Да будет воля твоя

Юрий Подобед
             *   *    *

     Юрий Васильевич, рост где-то за метр восемьдесят, атлетическая фигура, крупная породистая в седых кудрях голова, в общем, мог быть доволен собой;  заоблачных вершин, понимал, не достиг, однако, пусть не первый, но и далеко не последний – кандидат наук (докторскую вот-вот должен защитить), заместитель начальника отдела, раз в год короткий рейс на судах загранплавания, и довольно частые командировки в города яркие, шумные связанные с морем, с судоходством: Одесса,  Николаев, Херсон, Мариуполь…
       Будучи пусть небольшим, но начальником, Юрий Васильевич, тем не менее, обладал завидной независимостью, не признавая в других, и не выказывая сам, получившие широкое распространение в отношениях между начальниками и подчинёнными: холуйство, заискивание, подобострастие.  «Жопализы несчастные… Проституирующие мужланы ... - тут же ярился и ругался он.- Когда  вы  уподобитесь настоящим мужикам, не говоря  о том, чтобы ими стать…» - и было отчего: ибо сам ни перед каким вышестоящим начальством не лебезил, не рассыпался мелким бесом, а в давно утверждённом для себя кодексе чести, которым руководствовался сам, и, которым, как он полагал, должен руководствоваться всякий уважающий себя мужчина, главными были: никого и ничего не бояться, никогда и никому не быть должным, ни перед кем не гнуть спину. Зарубят «докторскую» импотенты от науки – вонючий случай, но не смертельный, двинут по шапке по наговору какого-нибудь худосочного прихвостня – наплевать! Уволят по сокращению штатов – переживу, пойду плавать, слава богу, на здоровье ещё не жалуюсь.
       Такие, порой, произносил он про себя монологи, и с нескрываемым призрением оглядывал, смиренно склонившуюся над столами братию, для которой его принципы были атавизмом, отголоском, ушедших безвозвратно, дуэлянтских  времён, а его самого: бузотёром, бретёром, которому море по колено, с которого всё, как с гуся вода. Действительно, рассуждала в кулуара, то бишь в комнатах для курениях, братия: может ли нормальный человек при каждом представившемся случае цапаться с вышестоящим начальством, язвительно комментировать  очередное, спущенное министерством, ЦУ, которое, и вправду сказать, было нужно, как зайцу стоп-сигнал, но самое поразительное -  во всеуслышание зубоскалить над самим Леонидом Ильичём, по поводу присвоения ему очередного  звания  Героя, либо очередного награждения орденом.
       «Скоро не только на груди и спине но и на жопе у него не останется места, чтобы нацепить на себя вся эти цацки…»- комментировал Юрий Васильевич вслух под опущенные долу глаза и, быстро мелькнувшие на лицах, улыбочки братии. Верно, конечно, он говорит, но мы… мы ничего… Ничего не слышали…  И после этого, хоть бы что. Другого уже б давно на Соловки  определили, а Юрий Васильевич ходит гоголем.
       Выслушав из уст неприметного доброхота, «комментарии» Юрия Васильевича, руководство института лишь тихо стонало и переглядывалось: да, последний  давно был для них костью в горле, но ведь ничего не боится проклятый башибузук… И назавтра парторг, кисло-сладко улыбаясь, будет снова увещевать коллегу: «До нас дошло, уважаемый  Юрий Васильевич…» - «Донесли…» - поправляет тот. «…дошло,- не замечая поправки, продолжает парторг,- что вы неправильно понимаете смысл награждения лидера нашего  государства…» - «По-моему, понимаю…» - «Хорошо, будем считать: неправильно воспринимаете… Лидеру надо создавать авторитет, и присвоение ему звания Героя, как раз один из методов… Но это награждение, не ради награждения. А высокая оценка его заслуг перед партией и народом… - Юрий Васильевич неопределённо хмыкает,- Разве его повседневная борьба за мир, за разоружение, его личное обаяние не сделали его одним из популярнейших и авторитетнейших политических лидеров мира? Разве его встречи на Малой Земле с однополчанами не трогают сердца простых людей?..» Юрий Васильевич принимает  вид  провинившегося  ученика, а  затем  невинно-наивно вопрошает:  «Скажите,  Пал   Николаевич,  а  орден   «Победы»   ему   тоже   вручили  для поднятия авторитета?  Ведь, насколько я помню, этим орденом награждались выдающиеся военачальники и полководцы, военные операции которых оказали решающее воздействие на дальнейший ход войны, на достижения Победы… Выходит наш уважаемый ещё и выдающийся полководец,  Только я вот не могу припомнить (Вы мне не подскажите?) каким фронтом он командовал…» - «Прекратите паясничать,- багровеет парторг,- наградили, значит, так надо. Там знают лучше, чем мы, и не нам с вами судить об этом…»       – «А вам не кажется,- тот же невинно-наивный голос,- что Орден просто-напросто подачка взятка… Да, да, заурядная взятка, вручённая нашему «уважаемому и дорогому», и «верный ленинец» её преспокойно принял. А ведь это взяточничество в особо крупных размерах: стоимость ордена «Победы» оценивается, кажется,  в сотню тысяч долларов…» Парторга едва не хватает удар, поддерживая рукой, отвисшую от испуга челюсть, он с трудом выдавливает: «Вы, вы… понимаете, что говорите… Это же, это же…» - и пятится от Юрия Васильевича, как от чумного, едва не приговаривая: чур, чур меня…
       Руководство с Юрием Васильевичем жило, как на действующем вулкане: что ещё выдаст, выкинет их младший коллега? Однако, увещевая его, ругая, они не могли не уважать его, а возможно, что и завидовали его крепкой стати, его мощному баритону, контрастирующему с соглашательским тенорком прочих, ибо над ними самими тоже были начальствующие боги, а вот перед ними  независимость,самостоятельность, какую демонстрировал их младший коллега, они, естественно, проявить не смогли б: и возраст не тот, и здоровье, и плавать, понятно, не пошли...
