Авель

Надежда Оноприенко
Смурное небушко прятало дневное светило, укутав его в старый драный пуховый плат облаков. Из щелей монастырской острожной избы тянуло зябкой осенней моросью, чреватой ломотой костной и лихоманкой - трясовицей.
Молодой монашек  в тощенькой рясе, подвязанной лыком по кострецу, в лапоточках и старенькой скуфейке, с испугом  глянул сквозь приоткрытую дверь острожной кельи. Про томящегося там пожилого монаха говорено было, что он одержим, и даже не бесовским легионом, а самим Диаволом, забравшим его грешную душу за высокомерие да строптивость…  И как было не поверить  монашеской братии, когда  прям все-все сказанное ими – подтверждалось. Все до последнего словечка!
Монах тот, говорят, удумал противу царской фамилии. И малость лишь – под сыск под государево «Слово и дело» не попал, увернулся – вывернулся ужом болотным. А кто, как не Князь Тьмы, чье имя и произносить-то боязно да грешно – помог ему уберечься от дыбы и колеса, если обвинялся он, монах тот – не много, не мало, а в волшбе да диавольских пророчествах о царице-матушке и цесаревиче.
Монашек протиснулся в щель, держа в руках кружку воды колодезной да краюху хлеба черного, посыпанного крупной серой солью, обед ссыльного монаха, подозреваемого не токмо в ереси богопротивной, но и в помыслах колдовских чернокнижных на царскую фамилию правящую.
Идя сюда по церковному двору, монашек уже шептал про себя, подбадривая, - «Помяни, Господи, царя Давида»! Да видаться, - мало это противу козней черных.
И сейчас при вхождении в страшную келью, монашек в страхе зашептал охранительно:
- О, Господи Боже Великий, Царю Безначальный, пошли, Господи, Архангела Твоего Михаила на помощь рабу твоему, Досифею, изъяти мя от враг моих видимых и невидимых!
Укрепив дух свой молитвою Господней и защитой мощною Святого Архангела Божия Михаила, - рясофорный послушник Досифей уже почти смело вступил в пределы власти диавольской.
Монах в келье – даже не обернулся. Был он не стар, но немощен, не сломлен, но смущен бесовскими наваждениями и диавольскими видениями, кои и записывал в прелестные тетради, творя волю Тьмы и смущая умы сынов человеческих диавольской прелестью…
Поскольку был он тих и не буен, содержали его хоть и в острожной келии, но не запертым, что давало ему возможность тихо нарушать строгий монастырский устав – выходить пройтись по двору, размять ноги, подышать свежим воздухом, пройтить на кухню и под хорошее настроение брата кухаря – выпросить ковригу выпеченного только что хлеба да кружку густого настоя на чабреце да ягодах, а то и корчажку спитого молока.
А поскольку брат кухарь слыл книжником, а монах заточенный по величайшему указу – был ему достойным собеседником, то перепадало ему и варево горячее с юшкою, что сильно помогало перемогать тяжкую долю человека, подвергнутого заключению, сухоядению, тяжелой епитимье и  возложенному уроку – ежедневно класть известное количество поклонов сообразно с допущенным грехом и нуждой в уврачевании страстей духовных.
Монах терпеливо ожидал, когда напуганный монашек, затаив дыхание, на цыпочках подберется к столу с неструганных досок, положит поперек исписанных листов пергамента хлеб да кружку, - и пятясь уберется с кельи.
Он бы и благословил глупого, и добрым словом поддержал несмышленого, но тот же потом и помереть со страху может, а уж баек понарасскажет о диавольских искушениях – в торбе не унесешь.

Прислонившись плечом к серой стене старого бруса, поседевшего от годов и стихии, - пожилой монах вглядывался в мир Божий через куски слюды в маленьком подслеповатом окне кельи. Возле окна того, единственного источника света в помещении – стоял придвинутый стол, а подле него топчан с тряпьем для тепла и обогрева долгими ночами осенними.
Это еще счастье его, что его для отбывания наказания заслали в Спасо-Евфимиев монастырь в славной земле суздальской, а не заткнули, куда Макар и телятю б не погнал.
Монах за жизнь свою долгую да страшную досыта изведал царскую милость за рассказанную им правду – с крепости да в острог, с монастыря да в строгую келию, с поста строгого монастырского – да на сухоядение, да на хлеб черствый, да на воду колодезную… Досыта сыт он ласкою царской да свойством своим престранным и престрашным – видеть далёко вдаль во времени и в пространстве мира сего.
