На дне реки

Кора Асванг
I

Осенью, когда зелёные луга сковал иней, дочь мельника выколола себе глаза шипами алой розы – это произошло недалеко от святилища, где остановился Квинрид.
При Кургане Феникса Океанского он надеялся обрести исцеление. Последняя охота на тёмного духа истощила его – рана, пересекающая левый бок, не гноилась и не кровоточила, но пылала раскалёнными иглами. Врачеватель сожалел: выздоровление займёт некоторое время. Будет лучше, если он отстегнёт ножны с пояса, а если ему не терпится чем-то заняться – присоединится к священникам в каком-нибудь безвредном деле.
Квинрид с радостью соглашался на любую работу. На пять недель он вернулся к жизни простого плакальщика: просыпался с рассветом, зажигал свечи в алтарном зале, неустанно молился. Днём спускался в общую келью, где братья расписывали огненные свитки – Слово Божье, выводимое на пергаменте красными чернилами. Там он бесконечными часами вычерчивал изящные буквы – прямые и острые, как копья. Перед закатом же отправлялся на прогулку: вверх, к утёсу, опираясь о дубовый посох – из-за слабости с трудом удавалось держаться на ногах.
Поначалу плакальщики просили Квинрида не скитаться в одиночестве – боялись, что ему станет худо, когда никого не окажется рядом, или он заплутает в чаще, но тот заверил: страшиться нечего. Он вырос при Кургане: старый смотритель воспитал его, как собственного сына, и он исследовал от края до края все дороги ещё до того, как в десять лет получил клеймо на ладони. Теперь он редко навещал отца, но помнил каждый скрипящий ясень, иссохшее болото, земляничную поляну.
Квинрид поднимался на мыс, затупленным лбом врезающийся в бурное море. Рокот  разносился над угрюмыми соснами, ветер немилосердно терзал шерстяную рясу, в ушах звенело от шума, а впереди разверзалась водяная пустошь. Над ней сияло ослепительное солнечное око, плывущее к горизонту. Квинрид наблюдал, как оно касается моря, подёрнутое сизой дымкой. Возвращался он затемно, в тусклом ореоле масляной лампы, под сиплый собачий лай и стук колотушки. Младший послушник ставил перед ним миску с супом.
Квинрид любил святилище. Храм на холме выныривал из тьмы, рассеивая её мерцанием очагов в хижинах, ровным трепетанием свеч в молитвенных комнатах и углями в глиняных сосудах. Их вкапывали вдоль тропы, засыпанной прибрежной галькой – ели, пригнувшиеся к ним, из года в год подкрадывались всё ближе к порогу. Cмотритель запрещал рубить их – не иначе, они угодны Пресветлому Богу: грешно забывать о том, что храм высечен из исполинской ели, корнями обвившей сердце земли. То, что по нраву Создателю, должно чтить. Треугольные крыши, тающие в звёздном полотне, покрывали позолотой.
Он с тоской думал о том, что рано или поздно вновь оседлает коня. Как бы он ни мечтал быть плакальщиком, по-прежнему оставался могильщиком – а таким, как он, не суждено иметь дома. Они путешествуют по лесу, от селения к селению, пока Феникс не заберёт их в царство мёртвых, где они будут гореть среди Озарённых. Квинрид завидовал тем, кто без колебаний променял уединение на борьбу со злом – и грезил Курганом Феникса Океанского, где мальчишкой постигал мастерство живописца.
Бог ошибся, избрав его в свою армию: Квинрид не был достоин рубиновых браслетов. Если бы Верховный Смотритель разочаровался в нём, отослал его прочь, запретив сражаться с сидами – духами, овладевающими живыми, – он покорно исчез бы. Но Верховный не нисходил до него, и Квинрид нёс службу, просыпаясь с заскорузлой кровью на руках.
Врачеватель накладывал ему повязки с целебными мазями, хмурился:
– Что-то неладное с вашим недугом, господин. Так и не можете ездить верхом? Хм… интересно, – бормотал, заворачивая инструменты в ткань. – Если ваше состояние не улучшится, речь пойдёт о духовном очищении. Я лично обращусь к смотрителю – он исповедует вас и проведёт омовение. Если вы не заражены, это станет формальностью, однако риск велик. Вы отмечены бродячим: вдруг он был ядовит?
Квинрид не сомневался: яда в нём не было. Бродячий, что клыками вспорол ему бок, собирал жёлуди, шурша листвой, будто обычный вепрь. Подле него крутились детёныши, и он с ворчанием подталкивал их в полосатые загривки. Они прошли бы мимо, но проводник Квинрида, спесивый кузнец, продрался сквозь терновник – «повалить» зверя, пока есть шанс. Он не промахнулся – стрела поразила вепря. Однако тот не пал. Квинриду повезло, кузнецу повезло меньше: его заржавевшие доспехи передали жене – она плюнула в них, повесив на крюк.
Этому не стоило придавать значение: Квинрид предупреждал, что решившийся сопровождать его может погибнуть. Главное – тушу, нашинкованную опилками, доставят Верховному, при дворе которого чучело каждого бродячего венчало коридоры мраморным изваянием. «Змей, враг Феникса, подстерегает нас даже в наших спальнях, – зарывался Верховный в шкуру пса, пригвождённого к стене. – Я встречаюсь с мерзостью и страстно уничтожаю змеиное отродье».
Квинрид никогда не спрашивал, почему бродячие – мерзость. Доказательств не требовалось: они сеяли хаос, убивали женщин и детей, питались агонией. Бродячие лошади затаптывали младенцев и скот, волки – врывались в избы и задирали целые семьи, лисы – душили кур и пьяных мужчин, прикорнувших у таверны. Но в кошмарах Квинриду являлись лишь одержимые люди: всклокоченные волосы, подбородок в слюне и ошмётках плоти. Они хохотали легионом загробных голосов, изгибались, ломая позвоночники: «Ненавидим! Ненавидим! Ненавидим вас! Будьте вы прокляты!»
Однако бродячий, чья печать жглась под кожей, не был бы похож на них, если бы не чёрные глазницы, из которых ещё сочились бордовые капли. Сиды разрушают и насилуют; не заботятся о потомстве, не добывают пищу, пока могильщик не изгонит их. Сид бросил бы детёнышей, чтобы сохранить оболочку, утопить в предсмертных муках всякого, кто встанет у него на пути. Вепрь же пожертвовал собой, и Квинрид не понимал, почему.
Он ни с кем не осмеливался делиться этим – даже с отцом. За ересь подвергали пыткам и казни рекой – в воде, заполняющей лёгкие, не услышать ни стона, ни мольбы о пощаде. Посиневшие трупы распинали на позорных столбах, и они гнили во рвах, отверженные, с потрохами коров, коз и свиней. Врата царства мёртвых не отворялись для них. Квинрид никому не желал такой судьбы – и молчал.
Ужинал он в келье смотрителя: вечера они коротали за шахматами. Здесь было просторно: от двери до соломенной койки – целых четыре шага, в центре на пыхтящем огне жарилась оленина. Смотритель – столь сухощавый, что мог затеряться в складках рясы, – с лукавым прищуром разливал хмель: «Уж не осуждай меня за эту роскошь. Одному Фениксу известно, когда ещё свидимся»
Завершив партию, они усаживались у каменной плиты на крыльце. Лениво стрекотали сверчки, впадающие в спячку. Квинрид запрокидывал голову, потягивался – и тут же морщился. Отец кивал на бинты:
– Болит?
– Болит, – отвечал он, и рана откликалась мелкими укусами. – Лекарь настаивает на омовении, хотя во мне нет скверны. Как бы то ни было, для меня честь быть исповедованным тобой. Если в мой прах всё же вселился сид, и я обречён на превращение в бродячего, ты – единственный, от кого я готов принять наказание.
Смотритель с грустью сжимал его ладонь, обводя линии клейма: клюв Феникса, его перья-кинжалы с диском солнца позади. У смотрителя было такое же – как у всех, рождённых в лоне истинной веры. Затем он брал Квинрида за вторую ладонь, с другим клеймом – клинок в колесе с двумя скрещенными спицами: символ могильщиков.
– Родиться непорочным – не подвиг; подвиг – в обуздании того, что развращает нас. Тебе пожаловали сан не потому, что ты блаженен, а потому, что твоя воля крепка. Не каждый, кого пометил бродячий, совершает сделку с сидом – Феникс дарует избавление через страдания. Спасения удостаивается тот, кто стремится к нему. Я не хочу ни исповедовать, ни омывать тебя, ведь тогда Господь лишит меня сына… Иди, Квинрид, и пусть симры пошлют добрые вести.
Квинрид целовал отца в лоб, испещрённый коричневыми пятнами, и тот осенял его троезнамением.
В своей лачуге на отшибе Квинрид опускался на колени перед статуэткой в божьем углу, разматывал пояс, снимал рясу: от сквозняка еловые ветви идола укоризненно дребезжали. В чехле под жёстким матрацем покоилась плеть. Он читал над ней молитву, вверяя Богу свои душу и тело, и два жалящих хвоста рассекали спину. Борозды ныли так, что он едва мог двигаться – стирал собственную кровь и проваливался в колотящий озноб.
Врачеватель зашивал их, обмакивал лоскутом, прокипячённым травяным раствором:
– Это правильно, господин могильщик. С обрядами очищения можно повременить.
«Повременить» – будто это случится так или иначе.
При Кургане он искал тихую гавань, однако врачеватель внушал священникам: могильщик заражён, скверна распространится, если не искоренить её. Даже мальчик, варивший Квинриду похлёбку, стал непривычно кроток, не упрашивал рассказать очередную историю, хотя раньше сновал рядом, восхищённо тараторя. Только отец не отвернулся от него. Только на утёсе улетучивались мрачные мысли.
Он смежал веки, и его захлёстывало тягучее забвение. Затылок наливался чугуном, в горле слипалась тина, в бреду он до волдырей расчёсывал бок. На грани реальности врачеватель сварливо наставлял его: «Да-да, господин, всё правильно. В вас сид, маленький сид, вот он, у вас в желудке… Его нельзя спугнуть. Он совсем ещё дитя, точь-в-точь поросята, которых пас ваш бродячий. Он будет огромным вепрем, но вы мужественны, вы выносите его в своей утробе…»
Очнувшись, он припаивал к статуэтке Феникса свежие ветви, предыдущими устилая дно очага:
– В чём моё предназначение, Господи? Неужто Ты позволишь мне умереть здесь, на алтаре Твоём? Я молил Тебя об ином роке, о доле плакальщика, а теперь о жизни молю. Прости мне глупость и строптивость мои, Господи; укажи, как искупить вину, и я погибну, пытаясь. Негоже могильщику испускать дух, как испускают его одержимые; даруй мне мирную смерть – лишь на это уповаю.
Квинрид не надеялся, что Бог внемлет ему – Он всегда хранил молчание: лишь одурманенная поздняя бабочка вилась под потолком. Может, это были Его слова, но Квинрид не умел толковать их, поэтому осторожно выпускал её. Но однажды Феникс заговорил: Его когти железной клетью сомкнулись у него на груди. Квинрид видел лишь пламя: жёлтое, оранжевое, багряное, переплетающееся в неистовом танце. В витиеватых узорах – замки и пашни, бухты, крестьяне, лорды в соболиных мантиях. Цокот копыт, шорох женских юбок, звон кольчуг и шлемов, идущие паром, будто от первого зимнего снега.
Среди них факелами вспыхивали лучезарные симры: грациозные, тонкие, как хрусталь, глашатаи Феникса, рождённые из пепла. Струящиеся лунные туники обволакивали их точеные фигуры, в обнажённых руках они держали свиток и медный рог, улыбались ему – гиганты, босыми стопами попирающие скалы. За ними безбрежными могучими крыльями, одним взмахом сжигающими мир дотла, клубился огонь. Огонь этот воздавал грешникам, и Квинрид мог быть одним из них, но тот навеял отнюдь не видение расплаты, грозящей всякому, кто отринул Бога. Симр поднёс рог к губам Квинрида, и он испил из него вещий сон.
Он пробудился на лесной опушке, пышно расцветающей весной: воздух наполнялся ягодами, почки распускались молодыми листьями. Казалось, Квинрид сам вот-вот взмоет к суетливым ласточкам. На мгновение ему померещилось: это – смерть. Он поднял взор в небо и отшатнулся: из кучевых облаков выступил симр. Квинрид рухнул на колени – и облака взбурлили, темнея до непроницаемой черноты. Посланник Господа разинул рот в вопле и поглотил сам себя, ощерившись полыхающим нутром.
Квинрид ринулся прочь, но бежать было некуда: подлесок объял пожар, разломы исторгали смог и лаву пастью ненасытного чудовища. Даже будь он птицей, не ускользнул бы от затмения: тучи метали молнии, что вражеские пики, и те сталкивались друг с другом, сцеплялись в бешеной схватке, а там, где они ударялись о землю, вырастали замшелые колодцы, вспухающие отвратительными пузырями сухожилий и мышц, могильными глыбами – на одной из них было выскоблено его, Квинрида, имя…
Утром он знал, что нужно делать.

