Книга первая. Глава 13

Александр Ефимов 45
                13


                ... А я ничто ж есмь. Рекох, и паки
                реку: аз есмь человек грешник, блудник
                и хищник, тать и убийца, друг мытарем
                и грешникам и всякому человеку
                лицемерец окаянной.
                (Аввакум «Житие протопопа Аввакума». ..)



     Заполярный Пустозерск — «место тундряное, студёное, безлесное», - писал товарищ Аваакума по ссылке инок Епифаний.
     В двадцатом столетии Пустозерска уже не существовало, а в семнадцатом веке это был большой по тогдашним меркам город, раскинувшийся вдоль одного из притоков реки Печоры недалеко от крупного поселения Нарьян — Мар.
В Пустозерске имелись постоялые дворы, таможня, церкви, лавки и дома люда торгового, мастеровых, охотников, стрельцов. Имелся и острог для воров и лихих людей. Ссыльные, которых в Пустозерске было много, жили вольно, в обычных избах. Раскольные священники Аввакум, Епифаний, Лазарь и Фёдор были еще и писателями, поэтому считались самыми опасными из ссыльных, и должны бы были содержаться отдельно и очень строго. Царский указ гласил: «Тем ссыльным сделать тюрьму крепкую и огородить тыном вострым в длину и поперёк по десять сажен, а в тыну поставить избы колодникам сидеть, и меж тех изб перегородить тыном же, да сотнику и стрельцам для караулу избу...» Однако для сооружения отдельной тюрьмы в окружённом тундрой городе не было леса. Так что писателей-попов разместили в пустовавших избах простых поселян. Аввакум и его товарищи несколько лет жили почти свободно. Гуляли по окрестностям, собирались вместе, чтобы обсудить сочинения друг друга, как, например, книгу «Ответ православных», которую писал в Пустозерске Фёдор. Перед ссылкой все четверо подверглись пыткам и битьём палками. А Лазарю, Епифанию и Фёдору ещё и языки урезали. Но постепенно они научились говорить, пользуясь обрубками того, что осталось от их языков. (Аввакума от отрезания языка спасло заступничество благоволившей к нему царицы).
     Вольная жизнь попов раскольников закончилась, когда по стране прокатилась волна восстаний и бунтов. Тогда для ссыльных, сочинения которых будоражили народ, построили индивидуальную тюрьму. В стороне от Пустозерска огородили частоколом небольшую площадку. Внутри огороженного места, врубившись в слой вечной мерзлоты, отрыли четыре ямы. Над ямами возвели невысокие срубы. Поверху срубы засыпали землёй...
    «Запечатлен в живом аду плотно гораздо, - описывал свою тюрьму протопоп Аввакум, - едина скважина, сиречь окошко. В него пищу подают, что собаке... зело тяжко от дыму... А по полу... воды по колени...» В таких условиях узники проживут десять лет. Их участь немного облегчит то, что на второй год острожный режим ослабнет, и несчастным будет позволено получать от своих почитателей посылки: одежду, еду, письменные принадлежности (последние, правда, тайно), книги.
     Тонкий слой почвы, лежащий на глыбе льда вечной мерзлоты, летом оттаивает. Земля внутри острога превращается в болото. Холодно, хоть и лето; хмурое небо висит в полярные белые ночи низко... Пол в земляной тюрьме, - как ни топи, - не просыхает, являя собой чёрную, исходящую паром лужу. Всегда мокрые, брёвна сруба, составляющего половину ямы-тюрьмы покрыты плесенью.
Отапливается землянка «по-чёрному»: очаг — нагромождение камней, не имеет дымоходной трубы и во избежание затопления приподнят над водой рядом с единственным отверстием землянки — окошечком в срубе. В воде стоят тяжёлые деревянные чурбаки — стол и стулья. В углу землянки — нары. Время позднее, и Аввакум спит, спит неспокойно. Ворочается; тесно высокому, крупному протопопу на узких и коротких нарах. Одеяло спящему заменяет широкая медвежья шкура. Голова Аввакума, увенчанная копной давно не стриженных волос, удлинённая лопатообразной бородой, покоится на обёрнутой рядном деревянной колоде. Всклокоченные волосы, борода и щетина на щеках придают мятежному священнику вид разбойничий. Спящий глухо застонал: видно, страшное что-то явилось во сне. А сны у Аввакума необычные с раннего детства. Сны его, он убеждён, пророческие, поэтому протопоп часто описывал свои сновидения.