       Тем, кто считал Юрия Васильевича баловнем судьбы, или «везунчиком», как  порой называла его братия, он не прочь был коротко рассказать свою биографию:  плавал простым матросом, затем закончил попеременно: среднюю мореходку, высшую, аспирантуру, защитился. Короче говоря, своего теперешнего положения добился сам, без помощи чьей-то «волосатой руки», и потому считает себя вправе глядеть с некоторым превосходством на тех, кто, как вошь за кожух, держится за «теплое» место, кто преданно по-собачьи заглядывает в глаза начальству, кто прячет, как улитка, голову от страха перед зарвавшимся администратором. Начальство… Оно, что не такое смертное, как остальные?.. Не нравится, что разговариваешь с ним без подобострастия? Не нравится, что не ожидаешь, стоя в дверях, пока оно не соизволит тебя увидеть? Не трепещешь, не спешишь с дрожью в коленках под его сиятельные очи? Что поделаешь – пусть принимает тебя таким, каков ты есть.
       Нравились Юрию Васильевичу и всякого рода собрания, конференции, совещания, где можно было покрасоваться своей мощной фигурой, своим сильным голосом. Собрания же, проводимые им на выезде, в командировках, рассматривались им, как своего рода тренинг перед предстоящими боями на более высоком уровне. После таких боёв тамошние спарринг партнёры, как правило, наперебой заверяли его, что они, мол, тоже не ретрограды, они также жаждут перестройки, также горят желанием перейти на новые формы работы, но новое, вы сами понимаете, всегда медленно завоёвывает позиции. Людям трудно отказаться от налаженного, апробированного, пусть оно и не совсем прогрессивно, во имя неизвестного проблематичного, хотя и понимают, что надо…
       Бывало и такое: просит слова невзрачный абориген. («Не-ет, дорогой, драться с тобой я не буду, уж больно разнятся наши категории…»)  и начинает, заикаясь, через пень-колоду   («Нуте-с, нуте-с, что мы проблеем?»):  «Я не могу согласиться с уважаемым Юрием Васильевичем…  («Ого! Молодец!  И не заикаться, и глядеть орлом!»): он не учитывает специфики работы наших судов, подчёркиваю – наших… («Слабак ты ещё, но не сдашься, не сломаешься – глядишь, и получится что-то из тебя… А мускулы – дело наживное…») вот тут у меня имеются кое-какие расчёты и выкладки… («Да-а, я тебя, кажется, недооценил, милейший…»). Они, как видите, показывают, что слепое следование в  фарватере  общих предложений  и  рекомендаций,  без  учёта  наших   возможностей  и условий,  без прокладывания  собственного  курса,  станет очередной  победной  реляцией:
выполнили, внедрили, взяли на вооружении. Очередным пустозвонством, не приносящим не только никакого экономического эффекта, но наносящим моральный ущерб и самой идеи, и людям, которых кто-то привык принимать за нечто роботовидное: проголосуют, съедят, выдюжат…»
       Юрий Васильевич незаметно оглядывает публику: интересно, как реагируют на выступление «мухача»? Кто с испугом: ему это надо? Сидел, сопел бы себе в две дырки - нет, полез… Кто с, написанной на лице, издевкой:  что, шеф, съел?.. Знай, наших! Кто просто ожидает  «зрелища». Юрий Васильевич, однако, сидит спокойный, величественный, словно бронзовое изваяние славного Фидия и про себя думает: «Нет, милостивые господа, кина не будет!..» «Мухач» ещё не договаривает последней фразы, как Юрий Васильевич вздымается во весь свой монументальный рост, милостиво, как подобает фавориту, который знает, что он намного сильнее соперника, подходит к последнему, пожимает его руку и обращается в зал: «Наконец-то я услышал хоть одно дельное выступление…»- трясёт руку «мухача», отчего тот несколько конфузится – и не победителя, не побеждённого.
       Порою, правда, ему было неловко за слишком нахальную ничью, но что поделаешь: ему ведь тоже надо защищать честь мундира. Однако те местные начальники, управленцы,  полагавшие, что после «ничьей» он сделается более покладистым, не потревожит благостную тишину их вотчин – заблуждались. Через час, другой, в крайнем случае, на следующий день он вторгался в их устоявшийся налаженный  быт  в их мирные кабинетные поселения, как дикая орда, и начиналось: «Где люди?.. Ах, вышли подышать свежим воздухом… Вконец умаялись бедолаги… Что вы  мне вешаете лапшу на уши!.. К чертям собачьим эти ваши бумажки… - и они парят по конторе, как, выпущенные на свободу, голуби,- Подотрите ими свои задницы!.. Мне работа нужна… Ра-бо-та!- и с нескрываемой издевкой (пиано),- кстати, вы не забыли эти понятия: работа, работать, зарабатывать…- и тут же фортиссимо.- Где по каждому классу судов разработки? Где обоснования расчёты?.. Для чего вы командируете своего работника на судно – заниматься научной работой, или отовариваться тряпками?..» Переворошит документацию, растреплет папки, годами пребывающие затворницами в шкафах, сдвинет, казавшиеся навечно приросшими к полу, столы (те на радостях затопают затёкшими  деревянными ногами) усиливая и без того хаос и неразбериху, царящие сейчас в конторе… Даже после его отъезда отдел всё ещё выглядел, как после стихийного бедствия.
       Женская половина, конечно же, была от Юрия Васильевича в восторге: какой мужик, бабоньки, какой мужик! Нам бы хоть одного такого… на всех…  Мужская воспринимала его неоднозначно: те, что помоложе, пытались ему в чём-то даже подражать, другие (его примерно возраста) едко иронизировали, что, естественно, вызывало бурную защитную реакцию женщин: уважаемый пытается играть роль Зевса громовержца, но переигрывает… Третьи – просто облегчённо вздыхали, когда Юрий Васильевич отбывал в родные пенаты.