___

Когда Квинрид отправился к отцу, в храме едва отслужили рассветную церемонию. Над хижинами раскатывался гортанный звон колокола, врата алтарного зала были заперты – плакальщики, бдевшие при святилище, допевали гимн Воскрешения. Ясная погода стряхнула предзимнее оцепенение: туда-сюда скакали сороки, лани топтались, зажёвывая рукава шедших мимо – за угощением.
Плакальщики баловали их сладостями, слепленными прихожанами ко Дню Озарённой Бриджет: в марте младшие дочери отсыпали священникам овсяные печенья, сушёную малину или коржи из муки и масла. Фрейлины при состоятельных госпожах, замыкая шествие девушек с холщёвыми мешками, извлекали из котомок заморский сахар и марципан: «Примите от моей хозяйки да помолитесь за её благополучие, как она молится за ваше».
Квинрид навалился на посох. Слабость подтачивала его – и всё же сегодня шрам не болел: лихорадка выпустила из своей пучины. Он приветствовал заспанных послушников, стиравших одежду в корытах. Те тушевались, затевали с кем-то беседу или удалялись в келью, но Квинрид не отчаивался: даже если сид и надругался над ним, он переборол его. Теперь кощунственные думы об отлучении стыдили: то было наваждение, а он малодушно поддался ему, усомнившись в Божьем всеведении.
Смотритель спешно записывал что-то в полумраке затухающих свечей: с подставок капал воск. На щеках его пролегли тени, перо плясало над пергаментом под едва различимый шёпот. Отца колотило, будто в жаре. Нечто грядёт, понял Квинрид, и оно наверняка о том, что показали симры.
– А, это ты, мой мальчик! Весьма кстати, что тебе полегчало. Для тебя есть кое-что, но об этом потом.
Квинрид кивнул. Смотритель этого уже не заметил – впрочем, кое-что заметил сам Квинрид: письмо под медным блюдцем, со вскрытой, ещё мягкой печатью. Он ни с чем бы её не спутал: на оттиске – родовой герб графа Теодрена. Щит с тремя клинками и единорогом, над чьим челом – три изумруда: по легенде, их даровали предку Теодрена вожди языческих племён. Такие же послания на отполированном подносе доставлял слуга в резиденции Верховного.
Изумиться он не успел – отец сгрёб в охапку ворох бумаг:
– Идём! Нужно всюду управиться, чтобы наутро гонец мчался к графу, восхваляя наше рвение. Наш Курган далеко от королевского двора и садов Верховного, редко когда они обращают на нас взор, но теперь нам поручено нечто важное. Как бы не навлечь на себя гнев, но не навлечём – граф станет курганным покровителем, и тогда я безмятежно отойду в божью вотчину. Я ведь радею за него вот уж сорок лет, и все вы мне родные дети, о чьём будущем пекусь. А граф доблестен, чтит Слово Божье.  Под чьим плащом лучше – под его, подбитым мехом, или под старческой тряпицей?
Квинрид было возмутился: к чему эти туманно-серые речи? Он не исповедник, а сыновьям не подобает свидетельствовать отцовскую дрожь. Смерть – великий дар, но его не принимают до срока, как не уклоняются от разящего копья. «Прекрати, – сказал бы Квинрид, – или хочешь быть пожранным Змеем? Тебя причислят к лику Озарённых, ты воспылаешь с праведниками, а Феникс не даст приключиться беде ни с Курганом, ни с нами». Но смотритель крикнул:
– Халед! Халед! – и засеменил к крошечной келье на обочине, где за забором ворочались свиньи.
Из-за курятника появился юный плакальщик, весь в веснушках, в поту от тяжкого труда. Завизжала крупная свинья – он выплеснул ей отруби с яблоками. Когда Квинрид нагнал их, юноша кивнул:
– Повинуюсь, смотритель.
– Соколы, – повторил тот. – К вечеру они должны быть при Курганах Феникса Возрождающегося и Закатного. Клич разослан по всем северным святилищам, однако мы скорее доберёмся, куда надобно: от нас до города полтора-два дня, а от других не меньше трёх. Оповести смотрителей прежде, чем они снарядят своих могильщиков. А это, – он огладил идеально-выбеленный конверт, – для графа. У тебя ведь есть ворон, приученный кланяться? Это потешит сиятельного Теодрена.
Плакальщик поцеловал его единственный перстень:
– Да, смотритель. Поступлю точно так.
Отец осенил его троезнамением и тут же сорвался с места. Квинрид посохом упирался в его следы – и опомнился, лишь споткнувшись о порог. Смотритель отодвинул ивовую ширму во въедливый запах зелий и грибов. Квинрида затошнило: в хижине ещё более душно и темно, чем у отца, над очагом коптятся клубни, снаружи – зверобой и липа.
– Вистлин! – закашлялся отец. – Пожар случится!
– Нет, – ответили из глубины приторного дыма. Стены за ней расплывались, к подпаленной кожуре примешивалась вязкая смола. Будто, если пробраться в плотное марево, очнёшься в сосновом бору. – Феникс карает лишь еретиков и безбожников.
– Зачем это, ради Феникса? Ритуалы какие чинишь? Тут и угореть недолго. Ох, Вистлин, пощади старика! Утро чудесное, а ты хижину вот-вот сожжёшь. Не искушай Змея: ему бы только расквитаться с нами. Да и сыну моему бы воздуха.
Пронзительный, вгрызшийся в лопатки взгляд Квинрид почувствовал даже сквозь пелену. Отчитывал лекарь насмешливо, как волк, тычущий щенка носом в оплошность – между советом и оскорблением. Квинрид ещё не простил ему язвительное: «Непостижимы помыслы Феникса. Каких бы идолов ни чествовали дикари, они не венчали бы вас своим воином. Наш Пресветлый Бог же столь милосерден, что вы в Его армии, хотя, как я слышал, меч так не давался вам, что вы закопали его под можжевельником».
– По Озарённому Талимму, испарения этих плодов ядовиты для сидов. Тот, кто из года в год окуривает ими своё жилище, будет защищён, – хмыкнул господин Вистлин. – Они поспевают у нас в лесу, но плакальщики беспечны: им достаточно храмового колокола. Однако, если вам нечем дышать, пожалуйте на крыльцо. Я заварил травяной отвар для брата Лейта. В селении, где его семья вспахивает поля, разразилась чума. Отвар помогает ему усмирить горе, дабы посвятить себя служению Господу. Нам он тоже полезен: серьёзные разговоры ведутся в спокойствии.
Квинрид придержал отца под локоть. Врачеватель снял клубни с очага, щипцами сложил их в миску: раздувшиеся, окаймлённые древесными жилами, они бились человеческими сердцами в руке, вырезавшей их.
Квинрид знал, как развести рёбра. Не замешкаешься – сердце ещё дрогнет у тебя в ладонях. Сиды любили его теплоту: кипящую, тугую кровь на винно-красном юрком языке.
– Ты побледнел. Опять шрам?
Бриз, налетевший с моря, игриво пролез за шиворот: китовые туши и акулы, роящиеся подле них. Смотритель словно решался на что-то.
Вещий сон бурлил в Квинриде: не просто так симры снизошли к нему. Он пустился бы к горным хребтам, пересёк бы песчаные дюны или обосновался в сырых пещерах. Господь не был безучастен – он тосковал о нём, а Квинрид жаждал вернуть его гордость. И всё же нечто тревожно извивалось внутри: вот бы продлить этот миг тишины…
В келье зашипел погашенный очаг, и господин Вистлин поставил на циновку чаши с толчёной мелиссой – Квинрид взял одну окоченевшими пальцами, пригубил густой бульон, окутывающий желудок.
– Неподражаемый отвар, – сказал смотритель.
– Благодарю. Чем обязан вашему с господином Квинридом визиту? Это имеет отношение к его недугу?
В вопросе лекаря Квинриду почудилось разочарование: тот надеялся на исповедь и омовение, ведь могильщик, томящийся болезнью, не превозмогаемой ни припарками, ни самобичеванием, принадлежит Змею. Змей развратит страстными клятвами, и Феникс проклянёт бродячего и всех, кто взрастил сида, не омыл одержимого до того, как он выдавил собственные глаза, и в них проникли духи.
– Нет, Вистлин, – помрачнел отец. – Ты не единожды обращался с требованием очистить брата Квинрида, и каждый раз я отказывал, ибо не будь опрометчив, верь сыну, верь, что он одолеет тьму, от сида она или от него самого. Я внял этой мудрости, и Господь воздал за послушание: поднял сына с одра немощи. Кем бы я возомнил себя, отвергнув Его? Наш Курган благоденствует, и всё же он столь далёк, что у алтаря его молятся лишь плакальщики да деревенские паломники – стадо не свыше пяти сотен голов. На нас не совершают набеги. У нас нет могильщиков – им нечего стеречь. В другой день мне пришлось бы исписать весь пергамен, дабы оправдаться перед графом, ведь в селении Тайс-Мивир бесчинствует бродячий – девочка, дочь мельника, и один из Курганов благословит могильщика. А кого благословлять мне – тебя, лекаря? Халеда с его гусями? Но вот весть для сиятельного Теодрена: бродячего уничтожит Курган Феникса Океанского.
Квинрид остолбенел:
– Дочь мельника?
Он представил её: несчастное создание, смаргивающее слёзы под оглушительный вой, ото всех прочих скрытый. Её запястья прикованы к изголовью кровати – не исцарапать себя до гноящихся борозд, не расковырять их до костей. Она стонет в платок, затыкающий рот, под рубашкой – лиловые синяки от хлыста. Или хуже: её глаза в муравейнике или в лисьей норе.
– Да, – вздохнул смотритель. – Девочка перед односельчанами лишила себя души стеблями розового куста, размозжила череп женщины о каркас виселицы и сожрала годовалую малютку, которую та заслоняла собой, изуродовав её так, что на костёр её возложили в трёхслойном полотне. Мужчины быстро поймали бродячую, кинули в темницу, но она учинит несметные беды. Сиятельный Теодрен раздражён: кому нужен сид в его владениях? Верховный разделяет его намерение: отвернувшиеся от Феникса противны Богу и достойны лишь шести гибелей на шести небесах.
– Сиды давно не вселялись в людей, – нахмурился господин Вистлин. – Они просачиваются в зверей и гадов. Подобие былого ужаса.
– Вы не встречались с бродячими, верно? – вклинился Квинрид. – Да, им нечасто удаётся поработить нас, но даже если животные, даже если гады, они уносят с собой десятки жизней: клыками, рогами, жалами.
Лекарь отчеканил:
– Бродячие люди в наше графство не являлись вот уж три года и, смотритель Фройден, – уважительно произнёс Вистлин, – я понимаю причины, по которым вы отстаиваете право приёмного сына на охоту, но не могу согласиться: будет лучше, если в Тайс-Мивире прославит себя тот воспитанник Кургана, кого не тяготит прошлое.
Квинрид процедил было: «Два десятка чучел во дворце Верховного моим прошлым не отягощены», – но отец жестом остановил его. И Квинрид подчинился.
– Ради всего святого! – воскликнул отец. – Да свидетельствует мне Пресветлый Господь, я дорожу твоим мнением, Вистлин, однако сегодня не ищу одобрения. Брат Квинрид едет в Тайс-Мивир – едет с тобой, ибо едва очнулся от незабытья. Своему сыну я доверил бы самого себя, а тебе доверяю его. К рассвету кони будут оседланы.

___

Когда они оставили Курган позади, над чащей вяло мерцало влажное солнце. Квинрид кутался в шерстяное одеяло и дремал в седле, если бурелом сменялся исхоженными тропами. Это случалось редко: север Леса-над-Обрывом суров, непокорен – массивные дубы с узловатыми корнями, вздыбившиеся пластинами-наростами; кустистый мох на броне вековой коры; стволы, скрипящие ведьминским смехом. Чем светлее выцветал горизонт, тем утробнее гудела пуща – лекарь озирался, стискивая нож.
Квинрид хотел утешить его: если на путников позарится зверь, они спугнут его факелом, сразят мечом. «Веруй, ибо Бог не ниспошлёт того, чего тебе не вынести. Ты раскуриваешь плоды в хижине – на соломе ни искры; ты исцеляешь больных – и не тронут болезнью. С чего бы рыси или пуме нападать на тебя?» Но врачеватель спросил бы, есть ли на нём отметины не только бродячих, а он не смог бы солгать.
Да и о чём им беседовать? В поклаже лекаря колбы с отварами, у Квинрида же – лук, колчан, освящённые зеркала для дочери мельника. Смотритель сам читал над ними молитвы, окуная в молоко, вырисовывая руны кистью из медвежьих волос. На прощание он опустил сыну в карман горсть голубых кристаллов: вененум, обрёкший на мучения многих героев, королей и невеж. Он сочно блестел на болотной гнили, питался трупными соками: никто не собирал его, кроме прокажённых.
– Откуда это у тебя? – опешил Квинрид. – За такое заплатят два слитка! Я не приму.
– Примешь, – цыкнул смотритель. – Это большее, чем я могу поделиться с тобой. Он не только смертоносное зелье, мальчик. Всё, чего я хочу – чтобы ты вернулся домой, а в Тайс-Мивире люд, коли будет чем недоволен, насадит на кол. Разве переживу я своего сына не отпетого, не омытого, не исповедованного? Бери!
И он осенил его троезнамением, а после стоял на холме, пока могильщик и врачеватель не исчезли за хвойной сенью.
Ночная синева перетекала в утреннюю лазурь. Квинрид не мог заглянуть врачевателю в лицо, но был уверен: господин Вистлин восхищён. В этом он завидовал ему: вот бы его снова охватил неукротимый восторг, с каким он отправлялся на первую миссию. Тогда ничто не тянуло его прочь, к отцу, думающему о скорой смерти, нуждающемуся в сыне, чтобы в роковое мгновение не быть одиноким.
Духа он изгонит, а затем скоротает срок отца подле него, ибо таков его долг. Но и после, когда тот устремится к Господу, будет навещать Курган, служить заупокойные, ухаживать за могилой. Никому не ведомо, что уготовил Феникс. Квинрид знал одно: Бог желает его в Тайс-Мивире.
Порой ему мерещилось: симры льнут к спине, оглаживают её невесомыми прикосновениями.
– Вы утомлены, – сказал врачеватель. – Чрезмерная слабость? Сонливость?
Квинрид от него отмахнулся.
Привал устроили к вечеру, когда заухали совы. Кони паслись, схлёстывая припозднившихся комаров; Квинрид с лекарем приникли к костру, на котором уже варилась похлёбка – господин Вистлин помешивал её, а Квинрид толок приправы, сорванные по дороге. Они покрыли пятнадцать лиг – невыкорчеванный недуг ломил поясницу.
– Вам бы отдохнуть, – укорил его врачеватель. – Рискуете простудиться. Какой от вас тогда толк?
– Так радеете за меня, что лишите девочку искупления?
Лекарь побагровел:
– Я выполню всё от меня зависящее, однако пеняйте на себя.
– Я разбужу вас через три часа.
Квинрид прикормил огонь хворостом. Пламя покалывало, убаюкивало, шрам не отвлекал ни болью, ни зудом: он размотал бинты с отслаивающейся мазью и швырнул их в костёр. Полосы самобичевания зарубцевались, будто древние останки в известняке – выпуклые, шершавые. Мёртвые.

Ливень застиг их врасплох, когда они поднимались в скалу, орлиным клювом нависающую над деревьями. Его ничто не предвещало: ни бирюзово-чистое небо, ни ветер, треплющий манжеты. Грянул дождь, а спрятаться было негде: на мили окрест ни единой хижины или пустой берлоги. Капли изморосью холодили затылок – врачеватель крикнул что-то, но Квинрид не разобрал ни слова. Лекарь поскакал обратно к лесу –  мыс, куда они взобрались, был гладок: сплошь мелкие островки взъерошенной травы. Если это первый из осенних Скорбных Ливней, через несколько дней вода размоет грязь, и по чёрным рекам сплавятся замолкнувшие птенцы и выдры, угодившие в западню.
Во всех графствах слагали песни о Скорбных Ливнях: об их необузданной мощи, о прудах, выходящих из берегов, и волнах, плещущихся у амбаров – скот лакал из них насекомых, застывших, будто в янтаре. Личинки вылуплялись в почках; коровы доились червями, козы жевали гусениц, и в них зрели бабочки. Женщины, вертящие колесо прялки, божились: кто-то шлёпает босиком по слякоти, хохочет задорно – точь-в-точь шаловливые мальчишки, – а выйдешь на крыльцо – нет никого. Так забавляются дети, утопшие в сезон дождей. Стреляют из рогаток, разбивают куриные яйца, кружатся в хороводах, но Ливни отступают, а с ними и они, призраки чужой печали.
Смотритель учил: когда природа увядает, соблюдай ритуалы, молись, умерщвляй плоть, ибо в господство тьмы каждый может осквернить себя, и тогда не мечтать ему о царстве Божьем. Змей лукав, изворотлив: просочится на мокрой собачьей шкуре, в подоле платья, с непочтительного языка – погаснет очаг, волки вырежут овец. Одержимый набьёт рот дёрном, сдерёт дёсны о днище рыбачьей лодки. Феникс наказывает яростно, по справедливости; Змей не милостив – сулит блаженство, а за ним лишь загробные муки. Скорбные Ливни – его пора: сиды-наездники перемалывают тучи копытами скакунов, черпают шторм из мраморных фонтанов, разбрызгивают его над городами и сёлами, замками и кельями, и каждая крупица – испепеляющая гроза.
– В получасе отсюда лагерь отшельников, – сквозь гром гаркнул Квинрид. – Они приютят нас, пока не минует буря. Мы даже помолимся при их идоле.
Дождь хлестал нещадно, с пресным привкусом ила – врачеватель скривился и ринулся прочь. Квинрид осенил себя троезнамением: «Господи, ниспошли мне смирение», – и направился за ним, в серое марево, где сосны великанами взмывали к облакам-паутинам. В дребезге, с которым под ливнем раскалывался мир, ему казалось, будто сиды несутся за ними – без упряжи, на белоснежных оленях с рогами в искушённых душах. Духи гикают, улюлюкают – и дождь расступается в благоговении. Квинрид поклялся бы: в дыхании, исторгающем полчища мух, в шелесте роскошных облачений. Кто-то окликнул: «Эй, Квинрид, могильщик!» – и мираж развеялся, мазнув по скулам.

Тайс-Мивир привечал промозглым унынием: на площади – тощие псы в блохах да трое бедняков, сгрудившихся под парусиной, изъеденной крысами. Они выскрёбывали вшей: прелые, в мозолях и заусенцах, стопы, воспалённые растрескавшиеся губы, всклокоченные патлы и уды, выставленные из-под засаленных тряпок – отвратительная вонь. Среди них была женщина: она впилась во всадников щербатой ухмылкой, и дряблая грудь сотряслась в чахоточном смехе. Господин Вистлин прикрылся надушенным платком.
Главную дорогу неуклюже вымостили кирпичами – вдоль неё кучами скапливался навоз, содержимое ночных горшков и внутренности выпотрошенной дичи. Окна круглых лачуг заколочены досками, вывеска над таверной обшарпанная, терпкая от прокисшего пива. Кое-где – у хижин не столь обветшалых, с законопаченными стенами, – поверх луж и засоренных канав брошены брусья. У прилавков нахохлились продрогшие торговцы.
– Эй! – пролаял старик, затупленным лезвием соскабливающий чешую. – Рыбка, рыбка, господа незнакомцы! Рыбка за медячок!
На предплечьях его болталась гнойная ткань с раздувшейся гангреной. Врачеватель пренебрежительно отстегнул кошель, и два медяка со звоном прокрутились под подошвами убогого: тот взвизгнул, жадно поцеловав награду.
Молиться придётся много.
– Несчастный человек, мой спутник – целитель, – сказал нищему Квинрид. – Не растрачивай деньги сразу: если не хочешь умереть, он ампутирует тебе руку.
Тот хихикнул, полубезумно звеня монетами.
– Не возитесь с ним, – произнёс господин Вистлин с урчащим довольством. – Он разберётся, если не спустит всё на выпивку и шлюх.
– Вы считаете его ничтожеством, но он лишь нуждается в указующем персте, – возмутился Квинрид, – а быть перстом – ваше предназначение. И что же?
Врачеватель снисходительно улыбнулся. Клинок Квинрида заныл: он мог бы распробовать лекарскую кровь – такая ли она горькая, как у бродячих, такая ли жидкая, как у людей? Однако гнев улёгся быстро. Квинрид ненавидел его: за высокомерие, за заносчивость и аристократическую привычку не смотреть вниз, будто мир сам склонится перед ним. За женственные жесты пальцев в вечных перчатках – признавать, что они вершили знахарские чудеса, было гадко. Признавать, что чудо произошло и с ним, было гадко вдвойне.
По улицам они плутали так долго, что почти заблудились среди угрюмых домов. Дождь продолжался, но никто не пригласил их переждать за столом с хозяевами, хотя рубиновые браслеты алели над курганными клеймами, а вышитый на жилете герб Феникса отливал золотом. Дать прибежище священнику было величайшей честью, однако здесь от него отворачивались, а дети пускались наутёк.
Как же извращён Тайс-Мивир, если в нём слугам Господа не найти пристанища? Огненные свитки порицают всякого, кто жалеет корки хлеба и худой подстилки. Охотнику от Кургана приличествует иной приём – Квинрида всегда обласкивали учтивостью: что же случилось, если никто не осмеливается с ним обмолвиться?
– Сумерки сгущаются, – меланхолично, с долей обозлённого веселья, вздохнул врачеватель. – Мы же не хотим напрашиваться в компаньоны тем… нуждающимся?
– Нет. Есть таверна, а если откажут – часовня. Я бывал и в меньших селениях, даже там жители отстраивают храмы.
– Местные – не богобоязненные агнцы, господин Квинрид. К тому же, исповедуются плакальщикам, а они не запирались бы от вас в своих обителях.
Квинрид пришпорил коня, когда что-то метнулось из-за угла. Перед ними мялся мальчишка: лет четырнадцати, с желтоватыми оспинами, в широких лохмотьях и башмаках, не вмещающих пятки и привязанных к голеням лоскутами. Он выпалил, заикаясь:
– Гос-с-сподин Мейдир, с-с-судья Тайс-Мивира, перед гос-сподином могильщиком и гос-сподином плакальщиком кается и вину искупить надеется ужином и покоями, чтобы после путешествия отогреться. С-сему рабу провес-сти ли господ к нему?
Квинрид с трудом понимал его нечленораздельную речь: парнишка картавил и напрягал горло так, что оно вспухало жабьим брюхом.
– Гос-сподам хорошо будет! Тут бл-близко.
– Ради Феникса, помолчи, – закатил глаза лекарь. – Судья оскорбляет нас, посылая…
– Господин Вистлин, – предостерёг Квинрид. «Молчите, – сказал бы он: тихо, чтобы ему не перечили. – Помните, кто вы; помните, зачем вы здесь. Вы со мной, но не я с вами, ибо вы целитель, а я воин и пастырь Феникса. Его вестники привели меня в Тайс-Мивир: здесь я караю, я прощаю, я отпускаю грехи».
– Мы благодарны господину Мейдиру.

