Кася с улицы Жидивской

Сергей Сокуров
За пять лет немецкой оккупации города польского юго-востока пришли в запустение. Полное безлюдье, кладбищенская немота стали пугающими признаками еврейских кварталов.  Также один  за другим гасли огни и в домах  католиков на центральных площадях и улицах.  Их обитателей гнал с насиженных мест на запад страх за свои жизни. Хоть  немцы  хозяйничали повсюду,  они не препятствовали своим  верным помощникам зачищать для «высшей расы» жизненное пространство. В Галиции такой подсобной силой, готовой выполнять самую грязную кровавую работу, были воякы Организации украинских националистов, в просторечье - бандеровцы.  Самозваные украинцы,  чьи деды называли себя русинами,  занимали пригороды и сёла. Оттуда выходили по ночам охотники за головами чужинцев.   Лакомой дичью, после евреев,  стали поляки. Многие из них не дожили до прихода Красной Армии.

Новэ Мисто  (Новгород, значит) занимает высокую террасу Стрвяжа на выходе реки из горной долины. Домам тесно, улицы узкие; площадь с башенной  ратушей-игрушкой  - что детская площадка. Непросто двум транспортам разъехаться, встречные пешеходы задевают друг друга плечами.

По улице Жидивской и повозке в одну лошадь непросто было проехать: с одной стороны частые столбики вдоль  края тротуара, с другой - стена синагоги. Сущее ущелье с бортами из тёмно-серого камня.  Мрачный вид улицы,  без зелени и ночного освещения, усиливало  её безлюдье. Особенно после захода солнца.    Проезжает по боковой улице автомобиль с включенными фарами – по  мелкому, вычурному фасаду  сплошной линии мёртвых домов мечутся  беспорядочно, тревожно,  рвущиеся на  причудливые куски, тени,  будто  письмена неумолимой Судьбы.  Случайный прохожий спешит миновать это место. Но если остановится, всмотрится в глубь улицы, заметит слабый огонёк в одном окне нижнего этажа. Наверное, вселилисъ иногородние, непуганые жуткими рассказами о помещениях с  одним общим выходом – в могильный ров. Местных сюда ни квадратными метрами,   ни уцелевшим добром не заманить. Но всё меньше оставалось в  городе  покинутых квартир в польских кварталах. Брошенное второпях жильё с красивой, удобной мебелью постепенно занимали семьи совслужащих, перебрасываемых с востока для налаживания новой жизни  и самые сообразительные из новых  украинцев, которые поспешили сменить политическую ориентацию.  Для тех и других  улица Жидивская пользовалась дурной славой, селиться на ней местные и приезжие не спешили.  В это время и произошло здесь событие, с которым связан одинокий живой огонёк. Превозмогая суеверную робость, пойдём на него, к окну, наружный подоконник которого  окажется  очень низок.  Можно рассмотреть комнатку, тускло освещённую керосиновой лампой. Пол ниже уровня земли. Между глухими стенами втиснуты  стол,  заставленный бытовыми предметами, и кровать с медными шарами на спинках. Над кроватью большое чёрное распятие, как в спальнях католиков. Странно. Ещё открываются с улицы,  в дальних углах комнаты,    печь  красно-коричневого кафеля и детская кроватка, доверху наполненная  игрушками.

Распахивается дверь напротив окна. Женщина, в ночной рубашке,  вносит кастрюльку под крышкой,  пристраивает её на углу стола  и  подходит к окну, чтобы задёрнуть  штору. Тут удаётся рассмотреть её красивое, но искажённое какой-то мукой лицо… Так это смишна Кася.

Смишной, то есть умопомешанной,  последнюю обитательницу еврейского квартала Катаржину Сычевську прозвали недавно. Была она полькой, из сирот. Года  за три до войны мясоторговец Фишель нанял  её,   воспитанницу католического епархиального училища,  для обучения дочек  панському языку и манерам просвещённого слоя господствующей нации. Хозяин (шире, чем выше), лет под пятьдесят, и не взглянул на рекомендательное письмо;  его чувственные  губы при виде просительницы места приобрели цвет парной говядины, которую он перекупал. Высокорослая, грудастая, как вечная мамка-кормилица,   девушка отличалась северной красотой – сияла золотом волос и веснушчатой кожей. Испытывать её на пригодность наставницы малолеток? Что за вопрос!