     Вот как Аввакум пересказывает один из снов, который приснился ему давно, ещё до Пустозерской тюрьмы. Тогда, когда однажды, после очередного тяжёлого испытания, он не выдержал, дошёл до отчаяния:
     -Пошёл в дом свой зело скорбен, и пришед в свою избу, плакался перед образом господним... ибо бремя тяжёлое, несносное... И падох на землю, и рыдал горько, и забылся (заснул, - автор) и не ведаю, что плачу и вижу себя на Волге... Вижу плывут два корабля золотых, и вёсла на них золотые и мачты золотые...
    -Чьё корабли? (закричал Аввакум, - автор)
    -Епифания и Лазаря!
    (Появляется третий корабль, - автор)
    «Не златом украшен, - описывает протопоп третий корабль, - но разными пестротами — красно, и бело, и синё, и черно, и пепе- лёсо».
    -Чей корабль? — (спрашивает Аввакум, - автор)
    -Твой корабль! На, плавай на нём с женою и детьми...
    -И я вострепетах... и севши, рассуждаю. Что это?.. И что будет плавание?..
    Слух потревожил какой-то посторонний звук... Владимир поднял голову, прислушался: за стеной бытовки глухо тарахтели моторы насосной... Кроме этих звуков никаких других шумов не было. «Почудилось», - подумал он и успокоился. Положил в стопку листов рукописи «Гения» страницу, на которой им цитировался отрывок из «Жития» с описанием сна Аввакума о кораблях.
Вжившийся в главного героя своего романа, Иванов сам, будто наяву, увидел этот сон, сон измученного борьбой с человеческими пороками и несовершенством священника идеалиста... Видел, правда, с существенными поправками, самостоятельно внесенными руководствующимся современными представлениями разумом человека двадцатого столетия... Раннее утро... Водный простор реки Волги... Над водой стелется лёгкий туман... И вот — из белёсой туманной мглы выплывают «корабли»... Корабли — в кавычках потому, что, то, что Аввакум называет кораблями (за неимением других слов и понятий в языке семнадцатого века), - вовсе не корабли, то есть — плавучие средства, предназначенные для передвижения по воде, а расцвеченные посадочными огнями и радужным свечением звездолёты, прилетевшие, возможно, — кто знает, - или из далёкого будущего, или — из иных реальностей...
    Прогнав из головы фантастическую картинку, Владимир закурил... Как Аввакуму, ему тоже снятся странные, полуреальные или вообще нереальные сны. Откуда они приходят, какую роль играют в нашей жизни? Не сами ли мы мечтаем, придумывая себе сновидения, или их сюжеты - произвольная игра мозга-компьютера, работающего ночью вхолостую? Или сны всё-таки — случайно подсмотренное будущее, или, может быть, даже — подсказка снизошедших до вмешательства в судьбы смертных Высших сил? Ведь бывают, мы знаем, сны в руку... Пришло же, например, Максвеллу решение уравнений во сне, а Менделееву — «Периодическая таблица...» В таком случае, может быть, сон Аввакума вещий, и через него протопопу показали, что и его самого и его товарищей ждёт в другой жизни награда, аллегорически представленная ему в виде личных «кораблей»...
    Ход мыслей Иванова был прерван бухающими звуками, на этот раз понятными: кто-то шагал по деревянным мосткам в насосной... Шаги приближались, дверь в бытовку открылась и в помещение ввалился Олег. Вид у вошедшего был ужасный: небритое опухшее лицо, набрякшие синяки под глазами, сузившиеся до щёлочек веки... Постояв у входа, Олег сделал шаг вперёд, не удержался и рухнул на топчан, основательно приложившись круглой безволосой головой к батарее отопления...
    - Ш-штормит м-меня, м...твою! — выругался бывший мясник. Кое-как выпрямился и схватился ручищами за голову. — Ох-хо-хо, п- похмелье д-дубовое... П-прости, что опоздал, я в ш-штопоре. Отработаю п-потом.
   -Чего уж там, - отмахнулся Владимир.
   -Обживаешься? — повёл глазами-щёлками Олег в сторону книг и писчей бумаги на столе.
    -Пробую... - начал Иванов, но, глянув на часы, тревожно вскрикнул: - Чёрт, второй час, а я угля в котлы не подбросил...
