от любви, навеваемой ежедневными встречами с нею в компании М., то есть, иными словами, привычкой видеть её и созерцать её красоту.
Ведь конечно, она была чрезвычайно привлекательна с физической точки зрения. Сквозь кровавый туман тумаков он вспоминал её полные руки, открытые платьем без рукавов, он вспоминал то, как она поправляла волосы, убирая их в хвост, он вспоминал матовый загар её щёк, он вспоминал, как она собирала руки за головой и глядела в окно, куда-то за пределы их офиса, и он краем глаза любовался ею. Вспомнил Сергей и то, как возвращался в свой угол и увидел Мириам, когда он рылась у себя в сумочке, он бросил взгляд, на её зад, обтянутый красными брючками, и тут же устыдился своего непроизвольного устремления. Он с отчаянием понимал, что всё это не то, суть Мириам заключалась не в её фигуре, коже, запахе или голосе, не в мраморной белизне внутренней стороны рук или переливающейся лавине причёски, суть Мириам в большей степени заключалась в манере тихо говорить, не повышая голоса, в осторожном взгляде, в её тихой нежности, во внимательности, расточаемой по отношению ко всем коллегам, таким образом, что каждый чувствовал себя обогретым её нежностью.
И страсть, разжигаемая ею где-то в подсознании, уступала место тихому умилению ею образом, страсть покидала Сергея, вытесняемая примитивной физической болью, которая была всё же несравненно более желанной, чем боль душевная, боль сомнений, боль робости и стыда!

Но если импровизированный рыцарский турнир, на котором он проливал кровь ради любимой дамы, и подарил ему немного покоя, то ненадолго. По мере зарастания ран и восстановления внешнего облика Сергея, возвращалась на своё законное место его неуверенность, его сомнения. Зудящая мука нераспустившейся любви и уже превращающейся в ничем не оправданную ревность, — звучит отвратительно, да это и было чувством низменным и трусливым, переживанием, наверное, глубоко нездорового человека, лишённого, помимо всего прочего, здоровых путей к исцелению.

Несколько раз в порывах испробовать лекарство, что уже один раз ему помогло, он брался за молоток и намеренно калечил себя: в стеклянном небоскрёбе он появлялся с забинтованными пальцами. Данное лечение производило определённый эффект, но достаточно короткий. Физическая боль, словно попадая в некую зеркальную ловушку, обращалась в душевную анестезию для Сергея и его жестоких терзаний. Но боль оттаивающих после мороза рук — отложенные страдания, разве они не более мучительны боли непосредственной? Его душевные муки, продиравшиеся сквозь бурелом телесных увечий, воздействовали на истощённый организм и подкашивали его с удвоенной силой!

Мне рассказывали, как его видели однажды сидящим возле железнодорожных путей, спиной привалившимся к гаражам и резиновым жгутом на левой руке. Излишним будет упоминать, что в правой он держал шприц. Но, по-видимому, Сергей достаточно быстро осознал, что обычные наркотики ничто по сравнению с галлюциногенами чувств, они не в силах перебить губительную зависимость от тех, к кому мы тянемся и кого обожаем всей душой.

Непоследовательное, незакономерное и, увы, не всегда повторяющееся действие давали его организму изнуряющие физические нагрузки, когда он в воскресенье, поднявшись часов в пять утра, выезжал на велосипеде за город и мчал стрелой без передышки до одного из крупных городов уже на границе области. Страдая от холода росистой тени ещё не освещённых солнцем дорог, он гораздо легче переносил дневную жару, однако под вечер, его губы спекались настолько плотно, что он едва ли мог говорить, а перед глазами плыли лихорадочно красные концентрические узоры. Утомление воздействовало на него более основательно, нежели физическая боль. Быть может, это было влияние дороги и пейзажей, сменявших друг друга с калейдоскопической яростью битого стекла. Сергей равнодушно улыбался вслед ревущим грузовикам, что пытались притереть его к обочине, лишь иногда в нём просыпалась радостная ярость от близкого присутствия опасности, и тогда водители крестились при виде безумной улыбки и, как им представлялось, едва ли не горящих в зеркале заднего вида глаз!

Это изнуряющее оцепенение действовало чрезвычайно благотворно на его душу, истерзанную самобичеванием, как если бы изнеженному рафинированному организму, в коем бушевали бы аутоиммунные расстройства, довелось повстречаться с реальной угрозой жестокой инфекции или отвратительного паразита. Тогда бы все силы организма были брошены на борьбу с реальной опасностью, оставив мнимые угрозы, возникающие от жизни, лишённой реальных трудностей, далёкой от земной грязи. Беда состояла лишь в том, что данный тип анестезии был чрезвычайно нестойким и сугубо временным, да и организм начинал адаптироваться к далёким поездкам по пустынным утренним шоссе. Раз от раза требовались всё большие и большие нагрузки, на которые элементарно не доставало времени.

И грызущая боль его патологической неуверенности в себе и том, как на его чувства посмотрит Мириам, не отнесётся ли она к нему просто, как к фону, на фоне которого просто приятно провести немного времени, росла и расширялась, постепенно вырабатывая устойчивость ко всё новым лекарствам Сергея, которые он изобретал ли, черпал ли из душеспасительной литературы или натыкался на кои случайным поиском. Да, неуверенность в чувствах Мириам, но никак не в собственных, его собственные были объективной данностью: с ними невозможно было не считаться, попробуй не считаться с лихорадкой, которая вот-вот сведёт тебя в могилу. На них было невозможно закрывать глаза — они являлись во снах и тревожили его хуже кошмаров!
Как-то Сергей лениво просматривал легенды заброшенных зданий, и прикреплённых к ним призраков, и подумал: «Как смешно, неужели они не понимают, что самые страшные приведения, самых опасных порождений преисподней мы носим в себе сами, и не имеем возможности с ними расстаться даже под вой оборотней и скрежет отворяемых могильных плит!»
Писателя, потерявшего вкус к своим занятиям, пугала неизвестность, те стороны жизни Мириам, о которых он ничего не знал, но ещё более он опасался открытия неких неприглядных сторон её жизни, которые бы поставили крест на возможности быть к ней ближе.

