Книга 2 Глава 5

Александр Ефимов 45
                5

     В тепле постели трясучка не унялась. Трепало не от холода — организм содрогался, изнемогая в борьбе с пропитавшей каждую его клетку алкогольной отравой. Переутомленный этой борьбой сверх всякой меры, организм настоятельно требовал сна, заставлял веки смыкаться, и веки приходилось удерживать в открытом положении неимоверным усилием воли. Потому что закрой их, уснуть все равно не уснёшь, зато получишь при закрытых глазах все ту же пытку: визжащие в голове диссонансные звуки, картинки беснующихся монстров или темноту с мёртвой тишиной, из глубины которых к тебе взывают чьи-то замогильные, гипнотизирующие, зовущие куда-то голоса... Эти последние страшнее всего — хочется вскочить и бежать куда угодно, чтобы спрятаться от них, перестать слышать, спастись... Так что глаза было лучше не закрывать. Закрывай их, впрочем, не закрывай, самочувствие ухудшалось с каждым часом... В надежде хоть как-то облегчить страдания Иванов вставал. Шёл курить... Возвращался, ложился, чтобы через десять минут снова встать и идти в курилку... Так прошла ночь. Днём сон тоже не пришёл... Не сомкнул глаз ни на минуту Иванов и на третью ночь...
   Алкоголики со стажем боятся этих ночных бдений, которые обязательно наступают у тех, кто долго, по-чёрному, пил, а потом разом — не постепенно — пить бросил. Боятся они не зря — им хорошо известно, что "крыша" едет не тогда, когда пьёшь, а когда перестаёшь пить, и начинается лихорадочная, нездоровая бессонница. Ну а самые опасные для рассудка дни, кризис, четвёртый и пятый. Не обладающий таким опытом, Иванов приписывал своё нездоровье ничегонеделанию и недостатку движения. Поэтому, несмотря на то что у него участились приступы кратковременных странных отключений сознания, он решил просить врачей назначить его на какую-нибудь работу и разрешить позвонить домой, маме. Утром же компенсировал недостаток движения тем, что более тщательно умылся и — гимнастикой с большим набором упражнений. За завтраком затолкал в себя почти всю кашу... От еды замутило и, чтобы побороть тошноту, он засеменил в туалет спасаться папиросой.
   Узкое помещение туалета было переполнено, тонуло в клубах сизого дыма. Курившие больные были оживлённее, чем обычно. Отделение предвкушало предстоящее сегодня посещение и, не меньше - стрижку-бритьё перед посещением.
   Иванов прикурил от сигареты Феликса, который сидел втиснувшись между другими больными на скамейке.
   —Блестишь, как чайник натёртый, — сострил Феликс с флегматичной усмешкой. — Отошёл?.. Да, все мы блестим, как только здесь отлежимся, а привозят нас сюда — с рожами, хуже чертей.
   —Угу. Слушай, Феликс, как домой позвонить, не подскажешь?
   —Это проблема. Звонить разрешают по предварительной записи, и только в вечернее время. Проси на обходе у лечащего, он запишет.
   —Вечером... — с унынием протянул Владимир. — Поздно будет, мне бы сейчас, пока мама не ушла из дома.
   —Поговори, вон, с Женькой, — указал Феликс на вошедшего в туалет заспанного парня. — Он в приёмном работает, если согласится — сделает.
   —Женя! — шагнул Владимир к направляющемуся к унитазу парню. — Ты пойдёшь сейчас на работу?
   —Иду: не задыхаться же на отделении, — отозвался Женя, пристраиваясь к унитазу.
   —Не позвонишь мне домой, маме, чтобы принесла кое-что?
   —Можно, — согласился Женя. — Черкни номер и что передать.
   Перед посещениями, выпадавшими на будние дни, на отделении появлялся штатный парикмахер. Полтора часа шума, суеты, споров, кому бриться-стричься первому, и обросшие за неделю больные становились подстриженными, аккуратными, с выбритыми щеками.
   Парикмахер, худющая, разбитная и шумная девица двадцати восьми лет, обосновалась в ванной комнате. На принесённом в ванную столе были разложены зеркальца, ножницы, кисточки и стаканы для бритья. У входа в ванную образовалась очередь нетерпеливых пациентов. Парикмахерша, не церемонясь с неприхотливыми клиентами, покрикивала, подшучивала и стремительно, не озабо- чиваясь качеством, обрабатывала их одного за другим. Стричь имела право она одна. Что касается бритья, тут были свои нюансы. Нормальным разрешалось бриться самим — таких ушлая девица распознавала сразу. Выдавала им строго учётные лезвия из нагрудного кармашка белого халата и напутствовала каждого: непременно вернуть лезвие ей лично в руки. "Серьёзные" больные к колющим и острым предметам не подпускались. Таких, бесцеремонно схватив их за нос, она обривала сама. Иванов был оценен, как нормальный, так что он, получив станок и лезвие, брился самостоятельно. Небольшая перепалка вышла, когда после бритья он сунулся стричься. Очередь на стрижку заругалась: чего это он лезет, побрит ведь. Побрит, но не стрижен, огрызался он, так как спешил — боялся пропустить врача.
    Умытый, посвежевший он караулил Юлию Григорьевну у входа на отделение. Заведующая всё не приходила, и он двинулся к надзорной. У палаты сегодня дежурила Рита, чернобровая, полнотелая, насмешливая красавица медсестра.
    —Рита, — взмолился он нетерпеливо, — придёт Юлия Григорьевна на отделение до обхода, или нет?
    —Придёт, наверное.
    —А скоро?..
    —Скоро, поздно, какая вам разница? — беззлобно огрызнулась медсестра. — Куда спешите-то, взаперти? Попадут сюда — спешить начинают. На воле бы так спешили.
    —Там мы тоже ого, как спешим, — ввернул торчавший у надзорки Паша. — В гастроном!
    —Вот именно, — покачала красавица головой в белом чепчике.
    — Мне даже будильника дома не требуется, — развил свою мысль Паша. — Только глаза продрал, только ноги задвигались — ясно: одиннадцать часов, винный, значит, открыли, пора вставать...
    —Биологические часы, — объяснил инстинкты пьяницы подошедший к ним Пётр.
    —О, вон она, заведующая, Иванов! В сестринской была, должно быть. Беги, пока не ушла. — Рита кивнула на входные двери в противоположном конце коридора. Там, перебирая руками связку ключей, собиралась на выход Юлия Григорьевна.
    Балансируя на скользком полу в неудобных, без задников, тапочках, Владимир бросился к врачу.
    —Юлия Григорьевна!
    Заведующая обернулась:
    -Да?
    —Юлия Григорьевна, назначьте меня на работу, любую: на склад, на кухню, ещё куда...
    —А не рановато? — Врач посмотрела на него с сомнением. — У вас усталый вид, по ночам, я знаю, не спите.
    —Это потому, что я днём высыпаюсь, — солгал он.
    —Анализы крови уже сдали?
    —Да, и из пальца, и из вены...
    —Хорошо, посмотрим. Напомните о своей просьбе на обходе.
    —И о чём ты с врачихой разговаривал? — поинтересовался Пётр, который причёсывался у зеркала в коридоре.
    —Просился на работу.