    -С-сиди, - успокоил напарник. — Я, когда п-пришёл, т-топки засыпал, п-пошуровал. П-порядок с котлами... Г-гляди, п-пока сюда шёл и лопатой работал, всё ништяк б-было, а сейчас опять развезло — от жары. Ох, и к-крутит! — простонал он, с трудом приподнялся и, помогая себе руками, переместил своё огромное тело на стул у стола. Открыл его створки и стал рыться на полках внутри. — «Хрусталя» п-предыдущая смена не оставила, - бормотал несчастный, - на ф-ф-фу-фырь набрать, опохмелиться?.. Одна, две, три, - считал он, выставляя на стол пустые бутылки. — Маловато.
    Морща лоб, Олег посчитал в уме... Сунул руку в карман, извлёк немного мелочи, покачал головой:
    -Н-не х-хватает.
    -Сильно пьёшь, Олег... А как с наркотиками, помню, ты ими увлекался?
    -Было д-дело. Завязал, с-слава богу. Пьянка здоровее: не т-так скоро, как  от ширялово, к-копыта отбросишь. Выручи т-тимаком, а?.. «Т-тимак» - это рубль, - пояснил Олег.
    Владимир достал деньги. Олег пробормотал «б-благодарствую», и засобирался:
    -П-посиди один, Вова, я м-мигом: винный лабаз рядом. — Олег привстал со стула, и тут произошло неожиданное: какая-то невероятная сила бросила бывшего мясника обратно на сиденье. Кочегара затрясло, глаза закатились, из горла вырвался свистящий хрип. В уголках рта пузырилась пена... Мгновение, и грузное тело Олега стало заваливаться на бок... Мясник свалился бы на пол, если бы Иванов не подхватил его и не перекантовал на топчан. Припомнив, что говорил про припадки напарника Тимофей, Владимир не стал вызывать скорую. И правильно: вскоре лицо Олега порозовело, конвульсии прекратились, и больной открыл глаза.
    -Олег, скажи, вызывать врачей, или нет? — наклонился к нему Иванов.
    -Ни-ни! Это л-л-ломки — п-пройдут, если с-стакан залудить...
    -Ладно, лежи не двигайся, я схожу в магазин. Нет, эти деньги себе оставь, на утро. Я на свои куплю. Какое вино взять?
     -«Агдам», «Т-три семёрки», какое б-будет. Ватник н-надень и кепку, вон они висят..., - глядя на натягивающего пыльную рваную кепку Иванова, больной вдруг захихикал. — С-слышь, Володь, т-ты это... Морда у тебя как к-кирзовый сапог чёрная, гы-гы-гы, - «интеллигентно» прикрыв беззубый рот ладонью, заржал он уже сильнее. — Не б-бери в голову, ништяк смотришься. А п-продавцы не удивятся, нас, кочегаров, в винном знают.
    На батарее парового отопления стоял прислоненный верхним краем к стене большой осколок зеркала. Владимир схватил осколок и ахнул: его лицо, отражавшееся зеркалом, было чёрным от осевшей на него сажи.
    -А и пусть! — развеселяясь, Владимир сделал зеркалу «рожу». - Так даже романтичнее, не так ли?
    Чтобы добраться до гастронома, где торговали вином, нужно было выйти на Московский проспект, и, свернув направо, пройти сто метров. Фонари на проспекте ещё не горели, хотя зимние сумерки уже завладели городом. Прохожие провожали чёрного лицом, в засаленном ватнике, молодого человека, изумлёнными взглядами. Эпатаж окружающих этим своим необычным видом почему- то доставлял Иванову удовольствие. Мало того, он решил добавить собственной внешности большей эффектности: натянул кепку этак по-хулигански до бровей, поднял воротник ватника и начал свирепо, хищно кривить губы... Для портрета отпетого уголовника не хватало какого-то штриха... А-а, вот он: лихо заломленную папиросу — в зубы, теперь порядок!.. Ну и как меня сейчас воспринимают? Ага, шарахаются, - отметил он, посмеиваясь.
     У кромки тротуара впереди стояла новенькая двадцать четвертая «Волга». Из её открытых окон неслась музыка, в звуки которой вплетались женские взвизги и взрывы смеха. Шагая посередине тротуара, Иванов миновал машину с развлекающимися пассажирами. Он так и ушёл бы не обратив внимания на богатое авто, если бы из него не послышался знакомый голос. Роман? Сомнения в том, что в «Волге» зубной техник, развеяли прозвучавшие позади шаблонные, нисколько не изменившиеся за минувшие годы приколы Романа:
     -Хотите стихи прочитаю, девчонки?.. Но на крепкие слова, чур, не обижаться. «Я достаю из широких штанин, Как ствол от танка. ..»