Фишели занимали помещения дома от мансарды до бельэтажа,  внизу  размещалась обслуга. Там, в стороне от  другого жилья, при отдельной лестнице, ведущей наверх,  нашлась уютная комнатка для  панночки профессорки. Именно так обращались к польке наёмные работники низшего ранга.

Неизвестно, сколь умелой была молодая гувернантка в воспитании  прилежных и умненьких девочек.  Но вскоре стала достоянием городских пересудов беременность  панночки. Мясоторговец  причастность свою к  этому деликатному делу  доблестно признал,  грешницу из дома не изгнал,  взяв на себя половину её позора. Лишь запретил падшей  общаться с бывшими уже ученицами. И, чтобы не разводить в доме дармоедок, приспособил соблазнённую прибиральницей на кухне. Жене сказал: «Ша, Дора! Это наш ребёнок, от бога».  Мудрая, подобно всем еврейкам, женщина не возразила, она не сомневалась в божественности мужа.

Новорожденного Соломона, сына Соломона,  сразу отнесли наверх. Катаржину назначили кормилицей и няней (богатые потому богаты, что умеют экономить на всём).  В доме всё заглушающих женских голосов первый же крик младенца, возвестившего о появлении наконец-то мужчины (велик Яхве!), подействовал на отца, словно иерихонская труба. Он рухнул на колени перед нечаянным сыном. Ничего, что блондин, зато глазища  настоящего еврея, не скроешь.

Назначенная мать роль свою исполняла отлично, отставленная же -  с трудом, неумело таилась в своих чувствах на людях  и совсем раскисала в нежности, когда оставалась наедине с младенцем. А её и одновременно не её Моня, подрастая,   называл нередко мамой двух женщин, таких разных на вид, но одинаково добрых к нему.

 

В разгар солнечного, жаркого лета 1941 года немцы принялись ликвидировать гетто в Новом Мисте. Когда грузовик с наращёнными бортами кузова остановился у подъезда дома мясоторговца,  подставная мать Соломона Младшего бросилась защищать дочек,  хозяин  метнулся к сыну, это чуть не погубило мальчика.  Он находился возле любимой мамы-няни. Немцы не трогали её, выгоняя на улицу  расово неполноценных, по внешним признакам.  Высокая  красавица с голубыми  глазами  являла собой классический образец «белокурой бестии»,  а локоны её распущенных длинных волос  словно  продолжались на светлой голове  ребёнка, которого она прижимала к себе лицом. «Юде?», неуверенным голосом спросил офицер, заметив движение  еврея, грубо прерванное солдатом. «Нет,  - твёрдо ответила бывшая  гувернантка на хорошем немецком языке, - мы  поляки из Данцига, - «О, Данциг, - откликнулся немец, это Германия,  фатерлянд.  Отойдите в сторону, с вашим ребёнком, фрау, не мешайте!».

Так Катаржина с сыном остались последними жильцами еврейского квартала в городе на Стрвяже. Несмотря  на  вихрь смерти вокруг неё, она никогда не была столь счастлива, как в  годы жизни с  сыном, возвращённым ей Судьбой, столь жестокой в отношении других. Выросшая среди чужих, не зная ни братьев, ни сестёр, не помня родителей, молодая женщина  вдруг обрела родное существо в полную, казалось ей, собственность и нашла возможность оградить его от всех невзгод.

Первое время продукты  питания выменивались на рынке  за тряпки и прочие вещицы, которые остались в доме после изъятия оккупантами ценных предметов. Но пещера Али-Бабы пустела, вызывая тревожные вопросы, как быть дальше, чем зарабатывать на жизнь. Выручила цёця Зося. Бывшая наставница в католическом приюте в новые времена, при иных нравах собрала вокруг себя компанию девушек для обслуживания немецких офицеров и солдат отдельно. Сама немолодая католичка  этим ремеслом не занималась по моральным соображениям, но организаторшей оказалась отменной. Женщины столкнулись у входа в костёл, куда Катаржина привела скрытого иудея Соломона-сына крестить по католическому обряду. Имя выбрала Модест,  чтобы мальчик остался Моней, ведь Модя и Моня созвучны. Поговорив после обряда о делах небесных,  доброй памяти воспитанница и наставница перешли к земному. Катаржина поведала о своих затруднениях. В маленьком городе все были друг у друга как на ладони. Притом, история юной тогда католички, согрешившей с женатым иноверцем, наделала много шума. Цёця Зося, окинув бывшую подопечную взглядом опытного оценщика из сераля султана, не стала ходить вокруг да около  предложения, вызванного ярким, свежим видом  натуральной блондинки.