II

Судья таился за городом, подле скудного ручья – далеко и от леса, и от селения: волки не крадут скот, крестьяне не донимают жалобами. От дурного ока его берегли тонкоствольные ели, бессонными стражами высаженные вдоль двора. У каждой на коре ножом выскоблен Феникс, пни срубленных деревьев огранены в силуэты поверженного, истоптанного Змея. Где его в когтях терзает Пресветлый Бог, где он пронзён мечом Озарённого Сайлона, где сворачивает червеподобное тулово… кто бы ни сотворил это, он был выдающийся мастер.
В сравнении с хилыми, перекошенными хибарами Тайс-Мивира жилище господина Мейдира было добротно-крепким: в центре – просторная хижина из лозы, обмазанной глиной, по бокам – скромные, но прочные каменные пристройки. Позади – амбар, свинарник и загон для овец, а за ними огород и пастбище, столь необъятное, что хозяин наверняка брал за него плату с городских пастухов. Здесь: ни тени уличного смрада, лишь жуки копошатся в овечьих кудрях. В курятнике квохтали наседки, и согбенный часовой приминал сено, утепляя гнёзда.
Мальчишка сунул за щёки обглоданные фаланги и свистнул так громко, что часовой едва не выронил вилы, тут же заковыляв к двери для слуг. Мальчик проблеял, подхватив коней под уздцы:
– Я отведу их в стойло, гос-спода. Гос-сподин Мейдир передаёт: пожалуйте в дом. Самому гос-сподину Мейдиру нездоровится, но он с-сделает всё, чтобы вам хорошо было. А ес-сли сей раб, – он хлопнул себя по лбу, – позорен был, его розгами отс-с-секут, сколько вам угодно.
Квинрида кольнула жалость: парнишка был совсем ещё ребёнком, а под мешковатой одеждой уже бугрились росчерки плетей. Ошейник натирал ему, и замусоленный воротник задубел от крови; ссадины, вмятина на переносице… а под курткой – выпирающие сломанные рёбра? Или жуткие раны от зазубренного кинжала? Квинрид видел рабов: все они страдали горько, всех их осушали до дна, – но не мог принять этого. Невольников держали и при храмах, однако плакальщики укладывали их спать в шалашах, не бичевали без их на то желания – тело в жертву Фениксу приносят лишь из преданности Ему. В Кургане рабы танцевали с деревенскими девицами на праздниках, женились, и смотритель озарял их избы по ту сторону холма.
– Как гостеприимно, – проворковал господин Вистлин, оценивающе оглядев мальчишку. Этот взгляд Квинрид тоже знал: люди с такими глазами бьют наотмашь, раздирают рубахи на уязвимых спинах. Он не удивился бы, привстань врачеватель на стременах, чтобы сжать подбородок раба грубыми перчатками: приятно ли истязать его? Но лекарь лишь соскочил с седла и бросил ему поводья. – Удостоверься, что с упряжью всё в порядке, а завтра собери мне обед. Я отбываю рано и допоздна.
Мальчик испарился, едва Квинрид спешился. Врачеватель поднялся на крыльцо, снимая перчатку.
– Куда же вы? На прогулку или к тем, кого постигло несчастье? – спросил Квинрид.
– Я всегда к вашим услугам, – усмехнулся господин Вистлин, – однако воспользуюсь временем вне Кургана не только ради вашего блага, брат Квинрид. Не тревожьтесь: я буду рядом, если вам потребуется выплакаться, – и толкнул дверь.
Его тут же поглотил взбудораженный гомон. Молодая девушка – румяная, плавно округлившаяся, – помогла ему с отяжелевшим под ливнем плащом. Засуетились дети: шагнула вперёд девочка с раскалёнными углями в миске, за ней – мальчик с горячими полотенцами. Юноша в парадном банте чинно подвёл к ним шамкающую старуху; от неё пахло рапунцелевыми стружками. Врачеватель поманил девочку с миской. Та, зардевшись, привстала на цыпочки: он трижды сжал кулаки над хрустящим жаром, обтёрся полотенцем и поклонился старухе – мудрейшей под этой крышей.
Квинрид не спорил, хотя именно ему полагалось первым приветствовать хозяев. Он тщательно избавился от грязи на шее, грезя банной бочкой с мылом из жира. Но крестьяне страшились мытья не меньше чумы, ведь в воде – сиды: чтобы не обратиться в бродячего, пей из озера или колодца, молись над коромыслами и вёдрами. А если ты путник, и фляги твои опустели, осени ручей троезнамением, погрузи в него идол Феникса, который всегда с тобой, прокляни злых духов – тогда они не тронут.
Последней к ним приблизилась статная женщина в простом, но опрятном платье: в локонах её серебрилась проседь, однако строгая красота не изменила ей. На ключицах сверкала единственная драгоценность – сапфировое ожерелье. Она поцеловала браслеты могильщика – решительно, словно равная ему перед Господом:
– Для меня и моей семьи ваше прибытие – честь, господа. Служка должен был предупредить, что мой муж болен. Мы не намерены вас оскорбить.
Тайс-Мивир по-прежнему рассыпался трупными пятнами, но при судье о них позаботились, как подобает. Квинрид отблагодарил праведных прихожан: над челом каждого прочитал Гимн Зорь, на лицах начертал треугольник – символ божьего покровительства. Девушке с юношей – как шепнула хозяйка: её дочери с супругом, ждущим первенца, – он обещал уповать перед Фениксом за плодородие её чрева, младшему сыну наказал внимать отцовским наставникам, а госпоже – наслаждаться его успехами, ибо ребёнка более кроткого не сыскать и в пяти графствах. Кухарка усадила малышей на подушки: сегодня они ужинали со взрослыми.
Они помолились вместе: переплели пальцы друг у друга на животах и воззвали к благодати господней – одной рукой Квинрид ощутил, как ворочается дитя в утробе девушки; второй – жёсткую рясу плакальщика: она обожгла его, но господин Вистлин не позволил отстраниться, прижав к себе его ладонь. Квинрид не протестовал: перед паствой могильщик – оплот спокойствия, смиренный и незыблемый. Хотя врачеватель будто сковал его кандалами, столь жгучими, что под ними оголились мышцы. Когда служанки выставили скворчащие блюда, лекарь отпустил его, но Квинрид не мог отделаться от мысли: теперь он отравлен. Действительно отравлен – бродячим вепрем, чей клык застрял у него в боку.
Обед прервался шумом из коридора: ритмичное кряхтящее постукивание. Юноша открыл дверь, и на его локоть оперся пожилой мужчина: ослабевшие ноги шуршали по полу пеньковыми лентами, отощавший почти-скелет под накидкой, кашляющий сипло, до бульканья в лёгких. Квинрид не был целителем, но годы странствий научили его отличать недомогание от паразита, вгрызшегося в органы. Этому человеку Феникс отмерил не больше двух недель.
– Моя жена не наскучила вам? Я бы сам угостил вас, но недуг сморил меня…
– Напротив, господин Мейдир, – утешил Квинрид, – без вашего приглашения мы ночевали бы в хлеву.
Судья польщённо поцеловал хозяйку:
– Она чудотворица, не так ли… пожалуйста, как мне к вам обращаться? Трапезничать со жрецами нам не доводилось: не закрадывались в Тайс-Мивир беды, с которыми мы не справились бы.
Квинрид представился сам и представил господина Вистлина – ни от кого не укрылось, как ахнула женщина. «Лекарь» прогремело набатом: врачеватель из Кургана Феникса Океанского – тот, кто не покидает келью, избирает лишь тех, кого симры уже укутали в саван, и дарует им жизнь. Здесь он казался всемогущим. Хозяйка взмолилась бы ему, но судья качнул головой.
– Я стыжусь отвергших вас: запирать ставни перед могильщиком – кощунство. У меня вы найдёте всё, что нашли бы у них, а Господь покарает тех, кто не подчинился Ему. И всё же: они люди, и они боятся. Немногие способны обуздать страх – не вините их. Они кричат, как оленята, настигнутые волчьей стаей, у них нет храбрости. Ересь, обуявшая город, для них не менее священна, чем курганные свитки. Они убеждены: конец мира грядёт. Каюсь, в первые дни, пока не изловили бродячую, я думал о том же…
Судья помрачнел, и его и без того изнурённое, заострившееся лицо ввалилось само в себя. Он не был испуган – его захлестнуло первобытное: гнало прочь. В господине Мейдире не обрести соратника, разочаровался Квинрид. Тот не был трусом – трусы не борются со смертью так долго, – однако его ослепил инстинкт, заставляющий лису пятиться от капкана. Он сам – оленёнок, настигнутый волчьей стаей. В ловушку завлекут кого крупнее, сытнее, но и так лучше, чем ничего. Судья понимал: он уже на тропе к эшафоту.
– Пока не изловили бродячую? – уточнил Квинрид. – Дочь мельника?
– Да. Хедвин. Девочке было одиннадцать, а её отец, Ногрит, уже подыскивал жениха: дела не ладятся. Пашет как мул, и остальных впрягает, да проку никакого. Чай, сам Феникс на него ополчился. Ногрит в городе второй человек, сам мог быть судьёй: ещё бы пятнадцать рук на собрании – и бремя на него бы легло. Однако воля Феникса… Он с тех пор в могилу бы мне плюнул. Сплетничают: так обозлился, что дочка ею, злостью этой, и заразилась.
– Какая бы мать Хедвин не лелеяла, – добавила хозяйка. – Послушная, нежная. Припрячет в кармане монетку – нищему, до колодца за чашкой воды добежит, а к родителям так и ластится, так и ластится. Но бойкая! Однажды мальчишек пинками от котёнка отвадила, потом сама его и выходила. Не грешила она так, господин, чтобы Змей её в тучи уволок! Разве что за отца её, негодяя, поквитался…
– Негодяй Ногрит или нет, он горюет, как мы с тобой горевали бы, Боже упаси, – цыкнул господин Мейдир. – На людях не печалится, а костяшки сбиты – может, стену колотит, может, жену. Служка наш им корзину с пирогом оставлял – соболезнование, – говорил: рыдает она. Да все рыдают: кому бродячая темя проломила, кому в глотку вцепилась. Мяснику стопу штырём прошила, а скрутили её, только когда она ухом соседского парня поперхнулась – сожрать хотела, словно удав. Забыл, вестимо, сид, каков человек, но отхаркнул, не сдох.
Квинрид встрепенулся, всмотрелся в ладони судьи: узкие, ни шрамов, ни ожогов – твёрдые, обветренные, шероховатые руки того, кто возделывает землю и приголубливает мычащих телят, прежде чем молотом раздробить им черепа. Клейма культа не расписывали их.
– Вы сталкивались с бродячими до Хедвин?
– Давно, – ответил господин Мейдир, давясь мокротой, – ещё безбородым пареньком. Тогда дядя нас с братом на ярмарку взял, в графство Алмивир. Он козами торговал, а нас за прилавок с фигурками деревянными выселил: дескать, настрогали – продавайте…
– Милый, – укорила мужа хозяйка, смачивая марлей его одутловатую шею, – господину Квинриду важно не это.
Судья стушевался:
– Да. Это приключилось вечером, когда скоморохи гримасничали на подмостках. Эль, музыка, клети с карликами… Смеркалось, а выпивка всё лилась; никто не взволновался, когда из рощи вынырнул старик в пропыленном балахоне. Он на поводке что-то тащил – пышное, чёрное, подпрыгивающее на коротких лапах. Он цокал, и нечто шипело; одёргивал назад – визжало. Мы во хмелю гадали: что за тварь? А потом завопили: «Девка! Девка!» Пышное – юбки, чёрное – бархат, на затылке ремни от намордника. Двигалась она, как пёс, на четвереньках, рычала, облизывалась, аж слюна капала. Старик бормотал: «Молодец, молодец», – а она рокотала, рвалась с привязи. Кто шелохнётся, тому и скалится, шарит когтями. «Чего взгрустнули? – хохотал безумец. – Не укусит!» Так и водил её меж палаток… Она принюхивалась, и медведи в загонах скулили, когда она в них глазницы вперивала: бездонные, розовая плоть…
Господин Мейдир потянулся ко рту: только сейчас Квинрид заметил, как у него изжёвана мембрана между большим и указательным пальцами. Госпожа смущённо остановила его. Конечно, она не раз слышала об этом; конечно, не раз пела мужу колыбельные, унимая гложущих его монстров.
Никто не заслуживает встречи с сидами, ни грешник, ни озарённый, ибо сама их суть есть преступление против Господа. Мерзость, отражённая в пруде, оскверняет пруд – бродячий оскверняет того, кому явился. Кто свидетельствует его неистовство, тот до заката дней своих не отринет сны о духах, соблазняющих порочной свободой – пропитанные полынью. Квинрид не единожды отмаливал зачахших в скорби, преследуемых кошмарами и под луной, и под солнцем: вдовы, чьи захороненные мужья скребутся в спальню. Братья, выкапывающие урны с прахом сестёр, ведь те стенают: одиноко, брат!
Сидов не стереть из сердца. Квинрид помнил каждого, против кого обнажил меч: они наполняли его отблесками освящённых зеркал. Но могильщики созданы воинами-скитальцами, а для крестьянина, и даже для судьи, нет ничего более жестокого, чем дважды одолеть эхо себя в пучине бордовых слёз.
– Мне жаль, господин Мейдир.
Жаль, что рок поразил вас, когда врата царства Феникса уже распахнулись перед вами.
– Вдруг это Господь проповедует? – оцепенел судья. – Возгордиться можно и на смертном одре.
Врачеватель откупорил вторую бутылку вина. Пока могильщик беседовал с хозяевами, он пил неспешно, ногтем скользя по краю кубка, теперь же – отправил пробку в огонь и хмыкнул, небрежно разгладив рясу:
– А вы поэт, господин Мейдир, не хуже шутов, что шляются с гуслями. Госпожа покажет мне, где отдохнуть? И я бы забрал вино.
Квинрид не питал иллюзий: слава нелюдимого, надменного зельевара разлетелась по Лесу торфяным смогом. К его хижине ползли понурые паломники: кто пешком, кто на носилках; кто на коне, облачившись в горностаевую шубу, кто в каторжной робе. Кошели с золотом ему отдавали по-дворянски, с хризолитного пояса; по-нищенски, с изъязвленных рук – за монеты у старшей дочери выменяли девичью честь, а младшая остригла косы для шляпника. От денег господин Вистлин никогда не отказывался.
В Кургане никто не утвердил бы, откуда и зачем он здесь. Почему бы ему и не исчезнуть в никуда?
– Нам ещё есть, что обсудить, – отчеканил Квинрид.
– Сиды и бродячие меня не касаются, –  отмахнулся лекарь, – к тому же, завтра нужно кое с чем разобраться. Планирую отоспаться и вам советую.
В его прищуре Квинриду почудилось предвкушение.

