Книга первая. Глава 11

Александр Ефимов 45
                11


                Светит лампа вполнакала,
                В полночь выползет паук...
                И вино в тисках бокала,
                И стишки, и весь досуг.
                Этой комнаты-пенала
                Не откроет вскрик: Ау!,
                Не опустит стены вровень
                С шумом жизни молодой.
                Эхо на руки и брови
                Упадёт со штор звездой,
                Упадёт и обескровит,
                И осыплется слюдой...
                Страх потребует распада,
                Но, таинствен, как монгол,
                Прилетит и сядет рядом,
                Как прирученный щегол,
                Одиночеству награда —
                Вдохновляющий глагол.

                (В. Иванов)

    Кофе в Сайгоне варили лучше, чем в дорогих ресторанах, где ему доводилось чуть ли не ежедневно сиживать. Первые два года работы в Худфонде он между делами забегал в кафетерий, на третий перестал: закрутили встречи с заказчиками, с коллегами по отделу, выставки, обмывание удачных (в процентном смысле) «сделок», подношения в конвертах. Преградой к посещению Сайгона стало и новое местожительство в удаленном от центра города районе.
Иванов отодвинул опустевшую чашку и стоял у столика, задумчиво скользя глазами по залу. Приподнятое и деловое с утра настроение переменилось на грустное... Сайгон напомнил Владимиру то, каким он был пять лет назад. Сердце защемило. Если быть искренним, счастливым он был тогда. Да, теперь он может позволить себе очень многое, а в душе... Денежное, с его дозволенными и недозволенными удовольствиями, существование делало его с каждым днём всё равнодушнее. Он осознавал, что превращается в обычного, с примитивными потребностями двуногого. Психический дискомфорт? Вылечим, нет проблем. Вот примем соточку выдержанного коньяка, вызвоним девочек, и — образуется. Иванов вздохнул и пошёл ещё за одним кофе.
    Стоя в быстро продвигавшейся очереди, он увидел, как в кафе вошёл Ктор. Поэт пристроился к первому от входа столику, навалился на его поверхность локтями и застыл, глядя куда-то в пространство. За те годы, что они не виделись, Ктор внешне заметно сдал. Морщинистое лицо с нездоровой кожей... Под глазами синие круги. Раньше неизменно элегантный сейчас Ктор выглядел неряшливым. На потрёпанном плаще недоставало трёх пуговиц... В отличие от других литераторов тогдашнего андеграунда стихи Ктора понемногу печатались. Небольшие их подборки встречались Владимиру в литературных журналах. Писал Ктор крепко, профессионально, но и только. Поэтому на Кторовы публикации не было в прессе ни критических статей, ни восторженного шума. Для честолюбивого Ктора, это, наверное, ещё хуже, чем если бы его не печатали совсем. Иванова не тянуло подходить здороваться со стихотворцем. Однако, поэт мог знать, как дела у Степана, у Игоря Соломина, с которыми Владимир все эти годы тоже не встречался. Очередь подошла и, взяв не один, а два двойных, он направился к приятелю. Поставил чашки на стол и поздоровался.
   -А, это ты. Привет! — бросил ему Ктор неприветливо. — Где пропадал?
   -Я на новой работе. Дела, командировки...
   -Угу. Приподнялся, вижу, - окинул собеседника оценивающим взглядом стихотворец.
   -Как тебе сказать?.. В какой-то мере, да. Кофе будешь? — спросил Владимир, отметив, что его визави судя по перегару мучается похмельем.
Не откажусь, спасибо! — буркнул Ктор, схватил чашку и проглотил горячую жидкость залпом, словно спиртное. Помолчал, потом равнодушно спросил:
   -А пишешь?
   -Нет.
   -Вот это одобряю, - оживился стихотворец. — Поделись, как у тебя хватило духа избавиться от этой заразы?.. Хотя, какое это имеет значение?.. Вообще, какое имеет значение всё в этом кривом мире?
—Он невесело усмехнулся, затем в лоб, презрительно, грубо, спросил: - Несколькими рублями не ссудишь? Напиться хочется...
   Хотя равнодушная и довольно циничная реакция Ктора на его отказ (якобы, отказ) от писательства покоробил Иванова, вида он не подал. Злым стал Ктор. А ведь, помниться, со скрытой завистью хвалил некоторые его стихотворения. Достав бумажник, Владимир положил перед стихотворцем три десятирублёвые купюры.
   -Хватит?
   -Ого! Ещё как! — повеселел Ктор и убрал деньги. - Вы, батенька, сущий Крез. Выручили, спасибо. Ну-с, побегу, замочу предательницу Музу в благородном напитке водке за три рубля...
   -Постой. Расскажи, как там Игорь Соломин, как Степан.
   -Разве ты не в курсе?.. Эхе-хе, в счастливом мире живёшь, брат. Спёкся Игорёшка Соломин, в сумасшедшем доме он. А Степан наш... Нет его больше. Там он, - ткнул вверх пальцем Ктор. — Не выдержал мальчишка, с собой покончил... Бросился в пролёт лестницы с высоты пятого этажа. Я тогда с ним был, мы из гостей шли. Когда он через перила-то перепрыгнул, я среагировал: попытался поймать его... Не успел. Милиции наехало! Меня в ментовской всю ночь промурыжили... Так-то вот, Крез. Ладно, муторно мне, прощай ...
   -Ещё минутку, Ктор!.. Степан, значит, погиб... А Игорь? Что с ним, в какой он больнице?
   -Что с ним, спрашиваешь?.. А что с нами писаками бывает? — проговорил стихотворец уже на ходу. — Рехнулся. Лежит, кажется, на Пряжке. Я к нему не ходил: у меня у самого того этого...
   «Степанушка, Игорёк, товарищи мои светлые, как же вы так? - мысленно оплакивал друзей Иванов, шагая по Владимирскому к дому, где был прописан. Потом, опомнившись, одёрнул себя: - Погоди, Соломин живой, горевать о нём преждевременно: мало ли почему он в психиатрической...» - Не успело последнее соображение успокоить его, как расстроила новая мысль: не накаркал ли он на друга беду своим «Поэтом», в котором прототип Игоря Соломина сходит по сюжету повести с ума. Это предположение заставило Владимира остановиться. И прежде чем двинуться дальше, он долго уговаривал себя, что влияние художественной книга на живущего человека маловероятно.
