Книга первая. Гений. Глава 12

Александр Ефимов 45
                12


                Люблю я жён, чужих. Печально,
                Что ни мужик — то любодей.
                Любуюсь хрупкими плечами,
                Устав от дел и от дел и от идей.
                Люблю их нежность, смех и руки,
                Бесстыдство ласк наедине
                И раздражающие звуки
                Чулок, скрипящих в тишине,
                Люблю задумчивых и диких,
                Весёлых, умных и простых...
                И в каждой вижу смысл великий
                Тепла и новой красоты.
                Люблю влюбить в себя, а лучше
                Слегка влюбиться самому;
                Пока любовь нам не наскучит,
                Она как сон ночной уму.
                Назвать развратником нелепо
                Себя, других — какая чушь!
                А если муж обижен, верно,
                В игре любви бездарен муж.
                Обманщик или нет?.. Скорее
                Обманом с женщиной делюсь,
                Взаимна сделка!.. Ослабею?..
                Тогда, наверное, женюсь.
                (В. Иванов,
                "Современный Дон 'Жуан")

                ГЕНИЙ


                /Наброски к роману о протопопе Аввакуме/


"Не позазрите просторечию нашему, понеже люблю
 свой русский язык, виршами философскими не обык
 речи красить, понеже не словес красных бог слушает,
 но дел наших хощет..."

(Аввакум, "Житие протопопа Аввакума, им самим написанное")


    В 1649 году Земский Собор Русского государства принял Соборное Уложение, свод законов, которые закрепляли юридически права правящего класса страны. Прежде всего, Уложение расширяло права помещиков, права на личность и имущество крестьянина, а также — на личности и имущество членов его семьи.
Этим документом в стране по сути вводилось крепостное право. По Уложению, помещичьи крестьяне лишались права обращаться в суд: "за крестьян своих ищут и отвечают они же дворяне /помещики/ и дети боярские"... По статье 262 Уложения крестьяне отвечали своим имуществом за несостоятельного помещика или вотчинника. За действия "скопом и заговором" против помещиков и властей Уло-жение предписывало казнить виновных "смертию безо всякия пощады". Народ во все века свободолюбивый, народ-воин, на этот новый, неслыханный гнёт власти ответил бунтами, восстаниями. Самым большим восстанием была война крестьян под предводительством Степана Разина. Разновидностью борьбы народа против феодального угнетения было отчасти и "раскольническое" движение. Правда раскольники протестовали в первую очередь против реформы Русской православной церкви, которую начали царь Алексей Михайлович и новый патриарх Всея Руси Никон. Суть реформы заключалась в основном в исправлении некоторых церковных обрядов и в написании по-новому старых церковных книг. Было решено переписать книги на византийский, или как тогда говорили, на "греческий" манер. В обрядах вводились следующие исправления: креститься тремя перстами, а не двумя, как раньше. Писать: "Иисус" вместо "Исус". Во время церковной службы произносить "аллилуйя" не два, а три раза.
    Одним из вождей движения раскола, причём самым рьяным, стал протопоп Аввакум. Он оказал огромное влияние на жизнь людей и всей страны того времени.
    Аввакум родился в 1620-1621 (точный год неизвестен) в России в "нижегороцких приделах", в селе Григорово.
    В XVII веке Григорово было очень большим, по меркам того времени, селом. Находится оно примерно в восьмидесяти километрах от Нижнего Новгорода. Тогда Григорово окружали непроходимые, дремучие леса. В лесах водились медведи, волки, лоси, кабаны, многие другие дикие животные. Раскинулось село в холмистой местности, и дома, одноэтажные простолюдинов, двухэтажные — воевод, бояр, помещиков и купцов, стояли в низинах, на склонах холмов и на берегу пересекающей Григорово реки Кудьмы, притока Волги. Лес вокруг села вырублен, на его месте раскинулись пахотные земли, луга с островками невысоких деревьев и кустов. Путникам, направляющимся в Григорово, уже издали открывается вид на скопище построек и возвышающуюся над крышами домов деревянную церковь Бориса и Глеба, увенчанную куполом с крестом.
    Службы в церкви проводит отец Аввакума, поп Пётр. Попадью, жену Петра зовут Мария. Аввакум их первый ребёнок. День крещения младенца выпал на второе декабря, и по святцам нарекли младенца Аввакумом. Имя Аввакум по святцам означает: и "отец восстания", и "любовь божия", и "сильный борец" (три значения, и все три в отношении Аввакума личности — в точку!). Письму и чтению детей в то время обучали в церквях. Учителями были священники и дьяконы. Учили ребят по букварю, по часослову и по псалтырю. Аввакум овладел грамотой дома, под руководством отца и матери. Непоседливый, но любознательный мальчик к десяти годам "всё Евангелие и Апостол наизусть мог прочитати".
    Весна в нижегородский край приходит в конце апреля. Под лучами солнца снег постепенно сходит. Поля и дороги подсыхают. Из влажной, дымящейся по утрам паром земли пробиваются стебельки травы и цветов. Кусты и деревья подёргиваются изумрудной зеленью крошечных листьев... Наступила пора полевых работ, и каждый день ни свет ни заря всё Григорово отправляется обрабатывать свои наделы. Сельский священник в перерывах между богослужениями — такой же как все сельчане крестьянин. Пашет, сеет, косит траву, ухаживает за домашним скотом. Попу Петру, великану и богатырю, физический труд даётся играючи. На примере отца учится крестьянской работе маленький Аввакум.
    Поповский надел расположен далеко, вставать приходится затемно. Отец и сын запрягают жеребца по кличке Буланый и долго едут на тряской, поскрипывающей деревянными сочленениями телеге. Мимо, в хрупкой предутренней тишине, проплывают прикрытые лёгким туманом поля, пашни, овраги. Поповский клин земли лежит за величественным сосновым бором, в том месте, где бор заканчивается и начинается мельтешня леса смешанного. Земляной надел окружён малинниками, зарослями орешника и рощицей низкорослых осин.
     Поле в несколько сотен квадратных метров на четверть уже вспахано. К полудню трудами Петра и Аввакума распаханная часть надела увеличивается ещё на четверть. В свежих комьях вывороченной плугом земли копаются в поисках червяков и личинок вороны. Птицы стараются не приближаться к сверкающему отполированным лезвием плугу, заваленному набок возле незаконченной борозды. Притомившиеся пахари, отец и сын, укрылись от солнца под раскидистым кустом орешника. Они уже отполдничали. Пётр запивает обед брагой из глиняного кувшина. Аввакум, чему-то про себя улыбаясь, скользит мечтательными глазами по горбам холмов за вершинами леса, по небу, где в пронзительной синеве мелькают молнии стремительных ласточек.
Мальчик одет в лапти, в широкие рубаху и штаны. Родитель босой, в одних посконных штанах, — ряса аккуратно повешена на ореховый сук. Метрах в двадцати от пахарей, между заросшим ольхой оврагом и краем пашни, изредка фыркая, щиплет молодую, но уже густую здесь в лесном укрытии траву стреноженный Буланый.
     —Отче, — воскликнул вдруг обнаруживший в своих думах новую мысль Аввакум. Лесная глухомань на звонкий голос ребёнка ответила раскатистым эхо, Буланый вскинул голову и навострил уши, — пошто богатые, бояры да воеводы, лютуют добро всё себе загребают, али оне нас лутчи?
     Пётр чуть не выронил опрокинутый надо ртом сосуд. Он удержал кувшин, и вытаращился на сына. Багровое лицо любителя "зелья" от скандального вопроса отпрыска совсем потемнело.
      —Прельщение дияволово это, отрок! — не в силах произнести чего-нибудь вразумительнее, рыкнул он. — Аще всё от Бога, — молитвенно поднял он к небу гноящиеся в уголках глаза.
      —Ан и нет! — задиристо заспорил сын. — Индо в писании сказано: "просче верблюду в игольное ушко влезти, чем богату — в рай!"... Взрасту, поучать смирению и доброте буду всяк люд, хошь богатых, хошь ... царя!
      —Ах ты, рожиц(1)— попытался схватить сына за вихры отец. Но того и след простыл: сын улепётывал к лесу через вспаханное поле.
      —В поруб (2)   хощешь попасти? — крикнул Пётр. Хотел подняться, чтобы догнать и выпороть отпрыска, да махнул рукой.
      А поучить первенца уму разуму надо бы; беспокоится за будущее сына Пётр. Умён, в учении быстр, одначе строптив, на язык несдержан. Настрадается от сильных мира сего. Времена-то тяжёлые. Супротив старой новая жизнь несправедлива: дворяне борзеют, обирают народ, благ да палат белокаменных хощут. А церковь, получается, помощница им в этом. Покорности и смирению учит. В древней вере, в вере прадедов, такого не было... Служит Пётр византийскому богу, а душа надвое. Сомнения спать не дают, и пристрастился, вона, зелье пить. И то, нахлебаешься хмельного — вроде как терпится неправда. Мучился он, мучился, и согрешил: сволокся на схороненное в лесу языческое капище. Поклониться Сварогу, старому русскому богу.
Ить не учила та вера покорным бысть, потому и деды боевыми были, вольными, отважными хоть пред воеводой, хоть пред князем. А прапрадед Петра, — под великой тайной поведал ему покойный отец, — волхвом скрытым был. Учил, что будто бы мир разделён на Явь, Навь и Правь. После смерти, мол, душа идёт в Навь, призрачный мир. Оттуда — в Правь , мир самого Сварога, Создателя Мира... Ну а ежели душа чиста — ждёт её после Прави Ирий, то бишь рай по христианскому ученью... Ох- хо-хо, совсем Пётр запутался: где правда, где — кривда...