___

Разбудил его оглушительный треск и холод, залпом стрел впившийся под одеяло. Квинрид вскочил, кинжалом исполосовав ночь. Он всегда хранил у подушки лезвие – надёжное, молниеносное. Не раз оно в полутьме высекало искры из вражеской стали, однако сейчас вспороло лишь воздух, пожухлый от видений, роящихся над кроватью. Рядом никого не было: ни убийцы в капюшоне, ни судейской рабыни. Только окна, клацающие рамами: беснующийся ветер содрал щеколду и ярился у погасшего камина. Квинрид запер замок, но тот продолжал клевать пепел с недогоревших дров.
Отчего-то подумалось: снег в этом году выпадет рано. Квинрид со стоном зачесал назад взмокшие волосы – по венам текла белена. Между паникой и гневом: это болезнь судьи? или вепрь очнулся вдоль шва? Но и жена, и дети господина Мейдира здоровы, а зигзаг под рёбрами безмятежен. Нужна вода и лечь обратно: до рассвета несколько часов. Он разделся – одежда пропотела насквозь, – и жадно приник к чаше. Юноша хвастался: вода свежая, из домашнего колодца. В Тайс-Мивире не пейте ничего, кроме эля – там даже вино разбавляют из родника с прогалины, а родник тот нечистый: язычники возвели у истока лагот-энмар – крошечную башенку, кишащую феями.
Вкус ошпарил песком и затхлой пенкой, какая оседает на подогретом молоке.
За стеной возился, снаряжаясь куда-то, господин Вистлин.

___

Завтракали они на восходе, за тем же столом – разве что младшие ютились на ковре подле взрослых: как положено, на коленях, разувшись и приосанившись. Слуги – заикающийся парнишка и дряхлый часовой, – ели снаружи, под накрапывающим дождём, пока кухарка вертелась возле господ, а девушка в фартуке отщипывала от чёрствого ломтя.
Судья полулежал на скамье, завёрнутый в пледы. Кухарка налила пива и поставила перед ним сковороду с кровяной колбасой и лепёшками. Живот свело при одном виде семян в пухлом тесте – Квинрид отодвинул их. Врачеватель уже уехал: на петле в прихожей висел только его, Квинрида, плащ, выстиранный и отглаженный, с одуванчиком из гербария в кармане. Он подмигнул младшей девочке – та задорно хихикнула.
– Озарённого утра, господин, – выдавил судья. – Простите моё состояние. Я бы… хотел побыть с семьёй, сколько это возможно.
– Разумеется. Я не буду стеснять вас. Если откровенно, я бы навестил бродячую. Она в темнице, не так ли? Кто-нибудь из города проведёт меня туда? Я заплачу.
Обычно Квинрид не нуждался в деньгах: Курган снабжал его всем необходимым, а местные привечали у себя. Если он устраивался в таверне, с него не требовали вознаграждения; порой его принимали и братья-плакальщики. Они ему нравились: маленькая община, никогда не больше пяти келий с часовней-пикой. Однако здесь, в Тайс-Мивире, ни следа жрецов, будто Бог отвернулся, а он в овраге с гадами из топей.
– Едва ли… Её никто сторожить не соглашается.
– Почему же?
– Добровольца, Теона, убила, – прошептал судья. – Камеры у нас хорошие, да его и они не спасли. Бродячая его за грудки – и головой меж прутьев, пока в кашу не сплющила. Напарник Теона на крики примчался… опоздал. Она уже его мозг выковыривала, говорит, как из яйца всмятку. Бедняга шевельнуться потом не мог. Слава Фениксу, я распорядился досрочно воров повесить, и Хедвин там одна. Старуха Китлин ей дешёвый эль с объедками носит, и то палкой пихает – от греха…
Из глупости Теона горожане усвоили идеальный урок. Бродячие – хищники: ловчее рыси, прожорливее росомахи, хитрее лисы. Вгрызутся в человечину не ради пищи, но ради удовлетворения; стервятниками вскроют труп, ибо так истребляют душу, обрекая её на мытарства неприкаянных. Царство Феникса сиятельно, и столь же сиятельны души в нём. Его дыхание, тлеющее в желудке, до самого погребального костра должно быть в целости. Высшая месть: изуродовать тело до того, как оно предано пламени.
Квинрид сам зашивал мертвецов, очищал их, как мог очистить только могильщик, дабы симры, стерегущие вотчину Господню, не отреклись от них. Сидова ярость: запятнать больше, больше живых. При нём человек казнил так лишь раз – в ритуальной маске, под гул медного рога, – а после, когда на ошмётках врага пировали вороны, вонзил обсидиановый нож себе в горло. Похоронили его, как праведника; не покончи он с собой – изгнали бы из деревни, как варвара, уподобившегося Змею. Вскоре он поселил бы его личинку под мышкой, и оттуда бы вылупился сид-фамильяр.
– Старуха Китлин. Где она? – спросил Квинрид.
– Эта женщина – не лучшее сопровождение, господин, – потупилась хозяйка, когда судью сдавил кашель. – Люди сочтут, мой супруг не уважает гостя и обходится с ним, как с проходимцем. Нет, господин Мейдир пошлёт с вами Нейви: он расторопен, не докучлив, а главное, перед вами, господин Квинрид, благоговеет. Любое ваше поручение исполнит. Вы Нейви со вчерашнего знаете; пожалуйста, отныне он ваш. Розга, которой мы его сечём, в сарае. – Хозяйка оглянулась на мужа: – Верно, господин мой?
Судья утомлённо кивнул.
– Тогда я более не нарушаю ваше уединение, – поблагодарил Квинрид. Он было кликнул кухарке собрать ему завтрак, однако господин Мейдир пошатнулся, схватив его за рукав. Он дрожал в лихорадке, жилы вздулись – лишь поэтому Квинрид простил ему эту наглость.
– Не обманывайтесь, – обдал рвотным зловонием судья. – Хедвин, она другая… не то, что девчонка с ярмарки… чем бы она ни искушала, не верьте. Не верьте!

«Темницей» оказался ветхий амбар: соломенная крыша, скрипящие заплесневелые доски, облупившаяся смола. Дверь трепыхалась на петлях, хотя её венчали металлические звенья. Квинрид изумился, как бродячая до сих пор в плену: ей отомкнуть бы оковы и выбраться через стог на потолочных брёвнах – закрома здесь приземистые. Одержимые находчивы: один из них собственными зубами пилил верёвку, вымоченную в растворе ранункулуса. Сок прожёг его рот и подбородок, он верещал, задевая волдыри. Но, хотя яд мучил его до беспамятства, пилил так, что сточенные клыки сыпались гроздьями.
Едва ли Хедвин менее упорна в своей ненависти. И всё же: амбар невредим – ни подкопов, ни дыр в прохудившихся скреплениях. Кое-где над фундаментом просверлили отверстия, но лишь возле единственного стояла плошка из-под каши. Внутри её, в лужице от измороси, плавала куколка: издевательство для старухи Китлин – женщины топят кукол к старости, чтобы те скривились, а они остались прекрасными. Там томился Страх, но ни позвякивание цепей, ни влажное чавканье не изобличало его. Квинриду досаждало ребяческое: разве не любопытно, что в той темноте? Нужно лишь чуть наклониться, и вот…
– Гос-сподин, я, наверно, дерзок… – залепетал Нейви, – но вы неуж-жто… туда?
Мальчик топтался на почтительном расстоянии от тюрьмы, приобняв себя за плечи. Порицать его было не за что: пред сидами мужчины седеют, женщины выкидывают детей из утробы, а Нейви – лишь отрок. К амбару он плёлся, спотыкаясь, а теперь вжался в забор, словно так оно не учуяло бы.
– Да, для этого я здесь, – ответил Квинрид. Нейви побледнел. – Тебе не обязательно заходить, просто будь поблизости. Если не вернусь к полудню – значит, я мёртв, и Верховный пошлёт другого могильщика. Не пытайтесь добыть мой прах – мой брат его погребёт; и пусть никто не трогает её камеру. Если кто-то закричит – она или я, – не бойся и жди.

Темница отсырела: половицы размякли, по тюфякам шныряли клопы и лишайные крысы. Вторжение возмутило их: они сгрудились встопорщенным полотном. В блёклых лучах на их загривках отпечатывались миниатюрные человеческие челюсти.
Амбар обволакивал приторный смрад. Сюда никто не забредал, но всё в нём – от охапок сена до тушек грызунов, – разлагалось, распространяя болезнь. Такие места слывут проклятыми, ибо тёмные духи процветают в них, изничтожая всякого, кому благоволит Феникс.
Но тут было слишком тихо. Бродячие презирают тишину: визгом надсаживают связки, лязгают кандалами, бьют по решёткам. Даже в полудрёме ворчат, щерятся, и только судорога встряхнёт громовым приступом – кричат сквозь бешеный хохот. Иногда те, в чьи дома они повадились, утрачивают рассудок: духи воют у люлек, качают на руках младенцев, навевают дурные сны. Величайшее горе – стать их забавой.
«Ты здесь, – процедил бы Квинрид. – Какую бы игру ты ни затеял, ты здесь». Он не мог ошибаться: оно наблюдало за ним. «Еще чуть-чуть, – подбадривало. – Ещё немного, и ты поймаешь нас»
– Властью Феникса, Пресветлого Бога, явись!
Древняя речь опалила нёбо – чужая, неповоротливая, перекатывающаяся полой сухостью. Квинрид редко обращался к ней – лишь на охоте, ибо таков обряд. Сидам ведомы все людские языки, от степных племён, раскрашивающих себя охрой, до высоких наречий Лесных графств. Однако могильщики сражаются с туан-ант-кирам – речью неукротимой, созидаемой Господом в тот же день, что Каспар, первый мужчина, и Гисла, первая женщина; речью божественной.
Так наставлял смотритель: ты избран Богом, если владеешь туан-ант-кирам. Учись прилежно, учись усердно, дабы быть Его щитом и копьём, служить Ему с любовью и покорностью, внушая их тем, кто прозябает в невежестве. Ты прочтёшь Огненные Свитки, исповеди Верховных и смотрителей Курганов, чьи жизни благочестивы и смиренны, и рукописи плакальщиков о минувшем и настоящем, дабы никто и ничто не совратило тебя: причастившийся к Фениксу не свернёт с пути. Древняя речь – сокровенное культа. Твоё.
Квинриду оно никогда не давалось.
– Явись!
В глубине лениво щёлкнуло, застонало с насекомым клёкотом – как паук жвалами. Бродячая дразнила: хрустела костями, жалобно хныкала – эй, могильщик, ты не хочешь, чтобы дочь мельника страдала, а переломить ей хребет легко… Квинрид намотал на запястья чётки, зажёг свечу. На них ему почудилась дуга девичьей спины: позвонки, сколопендрой взрезающие тонкую кожу.
– Заклинаю, торжествуя над озарёнными и осквернёнными, назовись!
Свеча погасла, не успел он осенить себя троезнамением. А затем, мгновение спустя, вспыхнула снова. «Боже, убереги от тьмы!» – взмолился Квинрид. На фитиле мерцало голубое пламя.
– Хедвин. Меня зовут Хедвин.
Она прильнула к прутьям самой дальней, самой тесной клетки. В густом мраке её руки – длинные, с локтями выпирающими, как у летучей мыши, – просвечивали сетью сосудов. Пальцы копошились навозными жуками: она перебирала ими, выколупывая ржавчину с железа.
Бродячие скрежещут раззявленной глоткой, изнывая от жажды – дочь мельника была спокойна: только ногти плясали по затасканному, в багровых разводах, переднику. С него опадали тусклые клочки: мозг Теона, прилипший к ямочкам на её щеках. Квинрид подавился желчью: добровольца не похоронили – наполовину сожранный, он грузился бесформенной кучей.
Она кивнула на него, утершись юбкой – извращённым, диким жестом:
– Извините за это. Я бы не ела юношу, если бы старуха готовила больше. Нам нужно кормиться, иначе малышка умрёт, а я этого не хочу. Не сейчас, – и странно-заботливо погладила одержимое тело по животу.
За двенадцать лет, что он боролся с нечистыми, те никогда не говорили с ним речью сидов. В её устах она переливалась радужными бликами, призраком серпа-месяца в озере, и Квинрид вспомнил стрёкот кузнечиков при Кургане Феникса Океанского, и ручей у кельи, и волны в пропасти под утёсом. Каждое слово Хедвин – некогда отвратительное, языческое нагромождение неотёсанных камней, – созревало пряным плодом.
Его голос дрогнул:
– Милостью Пресветлого Бога, тебе не наречь себя Хедвин, ибо то имя невинного дитя. Каков твой титул?
– Сэнет-Тельмеван, – леденяще сказала она. – Данн Сэйв майт Эфат. Мои титулы неисчислимы, а вы едва ли их растолкуете, господин Квинрид. «Хедвин» когда-то значило «река, которая уничтожает» – это наше имя, и оно мне приятно.
Квинриду бы петь Гимн Запрещения, а бродячей метаться за гранью освящённых зеркал, однако она не нападала, а он не извлекал меч из ножен.
– Откуда ты знаешь, кто я?
У неё не было глаз, но он ощущал её взгляд из-под алых, в коросте, бинтов. Она смотрела – не на него: в него, – и неугомонные, суетливые пальцы ворошили в кишках, в трахее, в разуме. Мы доберёмся до тебя, ты нам по нраву. Позже. Непременно.
– У вас есть еда, могильщик? Нет? А что за храбрец там, под ливнем? Он аппетитный, чую с вашего воротника. Отважный мальчик, он забрал бы нашу кормушку – мясо несвежее, а вам его хоронить. Хотя, там нечего; мы долго ждали. Даже теперь мы очень, очень голодные.
Она облизнулась: пасть её посерела от налёта, нижние зубы шатались в лунках-дёснах – от чьего-то кулака. Под синяками и ссадинами не определить, где кровь Хедвин, где – Теона. Она трескалась на её лбу и губах, изогнутых в ухмылке, крошилась под жилетом в колтунах. Квинрид распутал тесёмки чехла; полыхнули серебром зеркала. Бродячая зашипела, припала на четвереньки – тварь из чащобы, загнанная факелами.
Неважно, откуда он ей известен, и кто клеймил его – тоже: врачеватель искоренил недуг. Гимн заструится с клинка, заключит ту, что назвалась Сэнет-Тельмеван в сияющее кольцо, и она, истощённая, рассеется в ладане. А Квинрид укутает в плащ испуганную, продрогшую Хедвин, и после, если она того пожелает, отвезёт её в Курган – на юг, к тёплому морю, где никто не карает за губительную наивность. Ибо таков его долг.
Он взмахнул мечом – лезвие рассекло бродячей бровь, солёные капли сбежали по скуле. Квинрид выругался: куцые когти расцарапали тыльную сторону его ладони, и из неё толчками выплёскивалась кровь.
– Пожалуйста, уберите это – сегодня мы лишь обсудим кое-что. Клянусь: не причиню вреда ни вам, ни мальчику, и прошу прощения за свою… порывистость. Человечность пьянит. Обработайте руку, загноится.
Ей нельзя было верить, и всё же тревога туманила Квинрида – та же тревога, что шесть недель тому назад, перед слепым вепрем. Повеяло ореховой рощей, сладостью поздних трав, кабаном, извалянным в росе. Шрам заныл, и он чудом не выронил оружие.
От раны пахло протухшей водой.
– Присядьте, – проворковала Хедвин. – Вы не умрёте. Если мы хотим убить – убиваем, а вы оправитесь через две-три луны. Ваш врачеватель талантлив: след получится изящный. Для жизни не опасно.
– Опасно не для жизни, так для чего?
Она с щелчком вправила вывихнутое плечо:
– Вы сами понимаете, иначе вас бы здесь не было. Вы не смирились, но обещаю: это пройдёт. То немногое, в чём ваши жрецы не заблуждаются: увечья от нас скверны. Но лишь для них, для того же, кто верует, они – благословение.
– За этим я тебе нужен? Отречься? Твои пророчества – змеиное наущение! Я могильщик, воин Господень! Брошусь на собственный меч, но не примкну ко Врагу! Лучше избавься от меня. От чего я возрадуюсь, так это от того, что моя гибель не будет напрасной, ибо твой поганый дух я низвергну на шестые небеса!
– Сколько злости, – ехидно поёжилась одержимая. – Никто не посягает на вашу истину. Вера не в молитвах; поклоняйтесь Фениксу, Змею, первородным зверям, предкам в склепах. Чествуйте богов как беспощадных повелителей или закуйте их в ошейники, можете даже предать забвению – оно выбелит их скелеты. Мне безразлично, на чью гордыню вы уповаете и от кого надеетесь на искупление. Искупления нет, а боги молчат. Вера – месть, страсть, стыд. Мы дышим ею. Тот, в ком нет веры, погибает, ибо без неё нет снов. Вы ополчились на нас, как на тьму, но мы проливаемся дождём, растекаемся родниками, выходим из берегов, и ваши костры всегда горят.
Квинрид не мог сопротивляться слабости. Ноги подвели его, и он осел на пол, цепляясь за одно из зеркал: изловить отражение, начертать треугольник священной сажей, прочесть Гимн Запрещения – «Изыди тот, в ком сердце сапфировое; изыди тот, чьи перста янтарями усыпаны…», – но Хедвин шагнула в тень:
– Вы не умрёте, однако сейчас – умираете. Медленно. Лекарь не поможет, разве что опоит маковым молоком. Когда в печальные дни из Кургана отправится плакальщик, дабы исповедовать вас, вы уже не очнётесь, и в царство Феникса вознесётесь не омытым, не отпетым грешником. Всякий, кто покидает свой прах в постели, раскаивается перед священником. Если нет, сиды до Воскрешения терзают его плетями, вилами. В это верите? Могильщик… Какой позор – уходить соломенной смертью, когда братья жертвуют собой в бою...
Яд набухал в шраме шипами роз, бутонами распускался за кадыком: сморщенными, что куколки бабочек. Не стоило приезжать сюда. Бог ошибся, избрав его в свою армию: Квинрид не был достоин рубиновых браслетов.
– Зачем я тебе, отродье? – прохрипел он.
Бродячая улыбнулась, и вдали зазвенели сбруей исполинские скакуны. Загрохотали колесницы, запряжённые глиняными мулами, трёхглазые белки сорвались с ясеневых ветвей, и псы с красными ушами захлебнулись воем.
– Слышите? – шепнула она. – Это воскресает ваш Феникс.