Но при этом едва ли не в ещё большей степени Сергей опасался её ли истинного лица, её, иными словами, тайной, доселе скрытой для него жизни: хотя он отдавал себе отчёт совершенно твёрдо и непреклонно: ничто в её поведении, ничто из её прошлого, сомнительного или, напротив, самоотверженного в служении кому-то третьему, ничто из этого не сможет его напугать или отворотить от его всепоглощающего чувства, которому не было границ. Только её бесповоротное "нет" могло бы поставить крест на его чувстве, да и то вряд ли. Это был бы крест на его судьбе, жизни, но никак не чувстве, что, определённо, пережило бы его самого при таком печальном раскладе. Всё-таки в тумане неизвестности было как-то спокойнее, не так тревожно, он с трудом представлял, что может с ним произойти в случае, если она откроет ему свою волю, и последняя будет обращена против него. Он с трудом мог прогнозировать, что произойдёт с ним в таком случае, как изменится его судьба, куда повернёт жизнь, будущее рисовалось ему настолько туманным, как если бы оно находилось где-то за горизонтом событий, где-то на мифическом дне чёрный дыры, где-то в точке абсолютного сгущения всего самого худшего, что только может случиться с человеком.

Сергей подспудно ощущал некие сгущения недовольства и подозрения в воздухе, что витали вокруг него, пока он решал насущные задачи на работе. Его начинали мучить подозрения, уж не проговорился ли он в последнем рассказе, не допустил ли он досадную промашку, и не стала ли его личность очевидна, по крайней мере, для его коллег. Ему казалось, будто круг подозреваемых начал сужаться вокруг него, словно удавка на шее смертника. Он уже ожидал судилища и осуждения, позора и очередного разрыва дружеских отношений, которые всё равно были никак не страшнее разоблачения, возможного срыва маски, ведь маска была для него всем, она означала свободу, смелость, честность, которой он не мог бы позволить себе обыкновенному, не защищённому её тенистым ощущением безнаказанности и всевластия. Да, другим и даже более предпочтительным вариантом была бы безвестность, но её Сергей уже окончательно утратил в силу своего безграничного таланта, в силу нежданно обретённой популярности, накрывшей его около четырёх лет назад. Он совсем смутно припоминал события до его возвеличивания. Порой ему начинало казаться, он всего лишь жертва случайной раскрутки, павшей на него, словно джек-пот, но как было тогда объяснить постоянство народной любви, то с каким трепетом и вожделением публика встречала его новые творения? Вспоминая события 4-5 летней давности, когда он вынужденно замкнулся в себе, сосредоточившись на творчестве и, по необходимости, работе, Серёжа признавал, что-то действительно поменялось, язык стал для него как будто более мягким, податливым, способным отразить любой оттенок смысла или душевного переживания, который он бы желал вдохнуть в своих героев, он как будто бы получил возможность сосредотачивать внимание до размеров острия иголки, слова приходили на ум с поразительной частотой и сверхъестественной точностью, как если бы он вспоминал некие уже созданные задолго до него произведения, но доступные для прочтения лишь ему.
Но хотелось бы ему при этом безвестности, лишённой таланта, ведь именно в его таланте отчасти воплотилась его давняя мечта о полётах, мечта становиться невидимым по собственному желанию? В определённом смысле, ему было это неважно, Сергей отдавал себе отчёт в произошедших с ним переменах, но непризнанному поэту нравились его прежние поделки едва ли меньше, чем новые всенародно любимые шедевры, взлелеянные публикой и модой.

Где же он мог проговориться?

                ЯЩИК ПАНДОРЫ

«Мисима попытался совершить сакральный акт — убить в своей душе Прекрасное, требующее всё новых жертв, становящееся опасным для самой жизни художника. Писателя  занимает вопрос: возможно ли прожить на свете вовсе без гнёта Красоты?»
                Григорий Чхартшвили
                «Жизнь и смерть Юкио Мисимы, или как уничтожить храм»

В этот день Сергей попытался прийти на работу раньше всех, исполненный благих намерений и желания продвинуться в изучении новой технологии, пока офис ещё не наполнился равномерным гудением муравейника. Тогда бы вдохновение усидчивости его бы точно покинуло,— в этом не приходилось сомневаться. А так, то, что он находится в офисе в одиночестве, наделяло его некой аурой избранности, и сама избранность словно бы гарантировала ему непременный триумф в постижении новой технологии. Однако на входе он обнаружил, что кто-то его уже опередил. Настроение немного упало, день явно пошёл не по плану, но рутина работы всё равно могла ещё всё исправить. Нужно лишь немного усердия. Надеть наушники и часа на четыре погрузиться в материал. Ситуация казалась более-менее поправимой. Главное было не уделять слишком большого внимания мелким отклонения от плана. Серебристая капсула лифта скользила в небеса медленнее, чем обычно, и как бы нехотя. Кнопки этажей по очереди загорались одна за другой, отщёлкивая ступени к облакам. Лифт, чувствуется, тоже проснулся не до конца и походил на серебряную пулю упрямо и тщетно старающуюся поразить цель сквозь слой водяной толщи. Сквозь растворившиеся двери лифта раскинулся успокаивающе-серый ковёр. Кулер встречал его на этаже, будто немного склонившись в упреждающем и отчасти смущённом поклоне. Бодрым шагом, едва ли не вприпрыжку, Сергей двинулся в сторону своего стола и знакомой перегородки, украшенной портретом Умы Турман с леденцом на палочке. Но на периферии зрения, на горизонте чувств знаком вопроса застыл фактор, спутывающий карты его идеальной картины мира и выверенного плана на сегодняшний день. Сергей отметил про себя, что все вещи лежат ровно на тех самых местах, где он оставил их намедни. Что же не так? Он втянул ноздрями воздух и почувствовал божественный аромат Мириам: она уже в здании и на этаже. У него еле заметно задрожали руки. Писатель оглянулся. На фоне больших окон, горящих светом утреннего солнца, стояли рядом две фигуры. Глаза, слезящиеся после недавних травм, мешали ему разглядеть обнявшиеся силуэты. Серёжа подошёл к окну поближе, чтобы поздороваться с фигурами, кому бы они ни принадлежали, и застыл, парализованный страхом ли, отчаянием ли, он уже не понимал! Ему на мгновение показалось, что зрение подводит его, ведь девушкой в юбке до колен и туфельках на низкой подошве была Мириам. Слева от неё возвышался Лобо Невес, обнимавший её двумя руками. Руки были сплетены за спиной у Мириам. И так, видимо, уже довольно продолжительное время они стояли рядом и смотрели вместе на утренний город. Проклятый утренний город. В котором нет отныне места для него!

