Исаак Левитан глазами Коровина

Руслан Богатырев
/ Константин Коровин. Воспоминания

« Саврасов сел на табурет. Я развернул написанные на бумаге и холсте этюды с натуры и клал их на пол перед ним. Все будущие мои товарищи столпились сзади. Я в ужасе смотрел на свои работы и думал — это не то, это не картины: ветви сирени, снег, сарай, конюшня — что это за картины? Всё не то…

— Да, да, — сказал, причмокивая, Алексей Кондратьевич, — он другой. Влюблён в цвет. Ну а что вы скажете? — обратился он к окружающим ученикам.

— Весело, — сказал Левитан.

— Композиции нет, картины нет, — заметил Несслер.

— Что за охота писать заборы? — грустно вставил Поярков. — Это не пейзаж.

— Ну, отчего? Если он хочет. Только забор очень трудно написать, — смеясь, сказал Левитан.
— Но тон у него есть. Правда — в цвете…

— Классический, романтический пейзаж уходит, умирает — Пуссен, Калам, — сказал Саврасов. — Может быть, будет другой… Гм, гм, да, да — неоромантика… Художники и певцы будут всегда воспевать красоту природы. Вот Исаак Левитан, он любит тайную печаль, настроение…

— Мотив, — вставил Левитан. — Я бы хотел выразить грусть, она разлита в природе. Это какой-то укор нам. А он — жест в мою сторону — ищет веселья…

— Красок, — сказал Саврасов.

— Какое веселье в заборах? — удивлялся Поярков.

— Не в заборах, а в красках веселье, — сказал Саврасов.

Я думал про себя: мне просто нравится писать…

Саврасов принял меня в мастерскую. <...>

———
Под Москвой, в Сокольниках, шла дорога, колеи в снегу заворачивали в лес. Потухала зимняя заря, и солнце розовым цветом клало яркие пятна на стволы больших сосен, бросая глубоко в лес синие тени.

— Смотри, — сказал Левитан.

Мы остановились. Посинели снега, и последние лучи солнца в тёмном лесу были таинственны. Была печаль в вечернем свете.

— Что с вами? — спросил я Левитана.

Он плакал и грязной тряпочкой вытирал у носа бегущие слёзы.

— Я не могу, — как это хорошо! Не смотрите на меня, Костя. Я не могу, не могу. Как это хорошо! Это — как музыка. Но какая грусть в лучах, в последних лучах! В чём эта грусть и зачем она?

Солнце зашло. Всё кругом потухло. Синей мглой покрылся тёмный лес. Мы пошли обратно.

———
Левитан повел меня к своей картине. Она изображала колеи снежной дороги, которая поворачивала в большой сосновый лес. Вечер, сосны освещало заходящее солнце.

— Последний луч, — сказал мне Левитан. — Что делается в лесу, какая печаль! Этот мотив очень трудно передать. Пойдём со мною сегодня в Сокольники. Там, увидишь, как хороши последние лучи.

— Пойдёмте, — согласился я, — только вот в Мытищах лучше лес — «Лосиный остров». Пойдёмте туда.

— Это далеко, а здесь дойдём пешком. Только надо взять немного копчёной колбасы и пеклеванный.

— Непременно, — соглашаюсь я, обрадованный, что со мной говорит старший, а сам думаю: «Есть ли у мамы деньги, а вдруг нет. Вот те и колбаса!..»

Отворилась дверь, и в мастерскую вошёл огромного роста человек в башлыке с палкой. Он хлопал большими озябшими руками, согревая их. Вынул из пальто платок и стал вытирать себе замёрзшие усы и бороду; улыбаясь, смотрел на нас добрыми глазами. Это был Саврасов.

— Да, да, — сказал он, как бы причмокивая, — зима… Как сады покрылись инеем! У меня в Печатниках — там из окна видно забор и около бузина, тоже в инее мороза, колодец заледенел, какие формы! Гм, гм! Надо смотреть, наблюдать: кто влюблён в природу — будет художник. <...>

———
Долго стоим мы в мелком лесу. Розовая заря погасла.