     Когда Аввакуму исполнилось двенадцать лет, отец, не потому ли что был "прилежащее пития хмельнова", умер. Чтобы прокормить большую семью, состоящую из нескольких братьев и сестёр, Аввакуму пришлось помогать матери управляться с их обширным крестьянским хозяйством.
     В семнадцать лет "изволила мати меня женить. Аз же  пре- святей богородице
молихся, да даст ми жену помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина..., беспрестанно обыкла ходить во церковь — имя ей Анастасия... " (3) А
     После смерти матери заботы о семье легли на плечи молодой пары. В дополнение к хозяйственным тяготам, Аввакума выселили из дома (4)  .
     Семья снялась с насиженного места и переселилась в другое село. В расположенные недалеко от Григорово Лопатищи. В Лопатищах Аввакум в двадцать один год по возрасту становится дьяконом (5) . А через два года, в двадцать три, — священником.
     Только духовная карьера открывала энергичному юноше дорогу в высшее общество. Предоставляла, кроме того, возможность влиять на судьбы людей. На светскую карьеру Аввакум, не дворянин по происхождению, рассчитывать не мог.
     Первую ступеньку иерархии Аввакум одолел просто: его "поставили в попы". Делалась "постановка" так: прихожане церкви в Лопатищах, коль скоро встал вопрос о замене старого священника на нового, собрали сход и выбрали в попы одного из своих односельчан (как могли выбрать любого другого), а также поручились за нового священника в том, что он "святое писание знает и не бражник".