       Завершая портрет нашего героя, добавим: Юрий Васильевич был из рода эпикурейцев: не искал уединения, не заглядывал в тёмные углы подсознания, не верил ни в экстрасенсов, ни в НЛО, ни в переселение душ… Вот, ежели, сам увижу, потрогаю, ощущу, испытаю на себе – тогда уж, куда бы ни шло, а верить просто так – увольте. Любил вкусно поесть и выпить, любил солёную шутку и шумное застолье, любил пофлиртовать с женщинами, любил футбол, хоккей, бокс, равно как не мог терпеть рафинированных снобов, эстетства, слюнтяйства и ипохондрии… Многие находили в нём сходство с Александром Дюма – и в этом был резон. Он, действительно, был похож  на знаменитого писателя, и похож не столько внешне, сколько внутренне: то же заразительное очарование жизнью, красотой, то же шумное жизнелюбие.

       Юрий Васильевич возвращался на межрейсовую базу моряков, где остановился, из кафе, куда они заглянули, с инженером НОТ Анатолием Петровичем, дабы отметить пару рюмками водки и шашлыками его очередной приезд в Одессу, и, между прочим, обсудить некоторые аспекты диссертации, над которой работал Петрович – последний был аспирантом-заочником их института. На водку приходилось налегать ему (у Петровича пошаливало сердце), и после очередной опрокинутой рюмки, думал: «Вот ведь как получается… Петрович где-то на лет десять его моложе, и на тебе – сердце… А он даже не знает, с какой оно у него стороны…» - и вроде бы сочувствовал тому, на самом деле проставлял себе  ещё один жирный плюс превосходства над некоторыми штатскими.
       Настроение было превосходным. С вальяжностью, слегка захмелевшего человека, вышагивал он по улице,  с нескрываемым интересом поглядывая на красивых женщин, ещё с большим на юных красавиц, в полупрозрачных платьях, и, как сытый кот, что-то мурлыкал про себя, не подозревая, что его прекрасное настроение окажется вскоре  испорченным, искорёженным, покоробленным, как вагоны  после крушения поезда.
       Первый нестройный аккорд похоронного марша, словно громко лопнувший медный пузырь, заставил его вздрогнуть и досадливо поморщиться.
       Звуки, доносившиеся со двора, так диссонировали с его мыслями, с его благодушным настроением, что он невольно прошёлся по покойникам: чёрт бы их побрал вместе с их музыкой… Но тотчас, словно убоявшись произнесённой про себя крамолы, тут же начал  оправдываться: вот ежели ему придётся «сыграть в ящик», «отбросить копыта», «перекинуться» и тому подобное (случится, он думает, это не скоро: тьфу, тьфу, тьфу – чтоб не сглазить), то непременно оставит записку распоряжение, нечто шокирующее организаторов похорон, к примеру: «В задницу вас с вашими деланно-скорбными рожами и вашими надгробными речами…», или: «Вы мне, мои дорогие сослуживцы, при жизни настохерели,  посему ваши сочувствия мне до одного места…» Нет, не пойдёт. Ещё скажут: двинулся на старости лет… А может… пусть себе испражняются – какая ему тогда будет разница… Впрочем, может к тому времени вообще предавать земле не будут: уже сейчас с местом напряжёнка, а покойничков не убывает, а прибывает... Куда их всех прикажите  пристроить?  Глядишь: выстроят этакий спецкомбинат с мраморным траурным залом, с автоматизированной линией. Уложат тебя на неё под приятную музыку Чайковского или Шопена, а не под пронзительно-громкую лабухов-шабашников с буряковыми мордами, чьи инструменты, как правило, не строят и фальшивят. Церемониймейстер заученно произнесёт, обращаясь к скорбящим: сегоднявтяжёлыйдлявасдень… та-та-та,.. та-та-та,.. вечная память… Нажимается кнопка, и ты отправляешься в свой последний путь, чтобы через некоторое время: «Просим вас,- обращение  к скорбящим,- распишитесь и получите…» И вручают им в красивой упаковке с, кокетливо повязанной траурной ленточкой, горстку пепла – всё, что от тебя осталось. А там, что хотят, то пусть и делают с ним: удобряют дачный участок, устраивают в квартире поминальный уголок, носят с собой в ладанке… Весёленькие, однако, мысли… Вот уж, действительно, начал за здравие, а кончил за упокой…»
       Он остановился и стал ждать, пока пройдёт процессия. Откуда-то из детства вернулась к нему суеверная боязнь: переходить дорогу покойнику.
       «…А сколько нужно времени, сколько нервов и сил, чтобы было всё, как у людей,- продолжаются мысли на кладбищенскую тематику,- получить свидетельство о смерти, заказать гроб, венки, пробить место на кладбище, закупить продукты и выпивку для поминок, приготовить… И всё это должен делать человек, который удручён смертью ближнего, у которого всё валится из рук, и… если бы на этом всё кончилось… Дальше – хуже, и всё со скрипом, с натугой, за всё нужно не просто платить – вдвое, втрое  переплачивать.  Сделали могилку – плати, посадили на ней цветочки – тоже, поливают, присматривают – ежемесячный (или же годовой)  взнос услужливой женщине  с тачечкой,  пока не поставят памятник…»
       Если похоронная музыка претила его жизнелюбивой натуре, то, что говорить тогда о самой смерти. Последняя для него была чем-то ирреальным: как так – был человек, и вдруг исчез, пропал, не стало его… Он, разумеется, сознавал, что смерть финал всякого живущего существа, и всё же не мог с этим смириться: лежать в своём последнем пристанище, медленно разлагаясь, и ни мыслей, ни чувств, ничего – бр-р… А ведь стремился к чему-то этот человечишко, любил, страдал, убивался над каким-нибудь пустяком, верил, возможно, в своё бессмертие, и что же?.. Пустота, кромешная тьма, ничто…
       Калеки, безнадёжно больные угнетали его. Природа, обделившая их здоровьем, дала ему этого товара в избытке, и он, чувствуя себя, как бы обокравшим этих несчастных, при встрече с ними невольно опускал глаза, стыдился своего здорового тела, и старался  внутренне сжаться, уменьшиться в объёме, дабы ничем не отличаться от  остальных. Однако, спустя некоторое время, он снова громко хохотал, смачно ел и пил, обнимал женщин, забывая напрочь: калек, эпидемии, катаклизмы, и не спешил сойти в царство теней, подшучивая, что мадам Смерть не в его вкусе – не люблю костлявых…
       Он скользнул взглядом по остановившимся, как он, прохожим, по, тихо переговаривающейся, вышедшей со двора, публике, по стоящему поодаль катафалку и, терпеливо ожидающим, автобусам, и повернулся лицом к траурной процессии.