    —Ете-ть-твою! — ругнулся сквозь зубы Пётр. — И что лезете?! Попал сюда — сиди тихо. Дёргаются! И эти тоже!! Нашли себе дураков: молотить тут на них задарма.
    В психиатрической больнице посещения положены два раза в неделю. Для людей, отрезанных от мира строгим режимом, каждое посещение — большое событие. В такой день у больных приподнятое настроение. Они радуются предстоящей встрече с родными и в не меньшей степени, — полуголодные на больничном пайке, — передачам с едой из дома.
    Сегодня будний день, и впуск должен был состояться в четыре. После тихого часа начались приготовления: площадку перед входной дверью и столовой, в которой проходили свидания, отгородили от остальной части отделения барьером из двух диванов и нескольких стульев. Посетителей впускали по одному: дверь отпиралась, посетитель входил в отделение, дверь за ним запиралась, и дежурная медсестра, сидящая в проходе у барьера, выкрикивала фамилию пациента, к которому пришли.
   —Князев?! Позовите Князева, — громким голосом произнесла Мария Осиповна первую фамилию.
   И по коридору понеслось:
   —Князев, Князев, на выход!
   В районе шестнадцати двадцати выкрикнули и фамилию
Иванов.
   Наталья Евграфовна с большим тазом в руках топталась на пятачке у входа в столовую. Протиснувшись сквозь толпу больных у барьера, Владимир подошёл к матери, и та, стесняясь, потянулась поцеловать его в щёку. Он, тоже стесняясь, нагнулся, чтобы подставить щёку для поцелуя. После обмена этими несвойственными им в прошлом нежностями, они прошли в переполненную посетителями и больными столовую. Присели за свободный столик около закрытого сейчас окна раздачи.
   Наталья Евграфовна явно чувствовала себя не в своей тарелке. Испуганно стреляла глазами по сторонам. Зрелище для не¬привычного человека было, что и говорить, экзотическое. Он проследил за направлением её взгляда... За соседним столиком, всклокоченный, бледный, с нездоровым блеском в глазах, перегнулся через стол к изможденного вида женщине Валерка. Женщина, мама мальчика, тихо всхлипывала, а сын по-детски ласково, осторожно гладил рукой по её седой голове.
    —Ну, как ты тут, Володя? — смогла наконец заговорить Наталья Евграфовна.
    —Более-менее нормально.
    —Да-а?!.. Ну, слава богу! — вздохнула Наталья Евграфовна, села прямо и пододвинула к сыну таз с передачей. Тебе вот... Яблочков немного, сыр, печенье, карамели триста граммов... А тут, — перешла она на шепот и вытащила из-за пазухи пять пачек папирос, — "Беломор"! Это кроме тех пяти пачек, что меня заставили сдать медсестре. Ну а эти пять... Мне женщины в очереди перед отделением подсказали. Говорили: курева вам выдают мало...
    —Да, маловато... Ты молодец: курево здесь — главное. Спасибо! — поблагодарил он, пряча контрабандный "Беломор" под рубаху.
    —Зачем это ты прячешь?
    —Шмон сегодня, говорят, будет.
    —Что это — "шмон"?
    -"Шмон" значит обыск. Отнять могут лишние папиросы. А бумагу принесла?
    —А как же. Вон, на дне таза, под продуктами... Аккурат как я одевалась, чтобы сюда ехать, от твоего имени парень какой-то звонил, сказал бумага тебе писчая нужна... Только вот авторучку медсестра отняла - не положено говорит. Да ничего это: я тебе свою отдам... Да, с работы тебе звонили, я ответила: он в больнице. Уволиться придётся, наверное?.. Так невелика беда — и чёрт с ней, с такой работой-то! Поправишься — на приличную работу, глядишь, устроишься, как тогда, с художниками. Главное, чтобы писания свои бросил; видишь, куда они тебя завели...
    Дальше мама спрашивала, чем его лечат, как кормят... Назидала слушаться врачей, характер не показывать... Он или молчал, или отвечал односложно...
    Постепенно Наталья Евграфовна освоилась в необычной обстановке и, забыв, где находится, перескакивая с одной темы на другую, стала рассказывать о дочери, о соседях, о ценах на продукты. Он слушал вполуха и исподтишка рассматривал мать... Старая, местами штопаная кофта... Апоплексические жилки на щеках... Морщинки у глаз... Руки со вздутыми венами, натруженные на работе, на готовке, на стирке на Ирину, на него, хоть и в меньшей степени, чем на дочь... Сердце кольнула захлёбывающаяся жалость, хотелось сказать матери что-нибудь ласковое, обнадёживающее... Только сейчас он понял, как любит маму. К людям относится скептически, а маму вот любит безоглядно. Странно. Ведь она как раз такая как все. Живёт днём насущным, не слишком глубоко задумываясь. И время для неё протекает иначе: нужно будет - сто лет простоит у плиты, выпекая блины, даже не замечая, как уходит жизнь за занятием этой примитивной операцией. Стирать бельё? Будет стирать. Штопать носки? Будет штопать. И так — день за днём, год за годом... В голове, как и у всех женщин, набор стандартов: это — хорошо, то — плохо. И никаких, кроме бытовых, и ещё — о благополучии себя и семьи устремлений... Ну а его попытки изъявления к ней любви она не поймёт.. Обрадуется, конечно, но проявленную к ней любовь воспримет, как сигнал к действию переделать мужчину на собственный лад. Потому что ничто не принесет ей облегчения, за исключением одного: чтобы он соответствовал её представлениям о мужчине... Женился, наплодил ей внуков, над которыми она станет хлопотать, не осознавая при этом ни себя, ни мира, ни течения времени... Вот тогда её жизнь обрела бы смысл, стала бы полной и счастливой.
    —... да, чуть не забыла, звонил какой-то твой приятель.
Звал на похороны — дай бог памяти — Соломина, кажется... Да, точно — Соломина, — прорвались в сознание Владимира слова матери.
    —Посетители, на выход. Посещение закончилось — у больных ужин, — громко провозгласила Мария Осиповна, появившаяся в проёме дверей столовой.
Возглас горя, вырвавшийся у Иванова при известии о смерти друга, утонул в шуме поднимающихся с мест больных и их родственников.
    —Ладно, сына, я пойду, — встала и Наталья Евграфовна. — Что тебе в следующий раз принести?..
    —Папирос, чай в пакетиках, сахар ... — машинально ответил он, и спохватился: — А когда, когда звонили... насчёт Игоря, Соломина Игорем зовут... звали?.. Как это ... случилось, говорили?
    —Два дня назад... Как?.. Не знаю, говорить ли — ты, вижу, разволновался, э, с собой он покончил... Ну, всё, видишь: выгоняют.
   Потрясённый не укладывающейся в сознание новостью, он в молчании проводил мать до дверей. Они распрощались, и он побрёл со своим тазом в палату. В коридоре дорогу ему преградил Валера. Счастливо улыбающийся мальчик неестественно прямо держал перед собой таз, доверху наполненный продуктами.
   —А ко мне мама приходила., Володя, - похвастался больной мальчик. — Правда, моя мама красивая? Апельсинов мне принесла. На тебе один...
   —Не нужно, Валерочка, — с трудом выйдя из задумчивости, мягко отказался Владимир. — Сам кушай, сил для выздоровления набирайся...