    Практически всё, что историкам известно о жизни неистового протопопа, почёрпнуто из его произведений, и прежде всего, из главного, собственно и принесшего ему мировую славу, "Жития протопопа Аввакума, им самим написанного". В "житиях", которые являлись самым распространённым жанром средневековой литературы, описывались жизни святых. Строилось житие по канону: рождение будущего святого, сопровождаемое знамениями и чудесами природы (вроде спасительного дождя в период засухи), после, как правило, — мученическая жизнь подвижника, в течение которой святой стоически сопротивлялся посылаемым на него бедам, напастям, искушениям, а в заключение — награда за святость: райская жизнь после смерти.
     "Житие" Аввакума резко отличается от канонической житийной литературы. Его "Житие" — скорее то, что в современной литературе называется автобиографией. Но, пожалуй, самой важной отличительной чертой этого "жития" является и вовсе не типичная для традиционных житий лексика: бытовая, просторечная, даже — ненормативная. Главные признаки канона в "Житии" протопопа, всё же, присутствуют. Как бы между прочим автор показывает, что он не обычный человек. Что ему, после того как он пройдёт через многочисленные страдания, уготована особая роль в этом мире. Каких только мучений, выпавших на его долю, Аввакум не описывает. Его избивают, терзают, таскают за волосы, бросают в яму, заковывают в цепи, морят голодом. Он терпит, а своих врагов и мучителей прощает. Потому что чем больше мук, тем крепче его вера, что он исполняет волю бога. Мученического венца для изображения святости героя недостаточно, обязательны также искушения, которые герой должен мужественно побороть. Одно из посланных ему искушений автор описывает так:
    "Егда ещё был в попех (в Лопатищах, - авт.), прииде ко мне исповедатися девица, многими грехьми обременена, блудному делу и малакии(6)  всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, перед Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач (врачом Аввакум называет себя, священника), сам разболелся, внутри жгом огнём блудным, и горько мне бысть в той час..— Аввакум выпроваживает девицу. И возлагает правую руку на пламя свечи. "И держал дондеже во мне угасло злое разжение, и, ... сложа ризы, помоляся, пошёл в дом свой зело скорбен".
     По некоторым деталям характера и тем или иным поступкам, описанным автором, можно догадаться, каким человеком был во времена своего поповства молодой священник. Скорей всего будущий знаменитый писатель, одержимый юношеским максимализмом, изрядно досаждал и простому люду, и местному начальству. Он сгорал от желания немедленно превратить окружающих в безгрешных ангелов. Гонялся за односельчанами, осуждая блуд, воровство, неусердие в церковных обрядах. Не щадил ни богатых, ни бедных, ни коллег попов. Ему, вероятно, отвечали ненавистью. Кончилось тем, что Аввакума со всей его семьёй изгнал из Лопатищ боярский сын, некий Иван Родионович. Он, пишет о боярском сыне Аввакум, "сердитовал на меня за церковную службу: ему хочется скоро (т. е. проводить богослужение побыстрее, — авт.), а я пою по уставу, не борзо; так ему было досадно". И в тот же день Иван Родионович ворвался к Аввакуму в дом, избил и "у моей руки огрыз персты, яко пёс зубами", после чего пытался пристрелить "из пистоли".
      Лишённый жилья и прихода, Аввакум с семьёй отправляется искать заступничества в Москве. В столице жили люди, на чью помощь он мог надеяться: при дворе восемнадцатилетнего царя Алексея Михайловича состояли и пользовались почётом духовник царя, протопоп Благовещенского собора Вонифатьев и поп Иван Неронов. Оба были родом из Нижнего Новгорода. Вонифатьев и Неронов обласкали земляка Аввакума. Представили царю. Обаятельный, смелый, начитанный, Аввакум понравился юному монарху. Его снабжают царской охранной грамотой и отправляют служить на старое место, в Лопатищи. Поповствовал там Аввакум недолго: его изгоняют во второй раз, и он возвращается в Москву. В столице он вскоре становится своим человеком при дворе. Получает, благодаря этому, новое назначение... " ... божею волею государь меня велел в протопопы(7)  поставить в Юрьевец-Повольской. И тут пожил немного. .. дьявол научил попов и мужиков, и баб, — пришли к патри- архову приказу, где я духовные дела делал и вытаща меня из приказа... человек с тысячу и с полторы их было, — среди улицы били батожьём и топтали, и бабы были с рычагами... замертва убили и бросили (меня умирать, — авт.), наипаче ж попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: "Убить вора, ****ина сына, да и тело собакам в ров кинем!"...
    Чрезвычайно крепкий физически, сильный духом, протопоп выжил после страшных побоев. Чуть оправился и вновь уехал в Москву.
    В государстве тем временем идут серьёзные преобразования. Только что избранный патриархом Никон приступает к реформированию церкви. Реформистские нововведения нравятся не всем, и общество раскалывается на сторонников и противников реформаторов. Те священники, которые хотят придерживаться старых порядков, отказываются проводить богослужения по новым правилам. В знак протеста они даже ведут церковные службы не в церквях, а где придётся: в сараях, на гумнах, на улицах. Это уже был самый настоящий бунт, и власти отвечают на него репрессиями. Непокорных ссылают. Бросают в тюрьмы. Казнят отрезанием языка. Наиболее яростных раскольников сжигают на кострах. Аввакум примыкает к противникам реформ и впоследствии становится их общепризнанным лидером. Диву даёшься на этого человека: его смелость в противоборстве власти граничит порой с безрассудством...
Лидерам, которые появляются во времена великих смут и больших народных движений, вообще свойственно пренебрежение своей жизнью, то есть, безрассудство, с точки зрения обычных людей. Именно таков Аввакум: раскол разбудил в нём воина, борца. Жаждущему смертельной схватки, тягостно ему в Москве. Он кипит весь: в государстве такие дела творятся, а у него нет своего прихода, где бы можно было проповедовать, Никона обличать. Настраивать народ против новых обычаев. Да, солидарны с ним и Иван Неронов, и Стефан Вонифатьев, и многие другие священники... Всё одно — мало: другие-то попы-отступники от старой веры ведут в церквах службы по-новому, заставляют прихожан тремя перстами креститься... И представляется Аввакуму что, если не встанет он супротив нововведений, всё разрушится. Бегает протопоп по столице. Проповедует самовольно, — царским указам вопреки, — не внутри, так — около церквей, а бывает — и просто на первом попавшемся перекрёстке. Кроткая жена, Анастасия Марковна, уж как уговаривает своего строптивого супруга: "Сколько попов, гляди-ко, согласилися с новыми порядками, чуть не один ты остался супротив, Авваку- мушка. Покорись, не губи деток наших, да себя тож ..."
    Куда там! Разве такого образумишь?
    — Попы, глаголишь, согласилися? — сверкает глазами на супругу Аввакум. Воздевает вверх руку и начинает оправдывать свои действия, цитируя Писание: — "Лутче един творяй волю божию, нежели тьмы беззаконных" (8) .
    Агрессивен сегодня протопоп, а приведённая им цитата и вовсе взвинтила: пометался по горнице, одеваться кинулся. Парадную рясу натянул, на грудь поверх неё — медный крест, на голову — скуфью. Всё, собрался! Пойдёт народ просветлять, и не где-нибудь в тихом уголке — на Красной площади, на виду у Кремля, на виду у власти да знати. Пополудни, безумный, взгромоздился на паперть храма Казанской Божьей Матери и, бросая вызывающие взгляды на деревянные кремлёвские башни, созывает народ. Раскрывает древнюю, с застёжками, золочёнными книгу "Моление Даниила Заточника" и зычным, на всю площадь, голосом начинает читать.
    Анастасия Марковна, бедняжка робкая, примостилась позади супруга. Баюкает своё трёхмесячное дитя и посматривает на грозного протопопа. Боязно ей. И гордо: ишь, суженый её каков! Предводитель!
    Толпа вокруг чтеца собирается немалая. Разный люд... Бригада плотников, топоры за кушаками на поясах, остановилась послушать попа чудного. За ними - стайка посадских девок любопытных. Краснорожий купец со своей разодетой купчихой. Насмешники писцы из Посольского приказа. Боярыня, окружённая служанками. Ремесленники: кожевники, сапожники, оружейники... Ватага праздных стрельцов, несколько крестьян, возвращающихся с городского базара. Трое верховых, а перед ними — возница на пожарной повозке, занятой гигантской бочкой с водой...
    Позади толпы, по немощёной улице проезжают, поднимая пыль, дворянские возки, телеги с дровами, с мешками, отряд конных стрельцов.
    — "Господине мой! — разносится над площадью басистый голос Аввакума. — Не лиши хлеба нищего мудрого, не вознеси до обликглупого богатого! Ибо нищий мудр, аки золото в грязном сосуде, а богатый разодетый да глупый — аки шёлковая подушка, соломой набитая". — Аввакум делает паузу. Толпа приходит в движение, тихо гомонит. А чтец, держа палец на тексте "Моления", драчливо глядит поверх голов на стены Кремля...
    В этот момент открываются высокие массивные ворота центральной башни, и из Кремля выезжает кортеж: запряженная четвёркой коней золочёная карета и отряд верховой охраны.
    Сердце Анастасии Марковны замирает... Патриарх! Патриарх всея Руси!