Приручённому хакеру, чьим основным, и по большому счёту никому не известным, занятием был взлом возможностей русского языка, проникновение вовнутрь его сокровенных тайн, святая святых его скрытых возможностей, показалось, будто он простоял вечность перед парой влюблённых. Когда он ретроспективно воскрешал картину своего нелепого поведения, ему представлялось, что он обратился в соляной столб, как если бы он стал свидетелем не обыкновенного воркования влюблённых либо вообразивших себя таковыми от любопытства, усталости или скуки, либо же просто сошедшихся друг с другом в странной тоске по человеческому теплу людей, но картин диких и неистовых извращений Содома и Гоморры.

Он почти не обратил внимания на поведение Лобо Невеса, который ему был абсолютно безразличен, его как будто бы и вовсе не существовало в системе ценностей Сергея, несмотря на его дородность, представительность и холёный внешний вид. Сергей абсолютно не помнил, как вёл себя Лобо Невес в течение неловкой паузы. Единственное, он непроизвольно бросил красноречивый взгляд в сторону Мириам, во взгляде этом не было ни толики обвинений, только вопрос, происходит ли всё это на самом деле? Или данная сцена всего лишь инсценировка? Во взгляде Серёжи была боль, в нём была мольба и укор. Он как будто бы бросал последнее: «И ты, Брут?» Его взгляд, казалось, сочился болью и тоской после неожиданного смертельного удара, он молил о том, что происходящее имело иные объяснения, кроме самого тривиального, состоящего в том, что единственная правда как раз и разворачивается ныне перед его глазами.
Опора и надежда российской культуры, он съёживался на глазах, словно впадая в ничтожество: одним взглядом он и вопрошал, как же она могла предать всё, что между ними, казалось, происходило, разговоры, улыбки, воспоминания, ведь он никому так не доверял, как ей, как она, бывшая такой тактичной и мягкой, такой ласковой и томной, когда он встречал её по утрам, ещё не до конца проснувшейся, как она вдруг оказалась способной нанести ему столь болезненный, подлый, вероломный удар, от этого немыслимого контраста его охватывал столбняк, его душу рвало на части, его мозг начинал отказываться воспринимать реальность; и этим же взглядом он сразу просил прощения за все грубые слова, приходившие ему на ум. Сергей моментально вообразил себе картину смертельной пустоши, в которой ему будет отказано даже в дружбе с Мириам, и он понимал, что в таком будущем ему не будет места, как бы эта самая дружба ни была далека от необходимого отношения со стороны Мириам. Ведь верная травоядная дружба, она являлась не просто иным чувством по отношению к его молчаливой и безнадёжной страсти, она была практически полной противоположностью тому притяжению, что пронизывало его с головы до пят, тому неистовому чувству, имеющему такое количество пересечений и общих границ с ненавистью и обидой.

В течение миллисекунды Сергею вспомнился заготовленный им на всякий случай монолог, который он должен был при случае продекламировать Мириам. В случае, ежели бы она спросила о причинах его холодности, его вздорного, капризного поведения.
— Ты спрашиваешь меня о причинах моего странного поведения, и, отвечая на твой вопрос, скажу так:
Безо всяких "но", Мириам, ты очень нравишься мне, и даже больше, настолько больше, что моя симпатия начала становиться опасной для меня самого. Ведь ты симпатична всем вокруг, все так и льнут к тебе, прекрасная Мириам. Я не скажу ничего нового, признаваясь тебе в своих чувствах, вернее, я могу выразить это так, как этого не делал никто до меня, но что толку, если признание это будет исходить из моих уст? Ты прекрасна, словно богоматерь, и я полон священного восторга перед твоим смиренным величием, впрочем, это было лишним, полагаю.
Ты видишь меня перед собою, и можешь увидеть меня коленопреклонённым, стоит тебе лишь пожелать этого. И трудно не признать, уж если я и сам не спорю: существует тысяча причин, по которым я могу быть отвратителен тебе, и лишь одна, что может обратить эту тысячу в ничто (боже мой, как часто проговаривая про себя эти мысли, эти слова я представлял себя кем-то отвратительным, вроде засушенной на солнце рептилии с широкими раздувающимися ноздрями)! И, видишь ли, для меня было бы наглостью просить, чтобы ты отыскала в себе единственный контр-довод, что может подарить мне надежду. И именно потому, я сторонюсь тебя, бегу от твоих улыбок, от случайных разговоров с тобой, потому я бываю так несносно груб с тобою, анализировать себя, возможно покажется тебе несколько напыщенным, но я знаю точно: всё происходящее со мной это род защитной реакции! Потому что я чувствую, как необратимо я проваливаюсь в преисподнюю с каждой твоей улыбкой в сторону другого человека, с каждым словом, обращённым не мне. И вот скажи теперь: не должен ли в таком случае я сам стараться положить конец всем своим надеждам, чтобы они не разрослись во мне и не стали причиной моей гибели?

И под конец Сергей добавлял с изрядной долей горечи:
— Теперь ты с полным правом можешь сказать мне, что не для того же мы заботимся и подкармливаем несчастных брошенных зверушек, чтобы они потом воспылали к нам любовью и начинали лизать нам лицо! Не правда ли, какие справедливые слова? Мириам, я жду от тебя только одного, скажи одну-единственную фразу, которая всё объяснит, которая меня уничтожит и растопчет:
«Мы не в ответе за тех, что нас полюбили!»
И, утверждая это, ты будешь абсолютно права, мне нечего будет на это ответить. Твоё немеркнущее очарование представляется мне силой, даром, который ты вольна обратить себе на пользу, но он, в основном, будет причинять боль другим людям. Когда-нибудь цивилизованные рафинированные страны, быть может, дойдут и до мысли регулировать проявления женской красоты, как психологического оружия особенной силы поражения!