     Остановившись, Владимир осторожно полуобернулся... Так и есть: за ветровым стеклом был виден профиль зубного техника, по¬вернувшегося к сидевшим на заднем сиденье молоденьким девушкам... Как и следовало ожидать, после заключительных слов стишка: «Смотрите, завидуйте: я гражданин, а не какая-нибудь гражданка», юные пассажирки разразились хохотом.
     -Роман Львович, сколько просить? Дайте, наконец, прикурить, - отсмеявшись, заканючила одна из девушек, державшая в руке сигарету.
     -Не могу, красавица. Где взять огня? Я вспыхнул, и — погас от неразделённой любви к Вам. Жар во мне ещё присутствует, но это угли моей несчастной догорающей души... Если же говорить серьёзно, Лидусик, спичек в самом деле нет, а машинная зажигалка сломалась. Попроси у прохожих. Да вон дядька на тротуаре курит, — кивнул Роман на Иванова.
     -Мужчина, - высунувшись в окно, позвала Лидусик. — Будьте так любезны, дайте, пожалуйста, прикурить... Ой, страшный-то какой!.. Ой, что я говорю? Извините, я хотела сказать: чумазый...
      Владимира охватило озорство, и он в развалку двинулся к машине. Издали Роман не узнал его; интересно, узнает ли вблизи.
      -Завсегда с н-нашим удовольствием, п-прекрасная н- незнакомка, - подражая заиканию и тембру голоса Олега, наклонился он к окну. Чиркнул спичкой и, пока Лидусик прикуривала, краем глаза рассматривал хозяина «Волги». Роман раздобрел. На лице прибавилось морщин, однако глаза были теми же: живыми, хитровесёлыми.
      -А Вы — ничего, дядечка! — прикурив, сделала пьяная Лидусик комплимент, и обернулась к зубному технику: - Романчик, давай возьмём этого чумазенького с собой.
      -С неумытыми не знакомимся, - отпарировал Роман и без предупреждения тронул машину с места.
      -Так мы его отмоем, Романчик, пожалуйста, - донеслось из удаляющейся «Волги».
      В работе истопника угольной котельной самое тяжёлое — чистка котлов утром, перед сдачей смены. В топках от сгоревшего за сутки угля остаются груды пепла и огромные, много килограммовые, раскалённые куски прочно слипшегося шлака. Пепел и шлак вынимают широкой лопатой на длинной металлической ручке. Бросают кроваво-красные куски в тачку и вывозят на улицу. Лопата нагревается, начинает плавиться... Воздуха вокруг котлов в момент чистки практически нет, одни — копоть, пепел, сажа, пыль, этакая стоящая от пола до потолка серо-бурая взвесь. Уже через минутку кашляешь, а из лёгких идёт чёрная мокрота. Залитые потом, задыхающиеся, Иванов, подоспевший к восьми Тимофей и проспавший, после «Агдама», всю ночь Олег метались в пронизанном всполохами огня удушающем мареве... Владимир работал весело, споро, на подъеме, чем вызвал удивление и похвалу обоих кочегаров.
     Об истинной причине вспышки энергии новенького ни тот, ни другой догадаться, разумеется, не могли. А причина душевного подъёма и связанная с ним необыкновенная работоспособность Иванова являлись следствием радости от того, что работать в кочегарке ему понравилось; тяжеловато, конечно, но — не смертельно, а, главное, можно писать. Мало того, в атмосфере ночной котельной и писалось и сочинялось отлично. Ночью, пока Олег спал, Иванов придумал (только записать) последние сцены «Гения»: «Вечернюю сходку узников Пустозерского острога» и «Казнь». Набросать эти сцены дома, и вчерне, эскизно роман закончен.

    Писать Аввакум предпочитал ночью. В это время суток в огороженном высоким частоколом остроге устанавливалась тишина: стража не бродит между землянками заключённых, а мирно спит в сторожке охраны, построенной за пределами частокола у ворот острога. В тесной землянке с низким потолком светло от пламени воткнутых во влажные земляные стены щепоклучин. Отапливается землянка по-чёрному: дымоходом служит узкий лаз на улицу, он же — и дверь, и окно. Дрова в самодельном, из нагромождённых друг на друга булыжников очаге догорели, но нагретые камни источают тепло. Протопоп сидит на нарах в накинутом на плечи овчинном тулупе, так как из окна-двери, занавешенного дерюгой, тянет холодом. На полу помещения стоит лужа, и ноги узник поставил на деревянную колоду, тянущуюся от нар до входа. Протопоп держит на коленях дощечку с расправленным на ней листом пергамента; в свободной руке узника — гусиное перо. Обмакнув кончик пера в глиняную чернильницу, он быстро, размашисто пишет... На суровом волевом лице, с нестриженными бородой и усами отражаются через ожесточённую мимику испытываемые пишущим чувства... Глаза грозно сверкают, губы то шепчут, то плотно сжаты... Исписав пергамент, узник пробегает глазами написанное и удовлетворённо хмыкает. Когда чернила на листке подсыхают, он открывает вы-долбленный в бревне нар тайник, сделанный на случай обыска, и прячет в него пергамент и чернильницу. Потягивается. Встаёт и, балансируя на колоде-мостках, перебирается к окну. Садится на высокий чурбак, отгибает угол дерюги и, высунув наружу плечо, смотрит на звёзды на безоблачном небе.