    Аввакум же, узрев внутри кареты своего противника Никона, расправляет грудь, захлопывает книгу и, набычась в направлении приближающегося к толпе кортежа, возвышает голос до крика:
    —Тако, братие, — кричит он толпе, но адресует речь пассажирам остановившейся по знаку Никона кареты, — учил святой страдалец Даниил Заточник...
    —Патриарх! Никон! — заволновались слушатели, оглядываясь на карету.
    Аввакум на мгновение замолкает, затем ещё азартнее продолжает:
    —"... не вознеси до облак глупого богатого", — повторив цитату из "Моления", он начинает метать в Никона слова уже свои собственные: — Знаем мы этаких-то... Не стыдятся греха, да гнева божьего, носатых, брюхатых, кобелей в рясе. Ино... Архиепископ Рязанский Илларион, — приплетает Аввакум к обличающей речи ещё одного своего противника, — в карету сядет, растопырится, как пузырь на воде, расчесав волосы, как девка, да едет, выставя рожу, чтобы черницы-ворухи, унеятки, любили... Тьфу! Да говорят тако: как куповать, как хмельное пить, как баб блудить... "(9)
     Аввакум опять замолчал и уж совсем по-петушиному выпятил грудь на своего высоковельможного врага, который молча рассматривал его из окна кареты.
     Толпа напряжённо ждала. Притихли даже неугомонные мальчишки... Охрана Никона ждала сигнала, чтобы кинуться на наглеца в рясе. Всем ведь было ясно, что под Илларионом Аввакум подразумевает Никона. Понятно это было и патриарху. Видно было, как Никон борется с одолевающим его гневом. Сан, однако, обязывал, и патриарху удалось справиться с собой. Но не заметить, спустить оскорбление, было тоже нельзя... Никон согласно кивает рвущимся вперёд стрельцам, и двое конных, давя народ, устремляются к паперти...
    —Пошто народ бунтуешь да противу церкви ставишь? — величественно спрашивает Никон протопопа, которого стрельцы, притащив к карете, пригнули к земле.
    —Не противу церкви, — задушено пыхтит арестованный, — а противу грехми обременённых да на греков молящих...
    —Покайся, собака! — не выдержал, сорвался на крик патриарх.
    —Богу токмо покаюсь, а тебе, кобель борзый, не стану!
   Сказать такое главе церкви государства, и — на глазах у людей!
   —Иван, — растеряв остатки сдержанности, затрясшись от злости, вопросил Никон сидящего в карете напротив него дьяка Ивана Кокшилова, — худа гадина поп сей? Намучаюсь я с ним...
   —А ты, государь, учини ему конец, — прищурив хитрые глаза, подсказал Кокшилов угодливо.
    Никон задумался над предложенным и отверг:
    —Нельзя, брат... Защита у него крепкая, царская. Царь наш, свет Алексей Михайлович, — жалостлив... А вот, на цепь посадим смутьяна. — И Никон махнул вознице двигаться.
    Отдавать охранникам, поднаторевшим в арестах, специальный приказ не требовалось, приговор они слышали. Аввакума связали и заставили бежать между порысившими за каретой конниками.
    —Аввакумушка-а! — причитала бежавшая за кортежем Анастасия Марковна. — Жалкой мой. О, горе мне!
    —Не плачь, Марковна, — выгнул шею назад протопоп на бегу. — Кого любит Бог, того и мучает, говорю вам, люди. А кто без муки приобщается к Нему, тот — кал, а не сыне божий...
    "... меня на патриархове дворе на чепь посалили ночью, — пишет Аввакум в "Житии" о том, что с ним сделали после ареста. — Егда же рассветало... посадили меня на телегу, и растянули руки и везли... до Андроньева монастыря и тут на чепи кинули в темную палатку (подвал — авт.), ушла в землю, и сидел три дни, ни ел, ни пил... Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно", "... на утро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят мне: "что патриарху не по- корисься?". А я... его браню да лаю. Сняли большую чепь да малую наложили... велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь дёргают, и в глаза плюют..."
    Так и не заставив неистового покориться Никону, Аввакума сослали.
    "... послали меня в Сибирь с женою и детьми... Протопопица младенца родила — больную в телеге и повезли до Тобольска; три тысящивёрст недель с тринатцать волокли телегами, и водою и саньми половину пути"(10), "... велено меня из Тобольска на Лену (река в Сибири, — автор) вести за сие, что браню от писания и укоряю ересь Никонову...
А как приехал, в Енисейской (острог, — автор), другой указ пришёл: велено в Дауры (11)    вести — двадцать тысягц верст и больше будет от Москвы. И отдали меня Афонасию Пашкову (12) в полк..."
    И начался многолетний, полный лишений поход по нехоженым местам, из Енисейска в далёкую Даурию. Ропщущих воевода наказывал со звериной жестокостью. Не в силах видеть это, Аввакум вступился за оборванных, полуголодных, выбившихся из сил людей. "Человече, — написал он Пашкову, — убойся бога".
    Воевода рассвирепел на подрывающего дисциплину, посмевшего перечить ему попа, и решил расправиться с Аввакумом в назидание остальным путешественникам.
    "Взяли меня палачи, — рассказывает об этом инциденте автор "Жития", — привели перед него (к Пашкову, — В. Иванов). Он со шпагою стоит и дрожит: начал мне говорить: "Поп ты или распоп?"(13) .. И аз (Я, - автор) отвещал: "Аз есмь Аввакум протопоп; говори: "что тебе дело до меня?". Он же рыкнул, яко дикий зверь... и сбил меня с ног, и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши (раздев, — автор), по той же спине семьдесят два удара кнутом..
    "Посем (потом) привезли (меня) в Брацкой острог (14)  и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел... в студёной башне; там зима в те поры живёт, да бог грел и без платья. Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет... Всё на брюхе лежал: спина гнила (после 72-х ударов плетью, — автор)... А жена с детьми вёрст с двадцать была сослана от меня".
    Только спустя несколько лет благодаря заступничеству царя Алексея Михайловича, наказывающего протопопа в государственных интересах, но любившего его, ссыльному разрешили вернуться в Москву. Рассчитывали: образумится. Но Аввакум не унимается. Пишет царю, просит, чтобы он "святую церковь от ереси оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил вместо волка ... Никона...
    Попа-бунтаря вновь ссылают. И начинается: Аввакума то возвращают, уговаривают и задобривают, то ссылают, — это повторяется много раз, а протопоп всё своё гнёт, хотя видит, что терпение властей на пределе: "И с тех мест царь на меня кручиноват стал: не любо стало, как опять я стал говорить: любо им, как молчю, да мне так не сошлось". "Видят оне, что я не соединяюся с ними; приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу(15), чтоб я молчал. Пожаловал (он, царь, наградил протопопа), ко мне прислал десять рублев денег, царица десять рублев... Стрешнев десять рублев..., а дружище наше... Фёдор Ртищев (16)   , тот и шестьдесят рублев... про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несёт всячиною. .
    Выписав из "Жития" цитату об улещивании Аввакума при царском дворе, Владимир засмеялся и стукнул кулаком по столу: "Молодец, взял, но не продался! Так их!". Он восхищался несгибаемым священником-писателем. Закурил и стал прикидывать: сложить вышеперечисленные подношения, полученные протопопом — получится рублей сто. Большие деньги по тем временам. В середине семнадцатого века в России лошадь, к примеру, стоила полтора рубля... Годовая(!) плата — причем на хозяйском содержании — работника-мужчины была пять рублей. Таким образом, Аввакуму за один раз подарили столько, сколько двадцать человек зарабатывали за год. Протопоп мог бы хороший дом себе построить... Кроме этого, при таком благосклонном отношении к нему государя ещё и богатым церковным приходом обзавестись. А требовалось от Аввакума всего ничего: молчать, то есть, от него даже не требовали быть сторонником реформ, а лишь не говорить о неприятии им ново-введений вслух. Согласись он на эти условия, его ждала жизнь в достатке и почёте. Много ли наберётся среди людей таких, которые, чтобы сохранить жалкую жизнь, не отреклись бы от своих убеждений? Думается, единицы. Остальные, подавляющее большинство, продались бы и за меньшее. Откуда же в человечестве появляются индивидуумы, которых невозможно купить? Непродажное меньшинство, не является ли оно одним из проявлений светлых сил вселенной? Что касается продажного большинства, что о нём говорить? Продажные — чернь, чёрные люди, и ещё одно
"че-": червяки. Но что же все-таки заставляет подвижников: Диогена — проводить жизнь в бочке, Джордано Бруно, Савонаролу, Янга Гуса взойти на костёр? Упрямство, фанатизм?
Или они действуют по указке Небес в назидание нам, слабым и трусливым простым смертным? Вот и непримиримый протопоп Аввакум... Он себя ведёт, то ли как сума-сшедший, то ли и впрямь как пророк, которым управляют не только его собственная сила духа, но и, как знать, — какие-то Высшие Силы.
    Итак, несмотря на уговоры, подарки, а после — угрозы, Аввакум продолжал упорствовать. Будоражил народ, светскую власть... Одним словом, был неисправим, и терпение властей лопнуло. Казнить, как сотни других раскольников, его не решились, слишком заметной фигурой в обществе он стал. Тогда, — было это в 1667 году, — его сослали. На этот раз — под суровейший надзор, и далеко: за Полярный круг, в городок Пустозерск. Местность и в наше время неприютную, а в семнадцатом веке — малообжитую, суровую и дикую.