       Показались первые, обрамлённые сосновыми ветками, венки: «Любимому и незабвенному Володеньке от скорбящей жены», «Любимому отцу от дочери», «Терёхину Владимиру Сергеевичу от коллектива завода», «Владимиру Сергеевичу от рабочих литейного цеха».
       Терёхин, Терёхин… А ведь с ним учился когда-то здесь, в  одном классе  Володька Терёхин.
       Странная штука память: что-то важное, необходимое забылось (как ни пытаешься вспомнить – ни в какую), а какая-то ерундовина, мелочь отпечаталась в ней с такой чёткостью, ясностью, будто произошло это не позднее, как вчера… Вот и Володьку Терехина он хорошо запомнил в связи с ординарным событием, хотя многих из однокашников уже основательно подзабыл.
       Задали им домашнее сочинение на тему: кем ты хочешь стать? Кем – он, конечно, знал – знаменитым: открыть, сочинить, совершить нечто пусть не героическое, но что-то в этом роде… Это было время первой влюблённости, и проснуться назавтра знаменитым повышало шансы завладеть сердцем неприступной красавицы Вики из соседнего класса, однако, не будешь же распространяться об этом в сочинении, к тому же надо было написать о профессии, которую ты бы хотел  выбрать, которой хотел  овладеть, а не о том, о чём мечтаешь…
       Завтра сдавать сочинение, и он встречает на улице Володьку Терёхина.
       -Привет!
       -Привет!
       -Накатал?
       -Ага,- отвечает Терёхин, лезет в свой, видавший виды, портфель, и достаёт оттуда книгу, на обложке которой красуется надпись: хочу быть топографом.
       -Усёк?-  спрашивает Володька.
       -Не-а,- отвечает он, так как не только смутно представлял себе профессию топографа, но и не понимал, какое она имеет отношение к Терёхину.
       -Вот,- говорит Володька,- Хочу стать топографом… Списал с книги – и все дела… Понял?
       -Ну и гусь!- с уважением и с завистью подумал он.- Додул же…
       А ведь он  тоже мог взять в библиотеке подобную книженцию и стать шофёром, геологом, сварщиком, моряком и прочее, и прочее…  Времени, однако, уже не было, к тому же  он  уже  написал  нечто  невразумительное  о  конфликте желаний.  Где-то он  это выражение вычитал,  оно понравилось  ему  своей  таинственностью,  неопределённостью,наделал кучу ошибок и получил вполне вразумительную «пару».
       Вспомнилось ему ещё, что Володька Терёхин – этакий тихоня с ровным негромким голосом, смуглым лицом и вечно торчащим надо лбом вихром (корова в детстве языком лизнула – дразнили они) оказался страстным книгочеем, днями просиживающим в читальном зале городской библиотеке, где с жадностью поглощал дореволюционные сочинения Дюма, Жаколио, Эмара и других авторов. Благодаря Володьке, он также записался в «читалку», и также набросился жадно на приключенческое чтиво, в  какой-то степени определившее его дальнейшую судьбу. Желание плавать у него возникло, конечно, не без помощи Стивенсона, и Джека Лондона, Грина и Сабатини…
       Взгляд его блуждает по автобусам, по музыкантам, по лицам, несущим венки, снова перечитывает надписи на траурных лентах, однако, непреодолимая сила тянет, хотя бы мельком, взглянуть на лицо покойника – уже выплыл обитый красным ситцем гроб. Фамилия ли была тому причиной, или же человеческое болезненное  любопытство, заставляющее, содрогаясь от сладкой жути, глядеть на страшное уродство, на растерзанное в катастрофе тело, на бьющегося в припадке эпилептика, на покойника…
       А ведь после «десятого» он Терёхина больше не встречал. Как сложилась его судьба?  Кем он стал?
       «…от рабочих литейного цеха.»
       Острое восковое лицо с гладкими, зачёсанными назад, пепельными волосами.
       «Не похож…»- облегчённо думает он.
Не похож? Потому что никогда не видел его с зачёсанными назад волосами? Зачесали… И галстук повязали, который он, быть может, не любил носить, и тёмный костюм надели, в который он облачался всего лишь несколько раз за всю свою жизнь, а так висел в шкафу за ненадобностью… Да и сколько лет то прошло… Почти что тридцать… Целая жизнь… Немудрено не узнать…
        Всё же ему не верилось, что это Володька, его однокашник. Сама мысль, что умер его одногодок, претила ему. Нет, ещё не пришёл их черёд умирать, ещё в силе они… Но, если это всё же Володька, он должен исполнить свой гражданский долг.
        Будто под гипнозом он проследовал за процессией, вместе с провожающими сел в один из автобусов, и снова ушёл в свои невесёлые мысли.

        Гроб плыл на плечах к месту захоронения. Уже щерилась разверстой пастью могила, уже стояли, поигрывая лопатами, ухари могильщики. У кого, у кого, а у них, наверное,  с комплексами был полный ажур: это  была их каждодневная обыденная, к тому же, денежная работа, после которой они пили водку, закусывали и мрачно шутили, что кому, кому, а им выгодно, чтоб народу мёрло больше, потому, как они тоже с выработки…
        Задёргался, затрепетал, словно запутавшийся в силках, истошный женский вопль. От него он невольно вздрагивает, отводит глаза от лежащей над гробом женщины, и… натыкается на лицо девушки лет шестнадцати, стоящей чуть поодаль от рыдающей жены Терёхина, в тёмно-коричневом платье и чёрной газовой косынкой на голове.
        Несчастье в одних случаях обезображивает человека, в других – придаёт особую трагическую красоту; что-то животное, тёмное было в воплях и истерике жены Терёхина, иное было в лице этой девушки. В её глазах стояли слёзы, ей было мучительно больно, но горе словно унесло её, в недоступную стороннему наблюдателю, высь; она была здесь, рядом с мёртвым отцом, и в то же время там, где находилась его душа, где в последний раз разговаривала с ним.