    «Увы, Лазарь! - обращается протопоп мысленно к одному из своих самых любимых друзей и товарищу по вере. — Где глаголение лица? Где светлейшие очи? Где юность и зрак наш?.. Всё — яко трава подсечена бысть...» - додумать он не успевает: мысли прерывает сильный удар по высунутому за окно локтю...
     Это — негодник Брошка! Стрелец юный, безусый, подкрался, бес, коварно и хлестнул его древком своего бердыша... Негодник в подпитии — вот и не спится ему, вот и изгаляется...
     А Ерошка, ударив, - глуп, глуп, - на всякий случай отбегает, чтобы оказаться вне досягаемости Аввакума (физическая сила заключённого всем известна). Хмельной, стрелец пялится на опального попа издали, злорадно ухмыляется. Его застёгнутый не на ту пуговицу, длинный стрелецкий кафтан перекошен, зелёная бархатная шапчонка на голове съехала набок. На худом, с острыми скулами, личике, обрамлённом жидкой рыжей бородёнкой, - и гордость от выполненного долга, и — скука.
    -Наружу-та неча выпрастаться. Не велено то, - начальственно заявляет юнец издали. — Растопырился тута, еретик.
    Глаза Аввакума загораются гневом, но он тут же берёт себя в руки — со стражей не резон ссориться: не получишь письмеца да посылочки с воли. Протопоп прячет гнев, и, тщательно подбирая слова, говорит:
    -Ах ты... недобрый.., ибо не ведаешь, что творишь... — Замешательство Аввакума длится недолго, он, наконец, находит нужный тон, способный подействовать на дурака стрельца. Голос протопопа крепнет, наполняется металлом: - Антихрист ты, Ерошка!.. Дож- дёсьсси у мя за пытки те. Прокляну!
     Аввакум воздевает вверх руку якобы для того, чтобы исполнить угрозу. Хотя и видит, что выражение лица стражника и без этого изменилось: Ерошка сам уже не рад, что задел неистового попа, пусть и лишённого сана.
     -Не могёшь... - неуверенно говорит он. Делает шаг назад, оскользается на снегу, но удерживается на ногах благодаря копью-бердышу. — Ить, ты, поп, этава... стриженой?!
      -Хто мя стриг-то? — грозно вопрошает Аввакум, про себя посмеиваясь над неграмотным деревенским парнишкой, облачённым в воинскую форму. — Никон? Не патриарх он — собака! Шишь антихристов. А за мя — Господь! Буди, Господи... - опять тянет он руку якобы для проклятия.
      -Ты поп, этава, того... - пугается стрелец по-настоящему.
     -Чиво речёшь-от? — делает протопоп вид, что сомневается. — Прокляну ить, и...
    -Не, не надо, Аввакум Петрович. Прости мя. Диявол попутал бить-от тя, - не выдержал поединка Ерошка.
    -А штец горячих принесёшь? — невинно спрашивает Аввакум, не опуская, однако, поднятой вверх руки.
    -Так ить как?.. Не велено ить... - мнётся мальчишка.
    -Буди, господи... - торжественный, приступает протопоп к проклятию.
    -Стой, Петрович! — взмаливается Ерошка. — Принесу... Тишком принесу.
    -То-то, молодец!.. Штец, и... хлепца.
    -А благослови?! — загорается стражник по-детски.
    -Благословляю Ерофея раба божия!!! — басит Аввакум, еле сдерживая смех.
Успокоенный стрелец уходит.