    Шёл уже второй год напряжённейшей работы над "Гением". Несмотря на весьма скромное существование и рутинный однообразный распорядок, Иванов пребывал в состоянии душевного подъёма. Утром — гимнастика. Затем крепкий чай вместо завтрака. И, принципиально натощак, чтобы иметь светлую голову, — четыре часа за письменным столом. После — простая, без изысков, еда — обед, и — многочасовая прогулка.
    Сегодня вечером он ушёл далеко, в парк, расположенный между Невой и проспектом Обуховской обороны. Из парка, в том месте, где проспект пересекается с Обводным каналом, открывается красивый вид на мост Александра Невского и собор Смольнинского монастыря вдали, за мостом. Иванов любил здесь бывать из-за безлюдности и из-за того, что берег Невы, в который парк упирался, был простой, земляной, не замурованный в гранит набережной. Февраль в этом году был тёплый. Среди островков снега, лежавших на берегу, темнели пятна влажной земли. Сугробы тоже подтаяли, ощетинились, как рассерженный дикобраз, иглами, тонкими, острыми льдинками. Домой Иванов возвращался тем же путём, каким шёл к парку: по Староневскому, через площадь Восстания — на Невский, а с Невского — на улицу Марата. На пересечении Марата и Стремянной он остановился: в ста метрах от перекрёстка призывно сияла вывеска кафе "Эльф"... Руки, несмотря на меховые рукавицы, заледенели, и он решил пренебречь своим зароком не посещать людных заведений.
   Интерьер "Эльфа" был стилизован под обиталище гномов из сказки. На нарочно шероховато оштукатуренных стенах мерцали приглушённым светом маленькие бра. Между светильниками красовались репродукции с сюжетами из "Белоснежки и семи гномов". В полутьме крошечного по площади зала сверкала ярко освещённая застеклённая витрина прилавка. Круглые лёгкие столики стояли впритык, и посетители, сидящие за столиками, почти касались локтями соседей. Как и в Сайгоне, кофе в "Эльфе" варили отменный: терпкий и крепкий. Свободных мест в поле зрения не оказалось, и Иванов со своей чашкой двойного встал у полки, встроенной в стену по всей её длине. Не успел он прочувствовать сладость первого глотка обжигающего напитка, как услышал: "Волоодя, Иванов, эй!"
      Раздосадованный (нарвался-таки), Владимир обернулся: привстав из-за столика в центре, ему махал скульптор Станислав.
      — Сюда, давай к нам, Володя!
     Не отстанет ведь... Вздохнув, Владимир двинулся к столу давнишнего знакомого. Три года назад, тогда — инспектор- искусствовед, он случайно достал Станиславу заказ на изготовление дорогостоящей портретной скульптуры. Достал, думая не о процентах, а в честь их приятельских по Сайгону отношений. "Процент" скульптор ему всё-таки всучил. Но со времени того заказа их пути больше не пересекались, и Станислав, должно быть, был не в курсе, что Владимир уже уволился из Фонда.
    Станислав изменил привычке одеваться кое-как. На нём была чёрная с многочисленными кармашками и молниями куртка, отороченная по воротнику пушистым мехом. Из-под распахнутых пол куртки выглядывала ярко-зелёная, в крупную клетку добротная рубашка. Одежда придала Станиславу вид человека с достатком. Раскрасневшееся от жары лицо художника излучало благодушие. Скульптор был не один. Рядом с ним сидели две девушки. Одна — в неизменном вкусе Станислава, — полнотелая, краснощёкая красавица средних лет, — улыбалась и, будто невзначай, чиркала могучим бюстом о плечо ухаживателя. У второй девушки Иванов, приближаясь к компании, успел рассмотреть только хрупкую шейку с за-витками светлых волос, полускрытых огромной мужской коричневой шляпой, широкие поля которой были залихватски загнуты спереди — вниз, по бокам — вверх.
    Станислав освободил от сумок, шарфов, перчаток незанятый стул, и Иванов, буркнув "Здравствуйте", сел.
Скульптор тут же стал шумно знакомить приятеля со своей дородной соседкой. Он долго и многословно, не давая Владимиру возможности вставить хоть слово, живописал достоинства Иванова-реализатора. Зрелая красавица посмеивалась и кокетливо прищуривалась на "такого делового" мужчину.
    —Вовремя ты появился, Володька! — по-панибратски воскликнул Станислав в конце речи и подмигнул, указывая мимикой на соседку в шляпе, о которой кажется вспомнил только сейчас. Всё это время девушка, склонившись над чашкой кофе, укрывалась под полями своего головного убора.
     —Нам как раз мужчины не хватало, — подмигнул Станислав во второй раз. — Люба, посмотрите, какой молодой человек... Типаж — интереснейший! С точки зрения художника я имею в виду. Смотрите: печальные, умные глаза... Породистые нос и подбородок. .. Губы — чувственные... Слышь, Володя, — как я раньше этого не замечал, — ты же — благодатная "натура" для художественного портрета интересной, сильной личности. Я вот даже подумал: не слепить ли твою голову. А, дамы? Видный мужчина, согласитесь.
    Иванов насупился: во многом лицемерные, похвалы надеявшегося на новый заказ скульптора раздражали. Он посмотрел на Любу. Та подняла голову, и он наконец увидел лицо девушки... Не идеальное, в классическом представлении о красоте, но с какой-то восхитительной изюминкой непосредственности и юности. Восемнадцать лет, если не меньше, мельком отметил он, продолжая любоваться миниатюрным созданием... Умилительно гордо вздёрнутые вверх головка и чуть курносый носик... И глаза! Живые, со смешинкой, карие глаза Любы смотрели на него изумлённо, так, как смотрит, приоткрыв от удивления рот, маленький ребёнок, увлечённый каким-нибудь необычным зрелищем.
    Владимир и сам воззрился на девушку с изумлением; он был заворожён. Из его головы в эти мгновения выветрился данный себе обет на одиночество и аскетизм. В подсознании каждого мужчины имеется страстно желанный идеал женщины, женщины, с которой он только и может быть по-настоящему счастлив. Почему так — загадка природы. Девушка, сидящая напротив, и была его, не встреченным до этих пор, идеалом. И только сейчас до него дошло, что чувство к Неле было лишь сильной страстью, а не любовью... Он может любить, нет, он любит, любит только это изящное создание с почти прозрачными пальчиками, унизанными панковскими бисерными колечками... Но тебе нельзя любить, нельзя!!! — запротестовал обретший на миг силу воли разум, — у тебя дела, планы, цель... — и смолк, подавленный сладостным волнением любовных чувств.
    —Не слушайте Станислава, Люба, — сказал Иванов слегка севшим от бушевавших внутри эмоций голосом. — У меня нет и толики достоинств, которые мне приписываются.
    —А мне кажется, ваш друг прав. Ну... про положительные качества, — высказавшись, девушка, вероятно, испугалась, что открыла свои чувства, и зарделась.
    —Конечно, прав. Так его, Любочка! — заржал скульптор.
Люба и Владимир не обратили внимания на его смех; время,
окружающий мир для них перестали существовать. Прошло незамеченным и то, как, попрощавшись, ушли Станислав и его спутница. Погружённым друг в друга, девушке и мужчине было безразлично то, что делалось вокруг. Когда всплеск первых переживаний спал, Иванов оживился. Рассказывал забавные случаи из своей жизни реализатора-путешественника. Люба поведала, что со Станиславом и его женщиной познакомилась два часа назад, когда присела за их столик. Она учится на первом курсе в техникуме. Любит театр, симфоническую музыку, немного играет на флейте. Рассказывая, она смотрела на собеседника радостно восторженными глазами.
     Понять восхищение юной девушки малознакомым мужчиной было не трудно. В лохматой, волчьего меха шубе нараспашку, в белой рубашке, в фирменных джинсах, заправленных в высокие ковбойские сапоги, Иванов имел вид залихватски-разбойничий, романтичный, такой, какой очень нравится женщинам. Мало ощущалась и разница в возрасте между тридцатитрехлетним Ивановым и семнадцатилетней Любой: встреча с покорившей его девушкой наполнила Владимира мальчишеским задором; вообще моложавый от природы, он сейчас выглядел лет на двадцать пять.
    Кафе закрывалось. Иванова и Любу, последних упорных посетителей, в буквальном смысле выставили на улицу. Люба жила с родителями, на Выборгской стороне. Ехать туда нужно было на метро с "Площади Восстания", или с "Владимирской". Они пошли к "Владимирской".