   Ноги прекрасно знали дорогу и несли Иванова сами. Почему-то ему захотелось переночевать сегодня по старому адресу. По его теперешнему месту жительства, в уютной квартире, которую ему сдал один знакомый, уехавший на заработки на Север, Владимира как всегда ждали непрерывные звонки девушек, звонки товарищей по работе, заказчиков, художников. Приглашения на презентации, на выставки, на вечеринки, и ещё, и ещё звонки, - светская в общем круговерть. Круговерть, признаться, не лишённая приятности. Совесть, в свете полученных только что печальных известий протестовала вести сегодня хмельную светскую жизнь. Окунаться в «красивую» жизнь, принесённую наличием денег и не низкого общественного положения, было бы кощунством к памяти о Степане, да и Соломина тоже... Кроме того, не помешает немного отдохнуть от суеты и сумбура нынешнего бытия. Хорошо и то, что мама уехала в санаторий для ветеранов войны и блокадников. Так что дома его ждут покой и тишина.

   Не магнитная ли сегодня буря? День какой-то... наперекосяк. Во всяком случае, эта, вторая половина дня, - размышлял Иванов, доедая обед в ресторане «Тройка». Что-то с ним не то сегодня: ведёт себя не так, как привык вести себя последние годы. Этот спонтанный заход в Сайгон. Это непонятное решение ночевать в своей коммуналке... Не поехал на такси, пошёл пешком от кафетерия, хотя и недалеко идти. За обедом, вон, водки даже не выпил, а немного алкоголя за обедом в ресторане, стало у него ритуалом, образом жизни преуспевающего человека... В глубине души, он конечно знал, в чём дело: ему обрыгла «красивая» жизнь.
   Коридор их коммунальной квартиры, как всё, не имеющее хозяина в единственном лице, приходил в запустение: перегоревшая лампочка, лопнувшие во многих местах обои, разбитый телефонный аппарат, кое-как скрепленный изолентой. С этим запустением неожиданно и резко контрастировали обитые синей кожей двери, ведущие в комнаты Ивановых. Радовала глаз новыми обоями, вешалкой, шкафом, высоким холодильником и прихожая. Разительно отличалась от прежней также - комната Владимира. Как только пошли левые деньги, он начал приводить жильё в порядок: сделал ремонт, обзавелся дорогой мебелью, купил лучшие по тому времени телевизор, стерео систему, собрал коллекцию редких книг.
   Шторы на окнах, портьеры на дверях, кресла, журнальный столик, красивые письменный стол, настольная лампа, торшер, изящные безделушки делали помещение удобным и уютным.
   Последний раз он навещал маму три месяца назад, и все предметы в комнате покрывал заметный налёт пыли.
   Пришлось переодеться и основательно поработать влажными тряпкой и шваброй. Приняв после уборки душ, он позвонил в справочное психиатрической больницы на Пряжке... «Больной Игорь Соломин есть, лежит на... отделении, самочувствие нор-мальное, впускной день завтра с 16-ти до 18-ти...» Владимир записал номер отделения и часы приёма посетителей. Теперь можно было попить чаю, отдохнуть, собраться с мыслями: день от перелёта из Архангельска до мастерской скульптора, Сайгона со страшным известием об участи Степана, выдался длинный, тяжёлый.
    Привыкшему к бытию в отдельной квартире, ему было не слишком комфортно идти кипятить воду на общей кухне. Присутствовавшая там Сусанна Семёновна кормила ужином своего очередного не то мужа, не то сожителя. Девичьи иллюзии уступили место беспощадным законам реальной жизни. С мечтами о богатом иностранце соседка рассталась. Её новая половина походил на забитого бездомного щенка даже своей комплекцией: маленький, худой, прилизанная головка на тонкой шее.
    Годы и Сусанну Семёновну не пощадили: растолстела, обзавелась двойным подбородком, картофелеобразный нос увеличился и утонул в напиравших на него рыхлых щеках... Соседка стала точь- в-точь такой, какой он описал её в образе мачехи в «Поэте». «Не балуете, Владимир Никитич, квартиру своим «высоким вниманием», - злобно проворчала Сусанна в ответ на его «Здравствуйте». После чего, ничуть не стесняясь соседа, продолжила пилить несчастного супруга:
    -Претензии ещё у него, говнюка! Я каждую копейку считаю, а ты, сволочь, зарплату пропиваешь. Будешь одни макароны жрать, раз так. Не заработал на мясо. Давись вот макаронами и хлебом без масла, - бросила она тарелку перед притулившимся у кухонного стола мужчиной. — И заруби на носу: ещё раз выпьешь — в милицию сдам.
   -Шейсят рублей я же ш тебя отдал! — попытался отстоять независимость бедняга. — Нам, грузчикам, в энтот раз мало начислили... И што выпил-то, а? Полстакана!!! А ты крик подняла. Охота ведь с корешками посидеть, побухтеть за жизнь.
    - С корешками! — высмеяла его свирепая баба. — Ишь он, мозгляк! Друг у тебя один — я, понял? Чтобы как шёлковый был, или выметайся вон!

    Родные стены действовали умиротворяющие. Крепкий чай взбодрил, усталость сменилась лёгкостью в теле, а в настроении — предчувствием каких-то неотвратимых перемен. Откинувшись на удобную спинку кресла и докуривая первую после чая папиросу, он посмотрел на свою старенькую пишущую машинку, стоявшую на сверкавшем полировкой письменном столе. Неожиданно его охватила ностальгия по тем нелёгким, но вдохновенным часам, проведённым за её клавиатурой. Он пересел на стул у стола, снял крышку машинки и пробежался пальцами по буквам на клавишах... Рычаги механизма знакомо щёлкали, ударяя по резиновому валику... Ногам, протянутым под стол, что-то мешало... Ах да, это чемодан с рукописями! После ремонта чемодан пришлось переместить сюда, под стол.
    Владимир встал, отодвинул стул, выволок чемодан на свет и, сев в кресло, открыл крышку... Папки, блокноты, стопка дневников, - всё лежало в том же порядке, в каком было положено пять лет назад. Он закурил и, откинувшись на спинку, задумчиво скользил взглядом по тетрадям и папкам в раскрытом чемодане. «Стихи», «Рассказы», «Наброски», «Поэт», - Ни одну из этих папок просмотреть желания не возникло. Другое дело — дневники. Он наклонился и наугад вытащил из середины стопки одну из толстых тетрадей в коленкоровой обложке. Оказалось, это — дневник за тысяча девятьсот семьдесят девятый год.