III

Холмы были храмом – бескрайним святилищем под куполом свинцового неба. Крутые, взмывающие ввысь склоны, рокочущие гранитным нутром. Они поросли колючими кустарниками, хмурые деревья вонзались в них, будто соколы, грудь о грудь сталкивающиеся с бурей. Квинрид подумал бы, что это горы, но что-то в кишечнике, что-то склизкое и мудрое, вторило: холмы, холмы, холмы. Те, о которых поют в легендах. Те, что некогда, до Войны Лесов и Морей, целовали солнце. Отныне вязкий туман стелился по разрушенным тропам, среди истёртых идолов, незрячих три тысячи лет. С тех пор, как их оскопил последний воин.
Однако даже осквернённый, храм остаётся храмом. В тоскливом вопле одиноких орлов – древние чары; в рёве оползней – униженный гнев побеждённых. Квинрид не мог согреться, как ни заматывался в балахон, и шёл вперёд, вперёд по пыли, вьющейся вдоль обрывов, подлесков и долин, усеянных трухой. Нечто ворожило над угрюмыми скалами. «Квинрид», – журчали слёзы в ложбинах раздробленных тотемов. «Иди ко мне», – и он не останавливался.
Под сапогом раскололось птичье крыло. Он отпрянул: неоперившийся птенец, беззащитный, искорёженный, с муравьями в мягком пухе. Квинрид отмёл их, обернул птенца в лоскут – закопать под треугольником из прутьев, – но кто-то мягко забрал его, а Квинрид не мог разглядеть: колени вмёрзли в секиры и шлемы.
Кто-то кружил с вкрадчивой колыбельной чаек и китов. Песнь нисходила со звёзд, вплеталась в хор буйволов, пасущихся на плато, океана, сглатывающего корабли. Ему хотелось спать – и он уснул бы, если бы не ткань, мазнувшая по шее, не золотые цепочки на обнажённых девичьих щиколотках, не птенец, вспорхнувший с обескураженным щебетом.
– Воскреснуть не сложно, – сказал кто-то. – Был бы тот, кто воскрешает.
Его обняли ласково, накинули на плечи медвежью шкуру: родной аромат хвороста, мёда и тины. Аромат хижины, куда отец отдал младенца-Квинрида, подобранного послушниками; аромат кормилицы, любившей его, будто собственного сына. Лишь здесь он вспомнил, как бархатно она пела до того, как за ним пришли плакальщики, но – ничего более. Его лишили чего-то, исцелившего бы его неуверенность, сделавшего бы его цельным. Он ринулся к ней в надежде возвратить хотя бы её имя, но она исчезла: ужом юркнула в расщелину.
В детском отчаянии Квинрид прижал к себе ту, что обнимала его: стройную, невыносимо ледяную. Босую, в белом пеплосе и вуали, покрывающей платиновые локоны – однако камни не ранили её, а ветер не шелохнул ни единой складки королевских одеяний. Квинрид держал её, скользя по шёлку, по тугим лунным косам. А может, она держала его – несгибаемая: с ней не кануть в коралловые рифы. Она улыбалась ему, а он тянулся к ней: морозной, словно айсберг, вбирающий в себя кашалотов и мелких рыб – прозрачно-кристальное чрево, монстр, никогда не пресыщающийся.
– Ты уснёшь, – прошелестела она.
Умрёшь, как путник в метель. Смерть жестока; она унесла твоего наставника-могильщика, вспоров ему брюхо и насадив на дуб, и тот черпал собственные органы, молясь сквозь пузырившуюся кровь. Она лопалась чумными бубонами, выедала проказой на булавах и под ставнями стариков. Всегда была близко: однажды тебя не станет так же уродливо, так же бессмысленно. Но вот она, смежает тебе веки, а монеты на них отнюдь не тяжелы. Алебастровые запястья девы – огранённый мрамор; в бордовом рту:
– Не бойся. По холмам смерть не скитается. Те, кто на холмах, не бывают живы.

Он взвился с задушенным всхлипом, отхаркиваясь от кровяных комьев, скребущих в гортани, и его вывернуло наизнанку сеном.
Квинрид не хотел гадать, почему оно в нём, почему его так колотит и зачем он здесь, в гнетущих сумерках. «Эй, Квинрид, могильщик!» – раздавалось не то в ушах, не то над кисеёй разлагающейся листвы. До него долетал этот насмешливый хохот – на подступах к Тайс-Мивиру; теперь он ввинчивался пронзительным визгом. Квинрид стиснул пылающий бок. Боль дребезжала лишь миг, отрезвляя.
Он смахнул настырную мошкару, но пальцы не подчинились. Ему померещилось: они обглоданы до гнили, – однако то была лишь грязь, будто он рыл голыми рассечёнными ладонями. Он съёжился, не сознавая даже, жив или мёртв. Когда всюду огонь, на каком ты свете? Одежда – лохмотья, – вымокла в отстоявшихся лужах и слякоти, накрапывающей с сосен.
Сколько он тут, в петле безвременья? Крона в закатных кляксах, начался и иссяк дождь. Далеко ли от города? Ищут ли его? Если врачеватель вернулся, наверняка заподозрил неладное: обряд очищения порой растягивается на месяцы, но никогда не длится дольше трёх часов. Таков закон: духа изгонять лишь между восходом и вечерней мглой, Гимн Запрещения петь шестикратно и не свыше того, а едва догорит курганная свеча, молиться за сон бродячего, дабы на следующий день возобновить охоту.
Он не одолел и двух шагов: повалился в обмелевший ручей, со стоном выудил из стопы осколок зеркала, вверенного ему смотрителем, с линией освящённого мёда – его броня, без которой он что крестьянин без плуга. Он не помнил, что произошло в амбаре, однако сид возобладал над ним, овладел тем, что принадлежало ему. Квинрид жаждал воротиться – если не домой, в келью, так под кров господина Мейдира, – однако теперь его ждала лишь брезгливая неприязнь. Его наказание за немощность, которой он потакал, будто она сошла бы ему с рук.
Их ореолом рассыпали вокруг: широко, будто зерно в распаханную почву. Они искрились на стеблях, под дремлющими ульями, у поспевающей клюквы. Квинрид шарил в крапиве, в болотной жиже: нет ли крупных осколков, чтобы обратить против сидов? Его учитель утрачивал зеркала – четвёртое всегда разбивал сам и, подобно кинжалу, вгонял бродячему под челюсть. Другие могильщики подшучивали: он истребляет больше одержимых, чем кто бы то ни было, ведь змеиная рать насылает на него необузданнейших из духов – насолил им чем?
Квинриду везло: сиды ему являлись малые… прежде. Этот сид потешался над ним, оруженосцем, так и не перенявшем бесстрашие мастера. Оруженосцем, навлёкшим на себя беду.
– Господин Квинрид? – окликнули его.
Ему мнится. Здесь никого нет. Он наедине с пыткой; он выберется отсюда: ползти от дерева к дереву, до тракта или чьей-нибудь хижины. Не единожды к нему взывали те, кого слышать пристало лишь еретикам. Однако голос окреп:
– Что вы тут забыли? – и тут же взволнованно-раздосадовано: – Боже! Что с вами?
Господь смилостивился над ним. То не сид и не хищник, но человек, который не оставит его, даже пожелав того.
Врачеватель спешился и бросился к нему, скидывая плащ. Сквозь полубред Квинрид видел: его конь взмылен, копыта в трясине, и даже ботинки, обыкновенно отполированные до блеска, в водорослях и камышах.
– Так вы не в город ездили, – пробормотал он. Ему хотелось рассмотреть, что же в лекаре странного, грызущего до неконтролируемой потребности отстраниться. Однако тот процедил:
– Пожалуйста, не говорите: сейчас вы не ощущаете, но у вас повреждён язык. И постарайтесь не засыпать. Я помогу с седлом. Сможете?
– Да… да, только…
…Плащ уютно-просторный, горячий, пропитанный жжёными травами, бурлящими в котле. Квинрид зарылся в кожу, подшитую чёрной лисой: как кстати, что врачевателю всегда зябко. Скорчился в чужой шкуре: темно, плотно. Алые полосы на теле не пульсируют – ноют. Ему до ярости стыдно: швырнуть бы врачевателю этот проклятый плащ, ударить бы по пальцам в перчатках, заточенными движениями ощупывающим ссадины. Он не такой. Никогда не был таким. Однако загрубелые, бесцеремонные касания – бодряще-целебные. У него лихорадка, но лишь наполовину: с избытком, чтобы ластиться к ним, мучительно мало, чтобы не корить себя.
– Не засыпайте! – встряхнул его господин Вистлин.
– Я умру?
– Нет. Только встаньте.
Квинрид безропотно дал себя подхватить. Ему казалось, врачеватель хрупок, как дворяне, что он встречал на службе – уязвимее жемчужин в раковинах со своими кудрями и клинками в алмазах на турнирах во увеселение короля. Однако господин Вистлин не позволял упасть, нашёптывая: «Аккуратно, здесь много стекла», – невысокий, жилистый, худощавый. Такому, как он, согнуться бы под его, Квинрида, весом – лекарь же даже не запнулся. С ним нечего бояться, и это преисполняло тлетворной, уничижительной благодарностью.
– Напрягитесь. Нужно взобраться на коня.
– Вы не ответили, – просипел Квинрид. – Зачем вам в топи?
Господин Вистлин смерил его острым взглядом:
– Судьба моя такова: быть рядом, чтобы у вас раньше срока не украли душу.

___

Лекарь не отлучался ни на мгновение. Квинриду бы ликовать: иначе он заиндевел бы в пустой норе. Однако он грезил лишь уединением, а единственное, за что был ему признателен – за Нейви, спроваженного вон. Господин Вистлин приказывал строго: тот не осмелился бы ослушаться. Квинрид и сам робел, будто небрежным кивком врачеватель возвёл бы его на плаху. Так и слуги не перечили. Он тот, кто исцелит господина Мейдира, если так угодно Пресветлому Богу.
Хозяин с женой на его стороне. Как он скажет, так и будет, а он сказал: приготовить иглы и чан с кипятком, ни слова не проронив. Дверь открыл Нейви – удалиться к себе ему было преступно, пока бодрствуют господа. «Я з-за сестру», – проблеял он. И хорошо: девчонка бы проболталась, мальчишка же преклонялся могильщику, ужасался лекарю. «Не тревожь судью, – отчеканил господин Вистлин, – ни сегодня, ни когда-либо».
Воина Феникса не дерзнут уличить в бесславном поражении. Воин Феникса возложит себя на алтарь Его в битве с сидом. Для тех, кто лелеет еловый идол, непререкаемо: могильщики – сторожевые псы.
Верховный не простит Квинрида, однако ему решать, какова цена его безрассудства: смерть, анафема или аскеза. Квинрид молил бы о топоре палача: никто не ведает, что предначертано отверженным культа – те уносились из Леса на телегах, груженых трупами, через погосты висельников. Не освистывали их лишь гробовщики.
Лекарь, конечно, сообщит смотрителю. Но до тех пор Квинрид останется при судье и, пока брат не развернёт печать, никто ему не воспрепятствует. Он найдёт бродячую и, исповедуясь отцу, не скроет, в чём хворь. Примет обряд очищения, не усомнится, что не предал Господа, и отец не презирает его.
Врачеватель размешивал отвар в деревянной кружке, раздражая словно бы намеренным стуком.
– Ничем не поделитесь, господин Квинрид?
Тот съязвил:
– Сиды и бродячие вас не касаются.
Огонь в очаге потрескивал, танцуя. Закоченевшие члены оттаивали, с волос стекала вода. Квинрид кутался в мех поверх одеяла, льнул к пламени. Он мечтал об одиночестве у скворчащих угольков, на жёсткой, почти как дома, койке. Он молился бы лепесткам, реющим над пеплом. Да, он не Озарённый, ему не истолковать их пророчества, и всё же: Феникс порой воплощается своим сынам.
– Не ссорьтесь со мной, – будто бы шутливо упрекнул врачеватель. – Верьте или нет, я сопровождаю вас не только из уважения к смотрителю. Я радею за вас и, обнаруживая, что вы едва не стали чьей-то добычей, не могу не беспокоиться.
– У вас не было выбора. Указы смотрителя беспрекословны, – возразил Квинрид.
– Ваш достопочтенный отец может мне лишь советовать, не приказывать. Хотя ему нравится притворяться, что это не так. Огненные Свитки учат: «Всяк, кто Пером Моим освещён; всяк, чья мать Молоком Моим одарена; всяк, кто факелом великим наделён, факелом от Моего Живота; всякому тому повелеваю для слепцов, для агнцев несведущих, Солнцем пылать с востока на запад. Всякому тому повелеваю; всяк тот костёр, и пламя его неистощимо, ибо чем более костров, тем более света».
– Намекаете, вы – Солнце?
– Для вас – да. Однако Солнце сияет лишь на незамутнённом небе. Как мне уберечь вас, когда вы в облаках, будто в саване? Не ради своего блага, так ради отца, не утаивайте. Я здесь, чтобы бороться вместе с вами. Смотрителя весьма разочаровало бы, отринь вы меня.
– Разочаровало бы. Тем не менее, вы лжёте. Вчера вы считали, это выше вашего тщеславия. Что изменилось? Чего вы добиваетесь?
Врачеватель дунул на зелье, остужая. Не раздерут ли его, Квинрида, полчища скорпионов, если он его выпьет? От дыхания ведьмы нет противоядия, а среди знахарей многие колдуны, ибо расплата за могущество – пустяк: тело, пущенное в море без ладьи, облачённое в рыболовную сеть, с короной из раковин сидам в подношение. Господин Вистлин горд. Океан в нём царствует.
– Вы сурово меня судите, – усмехнулся он. – Это было бы справедливо, будь вы не замараны грехом. Однако все мы грешники: и вы, и я, и наши хозяева. Я не добиваюсь того, к чему вы сами не стремились бы. Каждая ваша неосторожность – на моей совести. Я хочу защитить вас, но, чтобы у меня получилось, наше будущее должно быть общим.
Квинрид едва не расхохотался, повернулся к нему, сотрясаясь в ознобе:
– Это к чему-то ведёт, не так ли? Напускное дружелюбие.
– Грустно, что вы обо мне подобного мнения. Я вам настолько отвратителен?
– Я бы продолжил миссию без вас.
Недуг извлекал отраву из связок: сцеживал, что со змеи. На языке гадкая загустевающая мазь: в щеках застряли крупицы зеркал – врачеватель выдёргивал их щипцами. «Сгинь! – выплюнул бы в него жгучие бинты Квинрид. – Я нуждаюсь лишь в Господе!»
Никого он не ненавидел больше, чем его сейчас. Уйди он, всё бы прекратилось.
– Боюсь, это совершенно невозможно, – качнул головой господин Вистлин.
И приблизился. Одним кошачьим прыжком: со звоном накренились склянки. Квинрид рванулся к кинжалу – без колебаний раскроить ему желудок: его душа металась бы на почерневших досках, а он топтал её, ибо она коварна, порочна. Однако врачеватель ловок: лезвие скользнуло у ребра, зацепило рясу – и рухнуло с тупым хрустом. «Мразь!» – прошипел Квинрид прежде, чем он сомкнул пальцы на его горле. В глазах померкло – господин Вистлин душил ровно, с тихим наслаждением. Квинрид рычал сквозь хрип, пинался, а тот будто не замечал.
– Меня не так просто разозлить. Вы – злите. Почему не внять мне, господин Квинрид? Из-за вас мы здесь. В этом удручающем положении.
Квинрид пытался спихнуть его; врачеватель наваливался кремневой тяжестью:
– Кто вы без меня? В кого вы превратитесь без меня? Помните, каково быть помазанником Божиим, Его вестником? Я давно вас знаю. С послушничества, когда вы щенком семенили за наставником, с восторгом, словно нет счастья большего, нежели тягать его щит. Ничто не удовлетворяло меня так, как его низменная кончина. Однако Феникс осветил хвастливого ублюдка. Истинный могильщик: сумасбродно-храбр, истово предан Господу и Верховному, неделями в седле; не угасающий, лютый норов. Помните?
Врачевателя не интересовало ни согласие, ни отказ. Квинрид мстительно впился в его локоть.
– Да. Озарённый Браннвир. Братья изумлялись, зачем ему столь никудышный оруженосец. Двенадцать вёсен минуло, а вы всё тот же хилый, плаксивый юнец. Если Верховный лишит вас сана, это не будет трагедией. Это значило бы: Феникс вам потворствует. Годами я выхаживал вас, когда вы скулили у смотрительского порога. Клянусь, и в этой дыре я в вашем распоряжении. Однако у меня нет всевластия Божьего. Расстанетесь с бытием тут, по ребяческому скудоумию – я вас не вызволю.
И господин Вистлин отпустил его. Квинрид закашлялся: саднило раскрывшиеся ладони, ошпаренные лекарской кровью. Он бы отсёк ему кисти, сшил губы, как клеветникам в глухих деревнях. Но он дрожал, а врачеватель отставил меч, припорошил травами соскоблённые клочья кожи, остаток толчёных бутонов добавил в кружку.
– Ну же, господин. Могильщики погибают часто. Смотритель поймёт, если я возвращусь с еловым ящиком.
У него не спросят, как воин вознёсся к Фениксу. Отец слезой окропит урну с его прахом, плакальщики в храме прочтут его имя, могильщики осенят себя троезнамением и помянут его мёдом, дабы он навеки изгладился из сердец. Ибо на что хранить в них никчёмного брата?
Квинрид был омерзителен самому себе: истончившийся, изнурённый. Врачеватель мог бы удавить его. «Оно бы и к лучшему», – горчило на пересохшем нёбе:
– Есть иные методы. Кроме зеркал.
Лекарь улыбнулся – и примостил рядом снадобье: валериана, ивовая кора, брага. Ему бы сощуриться ехидно: «На многом ли я настаивал?» – но он лишь участливо взял его за руку.
– Вы быстро уснёте. Я зайду к вам утром.
К отвару Квинрид так и не притронулся.