Но ему не пришлось ничего объяснять и ни в чём оправдываться: события пошли немного по иному сценарию, где ему была уготована совсем иная роль, нежели та, которую он так старательно себе сочинял. Вместо этого Серёжа помялся на месте, с потерянным видом произнёс: «Прошу извинить мою неловкость!». Затем он вытянулся в струнку, настолько прямо, насколько только мог, развернулся на сто восемьдесят градусов и, не оглядываясь, вышел вон.
— Подите вон, вас не надо,— кривляясь, произнёс Лобо Невес!
— До чего же мерзкий непонятный типчик, этот хакер, вечно молчит, ходит пришибленным, смотрит, как будто хочет о чём-то рассказать, но вечно молчит. Никогда не поддержит разговор, не поздравит, никогда не ходит с нами по пятницам, — продолжил Лобо Невес, словно ожидая поддержки Мириам, но та только отвернулась.

На полочке над столом Мириам стояло коллекционное издание «Мартина Фьерро», а со стены испытующе взирал портрет мужчины, чью внешность можно было охарактеризовать как индейскую, с сигаретой.
— Но скажи мне, Лобо Невес, не должны ли мы и в самом деле причинять боль тем, кого любим?
— В каком это смысле? Что ты имеешь в виду?
— В каком смысле... Значит, ты не понимаешь. А он бы понял.
На лице Мириам зажглась вдруг озорная улыбка, и, словно грозя или указывая на что-то указательным пальцем, она обратилась к Лобо Невесу, как к единственному живому лицу, находившемуся подле неё на недосягаемой высоте верхних этажей корпорации М.
— Что ты знаешь о жалости, мой случайный друг?
— Прошу прощения, в каком смысле? Значение будет зависеть от контекста.
— Я бы сказала, это базовый уровень, как в пирамиде Маслоу, но когда речь заходит о любви. Но, представь себе, что произойдёт, если мы волевым решением, безжалостно отсечём обитель недостойных, нижний уровень, на котором покоится практически любое чувство в той или иной мере. Наше обыкновенное чувство, воспарит до небес, станет достойным богов, оно вознесёт вслед за собой и всех участников романтической афёры, конечно, при условии, что оно выживет... Я бы уподобила сей рискованный процесс превращению из невзрачной куколки в воздушную бабочку. Или же гиря, срезанная с ноги, брошенного в воду, которая отпускает свою жертву, и он в итоге всплывает благодарным, преображённым, обещающим начать новую жизнь.
Что ты скажешь на это, Лобо Невес?

Молча, с горящими щеками мальчик спускался вниз пешком по лестнице с тридцатого этажа.
Когда он проходил мимо кухни со стальными кастрюлями и губками, на него сильно пахнуло уксусом, и он отшатнулся.
Медленно спускаясь по лестнице, словно с тяжёлым грузом на спине, Сергей зацепил волосами пряжу паутины. Но так и не заметил её и пошёл с паутиной, запутавшейся в волосах, дальше.
Когда шум Ленинградского проспекта, стал уже проникать сквозь литые от пола до потолка окна, Сергей очутился на этаже Лёркена, и тот неожиданно приветливо залопотал:
— Серёженька, что-то ты на редкость плохо сегодня выглядишь! Послушай, на тебе лица нет, ты бледен, будто смерть, в таком виде и на работу приходить не стоило. Слушай, если хочешь, присядь тут у меня, видишь, есть стул свободный, если надо, я и кондиционер выключу, чтобы ты не простыл.
Но Сережа, поблагодарив гостеприимного хозяина, продолжил свой путь.

Он возвращался домой, по сути, на автопилоте, плохо соображая, где находится. Своим утренним возвращением из офиса он словно проваливался в перевёрнутое пространство, где утро и ночь поменялись местами, и оттого ему было немного не по себе. По привычке, а может быть, чтобы попросту успокоиться, он пробовал читать «Лето Господне», но слова, словно обретя подвижность и став непокорными владельцами собственных смыслов, прыгали у него перед глазами, и никак не складывались в предложения. Он вытер лоб от пота, и по третьему разу попытался осилить описания стародавних угощений, заготавливаемых для Великого Поста. Тщетно. Декартовы оси его мироздания сошли с ума и крутились вокруг начала координат секундными стрелками, а то и попросту леской газонокосилки. Они неистово сплетались друг вокруг друга, наполняя пространство вокруг него зловещим неидентифицируемым туманом, напрочь скрывающим ближайшее будущее.

Сергей машинально щёлкал по меню телефона, открывая одно приложение за другим. Он наткнулся на вроде бы уже прочитанное сообщение от античного бога, уникума, способного на любые экспромты и импровизации, поэта и музыканта из их параллели, которому всегда завидовал, и, во многом, именно от него он скрывал свой нынешний успех. Тот сообщал ему, что всегда будет рад поговорить и, по возможности, продлить старое знакомство.

«Чем чёрт не шутит!» — Сергей решил позвонить и обратиться к своему бывшему товарищу, хотя и это было с натяжкой, словно к оракулу, способному случайно дать верный ответ на любой вопрос.
Долгие вступления он приберегал для своих повестей. Здесь же начал без приветствий и долгих объяснений.
— Послушай, приятель, нет ли у тебя, как у опытного автора, какого-нибудь испытанного метода, которым бы ты справлялся с горестными воспоминаниями прошлого, что мешают творчеству. Поскольку, поделюсь с тобой тайной, известной немногим, я на досуге тоже немного "промышляю литературой" (по возможности, требовалось работать под пошляка), но делал это исключительно в целях терапии. Как бы тебе объяснить: рассказывая о событиях минувших дней, на страницах своих сиротливых рассказов, я дистанцировался ото всего, происходившего со мной когда-то на самом деле, и теперь всё описанное происходило уже с кем-то другим. Я старался стать рептилией, вылезающей из старой кожи. А старую, для пущей верности, я превращал в пергамент. Знаешь, временами доходило до того, что мне становились настолько безразличны страдания предыдущих лет, что я буквально начинал над ними откровенно потешаться, обыгрывать их едва ли не в комическом ключе. Я одевал себя и свои воспоминания в одежды скомороха, я подтрунивал над собственными мотивами, я издевался над собственными переживаниями, которые мне представлялись факторами непреодолимой силы, но переставали быть таковыми, лишь только их касалось моё чудодейственное перо.