- Пенёнзы хочешь? Рейхсмарки?

Катаржина многозначительной улыбкой дала понять собеседнице, что  соображать она не разучилась и что готова обсудить контракт. Обсудили в ближайшей кавярне, заняв  Моню двойной порцией мороженого. Ещё  сутенёршу интересовал вопрос, есть ли  у новобранки сепаратка – отдельная комната для приёма клиентов. Подольстила:  «Ты, божа красуня,  достойна тилко  панов офицеров. Ответ был положительным. И, как говорится, ударили по рукам.  Катаржина не испытывала ни страха, ни стыда. Она нисколько не сомневалась, что делает богоугодное дело. Ведь  оно  вершится  на пользу, ради здоровья, возможно,   во имя жизни её Мони.  Её решение прекрасно!

Слухи распространяются ещё быстрей, чем добровольное падение, осуждаемое обществом.  Не успела Катаржина, ведя за руку  сына, свернуть на свою улицу, как за спиной, ей показалось, кто-то произнёс:

- Пани кур...а!

Только животный страх перед  хозяевами, закопанными, говорили, заживо в Гнилом урочище, раньше препятствовал Катаржине перебраться с сыном наверх. Теперь обстоятельства изменились: неприлично принимать герра офицера в помещении для прислуги.  Притом, гости не должны видеть её сына, а он – слышать их голоса и звуки любовных утех. Поразмыслив, решила устроить сепаратку в комнате Доры. Там и мебель оставалась подходящая. Немного украшений, соответствующих назначению апартамента, - и гнёздышко будет отвечать вкусу просвещённых покорителей Европы.  Для присмотра за сыном мать наняла девочку-подростка из бедной польской семьи. Яне вменялось в обязанность гулять с Моней, когда пани домовладелица занята, развлекать его  дома (только внизу!), читать  ему перед сном и подавать ему ночной горшок.  Свободные часы Катаржина  отвела сыну. И потекли день за днём, и парки зачали новую пряжу.

До встречи с цёцей  Зосей опыт плотской любви у Катаржины был  недостаточен, чтобы угождать изощрённым вкусам  оберов гарнизона и транзитных чинов.  Предводительница городской службы интимных услуг  это предусмотрела и вначале  пристроила свою драгоценную находку приходящей девушкой в бордель, размещённый над рестораном в красивейшем, с затейливой башенкой, здании города. Там Катаржина не только получила профессиональные советы в ответ на свои наивные вопросы, ещё ей велением хозяйки была предоставлена возможность подглядывать  за коллежанками при исполнении ими своих обязанностей,  прислушиваться к звукам из  номеров. Это совмещалось с личной практикой без длинных пауз.

К  своей новой (вдобавок к домашней) работе  Катаржина отнеслась без предубеждений, вырабатываемых обычно католическим воспитанием. Не задавалась вопросом о чистоте нового для себя дела. Природа дала ей прекрасное тело, вызывающее у особей противоположного пола сильное желание владеть им. Ей оставалось только совершенствовать «профессиональное мастерство». Как ни странно звучит,  этому содействовала физическая холодность Катаржины к партнёрам. Ни один из них не вызвал отклик её сердца, самец сменялся самцом по три, бывало по пять раз в  сутки. Ни один из них не способен был  утомить её;  после ванны и короткого глубокого, без сновидений, сна  быстро ставшая модной фройляйн Кати принимала очередного клиента свежей. Артисткой она оказалась отличной – улыбку привета на её лице нельзя было назвать ни деланной, ни вымученной. Речь, на правильном немецком языке, выражение эмоций дыханием и звуками голоса без слов принимались покупателями любви как естественные, хотя Катаржина при этом только лицедействовала.  Всего однажды  в жизни постигла её неудача выглядеть убедительной в чужом обличье, когда пришлось ей, юной маме, играть роль «не мамы». Но это было давно, в совсем ином мире…  Там была полуженщина, здесь оказалось создание  с ледяной душой, в недоступной для чужих глубине которой горел огонь настоящей страсти. Она питалась постоянным ощущением сына, ласкового, не от мира сего, мечтателя. Страх, что еврейское на его лице проявится с опасной выразительностью, ослабел. Мальчик обещал вырасти в рослого длинноногого мужчину, белокурого и синеглазого – сущего поляка Поможа. Он становился, как говорится, «весь в мать».  Лишь материнские глаза – небольшие славянские – не унаследовал Моня.  От своих сверстников в польских кварталах он отличался восточной глазастостью.  Синева радужки не могла обмануть опытного разоблачителя скрытых евреев. Эта особенность Мони нет-нет да и  беспокоила мать. А всем остальным мальчик вызывал в ней чувство душевного покоя. И от этого всё вокруг казалось светлым, радостным.  Даже обрюзгший, старообразный герр оберст, снимающий кальсоны из тончайшей ткани за ширмой, казался фройляйн Кати тенью облака, что лишь ненадолго закрывает солнце, но не может его погасить.