   —Нет, бери — у меня их много, видишь?
—У-у, какие у тебя апельсины, Валера! — подошёл Борис и с завистью наклонился над тазом с передачей. — И — большущие!.. Вкусные, наверное!.. А ко мне, вот, никто не приходит...
   —Я тебе, Боря, отдам апельсины, бери, — протянул таз вперёд Валера.
   —Ох, давай, раз не жалко...
   —И конфеты бери, и яблоки... — Валера, перехватив таз одной рукой, второй принялся перекладывать фрукты в подставленные ладони Бориса.
   В этот момент около них возникла Мария Осиповна.
   -Валера, ты что это свою передачу раздаёшь? — вмешалась она. — Угостил одним апельсинчиком, и хватит. Остальное сам должен есть. — И медсестра, отобрав у Бориса продукты, сложила их в таз Валеры.
   Вечером Иванову стало совсем плохо. Его так скрутило, что не было сил горевать о неожиданной смерти самого дорогого ему человека. Он даже отмахнулся от вдруг пришедшей в голову мысли, что лежит на том же отделении, на котором лежал когда-то и Игорь Соломин... Этой ночью Владимир опять не спал, и уже жалел, что просился на работу, и Юлия Григорьевна назначила его работать на склад... Сейчас он сильно сомневался, хватит ли у него сил работать... Но утром он принял решение попробовать выбить клин клином: сделать вопреки смертельной усталости полный комплекс гимнастики. Так что, как только объявили "подъём", он отправился в туалет, умылся по пояс ледяной водой, а затем в полутёмной комнате отдыха приступил к гимнастическим упражнениям...
   Зарядка давалась тяжело. Голова кружилась настолько сильно, что он едва не потерял сознание... Пересилив себя, он продолжил наклоны и приседания. Мышцы, съеденные двухмесячным голодом, превратились в тонкие веревочки, не желали подчиняться волевому посылу. Координация была нарушена. Тощее тело лихорадило ... Он не сдавался и закончил спортивный комплекс боксёрским "боем с тенью"...
   У едва живого спортсмена имелся зритель. Из коридора за ударами по воздуху и прыжками Иванова наблюдал, тупо кивая в такт его движениям, Зяблик. Владимир задорно подмигнул хронику, тот засмущался, что-то хрюкнул себе под нос, подпрыгнул, рысью помчался прочь и, подражая "боксу" Владимира, беспорядочно за-колотил по воздуху худющими руками.
   Отправление на работу происходило сразу после завтрака. Распоряжалась отправлением Алевтина. "Кто у нас на работу, мальчики? Собираемся", — созывала она работников, бегая по коридору. Призывы медсестры относились главным образом к тем, кто шёл в первый раз. "Старички" шли в комнату-раздевалку переодеваться в рабочую одежду самостоятельно. Валентин работал на кухне больницы; Фома — на складе; Борис — в пошивочной мастерской, в которой изготовлялись рабочие рукавицы; с десяток других больных — помощниками электрика, дворниками... В первый раз шли сегодня на работу кроме Иванова ещё три человека: Анатолий, Виктор Бобров, — его вывели на работу из надзорной за короткий срок и сразу позволили идти на работу, — и Лёнька Скобкин. Шебутной, весёлый, пьяница Скобкин находился в больнице на так называемом "прерывании".
На воле Лёнька работал на "вредном" производстве, на заводе "Дагвино", и, естественно, спивался. Так что пьянство было у него, так сказать, профессиональным "заболеванием", о чём он с превеликой гордостью не уставал заявлять всем и каждому...
   Скобкин и Анатолий, уже облачённые в ватники с белыми номерами отделения на груди, помогали Владимиру подыскивать одежду: высокому, ему всё было не по росту. В ворохе одежды наконец отыскался грязноватый, но сносный по размеру комбинезон. Облачившись в комбинезон и в грубые кирзовые сапоги, Иванов несказанно обрадовался новой одёжке. Это была не обрыднувшая пижама, а одежда здорового человека; в ней он чувствовал себя не больным, а мужчиной, работником.
   Свобода, после сидения под замком за решётками, опьяняла. Умиляло всё: темноватая лестница, по которой они спускались; под¬вальный больничный коридор, двор больницы, встретивший их колонну ярким солнечным светом. Огороженный корпусами больницы и высоким кирпичным забором, двор походил на небольшой парк. Тополя, липы, вязы, сиреневые кусты росли повсюду: на газонах, в прогулочных садиках, прилепившихся к огораживающей стене, под окнами больничного здания. Между деревьями высились хозяйственные постройки: жёлтое двухэтажное здание кухни, на втором этаже которого находились рабочие мастерские; одноэтажное строение склада; мастерские плотника, электриков, помещение дворника; за зданием кухни — отдельно стоящее строение покойницкой и дальше, в правом углу двора, — оранжерея.
    Колонна работников под предводительством Алевтины стала распадаться. Хроников, не имеющих права ходить без сопровождения, медсестра повела в пошивочные мастерские. Остальные, парами и поодиночке, отправились на свои рабочие места самостоятельно. Складские ушли вперёд, а Иванов приотстал. Он шагнул на газон, улыбаясь, положил на ладонь кончик низковисящей ветки, усеянной изумрудом первых клейких листиков и некоторое время любовался чудом их красок.
   Работы на складе было только успевай поворачиваться. Больные разгружали машины, раскладывали продукты по полкам, по ящикам. Выдавали приходившим со всех отделений бригадам больных хлеб, сахар, чай... А кухонным рабочим: крупу, консервы, мешки с макаронами, вермишелью, картофелем. Работники и склада, и кухни обедали не на отделении, а на своих рабочих местах. Еды для них не жалели, накладывали тройные порции. Кроме этого, по окончании смены им разрешалось унести на отделение несколько луковиц, морковок и кусков булки или хлеба.
Большое преимущество перед неработающими, потому что большинство больных, особенно те, к кому не ходили родственники, голодали. Некалорийная, выдаваемая маленькими порциями, еда не насыщала. Чтобы заглушить голод, многие сушили сухари из сэкономленного за обедом хлеба. Другим преимуществом свободного выхода с отделения было то, что в перерывах между работой можно было погулять по двору, сходить в оранжерею или на кухню поглазеть, как в огромных котлах повара варят супы, каши, макароны, картофель.
   В свой первый перерыв, очень короткий, Владимир просто прошёлся по двору; во второй, обеденный, поскольку есть не хотел, отправился в оранжерею навестить Боброва.
   Слово "оранжерея" ассоциируется у нас с застеклённым снаружи, наполненными зеленью растений и цветами, ярко освещённым, жарким помещением. Больничная оранжерея, увы, снаружи представляла из себя низкое, длинное строение, сплошной ряд крохотных окошек которого возвышался над землёй не больше чем на полметра. Находилась оранжерея в самом дальнем и глухом углу двора, густо засаженном сиреневыми кустами, яблоневыми деревьями и могучими тополями. Внутри оранжереи было темновато — несколько засиженных мухами лампочек не могли полностью осветить вытянутое в длину пространство. Под окнами, вдоль стен, а также посередине, шли стеллажи — корытца, наполненные чёрной разрыхлённой землёй. Землю готовили под весеннюю посадку. Заведовал оранжереей высокий, сутулый, неулыбчивый мужчина в больших, квадратных очках на малоподвижном грубом лице. Звали оранжерейщика Вася. Виктор Бобров, завсегдатай психушки, бывал под началом Васи уже не один раз, и между ними установилось подобие дружбы. Объединял начальника и подчинённого и один и тот же диагноз: Вася, крепкий в прошлом пьяница, сам не однажды являлся пациентом больницы. И в оранжерею он устроился работать для того, чтобы постоянно находиться недалеко от лечащих врачей. Нынче он, вроде, не пил, и замещал алкоголь частыми приёмами ядрёного чифира, значительные порции которого перепадали его помощникам. Во время ритуально обставленных чаепитий Вася "философствовал" с подопечными, занудствовал лекциями "за жизнь".