Но вот беда, в последнее время эта метода стала меня подводить, стала давать сбои, а других путей к спасению у меня в запасе нет. Нынешняя ирония обращается в пар, лишь только я пытаюсь препарировать своё влечение к Мириам. И я не знаю, отчего так происходит, почему мой талант отказывается на сей раз работать на меня под понуканием моего скепсиса, моей освободительной иронии. Боль, щемящая боль сожаления пронизывает меня, когда я пытаюсь поступить таким образом, я будто убиваю нечто живое и беззащитное, совершаю кровавое преступление, преступление против самой Мириам, которой я совершенно беззаветно предан. Поверь мне, Кирилл, менее всего на свете, я бы желал обидеть её (нет, даже не грубым словом) каким-нибудь неприятным намёком, своей непростительной настойчивостью, менее всего я бы желал слиться в её глазах с толпой тех, кто досаждал ей ранее. Мне кажется, жизнь не всегда была справедлива к ней, не всегда  оборачивалась к ней своей парадной стороной. И я не могу вносить свою лепту в дополнительные неудобства или огорчения для неё, между тем, как она имеет полное право вымещать своё зло на мне, как на одном из племени, посягавших на её счастие и покой...

Да, когда-то я полагал, что смогу, пожертвовав всем остальным, сохранить хотя бы то взаимопонимание, которое, как мне показалась, установилось между нами. И я был готов пойти абсолютно на всё, чтобы сохранить это гармоничное, божественное взаимопонимание, но теперь такое едва ли возможно.
Прости меня, Кирилл, за эти долгие отступления, но я вчера ночью в расстроенных чувствах смотрел одну передачу на youtube, которую вели три слегка озабоченных дамочки. И передача эта была шокирующе прямолинейной и честной, более честной, чем 99 процентов всего остального на телевидении и в интернете. И их собственная отчаянно провозглашаемая откровенность требовала такой же откровенности и от противоположного пола. Суть их претензий сводилась же к тому, что каждой на их жизненном пути попадались такие самцы, которые лишь пользовались услугами их щедрых тел, а затем, "познав" сполна их прелестей, попадали в разряд без вести пропавших, по крайней мере, для этих горемычных дамочек. Другая в ответ на душещипательные истории подруги, провозглашала ценности равноправия и откровенности, предлагая договариваться "на берегу" о целях и перспективах, последующих за их соитиями. И с этого момент выпуск перешёл для меня в режим фона. Да, я смотрел эту передачу часа в два ночи и был слегка не в себе, возможно. Но меня как ушатом холодной воды окатило после этой фразы. Я медленно стал понимать, насколько в сторону ушёл я от ценностей не только этой передачи, но и, возможно, своего поколения, если телесная составляющая предмета моей страсти всегда значилась только далёкой перспективой, соблазнительной? — наверное, но какую-то плещущую через край похоть, граничащую с агрессией, во мне сметала раз и навсегда неизбывная нежность к Мириам. Я настолько обожествлял её, что порой боялся ненароком коснуться её, боялся приглядываться к очертаниям её тела, которые могли обозначаться временами через одежду. Мне страшно не хотелось терять какого-то поэтического очарования её образа, которое на меня случайно снизошло. Не было никаких сомнений, что её образ и мои сильнейшие чувства к ней — это нечто совершенно уникальное, и разменивать их на желание всласть потрахаться было бы чистейшим преступлением. Не требовалось никаких дополнительных объяснений или доказательств того я, в принципе, не мог бы так поступить, и мысли мои в рамках дерзкого и богохульного мыслепреступления не могли бы свернуть на рельсы такого дикого самообмана. Я бы не смог поступить так даже из мести. Да и потом, как бы я мог мстить Мириам? Воистину, мне проще было бы свести счёты с собственной жизнью, чем просто повысить на неё голос, как бы пафосно это ни звучало.

Поэтому ныне я в поисках подходящего способа, надёжного средства побороть это губительное, не дающее мне роздыха влечение, которое уже не берут испытанные средства, а уходить из этого мира налегке под песни M;tley Cr;e мне бы пока не хотелось. Моя душевная слабость, этот порок мышления, сингулярность чувств тревожит и неволит меня, не давая плодотворно мыслить и существовать творческой единицей, поэтому я и прошу твоего совета! Хроническая болезнь парализует меня, не даёт мне дышать, не даёт разогнуться.

Кирилл ответил практически сразу, словно ожидал этого письма. И за его словами стояли, определённо, бо;льшие знания, чем те, которые могли быть доступны ему из просьбы Сергея.
Он говорил о том, что внутри любого таланта, любого мало-мальски значительного писателя расположено кристаллическое зерно скрытого страдания. И скрываемая, не признаваемая боль становятся чем-то вроде скрытой пружины их творчества. Закрывая на утаиваемую боль глаза, почти на самом деле забывая самые болезненные из своих ошибок, поражений, слабостей или огрехов, писатель, тем не менее, хранит отпечатки  злосчастных непростительных событий в самих особенностях своего таланта.

Кирилл предложил обратиться к прошлому Сергея. Что из происходившего с ним в течение последних лет пяти-семи (он не мог обойтись без упоминания пошлой фразочки из названия бездарного романа о том, что любовь живёт три года, а вот воспоминания о ней несколько дольше), отзывалось в нём наибольшим страданием, что уязвляло его болезненнее всего? О чём он так старательно пытался забыть? — Кирилл будто бы задавал аккуратные наводящие вопросы или, скорее, разглаживал одному ему видимые морщины в душе у своего собеседника.
— Ты или знаешь чуть больше меня, или бросаешься предположениями наобум!— писал в ответ порядком раздражённый Сергей.

Кирилл же говорил, друзья созданы хранить нашу историю старательнее нас самих, быть нашими адвокатами и заступниками. И, несмотря на давнюю неприязнь Сергея, именно он отлично помнит его до преображения, до того, как он катастрофическим образом замолчал пять лет назад, и, вероятно, фениксом расправил крылья в иной ипостаси, впрочем, о последнем он может только догадываться, строить смелые предположения, опираясь на эпизодические встречающиеся сходства стилей — его изначального и нового блистательного и таинственного инкогнито, всполошившего миллионы. Произведения кого из отечественных корифеев стали объектом споров HBO и Netflix, желавших снимать по ним сериалы? Чьи ещё произведения эксклюзивно хотел переводить на английский Amazon? Кто кажется таким неуловимо знакомым, особенно нам выпускникам одной школы, которых роднит множество общих мотивов и словечек? Загадка была проще, чем тебе хотелось бы думать.
И, условно решив основную загадку, я дам решение твоей. И, хотя мой адрес, не pandora@gmail.com, эта ссылка при твоих талантах может стать чрезвычайно опасна для тебя.