Мальчик, как никакой другой из посещавших с родителями костёл, был ухожен, всегда в чистом, добротном. Доходы Катаржины позволяли пополнять гардероб из  Вены, для всех троих, включая няню, несмотря на военные трудности.  Горожанам, которые донашивали одежду предвоенных лет,  пани круга Зоси запомнилась в пальто с вызывающе поднятыми  плечиками у основания рукавов и в шляпке в виде боевой каски с шаром-навершием, которая увеличивала немалый рост молодой польки.  Платья она  предпочитала до щиколоток, с расклешённым подолом, возбуждающим при ходьбе мужчин сильнее, чем обнажённые ноги. Обеденный стол не знал перебоев, в кармане у Мони всегда водился шоколад, которым он угощал Яну.  Игрушки для него выменивались на рынке за   белый хлеб из пайков «маминых знакомых». Словом, мальчик не чувствовал войны. Отца он не успел запомнить, подставную мать не заметил, а любимая мама никогда не рассказывала Моне  историю его появления на свет и первых лет  жизни.

Для  верующих во Христа Конец Света представляется крушением земного мира, возможно, исчезновением телесной оболочки божьего создания. Но душа-то бессмертна,  и будет радоваться новой жизни, наслаждаться ею. Но что испытывает человек, для которого Свет  рушится внутри него при равнодушной неизменности всего того, что вокруг?  Душа исчезает, на её месте остаётся холодное, немое вместилище неизбывной боли, туманящей разум.

В тот день Катаржина отпустила Яну к родителям, задумав посвятить весь день сыну. Неожиданно явился посыльный солдат с запечатанной  в премиленький конвертик с амурами записочкой. Это был шаловливый стиль герра оберста, молодящегося чем только можно. Старый сладострастник предупреждал о своём скором визите. Другому из постоянных клиентов модная фройляйн,  уже обрадовавшая Моню предстоящим праздником для него, отказала бы мягко и решительно. Но этому…  Нет, она не станет рисковать. Притом, пруссак, «фон», был щедр  на выражение благодарности рейхсмарками, которые он с аристократическим изяществом опускал под крышку шкатулки на столике у ложа любви. А деньги – это счастье, это жизнь её Мони. Мальчик, обычно покладистый, на этот раз закапризничал, надулся: «Не хочу играть дома, надоело!».  Мать, раньше не выпускавшая сына на улицу без присмотра, на этот раз решилась: «Одевайся, радость моя, погуляй один. Ты ведь уже большой, правда? Только от угла до угла. Я скоро выйду». Мальчик был в восторге – первый раз, как взрослый, он сам выйдет из дома.

Модест (с этого дня Модест), с важным видом прохаживаясь по тротуару пустынной улицы, видел, как к подъезду их дома подкатила чёрная легковушка. Мамин гость, не ошибся мальчик. Когда  Модест, дойдя до конца улицы,  начал обратный ход, автомобиля уже не было. В конце концов,  медленный дефиляж  вдоль родной улицы стал надоедать своим однообразием. Мама всё не появлялась. Мальчик вновь почувствовал себя маленьким Моней. Наскучив тротуаром, он на одном из перекрёстков вышел на проезжую часть, под стену синагоги. И в это время из-за угла выскочил чёрный автомобиль. Малыш погиб на месте.