___

Со двора судьи Квинрид увильнул до рассвета: без лошади, без провизии, лишь со свечами да Гимнами на устах. Ордена культа не венчали его воротник, однако он жрец, охотник, а бродячая – над пожухлыми лугами в инее, сулящими скорый снег. Он исходит леса Тайс-Мивира на мили окрест: тогда отец не отречётся от сына. Ещё не поздно: что бы ни сотворила с ним та, кто некогда звалась Хедвин, он здесь, и лук его гибок, а стрелы жалят. Он сам смазывал наконечники вененумом: кроме битвы с сидом благородна лишь одна смерть. Её сглатывают, дабы костры Феникса объяли скорее Змеиных дождей.
Свой рок он размалывал: растереть по губам мерцающе-синим, в белых крапинах – смерть, столь похожая на звёзды у него во рту. Райтан, побратим его мастера, говорил: так умирают лишь безвольные крысы, те, что предали бы Пресветлого Бога, переметнулись в сидово воинство, воссели бы на лунногривых коней. Однако тогда не гореть им в царстве мёртвых, что для сыновей Каспара и Гислы – величайшая награда. Но и для меча в них нет сил: не вонзят его в себя, дабы не оскверниться заразой бродячих, не отдадутся плакальщикам на очищение и отпевание. Яд проще. Вененум священен, и убивает милосердно.
Райтана казнили – не как обычных еретиков. Тех вешают, на курганных кладбищах не хоронят: сбрасывают в яму к самоубийцам и ведьмам. Однако Райтан – друг сиятельного Браннвира, – уничтожил несметные тьмы бродячих: его возблагодарили ритуалом почёта, ритуалом позора – в полночь он расколол скорлупу голубого кристалла. Квинрид – двенадцатилетний мальчишка, – не успел зажмуриться: мужчина на подмостках закашлялся, чёрная борода окрасилась бордовой слизью. Тогда мастер до лиловых пятен стиснул пальцы на локте Квинрида. Иногда их жгло, даже теперь.
Квинрид не находил это завораживающим, и всё же, когда не оставалось ничего иного, его колчан полнился отравой. Он не лукавил: не одними зеркалами облагодетельствованы могильщики. Но не в каждом тлеет надежда, не каждый пожертвует ребёнком, дабы покарать злого духа. Братья скорее взошли бы на плаху, нежели погубили невинного. Однако Квинрид меткий стрелок. Она не будет страдать. Ему – не братьям, – ведомо: легенда об Озарённом Райтане – ложь. Озарённый Райтан порицал тех, кого считал трусами, но был достаточно труслив, чтобы не отказаться от яда.
И теперь, смывая вененум с себя, Квинрид не отличался от него. Ничем, кроме того, что делал это ради искупления Тайс-Мивира, из долга перед  Господом и из любви к Нему. Феникс послал его сюда, и он внемлет Его воле. Верховный осудит его – пусть: он не отступится от миссии, не посрамит отца. У малышки Хедвин нет выбора: Сэнет-Тельмеван слишком глубоко – её не выкурить священными благовониями. Бедную дочь мельника не увезти на юг: её отметил Змей.
Вечером, до того, как водрузить на стол снадобья, врачеватель прошелестел:
– Почему ты не был с господином могильщиком, Нейви?
Лекарь с рабом перешёптывались у двери. Их слова не донеслись бы до Квинрида, не подкрадись он ближе. Господин Вистлин – фальшивый, мягкий укор: тебя не накажут, только будь честен. Раздвоенным языком, бархатной перчаткой на щуплом полудетском плече. Совёнок в петле силка: чем отчаяннее рвёшься, тем прочнее затягивается. Стыдящийся собственной непокорности, хотя проступок – чужой неукротимый гнев.
– Гос-сподин могильщик меня сам домой отправил, – хныкнул Нейви. – Я раб, гос-сподин, как мне с-с-с ним не быть? Только ес-с-сли он сам пожелает…
– Лжёшь, – хлестнул врачеватель. Мальчик ахнул. Не иначе, тот до пронзительной боли вывихнул ему запястье. – Господин могильщик недомогает. Наверняка ещё с утра. Твой хозяин умирает от заразы, а ты столь непредупредителен к гостям. Если у господина могильщика то же, что у судьи…
– Н-н-нет-нет! – всхлипывающий писк. – Мы-то с-с-с хозяином с-с начала самого! Как ему подурнело! Будь он з-з-заразен, все бы кровью харкали…
– А ты страсть умён? Сестра твоя где?
– Да в с-сарае, в с-с-соломе. Живот с-свело. Это не то: она незамужняя… Клянус-с-сь, гос-сподин могильщик меня с-с-сам к хозяину вернул!
«Если кто-то закричит – она или я, – не бойся и жди», – так он, Квинрид, утешил слугу. Однако ему то – не просто напутствие: завет. Он добрый прихожанин, набожный юноша: не изменил бы могильщику, не соврал плакальщику. Квинрид ушёл один: «Не пытайтесь добыть мой прах – мой брат его погребёт…»
– Неужели? – саркастично ухмыльнулся врачеватель. – Как же так?
– Он с-с-сказал до полудн-н-ня от амбара ни ногой, – шмыгнул носом Нейви. – Я и ни-ни… гос-сподин могильщик там н-недолго был, с-солнце не изжелтело, а он уже тут как т-тут. Ничуточки не переменился, раз-з-зве ч-что плащ пор-порвал. Да так ведь там сору, мож-жет, с-с-споткнулся обо что… не болел он, гос-сподин Вистлин…
– Не болел, – повторил лекарь, – и не переменился?
Мальчишка закивал, едва не плача в истрёпанную шапку, будто ею укрылся бы от оплеух:
– Н-ничуть! Улыбнулся, п-по макушке потрепал, дес-с-скать, иди, а у меня д-дела сокровенные, тебе с-с-со мной быть не надо. Обещал п-перед хоз-зяйкой похвалить.
Хвалил его лишь господин Вистлин – скупо-едким: «Молодец», – и: «Ещё кипятка». Квинрид нырнул в ложе за миг до того, как тот явился с колбами на подносе.
Ему не хотелось верить Нейви – но чему тогда? В Тайс-Мивире он плутал, что дитя в ведьмином круге: не шагнуть ни обратно к людям, ни к сидам, ведь Холмы, где они повелевали, развеяны бурей. Кроме маленького раба никто не свидетельствовал ему. Разве что фонтан обличил бы его перед самим собой, но и он зарос налётом.
Квинрид смутно ощущал: с ним что-то неотвратимо не так. Оно одолело его: с вепрем ли, пасущим поросят, с симрами ли, вторгнувшимися в его сон, с графским ли гонцом в келье смотрителя. Но не с Хедвин, не с тем, что она вынашивала меж лопаток, выступающих из-под изодранного платья. Хедвин его жизни не угрожала: если бы смерть была её целью, врачеватель в топях не столкнулся бы и с его костями. Она могла бы предвещать загробные муки – но зачем, если не убьёт?
Квинрид ошибся, и теперь это разрушало всё, что он выстраивал. Он каялся: как бы ни был спесив лекарь, следовало к нему прислушаться – он слаб для изгнания. Самодовольство и страх затмили их с отцом взоры: смотритель жаждал королевских почестей, дабы Курган не осиротел после его успения; Квинрид же не мог подвести, не мог не оправдать родительских чаяний. Он думал, ему хватит Фениксова благословения, думал: он вспыхнет раскалённым Божьим клинком. Однако то лишь честолюбие. Будь здесь господин Вистлин с другим могильщиком, они уже скакали бы к Верховному с грамотой о состоявшемся обряде, с девочкой в седле – на высший мирской суд.
И всё же именно он прибыл в Тайс-Мивир. Квинрид обмотал стрелы алой лентой, надел плащ, похрупывающий от жара очага. Нейви заштопал его, хотя ему не приказывали. Нужно ободрить его, припомнил Квинрид – монетой на новые башмаки.
Лекарское зелье он вылил в пепел на кухне. Над крыльцом ещё колыхался фонарь, и в его тусклом зеленоватом свете груда утвари чудилась чащобным хребтом. Квинрид ополоснулся из лохани, растушевал на себе золу до самых браслетов, так, чтобы в складках клейм, и осенился троезнамением. Он опять дрожал: не в недуге – от того, что подстерегало его впереди.
Городскую площадь Квинрид пересёк, когда заря плеснула бледной лазурью на горизонт. В тенях Тайс-Мивир казался вымершим: цокот призраков по трухлявым карнизам, прозрачные, без радужки, глаза из-под ступеней. Он натянул капюшон до подбородка – оградиться от извивающегося, скалящегося мрака. Сквозь разморенную ночь он видел лишь сосновые пики. Грязь, расквашенная коротким ливнем, тащила вниз.
Куда идёт, он и сам не знал. Не к темнице, не к лесу, не к судейскому полю – по валунам мостовой, кривым, что старческие зубы. Его не вели словно бы за руку, не подстрекали из-за спины: ни симры, ни бесплотные всадники на белоснежных оленях. Ни уродливых женщин, ни псов с красными ушами и серебряной слюной – никого здесь не было. Даже вшивых дворняг, щёлкающих мышиными позвоночниками в переулках. Ему пели: как эхо детского смеха от озера, где босые девчонки шлёпают в нижних рубахах. Более жутко – лишь вопль чёрных кошек, сгорающих в плетёных корзинах.
Он не понял, как и когда свернул с дороги. Где-то взлаяла собака: громко, требовательно. И он очнулся: озябший, исполосованный кустарниками. До Тайс-Мивира недалеко: за жидкими, куцыми липами на бугристых холмах расплывались шапки домов. Тут и там посвёркивают свечки – рабы поднимаются прежде господ. Судейскую ферму не разглядеть. Квинрид прикоснулся к воздуху, словно в нём нащупал бы тонкую грань, отделяющую его от мира – всё здесь было иным, сотканным из речного хрусталя.
Но холод никуда не исчез. К нему примешивалась несвежая приторность, персиковые облака оттенялись кровью. Он протёр глаза – иллюзия не рассеялась; кинулся прочь, меж двух берёз – к городу. Ему сварили бы зелье, и он вырвал бы скверну из нутра. Однако Тайс-Мивир облекался в утреннее пламя всё так же далеко, смрад кислил хитиновым хмелем.
Квинрид блуждал: рассвету бы в полдень, улицам гудеть бы насупившимися, пасмурными прохожими. Но в тишине ничего, кроме стонов старинных елей, сучьев под подошвами и лысых черничных косм под брёвнами. Деревья, выкорчеванные ураганами, зарывались в ил, многолетняя листва застилала иссыхающее болото. Оно было бы щедрым на дрова и сухостой, и всё же птицы здесь не пели. А когда птицы замолкают…
Под каблуком что-то треснуло – не как ветвь или шишка. Как околевший воробей, ломкий, что заморский фарфор. Квинрид раздвинул кленовый полог под ногами.
За ним – осколки его, могильщика, зеркал.