Ссылка столь короткая и опасная действительно содержалась в письме и вела на аккаунт в бело-голубом пристанище одиночества. Опытный хакер выуживает номер телефона и с помощью программы с условным названием «Пегас» взламывает смартфон обладательницы заветного номера через WhatsApp. Но взламывают в итоге именно его. Светловолосая валькирия поражает его молниями страданий пятилетней давности. Пробуждение не сулит ничего, кроме тоски и боли, кристально чистых и правдивых.

«Пегасом» он получает всю её переписку с сестрами, что не редкость, изрядно уступающим ей красотой, вернее, чья красота была более соразмерной человеческому пониманию, в которой не было космической холодности и космического же голода и непрестанного желания менять одного любовника на другого, затем на следующего и так до бесконечности, до сладкой боли идеала, состоящего именно в постоянном поиске, в чистом и свободном обладании, которого нет никаких преград ни этических, ни физических, равно как ни обычного человеческого сострадания к поверженным. Её переписка, заигрывания с её многочисленными ухажёрами пугала и завораживала одновременно. Её однотипные и откровенные, провоцирующие диалоги походили на обряды хищника, плотоядно караулящего жертву.

Сергея охватило ощущение, полное пророческой правоты и ужасающей верности, будто всё это время он только плавал по поверхности воды, по тоненькой плёнке и не обращал внимания на грозные глубины, в которых отныне обитал призрак вытравленной из памяти белокурой бестии. И теперь ему мнилось, что все его нынешние чувства лишь рябь на поверхности воды, нечто мелкое, пустое и недостойное. Нечто, не стоящее переживаний, а настоящие переживания может рождать только та, прежняя страсть к отвергшей его скандинавской воительнице. И в её глазах были не мольба или затаившееся, туманное, сдерживаемое чувство, в них не было боли, в глазах эстонской воительницы была власть, было космическое безразличие.

Спал Сергей настолько крепко, что не сразу сумел сообразить, поднялся ли он на следующий день или только через несколько вынырнул на поверхность бодрствования, которое, однако, отдавало тяжёлыми хмельными пробуждениями завзятых пропойц, гораздо лучше себя чувствующих вечерами. Но сны, как ни странно, отнюдь не вились вокруг волновавших его проблем и тех преступных, кощунственных методов, которые он применял для их лечения. Сновидения были посвящены, мелким, второстепенным проблемам, мелким, суетным интригам с коллегами: он многоходовыми комбинациями пытался отобрать у заместителя директора — Вольперта парковочное место с зарядкой для электромобиля, хотя у него никогда не было личного автомобиля и, тем более, востроносой Теслы. Но начался сон с тревожной встречи: в галерее теней его встретила девочка из школы, которая была на два года старше него, но выглядела именно так, какой она запомнилась ему в школьные годы с её короткой причёской, смешливым и немного высокомерным взглядом, но чрезвычайно располагающим к себе лицом, располагавшим к себе словно неким мятным привкусом, мягким мятным оттенком внешности. Её мальчишеская внешность быстро вызывала чувство необъяснимого доверия к себе и позволяла, хотя бы в перспективе, смириться с её холодностью и невниманием, которого, впрочем, Серёжа никогда и не требовал. И только на периферии едва теплящегося сознания он понимал, можно сказать, отдавал себе отчёт, только не в полной мере, что её уже несколько лет нет в живых. Он не знал её лично, не знал имени волшебной девочки до случайно увиденной в новостях заметки, но гибель Клары потрясла Серёжу с невероятной силой, оставив, внутри него будто зияющий провал одиночества и печального недоумения перед лицом вселенской несправедливости.

Утром, плавно густеющим до состояния дня, Серёжа нетвёрдой походкой выздоравливающего после операции больного двигался по серому ковру офиса под облаками. Если бы подобные ощущения могли транслироваться от одного человека другому, то он бы уподобил колкий холод ощущения свободы, поселившейся в нём, гадливой, тошнотворной свободе скопца, погружающегося в мертвенный покой рациональности. В нём не было полёта, не было свободного пространства и внутренней гибкости.

Перед ним в направлении его же комнаты шаркала ботиночками незнакомая ему барышня в широкой полосатой рубашке, делавшими её, как заведено, несколько полнее. Сергей задумчиво и, будто сквозь туман, разглядывал её зад и пытался сообразить, кто же такой располневший движется в направлении их комнаты и при этом абсолютно не знаком ему?

И только короткий взгляд, брошенный девушкой непосредственно на него, обжёг его уколом стыда: то была Мириам, а он каким-то образом совершенно не признал её, хотя и шёл в течение продолжительного времени позади неё, вдыхал узнаваемый аромат, такой особенный, отличающий её ото всех прочих, словно диковинный почерк, выработавшийся у человека в течение долгой, примечательной жизни, но почерк не одной лишь руки, но всего тела, целого организма.

Но упомянутый эпизод не вызвал у Серёжи ровно никаких угрызений совести. Гораздо больше его беспокоило то, какими вдруг сложными и нерядовыми показались ему обычные рутинные задачи, с которыми он ранее справлялся на ура. Теперь они отнимали всё его время, чтобы решать их к сроку, отныне приходилось отдавать все силы без остатка. Он справлялся, но с огромным трудом тугоумного второгодника, вдруг лишившегося соседа по парте в лице талантливого вундеркинда.

Теперь всё, — подумалось ему,— я возвращаюсь к обычной, рядовой жизни, в которой не осталось смертельно опасных загадок! Я просыпаюсь, и пусть сон был временами прекрасен, но он был полон невыносимых условностей, миражей и надуманных правил, изводивших меня, игравших моей жизнью, забиравших из меня все соки.