Пошто Господь наградил его видениями, укрепил дух его пророчествами, подарил понимание движений мира этого, -  и оскудела жизнь его телесная, в притеснениях да гонениях прошла. Лучше б и не видал он те картины запретные, запредельные, лучше б и не делился он с людьми видениями своими.
Кои и сам часом не все понимает. А кои и понимает, - да язык бережет от произношения их, - отрежут ведь, не поморщатся фанатики церковные…
За грустными мыслями не заметил он, как сгустились серые сумерки, как погребли в себе окрестности, да и в келье углы попрятали в сером мхе потемков.
Затеплить лампаду разве да почитать Жития, разогнать огонечком да словом Божиим тьму и тоску – в мире и на сердце.
Но он не успел….
Сквозь плиты каменные пола в келье тихо-тихо стал пробиваться свет, поначалу теплый, а потом – заревом взялся алым да багровым. Снизу вверх сполохи лучами прыснули, окаянной кровью окрашенные.
Не страх обуял монаха – ибо было уже это, и не раз его келья освещалась пламенами самой преисподней… Тоска сжала сердце, знал он, что раз знаки – предвестники проявились, значит, ночь сегодня ему уготована пытошная: опять увидит он жертвы человеческие, зарева сожженых поселений и дым с худых избенок, крики женские и детские услышит, хаканье рубящихся бойцов, звон колокольный – набатный, на помощь зовущий православных. 
Но сей раз был не как завсегда, келья пустовала, переливаясь бликами с кругов Адовых.
Сумрак еще сгустился в углах, и вдруг углы и стены ожили, там зашевелилась жизнь, послышались вздохи и всхлипы.
И Глас, - преследующий его и в кельях, и в острогах, и в крепостях, и во дворцах, спокойно пригвоздил его к очередному кресту – испытанию:
- Свидетельствуй, Авель…
Подняв тяжкую голову, и снова вжав ее в поднявшиеся плечи, - наказанный за пророчества монах полными отчаяния глазами обвел камеру – келью.
Из мрака стен стали отделяться и проявляться в яви – зыбкие фигуры людей, маленькие и большие, мужеска и женска пола, деточки малыя. Они еще не имели плоти, серыми тенями входили в мир явленный, неся ему весть бедственную, неминучую.
Вжавшись в стену у окошечка слепого – Авель приуготовлялся принимать чужие ему страсти и муки, видеть порушенные судьбы.
Люди выходили из стен перед ним полукругом, и с каждым шагом обретали плоть и вид. Первым шагнул из Тьмы – старец в монашеской одежде, а к нему шагнула и придвинулась – женщина с черными от горя глазницами. Перед ними предстал мальчик, чуть вышед с отроков, - в одежде хоть и боярской, но темной, опальной…
За спиной мальчика, чью хрупкие плечи отягощали драгоценные бармы, полыхнуло пламя смуты и гражданской войны, сполохами отозвалось на наемничьих шеломах польских шляхтичей и высокомерных прибалтов. И за пламенем восстал и опал образ шутовской – самозванно нарекшийся царским званьем и титулом, со своей полячкой – гордячкой с младенцем убиенным на руках… Павший образ самозванного государя позволил ярче осветить лик отрока – царя, со сползшей на левое ухо драгоценной шапкой Мономаха.
Рядом с ними возник образ миловидного молодого человека с редкой кудрявой бородкой, склонного к полноте и созерцательной тихой жизни. Но и за ним вспыхнуло пламя, в котором переливались перекошенные злобой рты, поднятые на колья служивые, вилы, косы - безудержное и беспощадное крестьянское восстание.
Следом выдвинулись три брата, объединенные кровью отца, но рожденные разными матерями. Фигура младшего брата, самого высокого и статного, затмила и заслонила собой остальных, - волнистые волосы по плечи, мягкие усы и бородка на юном лице резко контрастировали с упрямством, могучей силой духа и жаждой власти и новизны.
Потом один за другим возникли образы женщин – и за каждой из них тоже взрывалось и бушевало пламя… Было очевидно, что ни один из членов этой семьи не правил в мире, все они были вынуждены преодолевать свои и чужие страсти, сопротивление, вековые устои.
«Правил»…
Авель понял, чьи образы вошли в его одинокую келью… Династия, начавшаяся с сына инока Филарета, насильственно постриженного в монахи и сосланного в далекий монастырь – с Михаила, с детства разлученного с родителями и близкими людьми, отданного на воспитание тетке… Тосковавшего по отцу и матери, также подвергнувшейся насильственному постригу под именем инокини Марфы и сосланной в глухой Толвуйский погост в Заонежье.