     Погода чудила. Пока сидели в "Эльфе", на улице потеплело. С неба крупными махровыми хлопьями валил снег. Тротуары, мостовые, деревья в скверах укутало пушистым, искрящимся в свете неоновых фонарей белым покрывалом... Игрушечно-мультипликационный, сказочный вечер... Обернувшийся для Иванова душевной пыткой. Свежий воздух чуть-чуть отрезвил. Опьянение, вызванное Любой, не ушло, но не смогло не дать места доводам очнувшегося разума. Владимир представил себе последствия продолжения отношений с девушкой.
Его нынешнее существование подчинялось одной, выстраданной им цели, единственной признаваемой им ценности: работе, его роману. Чтобы сделать эту ра-боту, чтобы попытаться довести её до совершенства, ему понадобятся все его силы, время, воля, полное отречение от жизни. Появление ещё одной ценности: любимой женщины — ослабит, распылит силы, нарушит размеренный ритм рабочего состояния. Женщина — это затраты нервной энергии, физические затраты, времени, ответственность мужчины за её благополучие. Кто он такой, чтобы взваливать на себя подобную ношу? Безработный, нищий, непечатающийся литератор... Доводы против множились, и тут же разрушались, стоило ему взглянуть на грациозное создание, которое с вопросительно-выжидательной надеждой заглядывало ему в глаза... "Я не имею права на любовь, — думал он с отчаянием. — Был бы поэтом — ладно, девочка могла бы стать источником вдохновения, моей музой... Но я не поэт больше, я — прозаик. Мыслитель. А у мыслителя источник вдохновения один — Истина, поиск Истины...".
    У входа в метро они остановились.
    Изнутри станции, через поминутно открывающиеся и закрывающиеся двери, сквозило. Люба рукой в цветастой варежке придерживала срываемую ветром шляпу. Девушка стояла на входной ступеньке, Владимир — на тротуаре, что почти уравняло их по росту. Людям приходилось огибать их, но люди не ворчали, а сочувственно улыбались красивой паре.
    —Так я пошла...? — с некоторым недоумением в голосе спросила Люба во второй раз.
    Иванов опять промолчал, и отвёл глаза. Наступил критический момент встречи, а он всё не мог принять решения.
    —Мне пора, Володя. Уже поздно... — взмолилась девушка.
    —Да, конечно... Давай я тебя всё-таки провожу до дома, — ухватился он за спасительную отсрочку.
    —Я же тебе говорила — нельзя: меня у метро предки будут встречать...
    -Ах да... Правильно в общем-то делают: мало ли что ... Что ж, надо прощаться, — воскликнул он, придав голосу легкомысленную интонацию, чтобы скрыть истинные чувства. Сыграть под дурачка: мол, познакомились, поболтали — разбежались. — Мне тоже пора — дела... Так что ... Приятно было познакомиться. Вы чудесная, славная, Люба-любушка - любовь! Спасибо за интересный вечер! Мир тесен, обязательно ещё встретимся когда-нибудь... Ой- её-ёй, без четверти двенадцать! Мне позвонить должны, это очень важно, простите, — забыв попрощаться, он устремился прочь чуть не бегом из страха, что передумает.
    Десять быстрых шагов, двадцать... В душе Иванова шла отчаянная борьба... Если бы он не дал себе обета целомудрия, одиночества на время работы над книгой... Но нет, он должен уйти, обязан, он не сможет... Затылок жгло: он знал, девушка смотрит ему вслед... Иванов не выдержал и под видом, что закуривает, остановился, сунул в рот папиросу и, прикуривая, украдкой посмотрел назад. .. Да, Люба не ушла, стояла на том же месте... Такая крошечная на фоне высоких колонн станции метро... Эта верность, эта надежда женщины так растрогали, что он едва не бросился обратно. Для того, чтобы не сделать этого и заставить себя уйти, Владимиру потребовалось титаническое усилие воли...
   Не получившее, по его вине, продолжения знакомство всё равно обошлось Иванову дорого. Он был выбит из колеи на много дней. Не мог писать: с чистых листов бумаги на письменном столе на него смотрели глаза Любы... Чтобы избавиться от наваждения, он пробовал высмеять себя: «инстинкт размножения срабатывает», «Иванов, мешок с костями, двуногое животное, приди в себя!» Помогло! Страсть, поворчав, убралась на дно подсознания, и жизнь пошла по привычному кругу.
    Спустя десять месяцев, если вести отсчёт от дня встречи в кафе "Эльф", черновой вариант "Гения" был в целом написан. "В целом", а не полностью потому, что, как и при написании "Поэта", не давалась концовка произведения, объём которой, по прикидкам Иванова, должен был состоять примерно из двух небольших глав. Как только эти главы будут придуманы и в общих чертах набросаны на бумагу, можно приступать к переделке — переписке наброска романа с его нынешнего информативного вида на более художественно изобразительный. Иванов чувствовал, что книга у него получится. Нужны только время, покой и отсутствие помех работе. Но помехи были на подходе. Во-первых, заканчивались его сбережения, и жить вскоре будет не на что. Во-вторых, на горизонте, как когда-то давно, возник участковый, пронюхавший, что Иванов нигде не работает. Неизбежность устраиваться на какую-нибудь службу приводила Владимира в отчаяние. Страшила не сама работа как таковая, а сопряжённые с хождением на работу контакты с людьми. Такого рода контакты непременно повлияют и на настроение, и на творчество отрицательно. И тогда завершение "Гения" окажется под большим вопросом.
    Проблема работы решилась самым неожиданным образом. Однажды, слоняясь по городу в поисках места вахтёра или ночного сторожа, Иванов лицом к лицу столкнулся с Олегом. Не виделись они лет восемь. Время так потрепало бывшего мясника, что Владимир узнал знакомого с трудом. Глубокие морщины, багровая с фиолетовыми прожилками кожа на лице, припухлость вокруг глаз, запах перегара изо рта, — выдавали в нём закоренелого пьяницу. Портрет спивающегося человека дополняла неопрятная, местами рваная одежда. Новый образ жизни отразился и на характере Олега. Усилились его наиболее дурные черты: хамоватость, самоуверенность, задиристость... В остальном он был всё таким же любителем "поговорить по душам". Поэтому буквально вцепился в Иванова- слушателя. Не отпускал, предлагал отметить встречу... Олег рассказал, что из магазина его давно "вытурили". "И х-х... с н-ними, п- п-перекантуемся... У меня т-теперь с-служба — во! — подкрепил он похвалу своей работе поднятым вверх большим пальцем. — К-к- кочегарю в угольной к-котельной. Ч-чумазая работёнка, зато — с- сутки ч-через трое, и башляют нормально: сто п-пятьдесят в месяц. Работу ищёшь? Д-давай к нам, м-место есть: мой н-напарник т- только что уволился".
    Иванов согласился на предложение не раздумывая. Немного настораживала высокая заработная плата: в чём подвох, если так много платят?.. Однако Иванова очень устраивала работа на восемь суток в месяц, и на следующий день он отправился в отдел кадров "Объединения котельных ...ского района". На работу его приняли сразу и без лишних вопросов, что при перерывах в стаже по его Трудовой книжке тоже было подозрительно. Почему на должность истпника в кочегарку оформляют не глядя, почему на работе держат законченных пьяниц и иногородних без городской прописки, стало ясно, когда он пришёл в котельную знакомиться с местом работы.
В восьмидесятых годах Ленинград перешёл почти повсеместно на отопление современными чистыми газовыми котельными. Но к зданиям, которые стояли в стороне от магистральных газопроводов, трубы всё не прокладывали, и эти дома отапливались по старинке: котельными, работающими на мазуте или на угольном топливе. Котельная, где Иванову предстояло кочегарить, снабжала теплом жилой дом, стоящий в ста метрах от Московского проспекта.
    Кочегарка занимала глубокий, с низкими потолками подвал дома. Вход в котельную шёл с грязного, захламленного двора. Вход, прикрытый разболтанными в петлях, проржавевшими железными створками дверей, походил на лаз в звериную нору и навевал мысль: не это ли вход в Преисподнюю. Сравнение становилось оправданным, когда, — чтобы пригнувшись войти через полураскрытые створки, - вам приходилось спускаться по наклонной тропинке, вьющейся между двумя горами угля, припорошенного снегом, и вы видели багровые отблески пламени, которое вырывалось из топок котлов внутри кочегарки.