   Владимир заявился аккурат в момент изготовления чая на старенькой электрической плитке... Вася, распинаясь о достоинствах чифира и вреде водки, усадил его и Боброва напротив себя и пустил большую железную кружку с чёрно-коричневой жидкостью по кругу. Согласия Иванова не спрашивали — подразумевалось, что отказ от предложения будет расцениваться как недружеский акт. Обжигающего, вяжущего рот напитка каждому досталось глоточков по двадцать. Вкус этого, с позволения сказать, чая Иванову не по¬нравился. Однако, когда, отчифирясь, они как бы на закуску дружно закурили, он с удивлением обнаружил, что в голове прояснилось и частично прошла усталость.
   Благодаря ли чифирю или тому, что после обеда работы на складе было ни присесть, ни покурить, днём у него был единственный приступ кратковременной потери сознания. К тому же такой короткий, что "отключения" Владимира никто не заметил.
   На отделение он вернулся незадолго до начала ужина. Это, казалось бы, небольшое, на полдня, отстранение от больничной атмосферы изменило его отношение к тяготившему ранее замкнутому пространству. Отделение стало восприниматься как свой дом. Изменилось и отношение к нему более менее "разумных" обитателей этого маленького мирка: их уважение вызвал его новый статус, статус рабочего. Менее злобно зыркал в его сторону даже Альфред.
   В его отсутствие на отделении случился целый ряд событий. Поступили двое новых больных, а двоих старых выписали. Чумичина, "боксёра", перевели из надзорной палаты в общую; он ходил по коридорам крадучись, как прежде озираясь осоловелым взглядом, ничуть не похожий на человека, который мог произнести ос-мысленные слова: "тяжело жить!..". Поступил на отделение и только-только выписавшийся из больницы на волю Афанасий. Приняв Афанасия у входа, Ефим Ильич, поддерживая за локоть, вёл его в первую палату опухшего лицом, дрожащего, ослабшего и удручённого собственным безволием !(в первый же день на воле вдариться в запой!) настолько, что он прятал глаза, не отвечая на насмешки встречных: чего, мол, он, слабак, на свободе так мало побыл.
   Попытку посочинять Владимир предпринял после ужина, наиболее благоприятное время для уединения: после ужина их палата опустевала. Паша носился по отделению, приставая ко всем с разговорами. Пётр, Валентин и Фома занимались в комнате отдыха заваркой чая, а после его распития или курили, или резались в домино в столовой.
   Владимир уселся на своей койке по-турецки... Облокотился спиной о стену... Листы бумаги положил для удобства на толстый журнал... Придумывать, о чём писать, было не нужно: ещё прошлой ночью он решил описать день жизни отделения психиатрической больницы...
Писалось на удивление легко и быстро. Хотя почерк из-за дрожи в руках оставлял желать лучшего, за час он исписал пять листов. Перечитал, и остался доволен: слог лёгкий, складный, характеры обитателей отделения объемные, живые.
   Он отложил бумагу и, расслабясь, откинулся к стене... Удачно проделанная литературная работа привела, как бывало прежде, в хорошее настроение.
   За окном стемнело. В палате царил успокаивающий полумрак. Свет он не включил: чифирилыциков, любителей вернуться к полночи и завалиться в постель, верхние лампы раздражали. Его тоже устраивало отсутствие яркого света. Он повернул голову в сторону коридора и бездумно смотрел на мелькающих в проёме дверей больных, которые, гуляя, делали по коридору один круг за другим. В палату доносилось шаркание тапочек по линолеуму пола и прерывистый гул голосов. Гуляющие, минуя палату, обязательно поворачивали головы, взглядывали, что там внутри палаты. Иванова из-за темноты в палате видно не было, сам же он отчётливо видел обрисовывающиеся на жёлтом прямоугольнике проёма лица. В причудливой игре света и тени нездоровые лица нездоровых людей походили на уродливые маски. Одна маска, вторая, третья... Появятся, исчезнут, прокрутятся полный круг, и вновь появляются...
   Он с трудом оторвал взгляд от гипнотизирующей круговерти. Ему опять стало плохо. Уши заложило как в самолёте, набирающем высоту. К горлу подкатила тошнота. Переутомился. Ещё бы — столько всего сегодня было... И гимнастика утром, и стресс от встречи с матерью, и известие о смерти Соломина, и работа на складе, и это его писание... Он так ослабел, что не было сил сходить покурить.
   — Иванов. — На пороге возник Ефим Ильич, инспектирующий процесс укладывания больных в койки. — Вы почему сидите? Давай под одеяло, дорогой. Двенадцатый час уже, пора. Бумажечки свои сложи, и — в коечку. Не спится, так полежи.
   Владимир встал. Забросив бумаги в тумбочку, сделал вид, что разбирает постель, и педантичный Ефим Ильич удалился. Чтобы не лежать лицом в сторону коридора, он перекинул подушку в другой конец койки. Заснуть всё равно не удастся, так уж лучше смотреть в окно... За прутьями решётки просматривался кусочек фиолетового неба, в верхнем углу которого завис матовый кружок Луны... Интересно, как выглядит Земля с поверхности ночного светила?.. Интересно — так за чем дело стало? На что тогда воображение?!.. Он сделал мысленное усилие, и перенёс себя в воображении на поверхность естественного земного спутника, причём в месте, накрытом тенью от земного шара, заслоняющего солнце... Лунный ландшафт был ему безразличен: он такой, каким его изображают на картинах, или показывают на фотоснимках... Воронки кратеров, камни, невысокие скалы и горные хребты, и — метровый слой сизой пыли на равнине, во впадинах, везде... Присмотрев валун поудобнее, он смахнул с него пыль, сел и уставился на огромный шар, висящий над его головой на фоне звёздно-чёрного космоса. ..