   Разноречивые чувства испытываешь, когда читаешь собственные дневники многолетней давности. Знаешь: это — твои мысли, а воспринимаются так, словно чужие. На наугад открытой примерно в середине тетради странице, наискосок листа, большими корявыми буквами (пьяный, что ли был в тот день?) было написано: «Тяжело! Как же непереносимо тяжело!.. Да так, что кажется нет больше сил идти дальше. Но я не остановлюсь. Клянусь, что не остановлюсь никогда!.. Всегда и навсегда — вперед!.. Устал, больной, измучен, всё равно — вперёд!.. Подводят ноги? Вперёд ползком... Даже на пороге смерти, зная, что это последние твои часы на земле, - вперед!»
    Содержание, смысл прочитанного ворохнули сердце, устыдили. Иванов закрыл дневник и бросил его обратно в чемодан. Покачал головой. Раскурил новую папиросу... Сколько в нём тогда было наивности и... глуповатой, прямо скажем, патетики! И тут же возразил себе: зато были и искренность и юношеский благородный пыл. Такие, каких не имеется у сегодняшнего тебя, сытого, развращённого неправедными деньгами...
Что хорошего сделано тобой за последние пять лет?.. Ни-че-го. Деньги (и эти, кстати, почти прогуляны)? Пустота они - деньги. Неплохая конечно вещь, но для тебя од¬ного. Стихотворение, картина, научное открытие, художественная книга, - они для всех, и, я думаю, - для всей Вселенной. Одним словом, хватит, наверное!.. Подурил, побездельничал, попутешествовал, поразвлекался, и — довольно. Возвращайся к тому, что в душе считаешь действительно настоящим и ценным: к поиску, к творчеству. Возьмись написать что-нибудь большое, роман, например. Потому что, заработай хоть миллиард, он и роман не сопоставимы: роман на весах вечности — кое-что, миллиард — ничто.
    На душе стало светло-светло, ярко, весело. И впервые за много лет Иванов вздохнул свободно. Решение вернуться к прежнему об¬разу жизни пришло, конечно, не сиюминутно. Оно зрело в нём давно. Недовольство тем, что он делает что-то не то, появилось уже на третий год работы реализатором. Оно жило в нём и тогда, когда он сидел за обильно сервированным столом в ресторане и когда мотался из конца в конец страны, останавливаясь в лучших гостиницах областных и районных городов... Именно это недовольство и привело его сегодня к решению положить конец так называемой «красивой» жизни. Значит, сегодняшний день не случайно шёл так необычно, не случайны ни заход в Сайгон, ни ночёвка здесь, на Загородном.
   -Ца-а, бу-бу, ца... - вырвали Иванова из размышленй странные звуки, зазвучавшие вдруг в тишине его комнаты.
    Источник звуков находился в противоположном конце комнаты, у входной двери. Владимир прищурился: вперившись в него какими-то неосмысленными, без выражения глазами, на Владимира глядел ужасный, крошечного роста уродец. Маленькую головку на тощей шейке поджимал горб, торчащий из разноуровневых плеч. На синем личике сидел носик-блямбочка, не имеющий и следа обычной человеческой переносицы.
    Испугавшийся было, Иванов успокоился. Вспомнил, что соседка Антонина растит больного ребёнка, мальчика. Ребёнок, видимо, забрёл к нему через оставленную открытой дверь в коридор. Мальчик! Сопящее, пускающее слюни существо, топчущееся у двери, назвать мальчиком, вообще человеческим ребёнком, было нелегко.
    -Ц-ца, бу-бу, бу... - в очередной раз слетели с бесцветных губ уродца нечленораздельные звуки.
    Поборов брезгливое чувство, Иванов встал и медленно, так, чтобы не напугать, приблизился к ребёнку.
    -Здравствуй, малыш! Дядя двери забыл закрыть, ты к нему и зашёл, - ласково говорил Владимир. — А как тебя звать, малыш?
    -Ц... ц... сщсу-уу...
    -Не выходит назваться? Ничего страшного, не волнуйся, малыш. У меня что-то вкусненькое для тебя есть... Любишь сладкое? — играл Владимир голосом. Отступил к журнальному столику и порылся в валявшейся на нём сетке с купленными перед приходом домой продуктами. Найдя шоколадку, он протянул её гостю. — Вот, возьми. Это шоколад, вкусный!
    -Курций?! — проревело в коридоре за стеной. — Ты где, чтоб тебя?!
    В тембре пьяного рёва слышались хорошо знакомые модуляции: Антонина, - узнал соседку Иванов.
    При звуке голоса родительницы ребёнок задрожал и «спрятался»: присел на корточки, сделав ручонками «домик» над головой.
    Владимир растерялся. Он не знал, как следует вести себя в создавшейся ситуации.
    Ситуацию разрешила мамаша. Она ворвалась в комнату. Смерила хозяина свирепым взглядом и накинулась на всхлипывающего малыша:
    -Ты к этому мудаку Иванову припёхал, засрун? Получи за это, - шлёпнула Антонина ребёнка по спине. — Сюда, чтоб ни ногой, Курций,понял?
    Смотрелась соседка старуха старухой. Спина сгорбилась, кожу на лице покрывали морщины. Полинявший, в дырах, халат и торчащая из-под него грязная комбинация низводили женщину до уровня вконец опустившегося человека.
     -С этой квартирой я ещё разберусь! Покажу, кто здесь хозяин, - уведя ребёнка с собой, оглашала Антонина коридор коммуналки истерическими восклицаниями.
     Наружную дверь — на задвижку... Дверь из комнаты в прихожую — плотно прикрыть... За двойными дверями звуки внешнего мира стали глуше. Иванов вернулся в кресло, вытянулся в нём и положил затылок на высокую спинку... Хамское поведение соседки не испортило настроения; на какой-то миг внутри шевельнулась жалость к несчастному дитя. Он прогнал её, и вскоре забыл об Антонине: в его жизни предстояли слишком серьёзные перемены...
    Начав работать в Худфонде, он выбросил из головы мысли о предназначении художника и свои предположения о влиянии на его судьбу гипотетических высших сил.