IV

Она ждала его. Квинриду бы догадаться, уготовить прах и разум к столкновению с сидом. Она не ворочалась бы в амбаре: мышцы затекли, желудок урчит от водянистых похлёбок. Она резвится на лужайках, рысцой пробегается с волчьими стаями, и они делят добычу. Бродячие волкам – старшие братья. Иногда они отрыгивают пищу щенкам, чьих матерей забили крестьяне. В деревнях судачат: так рождаются оборотни – те, кого потчуют человечиной.
Господин Райтан однажды пел об одном: о девочке с клыками бритвенно-острыми, чьё первое молоко – кровь рябой повитухи. Печальна её судьба: изловленная могильщиком, заточенная в тереме, на цепях. Тому, кто вкусил человечью плоть, по-человечьи не жить. Господин Райтан говорил: та песня о Господнем торжестве – одержимый свержен; та, кого он величал дочерью, за семью замками – в  окрестных сёлах ни выпотрошенных мальчиков за частоколом, ни борозд на груди невесты.
Хедвин должна была походить на неё со своими худыми руками, локонами – невесомой пряжей. Девочку-оборотня проклинали: та, на чьём челе манулья шкура, химера с пылающими очами. Квинрид встречал таких, как она: всякий одержимый сочится мерзостью. Хедвин, что морила его в темнице, источала тот же склизкий зуд. Квинрид не сомневался бы, пронзая кинжалом высушенные органы, ведь она тоже волчица, и мозг Теона у неё во рту, когти в его кишках. Она могла вещать сколько угодно. Отец сказал бы: «Тёмные духи вероломны. Она играет с тобой, сын мой. Не поддавайся»
И он не поддался бы. Однако пред ним предстала не изувеченная, в трясине, дочь мельника. Ему улыбалась девочка в простом коричневом платье – от опрятного фартука пахло лавандой, сливками и цветами. Шерстяные гольфы, две аккуратные косы под белым чепчиком. Она сидела на полуразвалившемся колодце: с щелями меж камней, оборванной верёвкой, – болтала ногами беззаботно-весело. Квинрид улыбнулся в ответ прежде, чем понял: на деревянных туфельках копошатся черви, под детской шапчонкой – бездонный провал глазниц…
– Доброе утро, господин могильщик. Вам нравится мой наряд?
Одержимая оправила складки юбок вычищенными ногтями:
– Я старалась для вас. Чтобы вы не отвлекались. Малышке Хедвин тоже приятно: она любит прихорашиваться. Но отец редко покупал ей ткани, и они с матерью шили, из чего придётся. А это платье дорого, от алмивирских искусниц, из сундука господина Мейдира. Вы рады?
Мысль о ребёнке, пленнице в собственном теле, была невыносима: вязкий туман, шорох призрачных голосов, к которым она стремится, но никак не нагонит, ведь их нет – она одна на скалистых тропах… Она не принадлежит себе, паразит обвивает жилы, так, что они чернеют гангреной; её рот, желудок, чрево – сид столь могуч, что из неё не извлечь его жало.
– Вы не рады, – нахмурилась Хедвин, – и всё же вняли нашему зову. Возьмите зеркала. Они дар, дабы доказать: наши намерения не злокозненны. Вы важны нам. Мы не навредим ни господину могильщику, ни тем, кому он не желает чумы.
Она дотронулась до переносицы, а затем до живота. Точь-в-точь послы из южных графств: крепчайшая клятва – смертной плотью и вечной душой. Однако у духов нет ни того, ни другого.
– Зачем я тебе? – выдавил Квинрид. – Ты победила тогда. Могла бы уйти, разорять соседние деревни. Разве не это нужно вашему племени?
Зубы она отполировала сажей: теперь они не жёлтые – серые, с иссиним порошком на дёснах. Квинрид бросился бы на неё с осколками, но не двинулся с места: потому ли, что не мог, потому ли, что не хотел…
– Да, наше племя порочно. Ваше порочно не менее. Разница между нами лишь в голоде. Вы судите нас за то, чего не способны постичь. Тысяча лет скитаний в горах, где лишь водоросли да пещерная соль, а за сорок лун в сети единожды угодит пресная рыба… Вам не ведом голод, сводящий с ума, заставляющий соскабливать по кусочку от самого себя, сгрызать свои же предплечья и бёдра…
– Тебе не разжалобить меня. Сиды – Змеиное семя. Я презираю вас.
– О, нет, господин. Мы вам ближе братьев-плакальщиков, отца-смотрителя. Не обманывайтесь. У нас не так много времени.
– Чушь! – воскликнул Квинрид. – Я сын озарённого Фройдена, во мне сияние и благодать Господни, ибо я воин Его, избранный Фениксовой любовью! Стражи Его за моей спиной! Я отвергаю тебя и твой гнилостный род! Я – от истинной веры, Его враг – мой враг!
Хрустнуло зеркало. Бродячая недоуменно встряхнула кудрями:
– Но мы не враги ни вам, ни ему. Мы восхищаемся вашими подвигами, господин Квинрид, а Бог ваш великолепно-жесток. Даже более жесток, чем наши боги до того, как мы истребили их. Однако они не обольщали ни страхом, ни лаврами, ни возмездием; Феникс же высокомерен, капризен, мстителен. И посему стращает наказанием в Скорбных Ливнях, грозит затворить врата огненного царства. Унизительно быть жрецом такого бога. Поэтому вас столь влечёт к нам.
– Ты лжёшь, – процедил Квинрид. – Феникс – создатель и пастырь, Вселенная едина в нём, а ты сид-змееречник! Тебе мною не овладеть!
– Зачем же «владеть» вами? – усмехнулась Хедвин, продолжая будто бы с грустью: – Ваш бог лишь мертвец. Скелет расчленён, изрублен кирками безумных почитателей, и его ошмётки вкопаны в сотни курганов Леса-над-Обрывом. Вы пируете на костях собственного кумира, но чудовища для вас – мы. Вы обрекли своего бога, не оказав ему чести быть похороненным; отныне он Бог-В-Тысяче-Могил, мятежный дух без пристанища. Вы оплакиваете его, выплясывая на его же останках; молитесь, и ему не уснуть от вашей надменности; топите, сжигаете, вешаете во славу его, а он рыдает о вас, как вы о нём, ведь не об океане крови грезил тот, кого некогда звали Милосердным… Он был добр, но вы растерзали его. Теперь ваш бог ненавидит вас, а вы, невежественные, не подозреваете об этом.
Бродячая стукнула туфлями друг о друга – пухлые личинки ссыпались, извалявшись в земле, – спрыгнула с колодца, раздавив их, протянула к могильщику руки. Квинрид отшатнулся: одержимая скользкая, что гадюка, и в порах её неисцелимый яд. Он нашарил заветный осколок: без Гимнов, без свеч – и, парализованный, рухнул на колени.
Хедвин щекотала его скулы паучьими лапками. У Квинрида ломило виски, горло не издавало ни звука. Но он терпел: тошнотворную смесь накрахмаленного воротника, отсыревшего лишайника, ила, кислых ягод под отвердевшим трупным языком.
– Я давно наблюдаю за вами, – проворковала она. Сердце дочери мельника трепетало крыльями синицы; Квинрид слышал, как оно затихает под выпирающими рёбрами. – Я знаю вас лучше, чем кто бы то ни было, ибо мой дух парит над Лесом, и ни голубю, ни пуме не утаиться от него. Я – всевидящее око, проникающее в спальни, в «углы идолов», где молитесь раболепно, в часовни, где прядутся варварские сети. Я всегда рядом, господин. Вы удивитесь, как долго.
Квинрид захрипел, дёрнулся – Хедвин сжала его череп так, что поблекнул свет, и он заскулил, словно щенок. Во рту скопились слюна и пена. Они запачкали бродячей наплечники и манжеты, а та баюкала его, будто вовсе не из-за неё он погибал, захлёбываясь жижей из собственных лёгких. Она клекотала, жгучая, толкалась в глотку – Квинрид закричал, если бы мог, но сплюнул только:
– Кто ты? Что ты сделала со мной?
– Спасла вас, – улыбнулась Хедвин, – ещё в том буреломе. Увы, не я оставила вам ту прекрасную метку, однако я хотела, чтобы вы получили её. И вот, ваше хворое человеческое тело благословлено нашим шрамом. Вепрь не причинил бы вам вреда; вы страдали, но без боли нет прозрения. Воспряньте! Мы клеймим лишь достойных, воистину избранных, ибо никто не любит столь преданно, как сиды. Ваша рана – корона помазанника божьего. Скоро она остудится. Снизойдёт блаженство: ни бремени плоти, ни заповедей ревнивого божества. Несметные богатства обнажатся перед вами, едва вы примете нас. Только не сопротивляйтесь…
И её ладонь легла на его щёку – ледяная. Лишь тогда он почувствовал, что горит, и грубая шерстяная рубаха приклеивается к коже, а пот стекает по лбу. Лихорадка не отступала – он просто не придавал ей значения. Однако теперь, рядом с бродячей, она переполнила его, и он прильнул к мертвенной прохладе. Подался к её ласке в брезгливости к самому себе, и она извернулась – так, чтобы его голова у её живота.
Квинрид задохнулся в зверином ужасе: там, внутри разлагающейся утробы, в океанскую пучину с грохотом оседали белые колонны, те, что древнее скал, их опоясывающих. Трещины раскалывали мраморные статуи, они разбивались об утёс, и волны становились их кровью.
– Вы можете не помнить наше прошлое свидание, господин, ведь вы не примирились ни с собой, ни со своим будущим. Пока. Но вы помните, кто я, даже отворачиваясь от меня. Иначе вас бы здесь не было. Но вот я смотрю в ваши стекленеющие глаза. – Он застонал. – О, нет, вы не умрёте. Не совсем. Мы не можем отрешиться от того, к кому взывает судьба. Вы должны быть с нами.
– Я должен тебя изгнать, – просипел Квинрид. – Где мои… зеркала? Где твой… дар?
– Вы едва дышите, – возразила бродячая. – Они вам не помогут.
– Сожрёшь меня?
– Вы меня не слушаете.
– Сож…рёшь? Меня?
На мгновение Хедвин замолчала. А затем кивнула:
– Нет, я уже отобедала. Когда вы ускользнули от судьи. Та трапеза была плотной, посему нет нужды тревожиться.
Квинрид оцепенел. Она насытилась не Теоном, обглоданным крысами на соломенном блюде; не варевом старухи Китлин, что не жирнее воды; не воронами возле отверстий в амбаре – перья их ворохом стелились по слякоти. Бродячие жадны: чем необузданней поглощают, тем алчнее. Кого она убила, пока он дремал у огня? Кто заклинал одержимую о пощаде, когда он ластился к теплу, греша самолюбивой надеждой?
– Кто?
Подкатила рвота, и Хедвин бережно уложила его на бок. «Смерть – лабиринт, чьи коридоры из терний, – бормотала она. – Стебли в том лабиринте из меди и золота: на них набухают искусительнейшие из цветов. Аромат их в отшельниках пробуждает необоримую страсть. Лепестки их столь шёлковы, что цари платят поцелуями дивнейших из любовниц. Однако мать их – богиня: Та, Кто не будет низложена; Та, Кто уснёт, когда вспыхнет последнее солнце. У сидов нет богов – лишь Смерть, ибо пред ней склоняется Жизнь. Её лабиринт – её колыбель, её склеп. Идите вперёд по шипам, раздирая стопы, окропляйте изумрудные листья кровью, и Смерть вас озарит»
А может, ему лишь мнилось – как мнилась дева в пеплосе на холмах, которые холмами не были.
– Кто?
Не ответит: бродячие болтливы, однако исторгают лишь проклятья да скверну. Дочь мельника дерзка и того хитрее, забавляется с ним: ему ведь не убежать – скрутило ноги. Он отчеканил бы: «Кто?» – ещё раз, и ещё, пока пена не хлынет в почки, не раздует брюхо. Но Хедвин прошептала:
– Судья.
Квинрид закашлялся – слёзы горячие, с терпкостью полыни. Полынь, спохватился он, где он нашёл полынь, бич одержимых, вытравливающий тёмных духов? Или то вененум, воздающий сыну-глупцу?.. Мысли роились. «Судья. Судья», – гремело под челюстью. Он зарычал: «Нет!» – и Хедвин мягко отняла от его ушей его же, Квинрида, скрюченные пальцы.
Нет, нет, господин Мейдир не предатель, внушал себе он: господин Мейдир учтив, уважителен, богобоязнен. Не он ли привечал их, когда никто не отворял им двери? Не он ли укрыл их от непогоды, не у его ли очага они грелись, измождённые, не его ли насыщались хлебом? На его, судейском, ложе коротали ночи; в его камине жгли поленья, пока его кухарка стряпала им обед с его грядок, и в чугунном умывальнике кипела вода из его источников. Господин Мейдир – благочестивый горожанин, поступивший, как должно поступать первому, узревшему воина Феникса.
– Ложь, – заклокотал Квинрид.
– Нельзя жрецам заискивать пред покровителем, словно невольникам. Так они ослепляют самих себя, – вздохнула Хедвин, примостив предплечья на его груди, как отец, молившийся с ним перед сном в детские годы. – Господин Мейдир верует в Феникса, и чад своих воспитывает в страхе Божьем и любви к Нему. Ни о чём не мечтает более, нежели сына своего усадить на телегу с отроками, что в Кургане облачатся в послушнические рясы, а три года спустя состригут волосы ради клейма плакальщика. Он бы и младшую посвятил женской обители, ибо грешен до того, что глина бурлит в желудке – от того-то его недуг. Для вас, заключённых в клеть мяса и сухожилий, смерть – гонитель, пред коим пресмыкаетесь, словно перед надзирателем в рудниках. Она являет ваши гордыню и трусость, ибо вы не желаете исчезать. И озарённые колеблются: вдруг не искоренили мрак, вдруг аскеза напрасна, и индеветь им в фонтанах сидов, покуда Змей не окольцует Круг Земной? То святые. Господин Мейдир – мирянин. Я предложила избавить его от страха – он согласился. Как иначе? В полнолуние чернобалахонный монстр натачивал бы косу у его одра, и он созерцал бы неотвратимость конца. Я посулила: ни боли, ни ужаса – он уйдёт быстро, а его наследник обретёт дом в святилище. Взамен нужны были лишь вы. Судья распорядился: его стены господину могильщику уютнее хибар Тайс-Мивира. Но утешьтесь: он не ведал, что ожидает вас, а я своё слово не нарушила.
Нет. Нет-нет-нет, причитал Квинрид, будто так серп-месяц обернулся бы вспять, а осенние сумерки растаяли в росе. Нет! – в снисходительную ухмылку бродячей, стирающей испарину с его подбородка. Куда идти, если она отпустит его – сокол, охотящийся на сурка?
Она заразила его; он ощущал её щупальца, юркие мохнатые хоботки, расползающиеся внутри, выкачивающие Господень свет. Ещё тогда, в лекарских палатах, с полосой от вепря, сшитой врачевательскими нитями. Тщеславие растлило его. А господин Вистлин мудр: он бы исповедовал, он бы отпел, и Квинрид раскаявшимся вернулся бы в царство Феникса – Пресветлый Бог помиловал бы его.
Теперь – нет. Он в её когтях.
– Ты осквернила меня! Ты осквернила меня!
– Спасла вас, – повторила Хедвин. – В империях, чьи алмазные башни высились за тысячи лет до того, как проросла первая ель Леса-над-Обрывом, мужчины жертвовали дочерей, сыновей и жён; жертвовали жаром костра в лютую зиму, и мехами, и тюленьими шкурами, и замёрзшими младенцами, и руками, отрубленными по локоть. На юге, где смуглые девы и томноокие юноши умасливали благовониями свои тонкие станы, они оскопляли себя, ублажали идолов в ваннах из золота, в плещущейся крови. Всё, лишь бы мы «осквернили» их. Вам же, господин Квинрид, нужно лишь насладиться амброзией. Она ваша.
Ему хотелось сплюнуть: рот – налёт, воспалённые дёсны.
– А если откажусь?
Бродячая оскалилась:
– Умрёте. Выбор ваш.
И Квинрид выбрал.

___

Небо над холмами-храмом – кисейное полотно: струится из небытия в небытие, тягучее, медленное, неосушимое. За ним ни сапфировой голубизны, ни янтарного мерцания; лишь пропасть, необъятная, как ничто. Согбенные деревья упираются в отвесные скаты, врастают в гранит корнями. Внизу изгибы фьордов – далеко: не уловить и птичьего свиста. Только свирепый ветер, вздымающий пепел.
От него не защититься ни в душных гортанях пещер, ни в кромлехах, чьи камни стойкостью подобны турам. Холмы-храм лысы, скудны: ни чаек, ни выдр, ни лосося на нересте в громыхающих реках. На бескрайние мили: выпаленное плато, обугленные валуны, туман. Старые капища смердят смолой и дёгтем, истуканы пожраны термитами. Пути сюда не ведомы ни волкам, ни воронам; ни один из богов не устремит взгляд на сей пустырь.
Квинрид шёл по узкой тропе, цепляясь за скалы. Из-под каждого шага в бездну сыпалась галька, а вихрь жалил, промораживая насквозь. Запястья немели, вой бурана сводил с ума – несмолкаемый, швыряющий горсти золы и пыли. Квинрид зажмуривался, твердил Гимны, однако и они скинули кожу, будто змеи, липли шершавой чешуёй. Иногда он думал: почему бы не оступиться? Повелитель-ветер жесток, но сострадателен. Он умер бы прежде, чем долетел до земли.
Соблазн был велик, и всё же он противился ему. «Сдавайся. Сдавайся, – шептали помутневшие облака, кустарники, ослизлый мох. – Сдавайся, могильщик. Дороги сторожит терновник, сотни принцев и рыцарей упокоились в его лоне, не одолели ни щитом, ни мечом. Цветы распускаются в их забралах, и сами они – что цветы: недвижимы в лианах. Сдавайся. Врата заперты, а сквозь тех, кто за ними, давно пробились сосны». Квинрид не останавливался. В Лесу он пришпоривал коня, ибо в том его долг. В том добродетель могильщика: хранить мир Господень, отрекаясь от себя. И здесь, на серых мысах, его миссия неизменна: пламени должно гореть.
Пламя – первый крик, последний вздох. Пламя – комары, жужжащие над малиной, неоперившиеся птенцы и мордочки полёвок, торчащие из нор. Пламя – пшеничные поля, стервятники, пикирующие на косуль, стрекозы, хрустящие в лягушачьей пасти. Пламя – девочка, подвязывающая взрослый пояс, женщина, достающая из печи каравай; мальчик в отцовском седле, с отцовским луком и огромным пивным рогом, дабы стереть с губ материнское молоко. Пламя горько-пряное. Ему говорили: «По холмам смерть не скитается. Те, кто на холмах, не бывают живы». Но отчего-то он верил: оно прострётся животворящей скатертью, вольёт в холмы расплавленное золото, и они исцелятся, хвойно-кудрявые. Ласточки совьют в них гнёзда.
«Сдавайся, – сталкивал его с тропы шторм. – Ты никого не воскресишь».
– Воскреснуть не сложно, – возражал Квинрид. – Был бы тот, кто воскрешает.
И карабкался выше, туда, где, казалось, истлевала искра: единственная, не потушенная дождём. Бордовая, почти чёрная, у самого обрыва.
Поднявшись, он понял: она вовсе не огонь – ягнёнок: испуганный, спотыкающийся о собственные копытца. Он озирался, блеял, а вокруг – ни стада, откуда он мог бы отбиться, ни луга, где мог бы пастись. Лишь склоны, заметённые колким паутиной, инеем, остовами карликовых берёз.
Всё станет иначе, удовольствовался Квинрид, ведь он почти у цели. Ягнёнок попятился, ринулся прочь, но он замотал его в полы плаща. Тот хныкал, брыкался; Квинрид отпустил бы его, однако хрупкое тельце сверкало, пышущее курганным костром – скорая весна, обильный урожай. Он добыл пламя. Пламя, перерождающее труху в девственную жизнь. Квинрид оплакал бы его, но грезил подснежником, проклёвывающимся из-под сугроба. И брёл. И брёл, и брёл, и брёл к водопаду, чей гребень рокотал в лунной лазури, пока шторм не взъярился позади, а над долиной не растеклась тишина.
Ледяная дева встретила его на берегу. Прозрачная вода омывала босые ступни, жемчужинами блестела на браслетах у щиколоток. Пеплос ниспадал тяжёлыми складками, и их поддерживал смарагдовый ящер. Она поманила к себе, и Квинрид преклонил колени – прикоснётся ли к нему вуалью, платиновым локоном?..
Грязь хлюпала под сапогами. Ледяная дева черпнула из водопада; он глотнул бодрящую озёрную свежесть – в голове прояснилось, словно когда-то он опьянел до беспамятства, до бреда, а теперь ему легко, и радость, какой он не испытывал никогда.
Ему солгали: врата отомкнуты – в зеве тоннеля, пронизывающего горы. У него есть то, что нужно сиятельной госпоже; то, что разверзнет их. Её народ вновь станцует под ливнем, среди нефритовых трав, рассеет тьму. Их голоса колоколами зазвенят над пиками, и те вздохнут раскидистыми ясенями, тонкоствольными яблонями, вишнями, рябинами. В следах детей, играющих в оврагах, на полях, у прудов, распустятся васильки и фиалки. Венценосные пробудятся, шесть небес возликуют – благодаря ему, освободившему предвечное пламя, возвратившему его тем, кому оно принадлежало и будет принадлежать всегда.
Ледяная дева кивнула на ягнёнка:
– Мой ли он?
– Твой, – сказал Квинрид.
Она взяла его, будто новорождённого: укачивая, невесомо. Улыбнулась широко, торжествующе, словно воин, свергший противника в поединке. Квинрида вдруг затошнило, как не бывало – сколько? бесконечность? Почудилось: не детёныша лелеет госпожа – срезанное лицо, колышущееся вымокшим пергаментом. На лебединой шее – струны арфы: карминная краска на страницах священных Свитков.
Она привлекла его теснее: её дыхание с его дыханием – пустота и пчелиный рой, отлив и прилив, исполинские дубы и молодые бутоны.
– Получаешь тем больше, чем больше отдаёшь; ты – мне, я – тебе. Жертвоприношение свершилось: агнец на алтаре, его кровь в серебряных кубках. А кубки те на железных цепях у колодцев: кого мучает жажда – пей, кому причаститься – пей, в ком гнев – пей, в ком любовь – тот пей тоже. Людские страсти губительны. Поборет их лишь жизнь, отвергнутая по доброй воле. Был бы тот, кто пронзает сердце: собственное ли, чужое ли… Убивай или будь убитым, не столь важно. Невинное создание возложено в нашем храме, огонь пляшет в чаше, пропитывает кратеры, гроты, наши очерствевшие кости. Я буду непобедима. Мой народ очнётся, и степи потонут в золотых копьях, и стрелах, и секирах, ибо отныне нет ничего, что сковывало бы нас. Благодарю, господин могильщик. Мы не останемся в долгу. Просите – мы всё исполним.
И, поцеловав его в лоб, она выдавила ему глаза, вставляя в них алые розы.