   Подсвеченный с одного бока золотисто-жёлтым сиянием далекого прожектора-солнца, укутанный словно ёлочная игрушка в бело-серую вату облаков и туч, земной шар величественно неподвижен... Там, под облаками, на дне гигантского аквариума, наполненного, будто водой, воздухом, копошится всяческая живность, в том числе — люди, человечество, многомиллиардноногая и -рукая гидра... Она шевелится. Составляющие её особи ходят, бегают, трещат, разноязыкие, спят, размножаются, свозят на кладбища особей умерших... Все вместе, на всём пространстве суши они об-разуют единую копошащуюся массу... Он вдруг представил себе эту массу в виде аллегорической картины: колышущаяся, пузырящаяся, тестообразная субстанция, растёкшаяся по материкам и островам. .. Слипшиеся в единую массу люди на картине — без одежды. Поэтому субстанция телесно-розового цвета. Нагие люди так тесно слиплись, перемешались, что среди них нет ни одной хоть сколько-нибудь самостоятельной особи. Они — одно целое. Жижа субстанции лениво колышется, поверхность пузырится... Среди вздувающихся-лопающихся пузырей изредка обрисовываются, но немедленно снова сливаются с розовым тестом, то рука, то лицо, то торс мужчины или женщины, будто бы желающих отлепиться от вязкой жижи. Отлепиться не удаётся, и фрагменты тел снова сливаются с массой субстанции. Не освободиться никому... Впрочем, нет. Смотри: кто-то всё же вырвался из теста, взлетел вверх, поднялся над собой, над человеко-животным в себе... Да не один — вон они, одиночки, парят над морем пыхающей биомассы... Отчаянные, смелые, мыслители, индивидуалисты, они отринули земное и человеческое, и теперь — свободны!.. А вон, из биожижи выпрастывается, выдирается новый смельчак- искатель... Приподнялся над поверхностью по пояс, взмахивает крыльями-руками, рвётся взлететь дальше в высь... Биомасса не пускает, из неё высовываются руки, обхватывают, тянут непокорного обратно. Тот отчаянно сопротивляется, отрывает от тела пиявки-руки... "Давай, коллега, ещё усилие и ты — свободен!..".
Увы! На место оторванных "пиявок" к телу смельчака тянутся из биомассы десятки других... Оплетают непокорного. Присасываются. И тащат обратно в глубь — "не выделяйся!..". Несчастный кричит, барахтается, пока грудь, плечи, шея, лицо с растянутым в беззвучном крике ртом не скрываются под розовой поверхностью... Не дали взлететь! Утянули, чтобы там, в душных глубинах тела "человечество", осудить за индивидуализм, за желание освободиться от рутины биосообщества. И осудят, пожурят. Потом задурят голову общечеловеческими ценностями. Оженят, убедив, что так и только так полагается жить. И, нашпигованный прописными истинами, потерявший представление, где верх, где низ, он, несчастный, будет тянуть постылую лямку, пока не сносится до старческой ветхости...
   "А я, вырвался ли я из этой обманчиво устойчивой трясины? — размышлял Иванов, вернувшись в свою постель в палате из воображенного им путешествия на Луну. — Ведь я ещё здесь, внутри тела человечества-биомассы... Хм... Наверное, раз я решил отринуть всё, что дорого, что важно двуногим... Да, я вырвался...".
    "Вырвался" прозвучало в нём как-то неуверенно: внутри этого утверждения таилась какая-то, необнаруженная пока, червоточинка не сомнения — намёка на сомнение. Тем не менее, "вырвался" вызвало у него ликование. Слабенький физически, измождённый, но счастливый, он лежал и ликовал. Никогда больше он не подчинится присущим людям стандартным страстям, мечтаниям, устремлениям! Не будет жаждать "счастливого будущего" для себя, и уж тем более для других... Он свободен теперь потому, что ему всё равно, нищий ли он, в безвестности ли, умрёт или будет продолжать жить.
    Чувство свободы (неважно, было оно оправданным или надуманным) взволновало... И истощённый организм опять не выдержал возбуждения: по телу, уже более или менее выздоровевшему, вдруг прокатилась волна конвульсий... Конвульсии, правда, были скорее приятными, чем болезненными, и сопровождались душевным подъёмом, ощущением счастья, предчувствием какого-то грандиозного и обязательно выдающегося события в его жизни... Накал радости усиливался... И тут произошло нечто совсем непонятное: Владимир начисто перестал ощущать тело — оно приподнялось над поверхностью постели, зависло над ней вместе с укрывавшим его одеялом... Ставшие какими-то не по-человечески спокойными и всеобъемлющими воспарили с телом и его сознание и дух... Ива¬нов чувствовал себя и Ивановым, и в то же время — кем-то диаметрально другим...
    Видоизменился не только он сам, но и всё вокруг него. Материальный мир, будто став менее стабильным, утратил чёткие очертания... Предметы в палате приобрели полупрозрачность, казались сделанными не из твёрдых материалов, а сотканными из приглушенного, сжатого до густоты жидкости света, и источали многоцветное свечение; слабое сияние исходило от всего: от пола, от стен, от спинок коек и прикроватных тумбочек, от оконных рам, стёкол и даже от решёток за окнами... Сам Иванов, паря, бестелесный, в окружавшем его необычном зыбком мире, духовно пребывал на стыке состояний транса-экстаза... Умиротворённому, ему хотелось остаться и в этом необычном состоянии, и в этом мире невесомости и красоты навсегда. Но ни на что не похожее, удивительное мировосприятие продолжалось всего несколько мгновений — в желании изменить позу с горизонтальной на сидячую он шевельнулся, и его тело тут же упало на койку, необычное состояние преобразовалось в обычное, а предметы вокруг приобрели нормальный вид, и без какого-либо свечения...
    Он полежал, раздумывая над тем, что с ним такое было... Объяснения случившемуся не находилось, и он приподнялся на локте осмотреться...
    Обитатели палаты спали. Шевельнулся Феликс... Перевернулся лицом к проходу, открыл и закрыл глаза, встретившись взглядом с Владимиром... Застонал во сне Паша; он лежал свернувшись калачиком, не укрытый одеялом: оно валялось на полу у его постели...
    Сев, Иванов вделся в тапочки и встал. Постоял, перебарывая лёгкое головокружение, потом поднял с пола одеяло, укрыл Пашу и отправился в туалет. Слабые, ноги с трудом удерживали тело в вертикальном положении.
    На отделении стояла тишина. Дежурная лампочка у первой палаты скрадывала темноту коридора только на пятачке у надзорки, роняя красный отсвет на дремлющего в кресле Ефима Ильича. Услышав шаркание тапочек, медбрат открыл глаза, проводил взглядом идущего к курилке Иванова... Именно в этот момент на Владимира опять обрушился такой же, как недавно, приступ: восторг, потеря ощущения тела, свечение окружающих предметов... Застигнутый приступом, на мгновение отключившийся, Владимир потерял равновесие и, чтобы не упасть, непроизвольно опёрся о стену... Приступ тут же прошёл, но пошатывание Владимира не ускользнуло от внимания Ефима Ильича.
   —Вам нехорошо, Иванов? — спросил он.
   —Нет-нет, я в порядке, — заверил Владимир. — Голова, знаете, немного закружилась... А сколько сейчас времени?
   —Пятый час, — взглянул медбрат на часы на руке.
   —Спасибо!.. Я в туалет, покурить, — пояснил зачем-то Владимир и двинулся дальше.
    В безлюдном туалете стояли тишина и прохлада. Иванов сел у открытого окна. Закурил, минуту, другую думал о своих странных, кратковременных приступах, потом выбросил их из головы. Приступы волновали его мало. Ум занимало другое: только что обретённый им новый взгляд на себя, на своё существование среди людей. Настроение было приподнятым, в душе установились равновесие и покой.
    С улицы веяло весеннее терпким предутренним воздухом. Рассветало, и небо стало совсем светлым. Внизу, в прогулочных больничных садиках щебетали птицы.