        «Прощай, отец,- казалось шептали её губы.- Я тебя больше никогда не увижу, но ты, пока  я  жива, будешь  жить в моей памяти,  в моём сердце…  Нет, почему прощай?!  Я ведь это ты, часть тебя, твоё продолжение, Ты оставил на земле меня вместо себя, и я сделаю всё, чтобы ты был спокоен за меня, за своих будущих внуков… Прощай, любимый отец, спасибо, что ты дал мне жизнь…» - она обняла мать за плечи, оторвала от отца и припала к его лбу губами.
        Отец, дочь… Дочь Володьки Терёхина… Та же ровная матово-смуглая кожа лица, такие же тёмные глаза  в которых сейчас застыло неизбывное горе, а верхней левой части лба характерная, как у Володьки,  будто зализанная прядь волос. По её щекам беззвучно катились слёзы.
        Дочь!   Он захотел ещё раз убедиться в их поразительном сходстве, но поздно: уже прибивали крышку гроба. Прибив, завели под него канаты, а затем быстро и ловко опустили его в могилу.
        «Вот ты и отжил своё, Володька Терёхин; судьба не улыбнулась тебе, а ощерилась тёмной пастью могилы… Прощай…» - слёзы сдавили горло, он наклонился, взял горсть земли и кинул в яму: прощай!
        Он оставался до конца панихиды; быстро забросали могилу землёй, притрамбовывая  лопатами, сделали подобие холмика, установили крест, на котором светлела  пластинка из нержавейки с надписью, уложили венки. Он подошёл ближе, на пластинке было выгравировано: Терёхин Владимир Сергеевич (19.. – 20..).
        Сомнений больше не было.
        Он остался у могилы один.
        -Вот как нам довелось встретиться, Терёхин,- тихо произнёс он.
        -Хорошо, хоть так,..- будто слабое дуновение, едва различимые слова в его ушах.
        -Ты, ты…  говоришь?.. 
        -Какое говоришь… Здесь только и разговаривать… Я тебе мысль послал…
        -Мысль?.. А как же смерть?..
        -Как?.. Обнакновенно… Смерть есть смерть; во всяком случае, отсюда ещё никто не выбирался и не объяснял, что она такое, и каково здесь в загробном мире… Но вот о чём я сейчас подумал: человечество во все времена мечтало о бессмертии, причём бессмертии в образе и подобии, а бессмертна мысль…
        -Выходит, ты можешь мыслить?..
        -Не знаю… С физиологической точки зрения это трудно объяснить,  может, могу,  пока находится здесь моя душа, то бишь, отпущенные ей сорок дней, а потом тю-тю…  прощай земные радости… Кстати, когда я был жив, мне не  однажды приходило в голову следующее: откуда, спрашивал я себя, берутся, так называемые – наитие, вдохновение, озарение и прочее? И думаешь откуда? Из воздуха. Нет, нет, не от Бога, или ещё кого-то доброго дяди, а из пространства, из космоса… Надоело ей, мысли, слоняться без дела – вот она возьми, да и посети чью-то черепушку, а того, кого она осчастливила своим присутствием, тут же дурным голосом орёт: эврика!  Нашёл!!  Открыл!!!  Ну и как?..
        -Может быть… Послушай, Терёхин, извини меня за дурацкий вопрос, отчего ты умер?.. Неужели ты не мог от неё уберечься?..
        -Отчего? Болезнь века – сердечная недостаточность… Уберечься?.. Вообще-то у меня всегда была куча болячек; сердце же с детства было слабым. Меня, если помнишь, даже от физ-ры освободили – а я что? Рад радёшенек, хотя, возможно, займись тогда спортом, не филонь уроки «физ-ры», глядишь, и укрепил бы сердечко… Читал ведь про знаменитых спортсменов? Все, как правило, в детстве:  хлюпики, сердечники, ревматики, но они что? Здоровье в порядке – спасибо зарядке! Секции, активные тренировки вопреки советам и приговорам врачей, и на тебе – олимпийские чемпионы… А я вместо этого – в читалку. Помнишь, как мы с тобой глотали приключенческое чтиво, а? Теперешняя молодёжь не любит читать:… Правда, дочку свою я приучил к чтению… У меня  неплохая собрана библиотека – более тысячи томов…
        -У тебя красивая дочь…
        -Видел?  Да, неплохую я девку  сварганил…  Вот  только  малость  не  рассчитал - скопытился   некстати…  А  хотел  побывать  у  неё  на  выпускном  вечере,  на  свадьбе погулять – и на тебе… А у тебя дети есть?
        -Нет.
        -Как, вообще, или разбросал по Союзу?..
        -Вообще…
        -Жаль, был бы сын, могли бы породниться… Вообще, жаль, что мы с тобой не встретились раньше… Куда ты, кстати, делся после десятого?
        -Поехал поступать – не поступил… Потом случайно прочёл в одной из газет, что клайпедская годичная мореходная школа готовит матросов на «рыбаки»; заработки неплохие, валюта, ну и махнул туда… Потом долгое время плавал, заочно закончил «вышку», аспирантуру…
        -Кандидатскую имеешь?
        -Вот-вот должен докторскую защитить…
        -Молоток! А я вот – простой советский  инженер… Вернее сказать  – был им. Завод, литейный цех; работа грязная, народа не хватает, а план давай… Приходилось самому иной раз становиться и на формовку, и на заливку…
        Он хотел было сказать Терёхину, что его, по-видимому, любили, уважали: много было народу на похоронах, много венков, проникновенные произносились слова,  но Терёхин продолжил:
        -Да, разбросало нашего брата… Иные стали известными, знаменитыми: Костя Никитин – журналист международник, по телевизору частенько выступает, Колька Авдеев, школьная спортивная знаменитость, так со спортом и не расстался; воспитал олимпийскую чемпионку,  теперь заслуженный тренер СССР, ты без пяти минут профессор, а я  -  участок №17, одно захоронение, милости прошу… Да, так я не понял: ты что не женат?