     -Бесчеловечен человек, - вернувшись на нары и осматривая распухший от удара локоть, думает Аввакум вслух. — Труд и мученичество... Всуе, ить, всё, господи Ить за человеков запечатлён во аду плотно гораздо. — Он обводит глазами землянку. — Пищу подают, как собаке. Еде пьём и едим, тут, господи прости, и лайно испражняем... И Марковна с детями мучается за мя грешнага... Еде вы, светы мои Марковна, Афанасий, Прокопий, Ивашка?
    Аввакум всхлипывает, зажимает голову руками, но не справившись с мукой внутри, вскакивает и бросается к выходу.
    -Епифаний?! — зычно зовёт он, высунувшись из окна по пояс.
    Землянка Епифания, товарища по тюрьме и единомышленника
Аввакума, находится в двадцати метрах от землянки протопопа. Засыпанная снегом, окружённая тыном, землянка похожа на невысокий холмик. После призыва протопопа, в склоне холмика появляется световой квадрат, - это обитатель землянки убрал с оконца шторку-дерюгу, и из квадратного отверстия наружу высовывается плохо различимая в сумерках человеческая фигура.
     -Петрович, ты кликал, нет? — тихо, опасаясь стражи, кричит издали Епифаний. Голос у инока горловой, клекочущий: палачи не только отрубили у него правую руку, но и язык наполовину урезали. Такой же казни подверглись и двое других узников острога, поп Лазарь и дьяк Фёдор. Но опальные священники писатели постепенно приспособились говорить пользуясь обрубками языков.
      -Я, я, - злится Аввакум на глухоту товарища. — Карабкайся ко мне, глухарь резаный.
      Маленький ростом Епифаний вылезает из своей землянки. Сигает через два тына и затруднённо дыша, ныряет обрубком руки вперёд в землянку протопопа. Ветхая ряса висит на тощем тельце инока мешком. Добродушное лицо изрезано морщинами. Синие глазки смотрят кротко.
      -Аль случилося с тобой што, Аввакумушко? — опустившись на чурбак у входа, ласково интересуется Епифаний.
      -Тяжесть одолевает, брат, - всхлипывает Аввакум. — Зря сидение наше мученическое.
      -Господь с тобой, Петрович, - за правду страдаем, - увещевает инок.
      -Жаль себя стало, а пуще — Марковну со детьми, Епифаша, - жалуется Аввакум. — Индо человеки того-то не стоют. Народ хри- стиянский, что краше всё - себе. Нету подвижников, абы — малое стадо... Не токмо душа, а и з женою и детьми разлучитися не хо- щут, двора своего лишитися боятся, правды ради. Пошто страдаем, Епифаний, потребен ли путь сей?
      -Потребен! — тихо отвечает Епифаний. — И ты не вякай, а помолись. Легшее и станет... Гляди-тко, што я натискал. — Он достаёт из-за пазухи пергамент, разворачивает; писать Епифаний навострился левой рукой; готовясь слушать, Аввакум заменяет догоревшую лучину новой.
      -Слушай, - говорит Епифаний, глядя на свиток. Но отрывается от него и объясняет: - И у мя сомнения бысть. И вопросил я Бога: Господи, потребен ли Ти сей путь мой? — Глаза Епифания горят радостью. — И слышу в тиши глас - будто плач, одначе не горькой, радостный: «Твой сей путь, не скорби!»
Епифаний замолкает, и оба прислушиваются к чему-то. Лицо Аввакума светлеет.
      -Так и рек? — восторженно спрашивает он.
      -!!! — кивает Епифаний.
     Они крестятся.
     -Тако и тебе, Аввакум, - добавляет инок, - терпи, и аз воздастся.
     -Так, Епифаша, так... Они в блуде пребывают, - рокотал Аввакум, указывая рукой вдаль, - а нас в порубы да темницы, бо не ведают - с нами Господь! У них амвоны да палаты, у нас — слово! Аввакум достал свои пергаменты и грозно замахал ими. — Нас спрятали, слово — не спрячешь, не сошлёшь. И где тот царишко? Алексей Михайлович?.. В аду, небось! Внемли, Епифаний, что пишу.
     Аввакум перебирает листы, ищет нужный...
     Живы, подвижники? — Всунулось в окно весёлое лицо попа Лазаря. Седой, благообразный, он, как всегда, был навеселе и задорен. Одет он лучше, чем остальные, благодаря жене Домнице, переехавшей в Пустозерск. На нём — добротный тулуп, надетый на выстиранную рясу.
    -Нализался ужо, бражник? — грозно пробасил протопоп, глядя на блаженно улыбающегося товарища.
    -Пием во славу божию, - не обиделся поп, - и нас горемык. Ибо за правду страждем и аки мученики сподобимся.