Та жизнь, для которой была создана столь изощрённо-талантливая версия меня, подразумевала необходимость отдавать музам всего себя без остатка, сжигать все свои мысли и чувства на алтаре письменного стола, а пепел растворять в чернильнице... Я долго пытался поддерживать миф, легенду о себе, и мне удавалось успешно играть в эту игру, но литература перекинулась на мою жизнь и принялась переваривать, перерабатывать самую что ни на есть непосредственную реальность под себя. Проснувшийся и развившийся талант почувствовал зверский аппетит и принялся толкать меня на сомнительные афёры, на тяжелейшие испытания во имя дополнительных чувств, острых переживаний, ради более правдоподобных описаний, ради накала эмоций, чтобы они не выглядели бледными тенями и копиями чужих историй страсти, а чтобы они были полнокровными героями моей собственной жизни. Полнокровными, да... и ради этого мне приходилось поить их моей собственной кровью, моей собственной, подлинной привязанностью к Мириам, до тех пор, пока я не потерял всё, что имел, не лишился последних крох, которые поддерживали меня на плаву в мире человеческих страстей.

Гнусное порождение моего одиночества и моей травмы пятилетней давности, о которой я пытался позабыть, принялось эксплуатировать меня без зазрения совести, пока, наконец, желание быть как можно ближе к правде жизни и реальным переживаний не толкнуло меня на необдуманный шаг, не бросило меня на амбразуру всамделишного, настоящего чувства. И сбросить мучительное иго получилось, только взорвав себя изнутри, отыскав те самые первородные переживания и окунувшись с головой в них ещё раз, упившись той мертвенной болью, устроив себе кардинальную перезагрузку системы. Но, я  всё-таки вернул себе целостность и покой, пусть покой этот слишком похож на смерть, и теперь мне потребуется воскрешение.

Странным образом, но меня более не влечёт к себе космически бледная, потусторонняя красота Марианны, я отвык ото всего, связанного с нею, от её высокомерия, снисходительного обращения, от специфической красоты скандинавской воительницы и сопутствующих телесных атрибутов в виде её огромного роста и внушительного бюста. Я уже не могу воскресить себя прежнего — того, кто был беззаветно влюблён в богиню войны, не знающую усталости богиню любовных баталий. Меня до сих пор приводит в волнение эта история их моего прошлого, но исключительно с позиций занимательного сюжета, как история обольщения и обмана. Вспоминая эту историю, я содрогаюсь, когда представляю, насколько близок я был к гибели: нынче Марианна тех лет представляется мне грозной, наполовину мифической фигурой, скашивавшей врагов на поле брани сотнями, а то и тысячами. Врагов, в общем-то, порой не догадывавшихся, что являются таковыми. Но теперь, меня полного скепсиса, пустоты и разочарования уже абсолютно не волнует судьба ни Марианны, ни Мириам, хотя насчёт последней я совершенно не уверен. Нечто, пережившее бомбардировку, до сих пор тянет меня к ней.

Существует настолько тонкий баланс между приязнью дружбы и обожанием любви, что соблюсти его до конца практически никто не в силах. Разумеется, я имею в виду лишь тех, над кем не довлеет груз обязательств и чьё сердце изначально свободно. Это слишком скользкий и опасный путь, и я не пожелал бы даже врагу пытаться этим путём преодолеть Альпы собственного одиночества. Безусловно,— подобных проблем, подобных вопросов не возникнет, ежели отношения с самого начала походили на войну и имели под собой подоплёку в духе хищник-жертва, и тому моя история с Марианной послужит наивернейшим примером, когда любовь столь быстро и органично сменяется ненавистью (или хотя бы презрением самому себе старательно внушаемым) и обратно, что остаётся только диву даваться. Но как бы я мог испытывать ненависть к столь по-человечески приятной мне Мириам, что даже, кажется, умри в одночасье во мне любовь к ней, и я всё равно буду беззаветно предан ей, буду с душевным трепетом ждать от неё посланий, звонков, по-прежнему буду внимательно прислушиваться к её литературным ли, музыкальным ли рекомендациям! Что-то во мне останется, что будет меня тянуть к ней вечно: сквозь года, сквозь километры расстояний, города, гражданства, страны, сквозь незнакомые морщины, несмотря на угрозы древних религий, вопреки новым возлюбленным, вопреки всему миропорядку, настаивающем на нашем одиночестве. Будет ли это лишь дружбой? Едва ли.

Сергей подводит курсор мыши к значку "сохранить". Рассказ под названием «Пробуждение» практически готов, но это станет, очевидно, его последним рассказом. Ведь ничто не давалось ему с таким трудом, как эти несколько последних страниц. Он чувствовал себя абсолютно, сверх меры измотанным агонией чувств к Мириам и ужасными весенними воспоминаниями четырёхлетней давности. И даже когда на нём была броня от стрел Амура, её по-прежнему пробивали стрелы ревности. И это было на редкость, до обидного, незаслуженно мучительно. Неужели в античности не было отдельного божества, олицетворявшего ревность?— странно.

На следующий день Серёжа пытался отыскать следы своей переписки с Кириллом, но она, как оказалось, проходила между его собственными адресами, только находившихся на разных серверах, и он в порыве какой-то неподобающе активной страсти к общению просто симулировал всю эту активность. Он с недоумением уставился в экран: страница школьного сайта озадачила его "новостью" двухлетней давности — Кирилл отправился в лучший из миров, и, конечно, никак не мог переписываться с ним и давать ему ценные советы! Ветер сиротливого недоумения пробежался по его спине, когда он пытался связать все нити воедино, сидя в беседке парка.

Пара человек, чуть более смуглых, чем могла бы обеспечить наша средняя полоса, прошла позади Сергея, когда он пытался понять, что с ним происходит.
Он несколько раз потёр побледневший лоб.
— Кажется, мы достигли того, что хотели!— удовлетворённо заметили прохожие.
Он устало смотрел в белёсое небо, уже не такое болезненно яркое, как в июле. На его фоне висело уже несколько пожелтевших листочков и это притом, что всё лето шли неутихающие дожди.
Неотвратимо близилась осень, а это значило, что постепенно станет чуть легче, и ко всему происходившему с ним этим летом скоро можно будет относиться со снисходительным спокойствием, более отрешённо, чем прежде. И Сергей, конечно, ждал этого, ждал и боялся, но выбора как будто уже и не было.