        Он обычно со смешком отвечал: да, закоренелый холостяк, но это было не совсем верно. Когда-то  был женат, но долгие месяцы рейсов не способствовали его семейному счастью; у него на пароходе была женщина, и, как он чувствовал, или понимал, у его жены тоже кто-то был… Мог бы конечно не плавать, осесть на берегу, но полюбил море, нелёгкий рыбацкий труд; нравилось  заходить в иноземные порты, любоваться экзотикой далёких стран, знакомиться с тамошним укладом жизни, во многом отличавшегося от нашего, бродить среди лавок восточных базаров, любил шикануть в отпуске – денег хватало, а что на берегу?.. В общем, как говорят сами моряки: в море – дома, на берегу – в гостях…  Разбежались они; жене он оставил кооперативную квартиру со всеми пожитками, а сам фактически переселился на судно… Потом одна женщина, другая – и не заметил, как стукнуло сорок… Правда, иногда ночью сожмётся от одиночества тоскливо сердце, но наступит день – звонишь какой-нибудь старой знакомой, если она не замужем, или развелась, и – либо она к тебе, либо ты к ней, и  позабылись на некоторое время тоска и одиночество.
        -Так получилось… В школе, ты знаешь, я не ходил в красавцах, в пижонах – ими были Воскресенский, Перминов, Гущин; помнишь: стиляги, пижоны, глядевшие на нас, как на чёрную кость, ну а потом плавал, некогда было… Рейсы длинные… Женщины, конечно, были, а вот семьёй не обзавёлся.
        -И правильно сделал.
        Обычная фраза всех «женатиков». Однако, сами они в своё время почему-то не захотели «правильно сделать».  Да и что правильного?  Не выслушиваешь попрёков жены? Деньги остаются при тебе? Когда пришёл, куда ушёл - никому дела нет? Зато у «женатиков» - семья, дети, общие заботы, треволнения…  Конечно, и у них всякое бывает, но…
        -Думаешь халва семейная жизнь? Сколько нервов, здоровья на неё надо положить – одному Господу Богу известно; дочка из садика скарлатину принесла – больница,  началось  осложнение - жена в панике; ты  тоже  сам  не  свой – сердце пошаливает, а  на заводе конец квартала: один не вышел на работу, у другого руки не стоят после вчерашнего «перебора», а начальство сношает – план! А после работы – в аптеку забежать, в магазин заскочить: жена вдруг тоже прихворнула… И, хотя у самого здоровье ни к чёрту, но надо бегать, надо доставать, надо делать план, и хочется в такие минуты всё бросить и бежать, бежать без оглядки, куда глаза глядят… Это, так сказать, один из эпизодов, а сколько их набирается за всю семейную жизнь…
        Счастливые всегда охотно сгущают краски, всегда охотно живописуют теневые стороны семейной жизни, и, наоборот: несчастливцы всегда будут вас уверять, что у них всё распрекрасно, всё путём, что им не на что жаловаться и тому подобное. К тому же он понимал, что Терёхин приводит «один из эпизодов», чтобы как-то оправдать его не сложившуюся  жизнь, скрасить её горький итог.
        -Впрочем, можешь ещё не один раз накинуть себе ярмо на шею… Вон Чарли Чаплин… Молодая жена, дети пошли, когда ему было хороших за пятьдесят, а возьми наших актёров,  иным за  шестидесятник, и что же?  Молодые жёны, новая поросль детей… Так что, мил друг, как говорят в Одессе,  у тебя  ещё всё спереди…
        Чарли Чаплин – невольно усмехается он, и вспоминаются ему те далёкие дни, когда он плавал. Вспоминается, как светились счастьем глаза жён его товарищей, как радостно обнимал долгожданного папку его сынишка, как бережно и с какой нежностью держат крепкие руки рыбака своего первенца… А сколько радостных слёз, смеха, куража, счастливой суматохи, когда жёны, вытаскивают из громадных сумок  горячее, холодное, только что приготовленное, испечённое, и, ласково глядя на  бедненьких «исхудавших» Ванечку, Коленьку, Серёженьку, пудов в шесть весом, умоляют отведать, попробовать ещё вот это, подкладывая   один за другим лакомые кусочки.
        -Старина, давай к нашему шалашу,- приглашали его товарищи, и он не отказывался: присаживался, выпивал, отведывал, откушивал, благодарил за угощение и старался поскорее уйти, дабы не мешать им, долго не видевшими друг друга.
        Он вдруг ловит себя на мысли, что он завидует Терёхину: завидует он
ЖИВОЙ ему МЁРТВОМУ, завидует, что тот имеет красавицу дочку, завидует его обычной жизни без взлётов и падений, с бытовыми неурядицами и нервотрёпкой,  с суматошной работой в «литейке»,  и счастливыми минутами в семье…  Короче, всего тому, чего у него не было. Даже болезни его позавидовал.
        -Счастливый ты человек,- тихо произносит он.
        -Нашёл счастливца?! Сам будешь хлестать водку, ходить на футбол, читать книги, смотреть «телек», а я?..
        Он чуть помолчал.
        -А врачи?.. неужели они ничего не могли сделать?