    За дверями находилось первое, главное, помещение котельной — длинный узкий коридорчик, чёрный от сажи на стенах, на потолке, на усыпанном влажным антрацитом земляном полу. Главным помещение считалось потому, что в нём стояли котлы — сердце всякой котельной. Котлов было пять. Старинных, чугунных, в рост человека. За рыжими от старости заслонками допотопных агрегатов бушевал сине-жёлтый огонь. К топочной с её котлами примыкала насосная — просторное помещение с никогда не высыхающей лужей на полу. Над тёмной водой лужи вились, изгибались под разными углами трубы с приваренными к ним манометрами. Воду по трубам гнали стучащие, плюющиеся водой насосы. Помимо труб над лужей шли, изгибаясь, дощатые мостки, конец которых упирался в порог полуметровой высоты двери. Эта дверь вела в третье, последнее помещение кочегарки — бытовку: каморку для отдыха, душ и туалет.
    В наставники Иванову определили кочегара с трёхлетним стажем Тимофея. Тимофей, громоздкий, светлоголовый, добродушный деревенский парень, встретил новичка у котельной. В задачу наставника входило научить нового истопника обращаться с котлами, а также — подстраховать на случай, если запойный Олег возьмёт и не явится утром.
     Тимофей сказал, что кочегаров предыдущей смены он уже отпустил.
     Они покурили в ожидании Олега. Тот не появлялся. Тимофей махнул рукой и повёл Владимира в котельную. В узеньком коридоре, где стояли котлы, Тимофей задержался. Поочередно открыл все пять топок, в которых шумное пламя бойко пожирало недавно заложенный в них уголь. "Следующей смене, — объяснил он, — котлы сдаются вычищенными и загруженными свежим углем. Новое дежурство начинается с заготовки топлива на все сутки. Сходи переоденься, и приступим". Когда переодевшийся в рабочую одежду Иванов вернулся из бытовки, они вышли на улицу.
     У частично развороченных горок угля, высившихся у входа в кочегарку, стояла сваренная из толстых листов железа тачка. Тимофей показал, как крошить ломом смёрзшийся в глыбу антрацит, а затем загружать его в тачку широкой совковой лопатой. Немалая сила и ловкость требовалась, чтобы, балансируя вырывающимися из рук рукоятками, скатить гружёную тачку вниз, через узкий дверной проём к котлам.
     Дело показалось нехитрым, и следующую тачку Владимир самоуверенно взялся вкатить сам. На уклоне тяжеленная тачка разогналась, её единственное колесо съехало с направляющей доски, и тачка, едва не убив Иванова задравшимися рукоятками, опрокинулась. Незадачливому вознице, под смех наблюдавшего сцену наставника, пришлось загружать высыпавшийся уголь обратно. С третьего захода Владимир всё-таки обрёл сноровку, и наставник и новичок по очереди гоняли тачку к котлам. Возле каждого котла уже громоздились изрядные кучи антрацита, а наставник подгонял и подгонял мокрого от пота ученика.
     —Давай, давай!.. Ну-ка, неумеха, дай подмогну, — посмеивался Тимофей. — Во, теперь — хорош, на целую смену хватит, — возвестил он наконец, вытолкнул тачку наружу и весело посмотрел на тяжело дышащего Иванова. — Упрел? Ничё, обыкнешь. Уголёк, следо- ват, заготовили, так что до завтрева, до семи утра, делов, почитай, никаких теперь. Окромя как подбрасывать и ровнять, — окал Тимофей, переставляя иногда ударения в словах на свой лад. — Ровнять еле дот так. Берёшь "шуровку". — Он поднял лежавшую между котлами двухметровую кочергу, которая, в отличие от обычной кочерги, заканчивалась не крюком, а приваренной к концу толстой железной палки широкой прямоугольной пластиночкой.
      Надев брезентовые рукавицы, Тимофей открыл одну из топок. Сунул шуровку в пышущее жаром жерло и начал елозить пластинкой на конце кочерги по горящим угольным комкам...
      —И ровняешь, от так, от так, — приговаривал он в такт своим движениям.
      Уголь после рыхления вспыхивал, разгорался ярче, веселее. Тимофей прошуровал остальные котлы, бросил на пол раскалённую до красна шуровку и выпрямился.
      —Теперича — порядок! — улыбаясь по-детски открытой улыбкой, провозгласил он. — Считай: треть своих делов за сутки отмантулил. Топки работают — забота у тебя: посматривать да уголька каждый час подбрасывать. Промеж этого, хошь — храпака дай на часок, хошь — газетку почитай.
      Наставник выудил из кармана своей робы пачку "Примы", выбил из неё сигарету и протянул пачку Владимиру.
      —Бери, закуривай, — сказал он, выбивая сигарету и для себя.
      От сигареты Иванов из почтительности не отказался, не стал объяснять, что курит исключительно "Беломор".
      —Может, в бытовку лучше пойдём? — предложил он, прикуривая от зажигалки наставника.
      —Неа. Бечь надо. Я отсюдова уж третьи сутки не вылажу: работать некому, меня и пихают... Я даже умываться не буду, дома: недалече отсюдова живу... А корешок твой загулял. Ничё, проспится
—прибегёт. Бывает у него это. — Тимофей щёлкнул ногтем по горлу.
—Олег, ваще, работник спорый. Когда не пьёт, по двое суток, бывает, вкалывает за отсутствующих. Начальство-от и терпит его. Ну, бывай!
    —Уходите? — заволновался Владимир. — Как же я тут один? Отдохнёте, приходите, пожалуйста!
    —Обязательно, наведаюсь, не беспокойся. И днём. И — к ночи, и — утром завтра, подмогнуть тебе смену сдать. И ещё, слышь, ты это... Ну... у Олега припадки бывают, так ты, это, не струсь... Прижми его и держи — припадок вскорости проходит...
    Тимофей ушёл.
    Владимир потоптался у котлов. Заглянул — будто знал в этом толк — в озарённые жёлтым пламенем топки... Вроде всё, как надо. Проверив манометры в насосной, ушёл в бытовку.
     Комната отдыха истопников представляла собой крошечную, два на три метра, каморку. Нехитрая её мебель состояла из обитого кожзаменителем топчана с торчащей из многочисленных дыр ватой. Школьного письменного стола, под который вместо ножек были подложены четыре кирпича. Двух допотопных стульев, стянутых, чтобы не развалились, верёвками. Обмотанного изолентой битого-еребитого телефонного аппарата. Голые, неопределённого цвета стены, покрытые угольной пылью.
     Через закрытую дверь в бытовку доносилось глухое тарахтенье насосов. Кроме этого тарахтения тишину каморки нарушал отдалённый шум улицы. Уличный шум проникал в комнату отдыха через напрочь забитый фанерой проём окна в стене над топчаном. В середине фанерного листа был вырезан маленький квадрат — форточка, державшаяся на прибитых к ней полосках резины.
     Интересно, что за окном? Узнать это стоило; Иванов перегнулся через мешающий подходу к окну топчан, открыл форточку и, подтянувшись вверх, выглянул наружу.
     Окно бытовки находилось почти на уровне земли. Из форточки открывался вид на небольшой сквер в два десятка деревьев и безлистые ветки кустов позволяли увидеть проходивший в ста метрах от дома Московский проспект. По проспекту проносились машины... В вышине, в просветах между голыми ветвями деревьев синел кусочек далёкого неба... В его синеве мелькнула и пропала из поля зрения вытянутая в длину серебристая капелька — самолёт... Не сидит ли в этом воздушном лайнере Саша Соболев, направляющийся в очередную командировку и потягивающий в данную минуту тайком от стюардессы коньячок из втихаря пронесённой на борт плоской фляжки? "Сделай глоточек за меня, Сашка. Ты — там, а я здесь, спустился на землю, даже, если быть точным, под землю", — усмехнувшись без тени горечи, скаламбурил Владимир.
     Закрыв форточку, Иванов ещё раз окинул взглядом убогую комнату отдыха. Шум моторов за стенкой не мешал, наоборот — подчёркивал стоявшую в каморке тишину, и Иванову уже начинало нравиться здесь, в кочегарке. Хорошо было и то, что не пришёл Олег: можно было подумать, пописать...
     Через несколько минут стол был застелен газетами, поверх которых Владимир разложил принесённые с собой "Житие", чистую бумагу, авторучку и незаконченную главу "Гения", в которой описывалась жизнь протопопа Аввакума в Пустозерской тюрьме. Когда необходимое для работы было приготовлено, новоиспечённый ис-топник, не обращая внимания на чёрные от угольной пыли пальцы, закурил и начал перечитывать последние страницы незавершённой главы...