    "Как красиво и хорошо! — думал Владимир, скользя взглядом по безоблачному небу, по молодой листве на высящихся за решётками верхушках деревьев. — Хорошо там, на воле, хорошо тут, в больнице...Забавно: теперь нет у меня ни каких-либо значительных или мелких целей, желаний достигать чего-то, стремления возвыситься над мне подобными, а мне хорошо... Жизнь кончена, начинается житие, — пошутил он всё-таки над собой, новым, и, уже серьёзно, добавил: — Нищий - богатый, известный - безвестный, какое это имеет значение? Ни-ка-ко-го! И это отлично! — Наполненный мягкой радостью и в то же время слегка иронично¬насмешливый, он обратился к небу за решёткой: — Энергия Мира, Вселенная, Космос и звёзды, солнце, земля и луна, спасибо за то, что я такой какой есть. Спасибо за разум. За всё, что случилось и ещё случится со мной!.. С благодарностью принимаю любую участь, любую!".
   Хлопнула входная дверь.
   Владимир оглянулся.
   Пётр, заспанный, в кальсонах, в тапочках на босу ногу, войдя внутрь, прошлёпал к унитазу, встал спиной к Иванову, порылся в ширинке, и в кафель горшка ударила тугая струя...
   —Как живётся можется? — заполняя паузу, бросил Пётр через плечо.
   —Блестяще!.. Барахтаемся от "хорошо" до "очень-очень хорошо", — вырвалось у Иванова чересчур эмоционально. Ни за что и никому он не стал бы выдавать своего состояния, но сегодняшние открытия были такими важными, и он сорвался на желание поделиться своей радостью.
   Петра откровенное выражение чувств товарищем по палате, кажется, разозлило. Бросив быстрый взгляд на улыбающегося Иванова, он скривился, заправил своё достоинство под кальсоны и, проворчав что-то, пошёл к выходу. В дверях он задержался и выматерился на кого-то в третьем лице:
   — От оптимисты ***вы!.. "Барахтаемся", до "очень-очень хорошо"... — передразнив, он полуобернулся: — Ты глянь на себя в зеркало: глазищи-блюдца... Гимнастику он, видите ли, делает; даже пишет чё-то там... Так и не въехал, где находишься?.. Допрыгаешься, зуб даю, я за десять лет навидался здесь таких, знаю, чем такие кончают.
    "Отчитал! — с невесёлым сарказмом ухмыльнулся Владимир на дверь, прикрытую удалившимся Вознесенским. Потом добавил, упрекая себя: — Вот тебе твоё "вырвался", Иванов: получаешь под дых от всякого дурака... Духовно ты, положим, вырвался, а физически-географически всё равно рядом с ними. И никуда тебе от них, от их вмешательства и внимания не деться. Пока живой, ты обречён на выслушивание их бездумных разглагольствований... Таких, например, как эта демагогическая сентенция Петра. Ну кому ты едва не кинулся изливать душу? Человеку, которому твои духовные устремления, твои теории также чужды и безразличны, как грызуну- суслику безразлична теория относительности. Вознесенский — упрощённый до убогости мужик. С поверхностными знаниями и соответственно — суждениями. Ему и в голову никогда не придет, каким примитивным он выглядит с этим своим бытовым практицизмом, житейской хитростью, пошлыми избитыми речами. Не потому, что он — пьяница. Вон Бобров Витя тоже пьяница, а целеустремлён, умён. Спонтанно, что ли, распоряжается природа? Боброву — ум объёмный, Вознесенскому — ограниченный... Как они, эти бедняги Вознесенские живут со своим низким интеллектом? И не смущает ведь миллиарды гомо сапиенс их низкий интеллектуальный уровень. Им за глаза хватает хитрости, житейской сметки для растительного существования и для их главного предназначения: для самовоспроизводства, а затем — для прокорма собственного потомства. Эти свои умения они и принимают за ум, и гордятся его мнимой обширностью...
    Почему так устроено, что умы у животных на земле разной степени сложности?.. Сколько у живых существ разновидностей умов? Ведь ни одно из них глупым себя не считает... И они все, наверное, в общем, правы. Ума животному, и человеку в том числе, даётся ровно столько, сколько требуется для сохранения его вида... В самом деле, разве, например, кроту не достаточно его кротовьего ума для того, чтобы прожить свой век, наплодить детёнышей и научить их быть кротами? Или — речному раку? А дождевому червяку? Вороне? Хватает, и с лихвой. Хватает ума для этих целей и большинству гомо сапиенс — одноклеточные, они даже не подозревают, что у них не Умы, а — умишки... В дрожь бросает от мысли, что можно было (по лотерее?) получить ум уровня простейшего одноклеточного! Да лучше совсем не жить, обладая таким "умом"... Погоди, а как тогда относиться к твоему "ничто не имеет значения"? Уровень интеллекта для тебя, получается, важен, имеет значение?.. Хм, выходит — так. Что ж, сделаем поправку: да, ничто не имеет значения, кроме интеллекта, образованности, жадного до знаний объёмного ума. Без них мы — куски мяса на кости в кожаной упаковке, отштампованные по форме тела двуногого... Д-да, наше тело... Можно, разумеется, прожить свой век, довольствуясь одними потребностями и радостями тела. Да и потакать его животным желаниям иногда, согласен, приятно, подчас даже в кайф. Но, именно что иногда, изредка. В то время как жить мыслью, духом интересно всегда, длись это "всегда" хоть миллионы лет... Вселенная, за что же тех, кто — мыслящие, наказали, заключили их дух в тюрьму строгого режима — тело, да вдобавок обрекли на совместное проживание с одноклеточными?.. Неужели лишь смерть избавляет от всего этого?.. Хм, смерть... Но я, возможно, протяну ещё десятки лет... И что, столько времени терпеть?.. Необязательно — ускорь процесс: убей себя. Да не так как своим запоем — самоубийством понарошку, когда жить как бы не хотел, а сам цеплялся за жизнь: за водкой бегал, чтобы не умереть без нее от сердечной недостаточности... Покончи с собой на этот раз всерьёз, скажем, через повешение... Да?.. Что ж, это сделать можно — штука нехитрая. Тела, конечно, не жаль, но с ним ведь умрёт и любимая составляющая моего я — интеллект... Эх, если бы можно было  тело уничтожить, а я интеллектуальное оставить жить... Мои тело и интеллект — антагонисты?..
    Это противопоставление двух частей его личности озадачило Иванова. До сегодняшнего дня он не делил себя на тело отдельно, интеллект отдельно. Правда, как подсознательно, так и сознательно он всегда отдавал предпочтение разуму, интеллекту в себе, при этом, однако, тело не порицал, воспринимал его, как неотъемлемую часть себя. Мало того, стремился совершенствовать не только ум, но и тело.
Да, злился, бывало, на животные потребности своей физической сущности, тем не менее, без, вне тела себя не мыслил. И вот — пришло время — понял: тело — обуза, свинцовые оковы на духе... А как бы было здорово без него: существовать в облике не обременённого плотью свободного разума!..
   "Ну, Иванов, опять ты хватил через край: "жить без тела"!.. Впрочем, чему удивляться? Водворили тебя в дурку, видно, не зря, — посмеялся он над собой. Хмыкнул, и полез в карман за папиросами. — Шутки шутками, — затянувшись дымом, посерьёзнел он, — а по¬чему, спрашивается, без тела нет жизни?.. В конце концов, что такое тело, и что — дух? Что если представить их — пусть в воображении — порознь?.."