        -А им и не пришлось ничего делать. Я их, так сказать, поставил перед свершившимся фактом: приехали, пощупали пульс и сказали: готовченко, можете его соборовать…
        -И ты не почувствовал, что… что наступает конец?.. Должны же быть какие-то предчувствия ощущения, боль…
        -Боль?.. Я к ней привык… Съем, как обычно, какую-нибудь гадость (нашу или заморскую) вроде б  как полегчает, а ощущения?..  Нет, не было… Да, к тому же я пришёл с завода такой задроченный, что не до них было. Как раз в этот день у нас была планёрка, ну и я по своему обыкновению поцапался с начальником механосборочного…Тот начал причитать: плохое литьё, газовые раковины, сор… Я, понятно, на дыбы  (надо же защищать  цвет  мундира): «А  ты  только сейчас заметил?  А  кто меня  три  недели  назад убалтывал: литьё нам надо позарез, если будут какие-то небольшие изъяны – пропустим… И кто ходил по обрубке и, из откинутых в брак отливок, выбирал «годные» для работы?   В ответ: на безрыбье – сам раком станешь… Если мои рабочие станут дожидаться, когда вы  соизволите  давать  качественную продукцию, без штанов останутся…  Пижон. Но и я рогом упёрся: а мои рабочие?.. Расценки режут? Режут. А за счёт чего? Автоматизация? Научная организация труда? – держи карман шире, Как работал он десять или двадцать дет тому назад – так и теперь. Но если он тогда, скажем, делал десять форм за смену и получал за это примерно десять рублей, то теперь, чтобы заработать те же самые бабки, ему нужно сделать двенадцать. За счёт чего? Понятно, за счёт нарушения технологии: арматуры меньше поставил, не прошпилил, где следует, не наколол форму – вот и качество…» Там меня и прихватило первый раз -  еле домой дополз. Тайком от жены на кухню; только проглотил валидол - она следом: что с тобой? Тебе худо? Ненавижу это слово «худо». Будто  до ручки дошёл… «Всё хорошо, прекрасная маркиза,-  пою, немного отпустило,- всё хорошо,  всё хорошо…» Ужинать будешь? -  Спасибо, перехватил в буфете; выпью перед сном чаю – и всё… Не до еды – снова ноет и покалывает, проклятое, прихватил таблетки – и на балкон; таблетку по язык, сигарету в зубы, так и стою. Вот там на балконе и возникло у меня: сегодня это уже во второй раз, а на третий… Затем покалывало, давило в груди, но терпимо. Я ещё посмотрел какую-то муру по телевизору, выпил чаю; дочка к тому времени с гулек пришла: где жениха потеряла,- спрашиваю  (ходит к ней один пацан).- Заколебал,- отвечает,- кроме дискотеки у него в голове ничего, по-моему, нет… Она у меня умница, начитанная, но, конечно, с гонором. Ну, ну, не привередничай, а то останешься, если будешь отшивать женихов, старой девой.- А ты что хочешь, чтобы твоя дочка в семнадцать выскочила замуж?- подала реплику жена -. А почему бы нет, - отвечаю,- ты будешь молодой элегантной бабкой, я – молодой дед… Чувствую, снова начинается; пожелал дочке спокойной ночи – и в постель. Только улёгся – со всех сторон набросились, рвут проклятые на части: дышать не могу, пена на губах, как у загнанной лошади… Заорать?- куда там. Пошевелиться, рта открыть не могу. Тут жена. Увидала меня такого красавца – в панику: Володя, я «скорую» вызову… Я показываю на недопитый чай и таблетки. Она суёт мне в пасть таблетки и поит чаем. Руки её дрожат, чай стекает по подбородку… Нашла себе, думаю, доходягу… Ничего – разлепляю губы – сейчас оклемаюсь… В глазах её испуг и страдание:  нет, нет, я вызову… Не надо,- говорю уже твёрже.- Не в первый раз, и не в последний…- Нет – противится она. Сказал: не надо, значит – не надо! Снова немного отпустило, и я даже пытаюсь улыбнуться: видишь, всё нормально… Она недоверчиво глядит, а я ещё «обворожительней» улыбаюсь: давай выключай свет и ложись, я хочу прижать мою славную курочку к своему некудышному сердцу… Уболтал.  Ладно, спи, – говорит она и тушит свет. Слава богу, думаю, теперь тебя никто не видит. Теперь можно кусать губы от боли в кровь, заходиться беззвучным криком, и вдруг – бац! Тихо, спокойно и никакой боли… Бог ты мой, я себя так никогда прекрасно не чувствовал, разве что в материнской утробе… Вот так-то… Заходи  иногда, а то я здесь один, словно в могиле… Ха-ха-ха!..
        -Обязательно,- подкатывает к горлу ком.- Приду обязательно,- и уже не стесняется слёз.
        Он медленно брёл по кладбищу, разглядывая окружающие его могилы и памятники: старинные, с плачущими ангелом, и современные (бронзовые бюсты, барельефы), сделанные со вкусом и без вкуса, строгие и аляповатые, кичащиеся беломраморной роскошью и скромные непритязательные. Рядом с генералом покоился рядовой, рядом с народным артистом, умершем на восьмидесятом году жизни – семилетний Серёженька Жуков, глядящий с фотографии лукавыми глазёнками; были послания в стихах и лаконичная надпись: «Любимой», было много могил запущенных, сравнявшихся с землёй, и лишь  поржавевшие кресты над ними, увитые диким виноградом и хмелем, горестно свидетельствовали, что под ними кто-то покоится.
        На пути ему встречались кладбищенские старушки, провожающие его тихими  взглядами, и под этими взглядами он шагал ещё медленнее, ещё осторожнее, сутуля свою могучую фигуру, словно боясь своей тяжёлой поступью (так ему казалось)  нарушить тишину  и  покой,  царящие  в  этом  городе  мёртвых,  боясь  неосторожным   движением, жестом оскорбить жителей его.
        Порой ему  хотелось возмутиться, воспротивиться, закричать, что это всё ложь: и памятники  - «последний подарок» и, выбитая на мраморе или граните, надпись «помним, скорбим», и, наконец, лицемерный спектакль под названием «поминки», где елейно произносят : «… пусть земля будет пухом…», или «вечный покой», а вслед за этим жадно опрокидывают очередную рюмку водки и жуют, жуют…  Пухом… Он слышал, как комья земли барабанили по крышке гроба… Однако, он видел и  других старушек, целовавших распятие, или стоящих  на кладбище перед церковью, и укромно крестившихся – умилялся, и  внутри у него что-то сладко сжималось, вспоминал лицо дочки Терёхина – и его охватывали благоговение и трепет…
        Он брёл, и ему казалось, что он попеременно погружается то в жаркие, то в холодные потоки воздуха:  ладони его, то  вдруг отвратительно потели, то он зябко поводил спиной, лоб то покрывался испариной, то странно холодило в груди…
        Даже не заметил, как вновь оказался у могилы Терёхина.
        -Терёхин,- позвал он.