— Слышишь — тянет, слышишь, — шепчу я.

Сбоку, храпя, показалась тёмная птица. Я выстрелил. Вальдшнеп качнулся в воздухе и, каркая, полетел опять прямо.

— Промазал, — сознался я.

В комнате нашей горит лампа, абажур сделали из бумаги, на столе разложены тетради лекций, крынка молока, хлеб. Левитан читает: «В географическом положении Египта мы встречаем две особенности…»

— А вальдшнеп-то, — говорю я Левитану, — он из Египта летел, у него такой нос длинный, египетский, он аравийский красавец.

— Да, наверное, — соглашается Левитан. — Хорошо, но мы не можем лететь. Ну как это… «в географическом положении Египта…» Или это мы потом, надо сначала хронологию, в котором году что было. Хорошо бы многое забыть, что было…

— Нет, постой, — говорю я. — Давай лучше анатомию…

— Ну зачем это? Я никогда не буду писать человека. Анатомия! Я не хочу знать, какие у меня кости, какой хрусталик в глазу. Ой, это невозможно…

— Нет, обязан знать, — говорю я с умыслом. — Ты сегодня хотел писать вечером «Галки летят»…

— Ну и что же?..

— Значит — должен знать анатомию галки…

Левитан пристально посмотрел на меня и сказал, горячась:

— Но нет же анатомии весны…

— Кажется, ещё нет, а будет…

— Ну, довольно. Ты же крокодил! Я не могу, я не хочу знать человека, зачем мне его кости?

— А итальянцы знали анатомию, Микеланджело знал, — говорю я…

— Да, да, правда, но я хочу писать стог сена, в нём же нет костей и анатомии…

———
Было лето. Жара. Я пришёл в мастерскую к Левитану. Он, обернув голову мокрым полотенцем, большой кистью писал лес и Ипатьевский монастырь. И говорил мне:

— Я пишу ёлку уже месяц. Ничего не выходит. Устал.

— Как не выходит? Превосходно… — сказал я.

И, действительно, картина эта на сцене была восхитительна. Фонарь тускло горел над воротами монастыря. Таинственная ночь. Декорация поразила всех красотой и настроением.

Но Левитан не стал писать больше декораций:

— Я не очень люблю театр, — сознался мне он. — Прежде всего, нет времени сделать так, как хочется и как нужно…

Я же не расставался с театром и с С.И.Мамонтовым. Артисты, певцы, краски, костюмы, оркестр, женщины, жемчуга, золото, свет — всё это поглощало меня, я считал оперу высочайшим соединением искусств.

— Да, — соглашался со мною Левитан. — Пожалуй. Это красиво. Высоко. Но я хочу моих чувств и настроений — моих. И их я могу дать только в своей живописи, в своём холсте. Так — как я хочу.

———
Левитан мало говорил о живописи, в противоположность всем другим. Он скучал, когда о ней говорили другие. Всякая живопись, которая делалась от себя, не с натуры, его не интересовала. Он не любил жанра. Увидев что-либо похожее на природу, он говорил: «Есть правда». Любимым нашим развлечением, учеников мастерской Саврасова, было уйти за город, в окрестности Москвы, где меньше людей.

Левитан всегда искал «мотива и настроения», у него что-то было от литературы — брошенная усадьба, заколоченные ставни, кладбище, потухающая грусть заката, одинокая изба у дороги, но он не подчёркивал в своей прекрасной живописи этой литературщины.

Левитан был поэт русской природы, он был проникнут любовью к ней, она поглощала всю его чуткую душу, и этюды его были восхитительны и тонки. Странно то, что он избегал в пейзаже человека. Прекрасный рисовальщик и живописец, он просил моего брата Сергея написать в его картине «Аллея осенью» фигуру сидящего на скамейке.

Левитан как-то сторонился людей. Его мало кто интересовал. Он подружился с А.П.Чеховым, который присоединялся к нам на прогулках за город, ещё будучи молодым студентом Московского университета.