     -А.., - отмахнулся Аввакум, ворча. — Не величайся, дурак, что Бог сотворит во славу свою через тебя какое дело. Лезь ужо, да не вякай: читать буду.
     Пока Лазарь влезал и усаживался, Аввакум продолжал просматривать листки.
     -Федора кликнуть бы?
     -Ну его! — вспыхнул гневом Аввакум. — Станет зима, помолюсь ужо, чтобы жопа у его к полатям примерзла.
     -Грешно, Петрович, - урезонил Епифаний. — Одну чашу пием.
     -А што ж он, ****ин сын?.. Итъ блюет он на Святую Троицу, - вызверился Аввакум, в то время как Лазарь заливался смехом на предыдущее замечание протопопа.
     -Кхе, кхе, - закашляло в окошке. Это был незаметно подошедший Фёдор-дьяк. Степенный, аккуратный мужик среднего роста. У него рябое лицо, острый нос и умные глаза.
      -Эва!.. Тут как тут, - проворчал Аввакум. — Заползай ужо, - смилостивился он и приготовился читать, - Слушайте, братие, что пишу царю этому, во аду какой!
      Все, кроме свирепо насупившегося Аввакума, перекрестились.
      -А мучитель ревёт в жупеле огня, - выразительно читал Аввакум. — На вось тебе столовые, долгие и бесконечные пироги, и мёды сладкие, и водка процеженная, с зелёным вином. А есть ли под тобою перина пуховая и возглавие? И евнухи опахивают твоё здоровье, чтобы мухи не кусали великого государя? А как там срать-тово ходишь, спальники-робята подтирают гузно-то в жюпеле том оген- ном?.. Бедной, бедной, безумный царишко! Что ты над собой сделал?.. Ну, сквозь землю пропадай, ****ин сын!
      Аввакум поднял голову и торжественно осмотрел притихших соратников. У Лазаря даже челюсть отвисла от изумления и страха.
    -Ну как до нонешнего царя дойдёт? — прошептал он, - Ить сожгут, а?..
    Он спрашивал у Фёдора, как самого толкового.
    -Сожгут! — мрачно покивал Фёдор.
    В землянке воцарилась тишина, потрескивала догорающая лучина. Епифаний задумчиво смотрел на убывающее пламя.
    -Страшно? — сам испуганный, спросил Аввакум Лазаря.
    -Индо нет?.. — заёрзал тот, боясь однако возражать суровому другу.
    -Не пужайся, братие, - сказал и тут же замолчал Аввакум, задумавшись.
    Все четверо, будто предчувствуя будущее, углубились в себя, глядя на тухнущий огонёк.
    -Во огне том небольшое время потерпеть, - аки оком мигнуть, - так душа и выступит, - желая подбодрить приунывших друзей, тихим голосом произнёс Аввакум. — Егда же загорится, ты и увидишь Христа и Силы ангельские...
    Протопопа не поддержали — друзья задумались каждый о своём.
    -Ан живы пока, братие! — прервав молчание, воскликнул Аввакум. — Так споём пред владыкою нашим Христом. - И запел первым, басисто, но музыкально. Один за другим протопопу начали вторить остальные. И в ночи, над скованной холодом тундрой зазвучал полифонический щемящий душу церковный хорал.


   Шестнадцать лет (из них десять — в холодной земляной тюрьме), с 1667 по 1682, провели священники писатели в Пустозерске. За это время в нечеловеческих условиях протопопом были написаны около восьмидесяти сочинений, в том числе — знаменитое «Житие». В 1671 году казнили Степана Разина, вождя полыхавшего не-сколько лет крестьянского восстания. В 1676 был взят штурмом восставший Соловецкий монастырь и казнены его защитники монахи. В этом же году умер царь Алексей Михайлович. На престол государства Российского взошёл его сын Фёдор. Жестокие казни не помогали. Народ бунтовал. Русь волновалась. В знак протеста против крепостничества и реформ церкви на заграничный манер по стране катилась волна страшных самосожжений. Сойдясь в какой-нибудь один дом и заколотив двери, люди сжигали себя целыми деревнями. Пустозерских заключённых смутьянов стерегли все строже. Но пресечь их связь с волей не могли. Устно, и в списках, переписанные от руки, острые произведения неистового протопопа расходились по всей России. Наряду с произведениями по рукам ходили также издевательские карикатуры Аввакума на Никона, на митрополитов, на восточных патриархов, на царя... Народ боготворил отчаянного пустозерского сидельца. В Москве готовилось выступление его сторонников. Единомышленники Аввакума где только можно «... церковные ризы... и гробы царские дёгтем мазали...» На состоявшемся в 1681 году Соборе с тревогой говорилось о многочисленных случаях выступлений посадских людей против церкви и государства. Волнения зачастую вспыхивали под влиянием талантливо написанных, правдивых и поэтому жгучих сочинений узников пустозерско- го острога, и Собор постановил казнить непримиримых священников-писателей немедленно и жестоко. Чтобы привести приговор в исполнение, из Москвы на Север выехал «стремянный стрелецкого полку капитан Иван Сергиев, сын Лешуков».