Жил не задумываясь, старался во всём походить на обычного человека, плыть, как большинство, по течению. Сегодня остановился. Задумался, и старый настрой, оказалось, по-прежнему жив в нём. Первое сомнение, которое ему пришло на ум, это — правильно ли он поступает отказываясь от лёгкой жизни ради мучительной — творчества. И вообще, это — его решение, или всё решено без него: «Там»? То есть, «Там» постановили: Иванов обязан произвести такую-то работу. Что же касается того, во что обойдётся эта работа индивидууму «Иванов», «Там» в расчёт не принимается. Хорошо, допустим, никакого «Там» нет, или «Там» есть, но в нём никого нет, а это, только что принятое решение — моё собственное. Ладно, давай оценим все последствия этого решения. Итак, ну, сочинишь ты стишок, рассказ, роман, пусть хоть гениальные... И что? Что это изменит в мире, в тебе самом или — в ходе истории?.. На первый взгляд — ничего. Тупик?.. Что же, попробуем зайти с другой стороны... Словесное творчество, что это такое?.. Ну-у, как сказать? Наверное, не что иное, как игра ума. Ага, игра ума, а не сочинительство само по себе... То есть, то (я имею в виду «игру ума»), что доставляет тебе особое, ни с чем не сравнимое наслаждение. Получается: не ради сочинительства, а ради игры ума я хочу пренебречь спокойной, сытой жизнью... Ну а что же такое - игра ума? (Как бы не запутаться в собственных рассуждениях, чёрт побери!)... Игра ума — хм... Это, вероятно, фантазии, мечты, предположения, воображение, сбор и накопление фактов о себе, вселенной, о людях, сопоставление фактов, а затем, на основе фактов — вывод. Игра ума, - уточним, - обобщение своих и полученных другими знаний, информации, - это раз. Дальше — обдумывание информации - два. Три — усилия интуиции; догадки, пришедшие благодаря этим усилиям... А эти три этапа должны привести (в идеале) к прозрению и, в итоге, к — познанию. Познание! Не Оно ли — смысл жизни?.. Не для счастья рождается и живёт человек, а для познания. Во имя Него — искусство, наука, цивилизации. К Нему стремятся преследуемые, уничтожаемые и обыкновенной, и власть имущей чернью, пророки, философы, писатели, учёные, таща за собой ленивое людское стадо... Но зачем это делается?.. Затем, что за гранью Познания что-то есть!
    Мысли текли плавно, мощно, широко... Журчали, как быстрый весёлый ручеёк. Вздымались, как высокие волны океана в шторм. Так вольно, так интересно не думалось много лет, и Владимир испытывал наслаждение от самого процесса размышлений. Мыслить — его судьба, и никуда от этого не деться. Что ж, принимается! Ну а возвращение блудного сына следует отметить. Чисто символически.
   Мини-бар скрывался в красивой тумбочке, на которой стоял его новый телевизор. Подсветка, загоравшаяся, как только распахивались дверцы, осветила бутылки с ромом, ликёром, коньяком, редкими винами. Выбор пал на сухое полусладкое... Налитое в хрустальный высокий фужер вино переливалось пурпурными красками. Иванов пригубил вино и поставил фужер на журнальный столик. Закурил, улыбаясь своему настроению, покою, цветным бликам от зажженного торшера... Итак, он снова в своей келье, сути которой не меняет, то, что она сейчас так богато обставлена. Да, он покидает суетное существование ради добровольного заточения... В душе загадочным образом переплетались противоречивые чувства: и радость, и сожаление, и жалость к себе и какая-то прозрачная печаль... Лампочка торшера вдруг мигнула. Свет стал тусклым... Напряжение в сети что ли упало?.. Боковое зрение ухватило какое-то движение: по стене над письменным столом перемещалась чёрная точка... Да это паук! Паук, вино, лампа вполнакала... «Светит лампа вполнакала. В полночь выползет паук. И вино в тисках бокала и стихи, и — весь досуг...» - зазвучали в голове Иванова строчки нового стихотворения, навеянного его сиюминутным настроением. Рифмы, строфы шли и шли, только успевай записывать. И он записал. Пятнадцать минут и стихотворение сложилось целиком, да так, что не нуждалось в правке... Первые стихи после пятилетнего перерыва. И очень приличные. Лучшие, пожалуй, из сочинённых им раньше... Приятно, конечно, то что он в состоянии писать так, но он будет отныне запрещать себе заниматься поэзией. Какими бы они ни были хорошими, стихами не выразить всего того, что внутри, что накоплено о себе, о мире, о людях. По-настоящему раскрыться можно лишь в прозаическом произведении большого объёма — романе.
    Какой, о чём будет роман, Иванову было известно. Не прими он трусоватого решения бросить сочинительство и пожить спокойной жизнью, роман, вероятно, был бы уже написан. Ещё во время написания повести «Поэт» он задумался о схожести характеров и судеб Игоря Соломина и протопопа Аввакума, об их беспримерной смелости жертвовать собой во имя поставленной цели. Тогда-то и родилась у него идея написать серию художественных книг-исследований о мыслителях с трагическими судьбами. Рас¬смотреть их жизни под его, Иванова, углом зрения: философы, большие писатели и мыслители не властны распоряжаться собой по своему усмотрению. Они — посланники Небес, учители, просветители человечества.
Первым в задуманном цикле книг должен был стать роман об Аввакуме.

    Машина Саши Соболева, подержанная двадцать четвёртая «Волга», обычно стояла у выхода из Худфонда на набережной Мойки. Поэтому, если друзьям случалось встретиться в отделе, Владимир уходил с Соболевым этим путём: на Мойку. Весна стремительно преобразовывалась в лето. На улице было солнечно и жарко. Выйдя из Худфонда, друзья, чтобы не париться под прямыми солнечными лучами, пересекли дорогу и остановились на набережной в тени высоченного тополя.
    -Уходить с такой работы! Ты отдаёшь себе отчёт, что делаешь? — продолжая начатый ими ранее разговор, горячился Саша. Не дождавшись ответа на вопрос, он принялся перечислять достоинства реализаторской службы: свободное время, солидные доходы, маши¬на и кооперативная квартира, на которые можно быстро накопить при их заработках.
    Владимир, улыбаясь солнечному свету, слушал друга рассеянно.
    -Сейчас же возвращайся в отдел и забери заявление об увольнении! — потребовал Соболев.