Случайные свидетели этого происшествия заметили, что смерть ребёнка сильнее всего отразилась на водителе BMW.   Белобрысый солдат-юнец, мелкий, как  подросток,  пав на колени возле  трупа, завыл, корчась от горя, повторяя: «Я не виноват, он сам, сам!».  Оберсту пришлось грубо приводить его в чувство.  Мать, казалось, не осознала ужаса произошедшего.  Она даже не склонилась над сыном, чьи раскрытые глаза были одного цвета с небом и одинаково пусты.  Её распущенные волосы, кожа обнажённых частей тела, тонкий пеньюар обрели в неподвижной фигуре мертвенную белизну мраморного изваяния надгробия. Каменное лицо, неподвижный, ничего не выражающий взгляд. Такое состояние можно было бы объяснить шоком, испытанным матерью, когда она увидела лежащего на брусчатке мостовой сына. Но, ни выражение лица Катаржины,  ни её поведение не менялись ни в костёле на отпевании  Модеста,  ни на кладбище.  Лишь приведённая домой цёцей Зосей и подругами по цеху,  Катаржина ожила, засуетилась,  торопя печальную тризну, будто докучливых гостей. Вдруг заулыбалась: «Ёй! Матка Боска, цо то я роблю? Скоро Моня придёт. Я теперь отпускаю его одного, Яну рассчитала». За накрытым столом в сепаратке все переглянулись. Цёця Зося шепнула соседке: «То скоро пройдёт».

Теперь бедную мать, донашивающую элегантные венские наряды,  иногда видели в магазине  под вывеской «Цо хцешь» возле ратуши да на рынке. (Видимо, денежные накопления позволяли не голодать). А на кладбище не замечали. Неужели она приняла смерть сына за страшный сон? Иного объяснения такому поведению не находилось. Действительно, по вечерам единственная (вновь единственная) обитательница  рокового квартала часами, до изнеможения, вышагивала,  одетая и причёсанная, как для торжественной встречи с желанным лицом, из конца в конец улицы Жидивской. На перекрёстках окликала прохожих: «Вы моего Моню не видели?».  Вскоре её постоянные клиенты   перестали стучать условным стуком в двери подъезда, ставшего негостеприимным. Фройляйн Кати больше не принимала.  Погас розовый маячок в окнах бельэтажа. И сама Катаржина исчезла навсегда. Появилась порождённая молвой смишна Кася.  В комнате, выходящей на улицу  низко расположенным окном, зажигалась керосиновая лампа, чтобы,  при частых перебоях с электричеством, свет не угасал ни на миг  до рассвета.  Здесь кого-то ждали…

Предвиденье цёци Зоси начало сбываться. Как-то смишна Кася вдруг остановилась на том месте проезжей части улицы, где пресеклась жизнь несчастного мальчика. Долго стояла, глядя себе под ноги,  мучаясь (заметно было по лицу) ускользающим воспоминанием. Видимо, так и не осознав в полной мере действительности, медленно побрела к подъезду своего дома.

Год спустя,  город заняло без боя стрелковое подразделение Красной Армии.   Наверное, смишна Кася  восприняла смену власти как смену  мундиров чужих для неё  военнослужащих. Она ещё долго пыталась расплачиваться за покупки  рейхсмарками, которые превратились в обыкновенные бумажки.  Потом стала продавать носильные вещи, благо, цены на них сразу подскочили. Слухи о странной женщине дошли до коменданта. Тот распорядился выдавать гражданке, пострадавшей от немецко-фашистских захватчиков, часть своего доппайка. Мисцеви дивились: продукты «за так»?!. Руськи вообще закрыли заведение цёци Зоси.

Почти сразу началась работа  по разбору руины синагоги.  На том месте наскоро сформированная народная власть решила  разбить сквер Героев освобождения с гипсовой, поначалу, фигурой Великого Сталина. К делу  приспособили пленных немцев. Чуть ли  не в первый день работ сильный взрыв не замеченного сапёрами заряда,  пролежавшего в руине три года, потряс окружающие кварталы. Жильцы соседних улиц не скоро набрались духа приблизиться к месту взрыва. Смишну Касю спас случай: в этот момент она опустилась в подпол за овощами для готовки обеда. Выбравшись наверх, комнату не узнала: все предметы оказались размётанными взрывной волной. Обломки мебели, игрушки,  уцелевшее распятие громоздились вперемежку с осколками оконного стекла у внутренней стены с выломанной в коридор дверью. Полька была не робкого десятка – тут же выскочила  на улицу в чём была.

Каменная стена  двора  бывшей синагоги, что тянулась вдоль всей улицы с одной из сторон, оказалась развороченной посередине. Из огромной бреши, в поднятую пыль с сильным запахом гари, спотыкаясь об обломки кирпича, выбрался мальчик (показалось женщине). Нет,  постарше, невысокий юнак.  Судя по остаткам мундира, - немецкий солдат, из пленников. Обнажённая белобрысая голова, бледное лицо искажено мукой. Он пошатывался, стонал, зажимая уши ладонями.