Первого сентября он традиционно пришёл в школу, никем особенно не привечаемый и никем практически не узнанный. Заученным за пятнадцать лет ежегодных визитов маршрутом он поднимался на третий этаж в кабинет литературы. Он разговаривал о прочитанных книгах со своим учителем литературы, которому был обязан, наверное, больше всех, если говорить о совершённом им сомнительном и рискованном шаге. Но наставник его школьных лет, смотря на него с искренней заботой, всё чаще обсуждал не книги, а его, Сергея жизнь.

Он невнимательно прослушал размышления Сергея о романе Ивана Шмелёва «Лето Господне», он только хмыкал от его размышлений по поводу Нового Романа в исполнении Маргарет Дюрас. Третий год подряд учитель задавал один и тот же вопрос о жизни самого Сергея, и, если в первый год он попросту не понял этого вопроса с его лицемерно-стыдливой формулировкой про личную жизнь, то на третий год игра в непонимание была изначально пораженческой и постыдной тактикой. Он неловко замолк в лучших традициях самых тугодумных собеседников Юрия Дудя и отвечал медленно, задумчиво и как будто отрешённо, стараясь скрывать собственную тоску.

«Наше поколение выпускников изначально было обречено на одиночество, не так ли? Мы всегда были слишком заняты мыслями о самих себе: о нашей роли в мире, о нашей карьере, о нашем призвании. Да так, что у нас ничего и не осталось, кроме самих себя. Это печальная правда, но горечь её уже притупилась со временем, ибо осознание этого факта ко мне приходило постепенно. Видите ли, о чувствах мы всегда лучше рассказывали и размышляли, чем, в самом деле, проживали их и делились нашим теплом с другими. И я, мне кажется, достиг в этом абсолютно недостижимых высот. Хотя, видит бог, и меня они затронули. Внутреннюю готовность сопереживать, сочувствовать и помогать другим людям на их жизненном пути нам незаметно подменила любовь к собственной тонкости, к собственным "глубоким" чувствам. Мы, в самом деле, так долго прожили в упоении своей уникальностью, что упустили шанс стать своими не только между собой, но и в этом мире, в целом. Раньше, гораздо раньше мы были обязаны спускаться из своих башен из слоновой кости и, каясь, идти в народ, пытаться стать его частью. А мы вместо этого поднимались всё выше и выше, пока в итоге не срывались со стропил возводимой нами вавилонской башни заносчивого отчуждения и культивируемой всеми в нашей среде избранности. А это, как известно, вредное и опасное чувство. И, видите ли, во мне всегда присутствовала некая мягкость характера, в определённом роде, женственное начало, но проистекало не из моей теплоты и желания быть ближе к людям, к попытками понимать и прощать их, но это женственное начало, я полагаю, проистекало из слабости вашего ученика. И я бежал от него как можно дальше, я всегда поступал вопреки нему, назло ему, я становился твёрже алмаза и непреклоннее неистовых фанатиков, когда речь заходила об этой моей слабости. И именно поэтому мне довелось пройти в своём отрицании обычной жизни дальше всех прочих, остальные сдались, обзавелись семьями, я же продолжал жить идеалами чистого искусства непонятно во имя чего... Это упорство фанатика, в кого оно меня обратило, Владимир Прокофьевич! Оно сожгло всё, что могло спасти меня, вернуть к более человечному образу жизни. Но в итоге я законсервировался этаким беспорочным Дорианом Греем, начинающим седеть Питером Пэном. Уродливое и одновременно удивительное зрелище никому не нужных идеалов, потрясающего упорства и диковинной силы годами уходившей в пустоту. Я готов раскаяться, но уже в некотором смысле поздновато, ибо моя жертва никак не будет оценена по достоинству: я растерял как таланты, так и самомнение!»

                ***

Случайно подмеченное сходство величайшего экономиста XXI века, а заодно и того, кто наиболее наглядно продемонстрировал всю неиллюзорную мощь web 3.0, с Сергеем, достигло апогея после бесследного исчезновения его даровитого альтер эго. Только он и не пытался восставать из могилы забвения и говорить, дескать, новый самозванец это отнюдь не я! Хотя читающая публика сама пыталась короновать иных его терновым венцом.
Сам же Сергей продолжал работать на космодемоническую корпорацию М.. Несколькими перспективными проектами и полнейшим бескорыстием ему удалось заслужить любовь начальства. Первым и единственным случаем, когда он воспользовался расположением вышестоящих менеджеров, была его просьба о переселении в пустую комнату под крышей здания. Туда особенно никто не горел желанием переселяться, поскольку многих пугали воспоминания о повесившемся именно в этом помещении бедном охраннике, которого в упор не замечала юрист по вопросам налогообложения. Но она, вообще, многого тогда не замечала, поскольку регулярно ходила припудрить носик в дамскую комнату и постоянно находилась на взводе в связи с этим. Но Сергея, как уже упоминалось, не пугали чужие призраки и чужие угрызения совести, поэтому он регулярно задерживался в своей келье по вечерам и оставался там на выходные.

Мне показалось, Сергей попытался в итоге скрыться в собственной посредственности, которая бы не привлекала внимания, не искушала его и не понукала на необдуманные и рискованные поступки. Он решил замкнуться в скорлупе своей заурядной внешности и стать тем, кем ему было всегда предначертано, и не претендуя на большее. Выдумывая благовидные поводы, а то и по молчаливому согласию с начальством, он избегал собраний, в которых принимали участие Лобо Невес или Мириам. Определённо, он с тоской вспоминал те дни, когда ему казалось, да он почти верил в возможность такого будущего, в котором у него могло бы быть что-то общее с прелестной девушкой. Но, как понимал он теперь, это нашёптывали ему его безграничное эго и его талант, притом не желавшие ему никак помогать в достижении заветных целей, а только эксплуатировавшие его существо. Теперь же с надеждами было покончено. И, прежде всего, с его собственной стороны, поскольку он более не желал длить существование, полное сомнительных полу-надежд, полу-мечтаний, полу-опасений, полное лукавых условностей, ничего не обещающих улыбок и мнимой душевности, прикрывающей полное отсутствие человеческой теплоты.
Осень должна была расставить всё по своим местам.