   Сказано — сделано: Владимир принял расслабленную позу. Настроился на созерцание, включил в голове внутренний "экран" и разделил его пополам воображаемой чертой. На левую половину он спроецировал своё (без одежды) тело, на правую — всё то абстрактное в себе, что называется умом, интеллектом, духовностью, знаниями.
   На левой стороне экрана всё было в порядке: ее середину занимало его поджарое тело /далеко не идеальное сложением, так не в том суть/. Важно было, что оно вполне осязаемый, достоверный трёхмерный объект, поддающийся визуальному восприятию, в то время как плоскость правой стороны экрана была совершенно пустой.
   То, что духовную часть — разум, знания — увидеть нельзя, раз они не материальные вещи, недоумения, конечно, не вызывало. И всё же... "Как же так? — негодовал про себя Иванов. — Выходит, всё, что я люблю, ценю в себе: моё истинное я, — как бы не реально без тела? И убери я тело — ничего кроме пустоты не останется? Неужели всё-таки: нет тела — нет Иванова? Не может этого быть! Нелогично. Потому что не всеми моими поступками, не говоря уже о мыслях, руководят мои тело и мозг. Моими действиями, духовными устремлениями управляют невидимые, нематериальные ум, воля. .. В этой нестыковке стоит, пожалуй, разобраться.
    Итак, передо мной: а) моё тело и б) моя, хм, пустота, в которой, предположительно, находятся мои (невидимые) воля, ум, интеллект. Для наглядности, для того, чтобы придать этой "пустоте" видимость достоверности, обведём моё невидимое я контуром, скажем, красного цвета, придав контуру форму моего тела. Теперь внимательно смотрим... Если про "пустой" контур пока нельзя сказать ничего, то про моё тело — кое-что можно... Оно, — в целом похожее на тела других людей, — отличается от других тел размерами, комплекцией, многочисленными мелкими деталями, как-то: чертами лица, формой черепа, разрезом глаз и т.д., и т.п.То есть, моё тело, несмотря на общее сходство с телами других гомо сапиенс, индивидуально, поскольку имеет массу отличий, присущих исключительно индивиду "Иванов В.Н.". Эти-то отличия и делают тело Владимира Иванова не похожим на тело какого-нибудь Аристарха Петрова или Севы Иволгина. То есть, моё тело создано по индивидуальному лекалу-коду. Откуда берётся этот код, науке известно: он передаётся от родителей по линии наследственности через гены и хромосомы... Биология для меня — тёмный лес. Поэтому как там генетический код встроен в ДНК, я плохо представляю. Однако для меня несомненно: генетический код не что иное как комбинация символов, сгруппированная с определённой последовательностью информация.

   Информация, информация... - прокрутил в голове слово Владимир несколько раз, - А что если мое второе я, я, невидимое человеческому глазу, состоит их набора информационных символов, то есть имеет свой, строго индивидуальный код? Не это ли предположение и есть искомое мною? Моя физическая сущность выстроена в соответствии с генетическим кодом, почему бы тогда не быть и коду, инфокоду, у моей нематериальной сущности?... Такой код должен, обязательно должен быть... И он конечно же есть!!! Вот так так!... А из наличия инфокода следует, что кроме индивидуального физического тела у меня имеется и четко индивидуальное информационное «тело», инфотело. И оно — энное число битов информации, спресованных в таком количестве и качестве, чтобы в совокупности они предопределили направленность интеллекта, его становление и развитие, и придали мне ту духовную индивидуальность, которая присуща исключительно двуногому «Иванов».
    Понятие «инфотело» импонировало Иванову больше устаревшего, по его мнению, понятия «душа». Прежде всего потому, что «инфотело» вещь, - хоть и до известной степени, разумеется, - материальная, и, значит, доступная для изучения, в противополож¬ность нематериалистической — душа. Душа... Красиво, конечно, поэтично, но — абстрактно. Нет, пусть она остается. Для поэтов. Он сам бессчетное количество раз пользовался этим словом в стихотворениях для описания своих психических состояний. Как поэту оно ему подходило. Нынче, философа, ученого, мыслителя, оно его не устраивало.
Душа, будучи не вещью, не объясняла ни строения человека, ни строения мира. Да нет никакой души ни у Вселенной, ни у человека, а есть инфополя, инфоматрицы, инфотела!
    Обнаружение у Вселенной информационного строения, а у него самого — инфотела, явилось для Иванова ошеломительным открытием. Такое строение всего сущего делало мир понятным, красивым, гармоничным. Вместе с тем, возникала масса требующих уточнения вопросов, особенно в части, относившейся к инфо- строению человеческих особей. Таких, например, вопросов как: а откуда оно, инфотело, берется? Дается при рождении извне, или создается и растет вместе с физическим ростом и ростом опыта жизни индивида? От этих вопросов Иванов решил до поры до времени отмахнуться. Сейчас важно другое: привыкнуть к себе как к существу, состоящему из двух частей; попытаться представить- увидеть свое второе тело — информационное. Воображение рисовало инфотело, как абсолютно прозрачную, невидимую субстанцию, вероятно из каких-то то ли сгустков, то ли частиц информации, удерживаемых компактно вместе магнитным полем его физического тела. Тогда, если их разделить, останется ли инфотело единым целым или развеется? Хочется верить, что... К черту это «хочется верить»! Никаких «хочется»: Вселенная логична, гармонична. Разумна!... И я убежден, что мое я, заключенное в моем инфотеле, не развеется! Славно-то как! Самое же потрясающее: инфотело — призрак, невидимка... Невидимка, который в отличие от невидимок-людей из фантастических фильмов никогда, ни при каких обстоятельствах не проявится, не станет видимым. Ну а в применении к нашей современной земной действительности — такого невидимку не выследишь, не арестуешь и, следовательно, не посадишь в концлагерь, не расстреляешь, не повесишь... Этот невидимка не может ни заболеть, ни умереть - информация не подвластна времени, она вечна, бессмертна. Значит бессмертно и мое инфотело!? То есть, я, Иванов информационный, бессмертен...
    Я бессмертный! Вот это да! Спасибо, Вселенная!... Однако, раз лучшая моя половина бессмертна, тогда плевать на то, что ждет мое физическое тело на земле... Да пусть хоть сейчас умрет!... Я-то, информационный, останусь жить, жить в виде отвлеченного разума и интеллекта, куда как более привлекательных для меня, чем плотское существование... Какое это будет счастье, Вселенная, жить в облике чистой мысли!
    Некоторое время полетав на крыльях радостных эмоций, Иванов вернулся к спокойным размышлениям... К этой его гипотезе о бессмертии опять-таки возникало множество вопросов. Самыми существенными из них были: утрачиваются или сохраняются у личного я сознание, память, после того как я расстается с телесной оболочкой? Как и куда перемещается, и где пребывает инфотело после утраты физтела? У всех ли гомо сапиенс инфополе бессмертно?
    Фантастические для двуногого вопросы!