    -Нет, - переключив внимание на друга, покачал головой Иванов. — Знаешь, что я понял? Не для меня это — делать деньги. Скучное, оказывается, занятие, пустое... Хотя, должен признаться, я на днях пришёл к парадоксальному умозаключению, неожиданному для меня самого: не влеки меня сердце к сочинительству, второе, чем я мог бы заняться с душой — это научная работа, причём науки - точные: математика, физика. Ну а уж если не первое и не второе, тогда да — делать деньги. Как видишь, почётное третье место уступаю деньгам. Такая и только такая очерёдность, потому что совместить писательство и зарабатывание денег каким-нибудь параллельным делом невозможно. И вообще, писатель должен быть бедным, в начале своего пути, по крайней мере...
    -Ну, развёл демагогию! Ты, случаем, не ненормальный?
    -Может и так, как посмотреть, - пошутил Владимир. — А вот твоё «ненормальный» меня заинтриговало. Смотри: если сместить ударение, а также написать частицу «не» отдельно от прилагательного, получится — «не нормальный», то есть вне нормы, иной, не такой как все. Забавно, да?
    -С точки зрения стилистики — пожалуй. Однако, на всякий пожарный, согласись, что от «не нормального» до «ненормального» дистанция минимальная, и ты её, по-моему, быстро, и неизбежно сокращаешь, а?
    -Какой же ты у нас проницательный! — рассмеялся Иванов.
    -Ум не пропьёшь, во всяком случае, в одночасье! — постучав себя по голове, хохотнул и Соболев, помолчал и спросил: - Деньжат- то, сколько-нибудь серьёзных, скопил?
    -Не очень. Не умею копить. Месяцев на пять на безбедную жизнь хватит, а там, глядишь, издадут что-нибудь из моих «бес¬смертных» сочинений...
    -Свои стихи имеешь в виду?
    -Не их, стихи вряд ли напечатают, серьёзную прозу о современной жизни — тоже. При нашей советской действительности больше всего шансов быть опубликованной — у книги на историческую тему. Я задумал под видом исторического романа протолкнуть в свет кое-какие из своих крамольных идеей. Роман о жизни протопопа Аввакума хочу написать. Тебе это имя говорит что-нибудь?
    -Издеваешься? — вспылил Соболев беззлобно. — Я, так, на всякий случай, историк и искусствовед по образованию, запамятовал? «Говорит тебе что-нибудь это имя?».. Естественно, говорит: Россия семнадцатого века. Церковь, царь, бояре готовят уложение, по которому закрепощение крестьян утвердится окончательно, то бишь это время начала на Руси четырёхсотлетнего гнёта крепостного права. На границах неспокойно. Назревает война с Речью Посполитой. На юге страны идет восстание под предводительством Степана Разина. Царь, нерешительный, безвольный, с головой ушёл в религию. Патриархом Русской православной церкви становится Никон; он начинает церковную реформу, суть коей — исправление порядка богослужений и церковных обрядов по образу Византийской церкви. Народ и духовенство раскалываются на два лагеря: за и против реформ. Самым ярким представителем противников реформ становится священник Аввакум. Противников нововведений называют «раскольниками», позднее — «старообрядцами». Аввакум считается одним из главных основателей движения старообрядчества, которое, в полузадушенной форме, существует как ветвь православной церкви и в настоящее время. Против раскольников начинаются репрессии: их вешают, сжигают на кострах, ссылают в дальние монастыри... Одна история боярыни Морозовой и княгини Урусовой, страстных последовательниц протопопа Аввакума, чего стоит. В борьбе за старую веру обе идут на пытки, на мучительную смерть. Помнишь, конечно, знаменитую картину «Боярыня Морозова»? Ну, каков я?
    -Да-а, Санька, ум, смотри-ка, и впрямь не пропьёшь! — рассмеялся Владимир и спохватился, глянув на часы: - Елки зелёные, я опаздываю...
    -Куда, если не секрет?
    -В больницу, на Пряжку...
    -Ого! Созрел уже, значит! — хихикнул Соболев.
    -А разве не видно?!.. — подыграл шутке Иванов, но тут же посерьёзнел: - Друг у меня в психиатрическую попал. Хочу выяснить, что с ним. У них на отделении посещение сегодня, я и передачу ему уже приготовил, - приподнял он свою битком набитую сумку. — Не знаешь, как проехать в больницу? Забыл расспросить, когда звонил в справочное...
    -Вторая психиатрическая, то бишь — дурдом, располагается на стыке рек Мойки и Пряжки. По названию реки «Пряжкой» стали именовать и больницу. К сведению: река получила своё название от слова «пряжа», - ещё раз блеснул эрудицией Соболев. — На берегах этой речушки в восемнадцатом веке находились прядильные мануфактуры... Больница — на отшибе от транспортных магистралей, прямо до неё доехать нельзя. Отсюда, с улицы Герцена, нужно сесть на автобус «тройка», выйти в конце улицы Декабристов, а там — по берегу Пряжки — минут десять пешком.
    Окрестности больницы выглядели заброшенно. Иванову нравились такие заброшенные, с кусочком не причёсанной цивилизацией природы уголки. Не асфальтированные, не одетые в гранит набережные. Трава на тропинке на берегу. В грязной воде Пряжки отражались раскидистые кроны столетних тополей, которые росли вдоль пологих, заросших крапивой и бурьяном берегов. Больница становилась видна уже издали. Пугая, в глаза бросался больничный, в два человеческих роста каменный забор, утыканный поверху копьями железной ограды. За забором, спрятавшееся в листве деревьев прибольничного парка, высилось четырёхэтажное здание грязно¬жёлтого цвета с бурыми от ржавчины решётками на окнах.
    Здание больницы, построенное полтора века назад, в те времена служило своеобразной тюрьмой. Здесь, между Пряжкой и Мойкой, в 1840 году по приказу императрицы Марии Фёдоровны открыли «дом исправительный», для «лиц предерзостных, нарушающих благонравие и наносящих стыд и зазор обществу». Дом был рассчитан на пятьсот девяносто человек. Сажали сюда: женщин — за развратную жизнь, мужчин — за пьянство и неплатежи налогов. В 1845 «дом» перепрофилировали на больницу для «душевно страждущих». В 1865, по приказу Александра Второго, больница стала называться больницей Святого Николая Чудотворца.
   На территорию больницы можно было попасть через два входа с большими воротами. Главным считался въезд с набережной Мойки, второстепенным, для грузового автотранспорта, - въезд с набережной Пряжки. Посетителей, как правило, впускали через главный. Шагая вдоль больничной стены, Иванов наблюдал, как через распахнутые ворота во дворик перед парадным входом в основной корпус больницы втягиваются посетители, - в основном бедно одетые женщины. Владимиру сделалось неловко из-за своей дорогой одежды. Собираясь в больницу, он как-то не подумал одеться попроще. Зарешёченные окна зданий действовали на нервы угнетающе. Пройдя за ворота, он окинул фасад дома хмурым взглядом и направился внутрь больницы.