Ливень грянул, едва Квинрид взошёл на судейское крыльцо. Протяжный, взбешённый рёв грома – и набрякшие капли глухо забарабанили по мостовой, ставням, грядкам, разбередили тухлую тину в городском фонтане. В окна они стучали, что заплутавшие гости, уповающие на приют: нельзя ли внутрь? Хоть бы в сарай, коль не жаль копны сена да пинты пива.
Квинрид ударил по двери – отчётливее, чтобы услышали:  жена ли господина Мейдира, его ли отпрыски. Не откроют – издохнуть ему на ступенях, словно псу. В затылке пульсировала боль. Он ощупал его: не напал ли кто со спины? Влага в волосах – пот, кровь или дождь? В мышцы прокрадывались судороги. Он стискивал зубы: ещё немного. Нужно лишь сообщить, и тогда он покорится  лихорадке, с коей сражался столь тщетно.
Врачеватель – не отец-смотритель. Он не щадит, не гонится за лекарством. Отец-смотритель наивен, отец-смотритель проповедует: тот, кто в сердце своём вскармливает Феникса целомудрием, братской любовью к нищим и убогим; тот, на чьих устах молитвы да Гимны; тот, кто пред идолом Его низмен и скромен – тот выжжет, изничтожит скверну в себе, ибо Пресветлый Бог ниспошлёт перо-кинжал, разящее тёмных духов.
Не таков ли Квинрид? Не умерщвлял ли он плоть, не молился ли на закате и после, до самого рассвета? Не зажигал ли свечи в храме, не принимал ли вина от братьев-плакальщиков, поющих во здравие его? Однако Господь отвернулся. А может, он не был достоин Его прощения – пороки чересчур сладки. Зачем он потакал отцу? Зачем не впряг в узду спесь, что привела его сюда, в сидов капкан, в клещи позорнейшего из проклятий? Господин Вистлин предупреждал. Сколь же они самонадеянны – осмеять совет истинно правого…
Щёлкнул замок, и Квинриду померещилось: выпорхнули человеческие тени, бросились прочь, в чащу, зычно хохоча. Факельный хвост растворился под кроной. Ему нельзя их видеть: те, кому они являются, отмечены Змеем. Ни хор плакальщиков, ни Верховный не спасут их души.
Если так, для него всё кончено. Если так, он должен седлать коня и мчаться к Кургану. Воину Господню известно, когда клинок сослужил службу, когда оруженосцу наследовать у мастера.
Час Квинрида пробил. Слишком рано, ведь он не хотел умирать. Он заражён роком наставника – пасть в кознях духов, в двадцать седьмую осень жизни. Будто так сиды продолжают мстить Озарённому Браннвиру: «Наслаждайся, жнец. Наслаждайся слабостью ученика – он никогда не был тебе равен. Сможешь ли ты смотреть на него, терзаемого подле тебя? Мы заберём его, насадим на вилы, и вы будете вместе, пока саму Смерть не источит старость»
– О, господин Квинрид! Неужто вы не покинули нас?
На пороге, облокотившись о косяк, стоял врачеватель. Рукава закатаны, фартук в мокротных брызгах. Короткая борода всклокочена, ряса измята, едва не засалена. Тряпку в его руках Квинрид заметил не сразу – ею лекарь размеренно оттирал красные разводы, въевшиеся в предплечья. В его строгом чёрно-белом силуэте они – словно клякса. Завороженный, Квинрид не мог оторваться от крови, расплывающейся по ткани.
– Лучше бы вам оставаться там, где пропадали, – хмыкнул господин Вистлин. – Возникло бы меньше вопросов. Плакальщики сожгли бы чучело, а прах погрузили в землю. Вы могильщик, а я красноречив – вам бы отлили сосуд из золота, не из глины. И, я уверен, смотритель дозволил бы кое-что ради счастья вашей души: даровать вам убежище не на Курганном кладбище, но на мысе, где вы уединялись столь часто. Теперь же отнюдь не героем вы предстанете у врат царства Феникса. Если предстанете. Если Пресветлый Бог вознаградит вас предвестием тепла, прежде чем низвергнуть в Змеиные Ямы.
Да, это было бы то, во имя чего реет воинское знамя; это искупило бы пытку, не прекращающуюся с тех пор, как в него вгрызлось клеймо ордена, с тех пор, как его лишили кистей и холста. Будь всё так, как говорил врачеватель, годы битв, отвращения, стыда обрели бы смысл. Может, рабы даже возвели бы над ним крошечную часовенку, и те, кто сомневался, обращались бы к нему: пальцы, сомкнутые троезнамением у сердца, не у живота, под шорох ветров, где огонь полыхает особенно ярко.
Не дождавшись ответа, господин Вистлин добавил:
– Вы отсутствовали почти сутки.
– Судья? – прохрипел Квинрид.
– Судья. Вы опоздали. Он скончался совсем недавно, госпожа ещё не успела привести спальню в порядок. Долго вы намерены маяться тут? Мне нужно умыться – исповедь и отпевание весьма неприятны, а кухарка как раз натаскала воды. Вам бы тоже не помешало ею воспользоваться: вы в топях барахтались? Впрочем, молчите. Потом. Расскажете завтра утром, после крепкого сна и плотного завтрака. Похороны лишь через три дня; до того мы решим наши… проблемы. Проходите же.
Крыльцо и коридор рассекала тусклая линия света от канделябра. Квинрид наступил на неё, и она ошпарила его кнутом: хлестнула по брови, скользнула в гланды. Внутри пекло, что в печи – дрожал даже воздух, – а щепки едва потрескивали в спёртом полумраке.
Покойники требуют тишины. Однако здесь Квинрид сам ощущал себя усопшим: тело испарялось, сознание таяло в тенях. Ещё немного, и он вновь провалился бы в небытие. Врачеватель предложил ему руку – он оттолкнул его. Не это, не сегодня. Сегодня – печаль и скорбь; сегодня он никто, сегодня он не имеет права на помощь. Он будет спать, а с зарёй станет самим собой. Господин Вистлин понимает. Или поймёт.
– Судья, – просипел Квинрид. – В агонии ли он отправился к Милосердному?
– Странно чутко с вашей стороны, беспокоиться о бедном старике, – словно бы изумился лекарь. – Напомню, ибо вы склонны воображать себя кем-то другим: вы могильщик. Ваша обязанность – быть с теми, кто нуждается в щите, мече, учителе. Для суеверного, голодного люда, чья единственная свеча во тьме – наш возлюбленный Бог, вы – всё. Пред вами они благоговеют, ибо нет никого ближе к Нему: плакальщики выбривают тонзуры, изнуряют тела власяницами, плетями, гвоздями в сандалиях, и лишь немногие постигают Глас Господа. Однако длань могильщиков направляет Он. В южных сектах учат: после смерти они вознесутся к симрам. Когда-то в Лесу обитали иные боги, и вы, господин Квинрид, и ваши братья – одни из них. Сгинь Курганы в пожаре, сгинь с кельями, послушниками, реликвиями, прихожане отстроили бы храм в вашу честь, ибо лишь вы – те боги, кого они действительно знают. Их сказки – об охоте на коварных сидов, их песни на пирах и ярмарках – о ловкости и смекалке оруженосцев, а в такие вечера, как этот, лютни бардов тоскуют о легендарных героях. И всё же вы предали нашего хозяина, хотя для него было бы величайшим благословением уйти подле вас.
Квинриду хотелось бы воскликнуть: «Нет!» Хотелось бы прошипеть: «Это странно и для вас, морщившегося в платок, оскорблявшего попрошаек». Он бы спросил, откуда врачеватель столь осведомлён о южных сектах. Он бы спросил, как он, плакальщик, мог восхищаться песнями о ложных богах. Всё, что он сделал – процедил:
– Богохульство! – и закашлялся так, что едва не лишился чувств.
– Наблюдение, – не согласился господин Вистлин. – Вы ведь беспредельно эгоистичны; вы не смотрите на тех, кто ниже вас. Они лишь дребезжащее эхо, от коего отмахиваетесь, что от назойливой мухи. Истребляете тёмных сущностей ради них, но видите тёмных сущностей и никого более. Я же – целитель: человеческие жизнь и смерть, успокоение и муки – всё на мне, и оно проникает в меня, поднимает веки. Я свидетельствую души паломников. Мне открыты их чаяния, заблуждения. Вы же полагаетесь на пергамен Писания да немую сталь. В чём богохульство, господин? В том, что вы ошибаетесь, а я – нет?
Он запнулся:
– Но об этом не здесь. Богословию место при Кургане. Я с радостью приглашу вас, когда вы низвергните сида, а ваша рана затянется; вас и вашего отца – для молитв, учёного спора и травяного настоя, что согреет в предзимнюю ночь. Обопритесь о мой локоть, вы вот-вот упадёте.
Силы на гордость у Квинрида иссякли: вышколенно-заботливым объятиям врачевателя он поддался безвольно. Господин Вистлин не спеша повёл его вдоль коридора. Можно было забыть, что он рядом. Так он прогуливался с больными летом у ручья, весной возле кельи: осунувшиеся, сгорбившиеся, они улыбались ему, синицам на крышах, бобрам, возящимся с плотинами. Он улыбался тоже: «Разминка полезна. Скоро вам станет лучше». Многие выздоравливали, целовали его пальцы, благодарили – и уходили с увесистыми котомками: на еду и снадобья лекарь не скупился.
«Я умру?» – проскрежетал когда-то Квинрид. «Нет. Только встаньте», – пообещал лекарь. Теперь Квинрид не мог встать. Теперь Квинрид цеплялся за него и гадал: если прикорнуть на миг, не свернётся ли тот в спираль вечности? Лучины чадили, кислая вонь исповеди и затхлость пустующих комнат забивали горло. Он устал. Очень устал. Почему они допустили?..
– Мне хотелось бы проститься с господином Мейдиром. Извиниться перед ним.
– Похвально, – ухмыльнулся господин Вистлин, – однако нельзя. Мне ли вас увещевать?
Усопшему надлежит одиночество до первого восхода солнца от того, как он испустил дух. Лишь одна женщина – супруга или дочь, – бесшумно сменит лампады: мы в траурных платках, горюем по тебе. Спи в опочивальне, в ладанном дыме, пока лиловые лучи не испепелят грех, и однажды мы воссоединимся в царстве Феникса.
– Таков закон Божий…
– У вас есть завтра. Я исповедовал и отпел судью, мне же его и отмаливать, но Господь не осерчает, если могильщик и плакальщик прочтут Гимны в два голоса.
– Нет. Нет, – твёрдо произнёс Квинрид. – У меня нет завтра. Только не у меня. Уже поздно, опасно. Мы тщеславны, мы слепы, мы сами себе выкололи глаза. Как Хедвин, но не шипами роз, а нашей же верой: она застряла у нас в черепах и сгнила, вспузырилась гноем, а для нас оно – благоухание…
– И кто же богохульствует? – осклабился господин Вистлин. – У вас жар. Опять. Вы больны, и больны серьёзно, однако будьте осторожны: переступите черту – лихорадочным вздором перед Верховным не оправдаетесь. Его уши всюду, а почтовые вороны сберегут каждый звук. Вас ещё можно исцелить, господин. Разберитесь с бродячей, и я верну вас домой.
Квинрид рассмеялся:
– Она не моя добыча, – и тут же захлебнулся. – Не моя. Ничья. Никогда ею не была! Теперь я вижу. И раньше видел, да не хотел мириться, ибо чума застилала взор, чума себялюбия, мнимого превосходства. Я могильщик, избранник Господень, Пресветлый Бог благоволит мне, и в Его чреве я неуязвим. Воинам Змея не возобладать надо мной, ибо их копья разобьются о мои зеркала, и я срублю их, что ураган, рождённый небесным металлом, сокрушающим горы, вздыбливающим волны-колоссы… так я думал. Так учили меня и моих братьев. Поэтому я не узрел. Не узрел того, о чём предостерегал господин врачеватель: я не тот, кто остановит бродячую. Если хоть кто-то остановит… Судья не лукавил: она не такая, как другие проклятые. Одному Господу ведомо, проклята ли она вовсе? Я никто против неё. Лоскут в акульих челюстях, бабочка, сплющенная детскими ладонями. Бороться с ней что бороться со сном: она сморит тебя, и вот твоя бравада – твой же хрустальный гроб…
«Эй, Квинрид, могильщик!» – свистнул сквозняк. Он охнул, отшатнулся, но лекарь подхватил его, будто ребёнка, и распахнул дверь. Повеяло очагом, наваристым супом. Квинрид прижался к господину Вистлину, как когда-то к отцу – мальчишка, трепещущий от жутких историй послушников, едва прибывших из окрестных деревень:
– Теперь я каюсь вслух. Мне страшно.
Врачеватель обомлел, однако быстро восстановил равновесие – усадил могильщика на кровать, под одеяло, сдобрил пламя дровами, остудил суп.
– Мне нельзя здесь быть, – всхлипнул Квинрид. – Тайс-Мивиру нужен кто-то другой. Завтра мы уедем, ещё до рассвета. Отец исповедует и отпоёт меня. Это следовало сделать, когда я вошёл в Курган с клыком вепря в боку, ибо он был желчен, да, воистину желчен, а мы не желали уразуметь. Я готов, господин Вистлин. Если потребуется, я сам вскрою себе желудок, сам прочту Гимны, пока искра Феникса не угаснет. На всё, я на всё готов! Только заберите… заберите меня…
Его сотрясло так, что похлёбка едва не выплеснулась из миски. Врачеватель взял её – раскрошил жилистое мясо, растолок морковь. Он кормил могильщика с ложки, но тот не протестовал: пил, закашливаясь, вращал распухшими глазами. Ногти содраны, пряди всклокочены, губы разбиты. Статный, непоколебимый посланник Кургана Феникса Океанского исчез в чащобе, среди ведьминых кругов. Вместо него они выплюнули оробелого, трусливого пленника, в ком благодати – лишь на рубиновые браслеты, чужие на грязных, облупленных запястьях под коркой сыпи.
– Да, – вздохнул врачеватель. – Завтра. Господь соблаговолит – у вас будет шанс. Однако будьте готовы, как клянётесь: ваша исповедь – не исповедь мертвеца. Она уродлива, она – страдание. Вас распнут под сводом храма, и каждый плакальщик, каждый послушник пронзит ваше тело раскалённым лезвием, дабы убедиться в вашей искренности. Плоть срежут слой за слоем, кровь сольют в канистры, и на пиру смотритель наполнит ею кубки: «Поверженный возродится во сиятельных». Если выживете, сами вкусите. Но знайте: это никому не удавалось.
Все виновны.
Квинрид откинулся на подушку – боль в рёбрах унялась, но в висках по-прежнему свербело. Он застонал, упираясь в жёсткий матрац, заворачиваясь в кокон от озноба. Холод щипал, ввинчивался, скручивал внутренности – сквозь полудрёму он слышал, как под ним колотится койка.
Лекарь сновал рядом: чересчур суетливо, роняя колбы, размашисто мешая зелье в котелке. Как чародей, каким и слыл. Кажется, Квинрид уснул: господин Вистлин наложил лубки и компрессы, мазью ошпаривало укусы ядовитого плюща. Он шевельнулся, и целитель повернулся к нему, размеренно отлепляя сушёные стручки, приставшие к влажной коже. Ещё более напряжённый, ещё более утомлённый.
– Вы не продержитесь до утра, – сказал он, смыкая пальцы в панихидный жест. – Не тревожьтесь: мои молитвы не смолкнут ни на мгновение.
– Спасибо, – прошептал Квинрид: язык едва ворочался во рту, побелевшем от налёта. – Спасибо, – хотя он вовсе не надеялся, что молитвы плакальщика загладят его грехи. Он не благочестив, не избран, пусть и верил в это столь долго, что никогда не удостоился бы праведности: озарение – гармония, озарение – мир в себе. Квинрид же презирал себя – яростно, безгранично, – так, что из охоты в охоту ждал смерти. От клинка ли, в пасти ли зверя. Ждал, когда отбросит меч ради закатов над океаном, пюпитра и шелеста ряс братьев, переписывающих Свитки мареновыми чернилами. Бродячая не искушала. Она лишь обнажила то, что он отвергал – он не хотел быть тем, кто есть; почему бы не стать кем угодно?..
– Мне жаль, – кивнул господин Вистлин.
Квинрид улыбнулся:
– Не нужно.
В кармане поблёскивал вененум.

Январь 2018 – Март 2019