    Владимир механически, не замечая, что делает, закурил. Поднялся со скамейки и подошел к окну... Чтобы хоть что-то ответить на последний из этих вопросов, - текли у него в голове мысли, - нужно, наверное, еще раз попробовать разобраться, что из себя представляет инфотело... Оно, несомненно, есть у всех людей. Несомненно также, что оно у каждого разное. Если я прав (а я прав), инфотело состоит из основы, которая дается при рождении всем. Ну а затем на основу наслаиваются (а у кого-то не наслаиваются) знания, приобретенные индивидом в течение жизни. Информация копится у каждого с интенсивностью, со скоростью и в количестве, в зависимости от желаний индивида совершенствоваться, учиться... По-моему, - думал Владимир дальше, - бессмертие инфотела (или его смертность) зависят от того, сколько и какого содержания информацию соберет его хозяин. Под содержанием я подразумеваю насыщенность памяти не любыми знаниями, а прежде всего знаниями отвлеченными: техническими-теоретическими, гуманитарными, философскими... Инфотело, накачанное знаниями такого рода, непременно взлетит, как взлетает воздушный шар, накачанный достаточным количеством водорода. А как раз отвлеченные знания, я убежден, обладают максимальной полетностью. В то время как знания практические, бытовые — нет. Наивно полагать, что для нематериальных миров, для Вечности, могут иметь хоть какую-нибудь ценность, например, знание того, как функционирует желудочно-кишечный тракт двуногого, знание искусства сексовокупления или, скажем, знание того, как зарабатывать деньги, наживать богатство... Понятно, что инфополе, содержащее такую никчемную для Вечности информацию, бессмертным быть никак не может. Инфополе с подобным содержанием совсем не умрет, но, утра-тив самоидентификацию, и личное я, распылится в пространстве. Это, кстати сказать, и ответ на вопрос, у всех ли личностное я сохраняется. Не у всех.. А лишь у тех, чьей страстью было учиться, собирать и обрабатывать информацию, думать...
    Последним в списке был вопрос под номером два: где пребывают я бессмертные?... Опираясь на приведенные выше рассуждения, что все живое и неживое сделано из информации и что Вселенная — это Информационный Океан, можно отважиться на вывод: где-то во Вселенной есть область архиуплотненной, как бы спресованной информации, которая, возможно, преобразовалась в Сверхинтеллект, Сверхразум. В эту область, вероятно, и притягиваются (перелетают?) я, заслужившие бессмертие.
    Иванов мысленно перепроверил ключевые моменты своих умозаключений. Да, в придуманной им модели мира и человека имелись нестыковки, не совсем ясные положения, провалы... Такой, например: кто и зачем все это устроил, и что за этим последует... В целом же гипотеза получалась красивой, стройной, ему нравившейся. Ну а дополнять, разрабатывать детали ему сейчас не хотелось. Ему было достаточно того, что своей лучшей частью он бессмертен, а значит (уму непостижимо), он — вечножитель, вечно- житель необъятной, прекрасной Вселенной!
    - Я победил, Вселенная! Какое счастье... Я искал Истину. И я нашел Ее! — прошептал он, задумчиво покачивая головой.
    Подавив рвущуюся наружу радость, Владимир перестроил эмоции на философски спокойные... Итак, он прозрел. Так прозревают другие, приходя к религии, к вере в бога... В отличие от них, более слабых, чем он, в отличие от большинства, которое довольствуется уже придуманными для слабых, готовыми религиями, ему нужна была тяжело выстраданная своя религия — поверить он мог только в такую. И наконец, после мучительнейших поисков он ее обрел — собственную религию!
«Будь у меня время, а главное (!) — желание, - размышлял Иванов, я отправился бы проповедовать обретенную мной веру людям... Собрал бы приверженцев и основал новую, и — единственно верную, - я убежден, - религию. А начал бы с постройки храма — огромного, ультрасовременного по архитектуре здания — Храма Информации. А религию (учение) назвал бы.. .Инфославие? Информационизм?.. Хм, может быть, так. Впрочем, в названии нет нужды — к людям я все равно не пойду. Гомо сапиенс желают поклоняться только такому богу, который позволяет им попустительствовать их животным страстишкам. Поэтому «бога», отрицающего плоть, они ни за что не примут. Как не принимают одиночества, не переносят его. Оно для них, стадных животных, пытка. Двуногим позарез нужно общаться, общаться, общаться... Чирикать между собой, чирикать, чирикать, перекладывая на слушателя свои примитивные открытия, горести, обиды, крохотный опыт. К одиночке, не нуждающемуся в общении с ними, они относятся с подозрением, а в конце — со злобой. И они не оставят одиночку в покое. Будут лезть к нему, даже если он им не мешает... Так что, Иванов, никуда тебе от них не деться, на отшибе от всех жить тебе всё равно не дадут».
    Заключительная мысль грубо стащила Иванова с небес, на которые его вознесло сделанное открытие. Глупо было бы надеяться, что духовное бессмертие Там защитит его от людей здесь, на земле. Находясь в телесной оболочке, разум и дух обречены на страдания, причиняемые животными потребностями тела и гомонящей вокруг безмозглой толпой. Чтобы прекратить мучения, досрочно, существует один способ... Самоубийство?.. Угу. Так страшно же! Страх-то и мешает свести счёты с телом, и, таким образом, освободиться... Про это есть что-то в одном из монологов Гамлета... Напряги-ка извилины. Ага — «Вот в чём трудность; какие сны приснятся в смертном сне... кто снёс бы плети и глумленье века. Гнёт сильного, насмешку гордеца, Боль презренной любви, судей медливость, Заносчивость властей и оскорбленья, чинимые безропотной заслуге, когда б он сам мог дать себе расчет Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей, Чтоб охать и потеть под нудной жизнью, Когда бы страх чего-то после смерти — Безвестный край, откуда нет возврата - Земным скитальцам волю не смущал, Внушая им терпеть невзгоды наши...»
    Верно, именно страх принуждает нас терпеть земную жизнь, покачал головой Иванов, соглашаясь с утверждением Шекспира, но тут же добавил: «Но страх пройдёт, если ты прозрел, узнал, как я, что после смерти тела, ты наверняка обретешь другую, лучшую, жизнь. А если так, зачем продолжать «терпеть невзгоды» ? ... Незачем. Так не пора ли «дать расчет простым кинжалом»?...Что ж, может и пора... Не кинжалом, а например, осколком стекла, как наркоман Вишневский... Только, чтобы не попасться, чтобы не спасли, перерезать вены ночью, незаметно...
    Скажи ему кто-нибудь еще три месяца назад, что он вот так всерьез будет думать о самоубийстве, Иванов бы высмеял предсказателя. Он любил жизнь, любил даже со всеми ее невзгодами, с которыми был всегда готов сражаться, и — победить их. На духовном же уровне, на который он поднялся сегодня, подобный исход неприятия у него не только не вызывал, а напротив — представлялся единственно верным. Решение оформлялось в уме не более пяти минут, и по их завершении созрело окончательно. Он отдавал себе отчет, что решение бесповоротно. И оно — не истерика психа, сидящего в дурдоме, а — добровольный выбор мудреца. Выбор между временным и вечным в пользу Вечности.
   - Прощай, земная жизнь! — усмехнулся он довольным смешком. — Я ухожу! И верю, что проснусь иным, в Иной Реальности. Так что — да здравствует смерть, да здравствует жизнь!