   За дверями был маленький вестибюль с двумя лестницами, ведущими на верхние этажи здания. За вестибюлем — мрачный подвального типа коридор. Коридор соединял главный корпус с флигелями и двором больницы. Иванов сдал плащ в гардероб и отправился искать двадцать четвёртое отделение. Оно находилось на третьем этаже. Чтобы попасть на отделение, необходимо было вернуться к вестибюлю и, оставив по правую руку приёмное отделение, подняться наверх. Проходя мимо запертых, с «глазком» посередине, дверей, на которых висела табличка «Приёмное отделение», ему вспомнилось, что в других больницах иногда пишут не «отделение», а «покой»: «Приёмный покой». «Покой» ему нравился больше.
    На лестничной площадке перед дверями «двадцатьчетвёрки» стояла очередь. Продвигалась очередь споро. Процедура впуска посетителей походила на торжественно таинственный ритуал. Внутри, за закрытыми дверями отделения, сначала клацали ключи одного замка, потом — вторые... Глухая дверь распахивалась, поглощала одного человека и, как только тот входил, дверь запиралась изнутри в обратном порядке на те же самые два замка. Когда пришёл его черед, Иванов протиснулся внутрь бочком, стараясь не задеть медсестру, придерживающую дверь. Он очутился в предбаннике — прихожей, три на два метра по площади. Помимо входной у предбанника имелись ещё две двери. Одна, открытая, вела на маленькую кухню. Вторая, сейчас запертая, - на отделение. Дверь за спиной закрылась, и он оказался под подозрительными взглядами двух медсестёр. Та, которая впустила его, полная, холёная, с ледяными глазами, спросила, к кому он. Кивнула на названную фамилию, выхватила из его рук сетку с передачей и заученным движением опорожнила сетку в алюминиевый тазик, прилепив на кран тазика бумажку «Соломин».
Пока вторая медсестра, невысокая худышка, перебирала продукты в тазике — яблоки, апельсины, печенье, конфеты, папиросы — первая равнодушно строго спросила:
    -А как у Вас насчёт запрещённого к проносу? Чай там, водка, спички?
    -Да Вы что? Разве сами не видите? — показал он пустые руки.
    -Вижу, не вижу... Все вы одинаковые, знаем, - заявила медсестра. Шагнула к нему и ловко прошлась ладонями по верху карманов его пиджака. Не успел он, ошарашенный обыском, рассердиться, как ему сунули тазик с передачей и, открыв внутреннюю дверь, мягко, но настойчиво, втолкнули на отделение.
    Дверь за его спиной захлопнулась... Кто-то задал вопрос: «Вы к кому?» Он ответил, и по отделению понеслось от больного к боль¬ному:
    -К Соломину!.. Соломин!.. Позовите Игоря Соломина, к нему пришли...
    Сразу от входных дверей, где сейчас стоял Иванов, начинался длинный, длинный коридор. Коридор был, в пяти шагах от входа, перегорожен временным барьером. Барьер соорудили из кожаного дивана, кресла и нескольких стульев. Назначением барьера было пропускать пациентов, к которым пришли, в столовую, приспособленную в дни посещений под комнату свиданий.
    Проход в барьере стерегла пожилая медсестра с добрыми глазами на морщинистом личике. За спинками стульев, дивана и кресла топталось десятка полтора больных в пижамах. Состояние ветхой одежды, лица, выражение глаз некоторых из них повергали в ужас. Соломин всё не появлялся, и Владимир, смущённый устремлённы-ми на него взглядами, не знал, куда себя деть.
    Пристальнее других его разглядывал щуплый мальчик в застиранной пижаме. У мальчика были жидкие волосёнки на голове, истончённое лицо, белесые брови и ресницы... Пока Владимир раздумывал, как ему реагировать на внимание этого, явно больного, мальчика, тот отделился от товарищей и, перегнувшись через спинку дивана, обратился к нему с вопросом, произнесённым однотонным, каким-то бесцветным и потому пугающим голосом:
    -Скажите, а моя мама ещё не пришла, не видели?
    -Н-нет... То есть, я не знаю, простите, пожалуйста, - пробормотал Иванов.
    -А-а!.. Вы не бойтесь: моя мама обязательно придёт. Мама в каждое посещение приходит, - бубнил больной лишённым эмоций голосом, не отводя от Владимира пристального взгляда
 — Мама мне яблоки носит... Такие, как у вас в тазике. Дайте яблочко!.. Я после отдам: мама придёт, яблоки принесёт, я положу их в шкафчик под замок, чтобы не украли. А когда вас приведут к нам на отделение лечиться, одно яблоко, нет, два, я вам отдам...
     От последних слов больного ребёнка у Владимира мороз пошёл по коже. Он поёжился и посмотрел на говорившего внимательнее... Из-под светлых ресниц альбиноса на него смотрели карие, будто бы отсутствующие здесь и сейчас глаза. И всё-таки... В сумрачной глубине зрачков мальчика промелькнуло что-то такое... что-то осмысленное, испытующее. Промелькнуло, и исчезло, и в зрачках опять клубилась бездна, в сумраке которой казалось скрывается нечто запредельное, загадочное...
    -Валера, нехорошо так говорить! Это посетитель, а не больной. Ему лечиться не надо, - одёрнула мальчика медсестра, сторожившая проход в барьере. — Иди к себе в палату, дорогой, иди. Мы тебя позовём, как только твоя мама придёт. И яблочек она тебе обязательно принесёт.
    -Правда, Мария Осиповна? — перевёл Валера взгляд на медсестру
    По тому, каким резким, судорожным движением головы Валера это сделал, стало ясно: болен мальчик серьёзно.
    -Конечно, милый! Задерживается твоя мама просто.
    -Задерживается?.. Ясно!.. Мама у меня хорошая, красивая... Она придёт к своему сыночку, - подытожил Валера гордо и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, удалился.
    -Не обращайте внимания, молодой человека, - сказала Мария Осиповна Иванову. — Они иногда сами не знают, что говорят, они... Вы понимаете?!