        -Да, на месте,- откликнулся тот.- Говоришь, побродил по кладбищу и снова завернул ко мне… Я тоже, когда случалось попасть сюда, любил пошастать среди  могил, забираясь порой в самые отдалённые уголки. О краткости земной юдоли задумаешься, о душе вдруг своей вспомнишь, а то о ней бедняжке забываем в мирской суете…
        -Послушай, Терёхин: вот ты работал, ругался с начальником механосборочного, гнал план, сам становился на формовку или заливку, не досыпал, являлся домой, как загнанная лошадь, и, наверное (а скорей всего так оно и было) не находилось времени поехать в санаторий подлечиться, отдохнуть, не было времени просто погулять, пойти к морю, подышать свежим воздухом… Зачем всё это? Зачем ругаться, бегать, пробивать, переживать за качество, зачем дался тебе этот план, зачем взваливать на себя ответственность за того, у кого руки после вчерашнего возлияния не стоят, и не только за него родимого, а за всё человечество в целом; не лучше ли о себе подумать, побеспокоиться?   Жизнь то у человека одна?.. Зачем всё это, если, как ты говоришь: бац – и тебя нет! Ты больше не существуешь. Где ты, мыслящий, чувствующий гомо сапиенс, ау?.. Исчез, нет тебя… И вообще, что такое наша жизнь в масштабах вселенной, в бесконечности времени и пространства?  Фикция?  Пшик?
        -А может быть вспышка?
        -?!
        -Тьма тьмущая…  ты родился – вспыхнул, следующему светлей, и так по цепочке, а там уже не цепочка – гирлянда, млечный путь, мириады огней жизни освещающие вселенную… Жизнь, смерть… Сколько умов билось над этой разгадкой, и что же… Скажи другое: почему мы лишь временами, так сказать по случаю вспоминаем о душе, задумываемся над вопросами жизни и смерти, размышляем о суетности бытия, как например, ты сейчас; но ведь выберешься отсюда – и тотчас забудешь обо всём этом. Снова круговерть дел: совещания, собрания, очередные выборы, звонки знакомых и звонки знакомым: надо бы отметить, гульнуть, надо бы устроить, достать… Снова: вы читали, вы слышали?  Кого-то застрелили, кто-то умер сам… Там наводнение, там теракт… И охотней мы откликаемся на громкие зазывания: модное! Новое! Супер-пупер! Спешите  посмотреть, вкусить,  насладиться!!  И спешим, отталкивая  друг  друга  локтями, оттирая плечами, чтобы урвать, ухватить первым, вырваться вперёд… А тихий зов или стон души… Страдает она?  Но ведь от этого не больно… Так поскребётся что-то внутри… Да и не услышишь, не различишь порой этого стона, шёпота в грохоте  рок-музыки, в шуме реактивных двигателей,  рёве трибун…
        Он ещё немного постоял у могилы, затем наклонился  поправил ленту на венке, и, попрощавшись ещё раз со своим однокашником, одногодком Володькой Терехиным, потащился к выходу.

        Ступал он медленно, тяжело; ему казалось, что сейчас он – нечто, наспех собранное, кое как пригнанное, которое вот-вот развалится на составные части, да и части уже существовали сами по себе: голова с тяжёлыми, словно мельничьи жернова, мыслями, ноги,  влачащие грузное обмякшее тело, руки с неприятно влажными ладонями…  Сейчас он никак не походил на ту, ещё несколько часов тому назад  рубенсовскую фигуру: громко и заразительно смеющуюся, аппетитно жующую и пьющую, уверенную в себе, с мощным здоровым крепким телом..  Сейчас это был пусть и тугой, но мешок с костьми, с бабьим пухлым лицом, с, кривящими губы, саркастической ухмылкой.   Он будто постарел, и, хотя понимал, что здоров, что, не в пример Терёхину, ещё должен протянуть лет 15-20, не радовался этому. Он походил сейчас на человека, который после долгой изнурительной болезни впервые вышел на улицу. Радуйся, казалось, солнцу, свету, изумрудной зелени листьев, пению птиц, своему выздоровлению, наконец, однако, он настолько измождён, настолько измочален, что у него просто не достаёт сил на это.
        Его внимание вдруг привлекает большой гранитный крест, возвышающийся  чёрной птицей, распластавшей свои крылья над окружающими его памятниками: поручик Вениамин Фёдорович Александров (1896-1915 г.) – читает он.  Девятнадцать лет… Первая мировая война… А ля Петя Ростов, восторженно бросающийся в атаку под пули неприятеля… Уррра!.. За царя и отечество!.. А пуля-дура возьми – и прямо в сердце…
        Он поднимает голову – и чуть не отшатывается: полыхают  холодным золотым сиянием слова, начертанные на поперечине креста:  ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ…   ВОЛЯ  ТВОЯ…   Действительно,  ЕГО  ВОЛЯ -  и   наше  существование,  и  наша  смерть,  наши   радости,   и  наши  страдания…  ЕГО  мы  не  видим,  но   ОН  соучастник  наших  дел  и  помыслов.  ОН   не  вторгается  в  нашу жизнь, а  даёт  нам  право  самим  выбрать  свой  путь,  свою  дорогу,  свой  крест…   Но  самое  главное:  ОН  дал нам  Любовь, это великое  безграничное  поистине  божественное  чувство,  которое  нас  возвышает  и  окрыляет,  которое,  возможно, и  делает  нас  небожителями…
       ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ – будто ниспадают на него звуки могучего хорала, в который вплетается звон весеннего благовеста…
       ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ – от этих мощных пророческих слов он весь затрепетал… Мурашки забегали по телу, захватило дух, как от высоты…
       ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ – Он чувствует, как их мощь, упругая сила распрямляет его тело, как наливаются  мускулы, как кровь широким потоком устремляется по его сосудам…
       ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ – непостижимое чувство лёгкости и силы…Он снова монолит, цельный кусок, изваянный природой, и… вселенский камушек, летящий во времени и пространстве…
       ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ – нет, это не тьма, не ничто!.. Это смерть во имя жизни!.. Это прекрасное в своём трагизме лицо дочери Терехина, это бесстрашие поручика Венички Александрова, это житейская мудрость его однокашника Володьки Терёхина… Это, вечно обновляющая, вечно юная жизнь…
       А может, СМЕРТИ  вовсе нет,  а  есть  другая ипостась   ЖИЗНИ?..

----------------------------------------------------------
-----------------------------------