Левитан был разочарованный человек, всегда грустный. Он жил как-то не совсем на земле, всегда поглощённый тайной поэзией русской природы. Говорил мне с печалью: «Художника не любят — он не нужен. Вот Саврасов, это великий художник — и что же? Я был у него в доме, его не любят и дома. Все против, он чужд даже своим. Писателя легче понять, чем художника. Мне говорят близкие — напиши дачи, платформу, едет поезд или цветы, Москву, а ты всё пишешь серый день, осень, мелколесье, кому это надо? Это скучно, это — Россия, не Швейцария, какие тут пейзажи? Ой, я не могу говорить с ними. Я умру — ненавижу…»

Левитан часто впадал в меланхолию и часто плакал. Иногда он искал прочесть что-нибудь такое, что вызывало бы страдание и грусть. Уговаривал меня читать вместе. «Мы найдём настроение, это так хорошо, так грустно — душе так нужны слёзы…»

Летом Левитан мог лежать на траве целый день и смотреть в высь неба. «Как странно всё это и страшно, — говорил он мне, — и как хорошо небо, и никто не смотрит. Какая тайна мира — земля и небо. Нет конца, никто никогда не поймёт этой тайны, как не поймут и смерть. А искусство — в нём есть что-то небесное — музыка».


———
[ Константин Алексеевич Коровин (1861-1939) — живописец редкого многогранного дарования, создавший множество замечательных пейзажей, портретов современников, эскизов костюмов и декораций. Люди самых разных вкусов и взглядов, сильно отличавшиеся друг от друга своим мироощущением и складом характера, преклонялись перед его своеобразным и ярким живописным талантом. Серов и Репин, Шаляпин и Нежданова, Левитан и Поленов, Мамонтов и Дягилев, Бенуа и Грабарь, Головин и Петров-Водкин, Сарьян и Коненков считали, что в блестящей плеяде выдающихся деятелей русского изобразительного искусства рубежа XIX-XX веков Константину Алексеевичу Коровину принадлежит одно из первых мест. В то же время Коровин, как мы можем ныне это утверждать, являл собой блестящий пример двойного дарования — живописца и писателя.

Начало систематической литературной деятельности Коровина знаменует мемуарный очерк «Из моих встреч с А.П.Чеховым», написанный в связи с 25-летием со дня кончины писателя и напечатанный 13 июля 1929 г. в парижском еженедельнике. Затем художник поделился воспоминаниями о М.А.Врубеле, А.Я.Головине, а далее пошли уже и чисто беллетристические произведения — рассказы, были, сказки.

Весьма любопытно воспоминание современника о первых шагах Коровина на литературном поприще за рубежом: «Он принёс рассказ. Рассказ яркий, красочный, как и его живопись, но написанный так, как будто бы автор никогда в жизни ничего не писал. Фразы без начала и без конца, отдельные слова... Пришлось сильно править и рассказывать ему, почему ему правят именно так, а не иначе. Коровин слушал все замечания, которые ему делали другие писатели, другие члены редакции, всё слушал и принимал к сведению. И, начав писать в семьдесят лет, быстро воспринял всё, что было нужно для писания».

Вначале Коровин, по-видимому, колебался, не зная, в какой форме преподносить свои очерки: давать ли, памятуя о знаменитых «Художественных письмах» А.Н.Бенуа (печатались в дореволюционные годы в петербургской газете «Речь», а затем в Париже в газете «Последние новости»), какое-либо общее название или нет. Об этом свидетельствуют подзаголовки «Воспоминания художника», «Заметки художника», которые Коровин предпослал своим некоторым первым произведениям. Однако наличие подзаголовка, очевидно, стесняло Коровина-писателя, и впоследствии он от него отказался.

Писательская деятельность Коровина протекала очень интенсивно и с годами не ослабевала, как это обычно наблюдается у людей его возраста, а, наоборот, усиливалась. В 1929 году он напечатал один очерк, в 1930 — тринадцать, в 1931 — двадцать три, а в 1938 — уже пятьдесят три, то есть в среднем по одному в неделю. Всего за десять лет он опубликовал более 360 мемуарных очерков, рассказов, сказок, а также книгу «Шаляпин. Встречи и совместная жизнь». ]