    -Да-да, понимаю, - покачал он головой. Собрался было спросить про Соломина, как вдруг увидел, что тот появился в противоположном конце коридора.
    Игорь обзавёлся куцей бородкой. В лохматых тёмных волосах на голове появились островки седины. В остальном Соломин нисколько не изменился. От коренастой фигуры, от широких плеч по- прежнему исходила физическая сила. Ходьба, движения были немного вялыми, но нормальными, не больными... На коротковатых для него пижамных пиджаке и штанах зияли рваные прорехи, что Игоря, кажется, ничуть не смущало.
    -А, это ты, Володя! — миновав Марию Осиповну, улыбнулся Игорь невесело и как-то принуждённо, и протянул руку: - Здравствуй!.. Какими судьбами?
    Глаза Соломина, такие же мечтательные, задумчивые, как и прежде, лучились проницательностью, и, главное, здоровой разумностью. Обрадованный нормальным состоянием друга, Владимир тряс его руку крепко и долго.
    -Здравствуй, Игорь!!! Только вчера узнал, где ты, ну и пришёл ...
    -На проходе не стойте, мальчики, - прикрикнула на них Мария Осипова. — Пройдите в столовую, там и разговаривайте.
    В столовой было шумно. Друзья нашли свободный столик и сели. Поблагодарив за передачу, Соломин сунул тазик себе под ноги.
    Столовая представляла собой помещение метров шестидесяти по площади. Основное пространство помещения занимали два десятка лёгких, на алюминиевых ножках столов и несколько десятков таких же, из алюминиевых трубок, стульев. Освещалась комната, кроме лампочек под высоким потолком, светом от двух окон с решётками за стёклами рам. В простенке между окнами на полке, при¬креплённой к стене кронштейнами, стоял большой фанерный ящик с висячим замков. В ящик прятали от подчас непредсказуемых действий пациентов телевизор. К стенам прилепилось несколько облезлых, в трещинах, шкафов. На левой от входа в столовую стене белело закрытыми дверцами окно раздачи, через которое подавали из кухни еду в часы завтрака, обеда и ужина. Сейчас столовую наполняли звуки голосов, звякание железных мисок и кружек, дребезжание сдвигаемых с места металлических стульев.
Разговор на первых порах не клеился. Соломин был, похоже, не больно рад визиту пропавшего из вида на годы товарища по поэтическому цеху. А Владимир не знал, о чём можно и о чём нельзя разговаривать с человеком, попавшим в больницу такого рода. Когда они начали вспоминать совместную работу в Эрмитаже, Игорь оживился. Посудачили об общих знакомых. О гибели Степана Соломин, видимо не знал, и Иванов решил утаить страшную новость. Убедившись в нормальности реакций Игоря, Иванов осмелился спросить о его здоровье.
    -Хочешь знать, насколько я псих? — усмехнулся поэт. Побарабанил пальцами по столику. Бросил исподлобья взгляд на их соседей. Подозрительность заразительна, и Владимир тоже осмотрелся. Никто их не подслушивал. Соломин подался вперёд и зашептал:
    -То, что я сейчас скажу, пусть останется между нами. Последние два года меня достали, дальше некуда. Неродная сестрица оженихалась, она, хахаль её, мачеха в прямом смысле сживали меня со света, из-за жилплощади, понятно.
КГБ теребило меня, как диссидента и за сборник моих стихов, изданных на Западе. Таскали, вызывали на Каляева... Куда было податься? Пометался я пометался, и придумал: дай, думаю, прикинусь ненормальным, какой с психа спрос?... И однажды, осенью дело было, дождь со снегом, холод, я разоблачился да на улицу, и бегаю себе по двору голышом... Сам понимаешь: скорая, милиция, и меня, «сумасшедшего», сюда...
     «Голышом»! — вспомнил Иванов заключительную сцену своего «Поэта».
     Досказав свою историю, Соломин заверил, что он здоров, адекватен, после чего повеселел. Разговорился. Рассказал, что работает сторожем, много пишет...
     Иванов слушал, поддакивал, но не мог заставить себя не поглядывать на экзотических обитателей этой необычной больницы... За соседним столиком пожилая женщина с серым пуховым платком на плечах, приговаривая: «Кушай, Юрочка, кушай, сыночек», кормила с ложечки домашним пловом мужчину лет тридцати. У мужчины были узкий, покатый, в залысинах лоб и сплющенный, как у профессиональных боксёров, нос. Юрочка восседал на стуле строго вертикально, так, словно был привязан к прямой палке. Полуприкрытые веками глаза больного чему-то бессмысленно улыбались. Вкуса еды Юрочка явно не чувствовал: жевал вяло, механически. Еда проглатывалась не вся. Рисинки и ошмётки мяса повисали на нижней губе, падали на пол. Мама, что-то воркуя, всовывала непрожёванное платочком обратно в рот сына. Юрочке, судя по блаженной улыбке на его лице, процесс ухода за ним доставлял огромное наслаждение.
    -У тебя-то как дела, Володя? — спросил Соломин. — По твоему нехилому костюмчику — разбогател.
    -Разбогатеть не разбогател, но не бедствовал. Сдался я, Игорь, пять лет назад... Струсил, бросил писать. На денежную работу устроился. Взятки брал, ****овал... Мерзкий образ жизни вёл, в общем. А на днях, не знаю, как объяснить, будто позвал кто-то: возвращайся в литературу... И, знаешь, я решил снова писать, а работу ту бросил...
    -Да, писательство дело такое: и возвышает, и убивает... И «позвать» могут, ты правильно почувствовал. В земной жизни не всё так просто, как представляется большинству... «Зовут» вот только немногих; это пресловутое большинство, во всяком случае, - никогда. Писать стихи будешь?
     -Нет, их — от случая к случаю разве. В себе, как поэте, мне далеко не всё нравится, а добиваться в стихотворстве совершенства не хочу: много поэзией не выскажешь. И не прошло ли время поэзии, Игорь?
    -Мне так не кажется: ценность поэзии именно в недовыражении, в её краткости и недосказанности. По-моему, ты зря собираешься бросить писать стихи: у тебя талант лирика. Даже сейчас я наизусть помню твоего «Дон Жуана». — Глаза Соломина заискрились смехом, и он вполголоса продекламировал: - «Люблю я жён, чужих. Печально: что ни мужик, то — любодей. Любуясь хрупкими плечами, Устав от дел, и от идей...» - оборвав себя, Игорь рассмеялся, погрозил Владимиру пальцем: - Какой ты бабник, однако!