Да, он угадал их, - царственную династию, для которой он по странному стечению обстоятельств стал предсказателем катастроф, а они для него – палачами и тюремщиками…
Из Тьмы выплыла павой дородная женщина в пышных фижмах – его нынешняя притеснительница и гонительница, царственная особа, коей он открыл страшную тайну, судьбу, уготованную ее потомству. Он помнит свою беседу с ней, Самодержицей Российской.
Он, Авель, монах – смиренник, сказав матери о грядущей гибели ее сына, поведав бабушке о войнах, восстаниях и казнях в судьбе ее внуков – чувствовал себя Каином, казнителем души ее, вершителем ее страхов. Привыкшая к вечной борьбе за престол, власть, - императрица дрожала, осознавая неотвратимость Фатума, Судьбы…
Но не рискнула просто уничтожить Посланника, открывшего ей волю Божию…. Просто спрятала его от пытливой молвы дворцовой и имперской, от сплетен, от жадной радости в глазах других сильных семей и кланов, - тоже имеющих права на власть и престол. Недаром тетка по мужу – пример показала, как решать надо вопросы престолонаследия. Да и сама она самовольно изменила суть династического наследования в стране, привыкшей подчиняться миропомазанным мужчинам…
Авель опустил отягощенную печалями и горестями за грядущие страдающие и гибнущие поколения голову, и увидел, что по полу, огибая багряные сполохи, пробивающиеся меж стыков плит каменных, - бегут тугие алые струйки, густые, отблескивающие в свете пламени, как артериальная кровь, брызжущая с глубинной раны, отнимающей жизнь.
Полными остановившихся слез глазами, Авель смотрел на потоки крови меж потоков адского пламени.
Так испокон жила Матушка Россия, любимая родина его, вечно отбивавщаяся от врагов, - либо спасавшая других, предаваемая и выкупаемая. Любимая Господом – а потому и обреченная на очистительные жертвы неподъёмные….
Авель стоял, смотрел на видение и ждал, когда слезы станут больше глаз и прольются вовне, - ибо он уже устал плакать внутрь себя, заливая водами печали дух свой и пламя свое.
- Воистину, Господи, все воды Твои и скорби Твои пронеслись над главою моею…
Внезапно и параманный крест стал тяжел, как будто стал дубовым, и держащие его верви, скрещенные на груди в символ монашеского служения – впились в тело, грозили стать удавкою.
Впившись ладонями в пульсирующее мукой горло, Авель бессмыссленно обвел взглядом проявлявшихся в келии людей, - воинов и правителей, мудрецов и глупцов, законотворцев и преступников – людей одной крови, одних элементов ДНК.
(И внезапно, Авель даже понял – о чем он, и что такое ДНК, и даже увидел закрученную в никуда спираль).
Эта семейная людская стена внезапно заканчивалась ребенком, еще даже и отроком не ставшим. Он стоял в сторонке от одетых в странные одежды и головные уборы женщины и стайки хорошеньких девушек и невысокого стройного мужчины в военной форме с портупеей и аксельбантами. Мальчик был одет, как юнга, в белом костюмчике – матроске и странной шапочке (Авель внезапно и неизвестно откуда, понял, что это за одежда), - и был олицетворением детства. Хотя вид у него был прямо фарфоровый от тяжкой болезни, и женщина возле него взирала на него с тревогой и надеждой…
Авель, не в силах превозмочь странную нежность и желание как-то помочь этому славному мальчику, защитить его, - шагнул к нему, и опустившись на колени перед этим царственным ребенком (безо всякого сомнения, это был юный побег того же фамильного древа), - он с умилением и улыбкой сквозь отхлынувшие слезу спросил:
- Кто ты, отрок? Как имя твое?
Проявленная тень из будущего смешалась, уткнулась в материнскую юбку и оттуда молвила тихим мальчишеским неустоявшимся голосом:
- Алексей…
Это имя, как кулак, отбросило Авеля вновь к окну, ибо увидел он и подвал в чужом доме, и горящие дома и усадьбы, и что подымуться брат на брата и сын на отца, и единственный выстрел со странного железного корабля без парусов, но с трубами.
 И, уже не в силах сдерживаться, пал Авель на каменные плиты, в видении его залитые кровью и огнем, и оплакивал страшную участь страны своей, за очищение которой принесут в жертву жизни свои и судьбы свои – каждый из этого рода, начавшегося с жертвы отрока – и окончившегося жертвой отроком…