  1 рожиц - сорванец
  2 поруб - полуземляная, полудеревянная тюрьма для преступников.

  3 отрывок из "Жития Аввакума". Анастасия Марковна, жена, родила Аввакуму девятерых детей, была верной спутницей мужу на его мученическом пути.
  4 Дом священника в те времена числился за сельской общиной, так что дети его по закону лишались права пользоваться им.
  5 Дьякон - первая ступень церковной иерархической лестницы.
  6 малакия - разврат.

        7 протопоп - обиходное от протоиерея. Протоиерей - старший священник.
        8 "и лутче един... "- из книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова, ХVI,3.

        9 Знаем мы этаких-то ... — слова из Жития протопопа..."
       

  10 В ссылку Аввакума отправили в сентябре 1653. На то время в его семье было четверо детей, три сына и дочь (все — от пяти до девяти лет). В Сибири Анастасия Марковна родила ещё одного сына, который из-за тягот походной жизни умер.
  11 Дауры (Даурия) - старое название местности на восток от озера Байкал.
  12 Афанасий Филиппович Пашков - енисейский воевода. Пашков, - в год (1655) прибытия в Енисейск Аввакума, - царским указом был отправлен во главе отряда стрельцов и казаков в Даурию осваивать земли, лежащие на Амуре. Человек смелый, энергичный, Пашков вместе с этим был крайне жесток с подчиненными ему людьми.
  13 Распоп - лишённый сана священник, расстриженный поп. Аввакума действительно перед ссылкой расстригли.
  14 "Брацкой..." - Братский острог располагался в месте впадения Оки в Ангару.
  15 Родион Стрешнев - в то время окольничий при дворе, ведающий Сибирским приказом. Был посредником в столкновениях Никона и Аввакума.
  16 Фёдор Ртищев - влиятельный человек при дворе, постельничий царя.