     -Да ну тебя! Это когда написано-то, в молодости, - улыбнулся Владимир.
     -Ладно, проехали. Значит, теперь будет проза... А тема уже есть, можно поинтересоваться?
     Иванов вкратце рассказал о задуманном историческом романе.
     Выслушав товарища, Соломин одобрительно покивал и сказал:
     -Аввакум — выдающаяся личность в истории русской словесности, в истории православной церкви. Яркий общественный деятель, гениальный писатель. И вообще — мощный мужик. А писал как смачно! Ругался в своих произведениях аки сапожник, а за живое читателя берёт. Сильная личность и очень-очень загадочная. Что-то такое он знал, что-то неведомое другим... Взять хотя бы его странное признание о собственном мировосприятии: «и вмещены в меня: небо и земля, и вся тварь...» Аввакум будто намекает, что не только может объять весь мир своим разумом, но сам он и есть этот самый весь мир. Простому человеку подобное мироощущение не даруется.
Соломин, как оказалось, хорошо знал сочинения знаменитого священника-писателя. Он цитировал его «послания», письма, «Житие». Высказывал свою точку зрения на события далёкого семнадцатого века. Глядя на разрумянившееся лицо, на вспыхнувшие огнём увлечённости глаза друга, Иванов поддакивал, кивал и вдруг подумал: «Господи, я слушаю, и совсем забыл, где нахожусь... А ведь картина просто сюрреалистическая: сумасшедший дом, пациенты с нездоровыми глазами и лицами, друг поэт, делающий историко¬литературоведческий экскурс в прошлое... Я, Соломин, Степан, Ктор... Ну, не одержимые ли мы? Одержимые. И — обречённые... Но какая в Игоре жизненная сила!.. Не таким ли был Аввакум?.. А ведь Соломин, пожалуй, как никто другой подходит на роль неистового протопопа... Эти ширококостные, сильные руки... Высокий лоб, пылающие серые глаза. Ростом только сделать Игоря повыше,
- Аввакум был высоким... Сделать погуще усы, бороду, волосы... Надеть на Соломина чёрную рясу, на грудь поверх рясы повесить массивный крест...» - Подправив внешность и переодев друга в своём воображении, Иванов на мгновение и впрямь увидел напротив себя Аввакума в рясе, с крестом, с несколько укрупнёнными чертами лица Игоря Соломина... Чтобы убедиться, что это не явь, а наваждение, Владимиру даже пришлось встряхнуть головой...
    -Нет пророка в своём отечестве, - дошла до слуха Владимира заключительная фраза Соломина. — Это относится прежде всего к тем, чей удел нести человечеству слово. А тому, кому этот жребий «слово» выпадает, уготован как правило мучительный конец. Взять хоть примеры из нашей истории: Даниил Заточник, Аввакум, Радищев, Грибоедов, Шевченко, Пушкин, Лермонтов, Есенин, Цветаева, Мандельштам, Рубцов... Костёр, тюрьма, ссылка, дуэлянтская пуля, анафема или убийство писателя умолчанием: недопущение до читателя, до аудитории...
    -Посетители, время истекло. Пора прощаться, - объявила Мария Осиповна, появившись в проёме дверей столовой.
    Публика зашевелилась, загудела. Загремели отодвигаемые стулья. Родственники начали прощаться с больными.
    Соломин проводил Владимира до выходных дверей. Пожал руку и сообщил, что скоро выписывается.
    Прощаясь с Игорем, Иванов шарил глазами по толпе больных в коридоре. Искал мальчика-альбиноса. Из головы не шли его странные слова, сказанные, когда Владимир в ожидании Соломина топтался у входа на отделение... Увы, Валера в коридоре больше не показался.


    Написать роман на тему историческую без основательной предварительной подготовки невозможно. Нужно сначала ознакомиться, затем вживаться в реалии описываемой эпохи. Много месяцев ушло у Иванова на изучение социального и государственного устройства средневековой Руси. На быт, обычаи, архитектуру, старославянский язык. На то, какую одежду люди носили в семнадцатом веке. Обрисовывался постепенно и круг главных действующих лиц. В него вошли: соратники Аввакума Епифаний и Лазарь, оба — не только священники, но и писатели, как их лидер протопоп. Царь Алексей Михайлович, нерешительный, склонный к религиозной экзальтации человек. Деспотичный Никон, патриарх всея Руси. Ученицы и последовательницы Аввакума боярыня Морозова и княгиня Урусова, умирающие от голода, холода и побоев в земляной яме-тюрьме.
Из второстепенных персонажей — жестокий Пашков, воевода; дворяне, стрельцы, монахи восставшего против церковной реформы Соловецкого монастыря. Юродивые, простолюдины... Некоторые из персонажей списывались Ивановым с окружавших его людей. Например, на роли Епифания и Лазаря были утверждены автором покойный поэт Степан и подкорректированный в сторону более простого и открытого человека поэт Ктор. К концу подготовительной работы в воображении Иванова нарисовался в виде аллегорической картины и подтекст книги: бескрайнее, - не настоящее, а рисованное, - белое поле. Поле разделено на две равных части условной чертой. По одну сторону черты — русские города, деревни, церкви, монастыри и люди: царь, князья, стрельцы, народ, священники. По другую — мученики: Епифаний, Лазарь, Морозова, Урусова... А далеко в стороне и от тех и от этих последних, один одинешенек — Аввакум.
   Никак не придумывалось название романа. А как раз правильно и точно подобранный заголовок стягивает отдельные части объёмного произведения. Влияет своим смыслом на все сцены, на авторские отступления, на всё содержание книги. Владимир очень боялся озаглавить роман словами случайными, неоправданными... «Нет пророка в своём отечестве», - вспомнилось ему в один из дней то, как Игорь Соломин прокомментировал библейским выражением участь неистового протопопа. «Пророк», - посмаковал Иванов слово. — Отличное название для книги об Аввакуме. Достаточно вспомнить, как священник-писатель своими сочинениями, написанными в тюрьме, будоражил огромную страну, как читали и переписывали его произведения по всей России...» Но что-то в названии «Пророк» его не устраивало... Слишком и сильно, и общё... А так же, оно уводит от одной из основных его мыслей об Аввакуме, как литературном гении... «Гений», - зацепилась память за последнее слово. — Вот оно! Книга будет называться: «Гений».



                *  *  *