Может быть, потерявшая здравый рассудок  женщина  сохранила способность сочувствовать ближнему, но в те минуты, при виде контуженного, ею целиком овладела мысль, что она уже видела где-то, при каком-то очень важном событии в её жизни, этого  карлика, эти  изжелта-белые волосы на, почти детской, голове. Более того,  уцелевший при взрыве пленник чем-то мучительно таинственным  связан с её  загулявшим неизвестно где сыном, он несомненно знает, где скрывается Моня.  Женщина вцепляется с неимоверной силой в острый локоть своей добычи и  тянет её к подъезду  бывшего дома мясоторговца,  оттуда – к лестнице, ведущей в подпол. Там сооружает убежище дважды пленнику, прежде чем  начать восстановление своего жилья на первом этаже.         

В лагере для военнопленных пропавшего  немца  списали  на телегу останков неудачливых  разборщиков  руин синагоги. Неожиданный взрыв искромсал на куски  мяса и костей несколько человек. Ими наполнили ящики и свезли их на немецкое кладбище в излучине Стрвяжа.

Немец, придя в себя, не делал попыток  бежать из нового узилища. Оно было тесным и мрачным, но в подвале не изнуряли работами и кормили лучше, чем в лагере. Пленник догадался, что его владелица - мать того несчастного ребёнка, который  оказался под колёсами автомобиля оберста. Было очевидно: она не в себе,  в её голове страшное происшествие  запечатлелось  какой-то фантастической связью между водителем автомобиля и его нечаянной  жертвой. Однако почуял невыгоду, даже опасность выдавать себя, кем он является на самом деле.  Пленник понял обращённый к нему вопрос по-польски «где Моня?». Ответил на немецком: «Не знаю, фрау». Она перешла на родной язык солдата, на нём и продолжили общаться. Их разговоры касались её сына и бытовых  тем. Сумасшедшая забывала предыдущий разговор и каждый раз начинала с дежурного вопроса о местонахождении Мони: «Где он прячется? Скажи ему, я простила его шалость, пусть возвращается домой, проказник».

Так длилось долго.  Невольник не  имел возможности считать дни, так как окошка в подвале не было. Хозяйка лампу под низкими сводами никогда не гасила. Через одинаковые промежутки времени она  приносила  однообразную сытную еду,  воду для мытья тела и  ведро под табуретку с дыркой.

Но вдруг поведение хозяйки изменилось. Однажды она спустилась с пустыми руками.  Молча постояла в дверях, пытливо вглядываясь в лицо своего тайного жильца, и скрылась, захлопнув дверь снаружи. Так повторилось несколько раз. Наконец странная фрау приблизилась к ложу, на котором немец сжался от ужаса перед её, охваченными совершенно безумным синим пламенем, глазами.

- Ты кто?

- Вви… Вильгельм…

Женщина резко отшатнулась, закрыла глаза. А когда открыла, в них сияла   такая радость,  будто  божья душа  после  долгих исканий во тьме встретила её создателя.

- Неправда! Ты –  не Вильгельм. Ты – Моня… мой беленький Модест. Ты вернулся.

Недолго хранилась тайна подпола жилой комнаты на безлюдной улице города в долине Стрвяжа. Горожанам бросилась в  глаза перемена в поведении смишной Каси. Вроде бы душевное заболевание в ней ослабевало. Но заметили и другое: она  стала больше продавать предметов обихода, прикупать съестного. Однажды ночью кто-то увидел её прогуливающейся по  неосвещённой  улице, проклятой всеми богами, с каким-то щуплым подростком, по плечо ей.

В конце концов, в выморочный дом нагрянула милиция.  Обнаруженного в нём немца, более чем живого, ухоженного, возвратили в лагерь для военнопленных. Когда  Вильгельма выводили наружу, хозяйка  оказала бешенное, в полном смысле, сопротивление: искусала, исцарапала в кровь  нескольких стражей порядка. Пришлось вызывать подкрепление.

А за больной женщиной в тот же день прислали  фургон с двумя санитарами богатырского телосложения. Пока пара лошадей тянула крепкий ящик  на колёсах в лечебницу для душевнобольных, из него непрерывно неслись вопли, рычание,  безумный смех,  угрозы.

На этом заканчивается история смишной Каси, которую помнят до  сих пор в Новом Мисте. А в лечебнице, устроенной в горном монастыре Кляштор, любознательным посетителям показывают отдельную комнату-сепаратку,  где держали несколько лет самую буйно-помешанную пациентку до её кончины. На стене осталось выцарапанное ногтями много раз одно слово  Monya.