   По приезде капитана в Пустозерск в поле за пределами города спешно и тайно возвели сруб, уменьшенную копию крестьянской избы, но без крыши и окон. Из желания уменьшить число зрителей, было решено провести казнь в ночное время. В ночь на 14 апреля 1682 года Аввакума, Епифания, Лазаря и Фёдора привезли под охраной на место экзекуции. Связанных, с кляпами во рту их затащили внутрь сруба, наполненного дровами и хворостом, и привязали. Избежать стечения народа не удалось. Люди не могли не прийти проводить в последний путь своих заступников. Из города, из соседних и отдалённых деревень на телегах, верхом и пешком тянулся и тянулся народ к ужасному срубу на бескрайнем заснеженном поле.
    Зачитываемый смертниками приговор толпа, сдерживаемая жидкой цепью стрельцов, слушала угрюмо...
    «За великие на царский дом хулы...» - выкрикнул капитан Лешуков первую строчку приговора, но затем, желая ускорить дело, перешёл на чтение скороговоркой и шёпотом. Он побаивался, и не без основания, что сочувствующий приговорённым народ может взбунтоваться.
     Казнь и впрямь чуть не была сорвана, причём совсем не с той стороны, откуда ожидалось...
     Поджечь сруб с приговорёнными выпало на долю стрельца Ерошки. Хотя назвать Ерофея, сына Васильева, возмужавшего, степенного стрельца, мальчишечьим, почти кличкой, именем «Ерошка» язык теперь не поворачивался. В лице стрельца, в пове-дении, жестах и, похоже, характере проглядывало отличавшее его от юного, десятилетней давности Ерошки, хулиганистого, глупого, что-то необычное, какая-то разительная перемена, и явно — в лучшую сторону. Этой перемене и даже, совершенно очевидно, трезвости, Ерофей был обязан человеку, которого он охранял, заключённому Аввакуму. Годы, проведённые рядом с человеком - Учителем, с гением не прошли для стрельца даром, превратили его сначала в ученика, а потом — в последователя неистового протопопа...
    И ему предстояло убить Учителя своими руками?!.. Ерофей вёл себя неспокойно. Опустив голову, задумчивый, насупленный и хмурый, он ходил у сруба, обложенного соломой взад вперёд... Пылающий факел в левой руке он держал опущенным вниз как дубинку...
     Последние слова приговора «казнить сожжением» Лешуков скомкал, зачитал совсем уже скороговоркой. Не по себе ему было: этот зловещий сруб, эти безмолвные из-за кляпов в их ртах, скрытые бревенчатыми стенами приговорённые... Не хотел бы он так умирать... Чувствуя, что напряжение в толпе молчащих зрителей нарастает, капитан переборол неуверенность, стиснул зубы, поспешно свернул пергамент трубочкой, сунул его под кафтан на грудь и махнул Ерофею: поджигай!
     На стоянке собравшихся в одном месте нескольких десятков телег истерично заголосила какая-то баба. Толпа, словно разбуженная её жалостливыми причитаниями, зашевелилась, недовольно загудела. ..
     По лицу Ерофея катились слёзы. Стрелец разрывался между долгом военного и любовью к учителю. Вконец растерянный, он двинулся было к кучам соломы у стены сруба... Остановился. Постоял, и вдруг затушил факел, воткнув его в сугроб...
     По толпе зрителей пронёсся гул одобрения. Поступок Ерофея вызвал сочувствие и у части Пустозерских стрельцов...
     Для исполнителей царской воли момент был опасный. Понимая, что промедление чревато бунтом, что сейчас не до посмевшего ослушаться Ерофея, Лешуков вырвал два факела у местных стрельцов и, передав их солдатам, сопровождавшим его из Москвы, приказал им поджечь сруб. Московские стрельцы, получившие факелы, кинулись к срубу... На пути бегущих встал Ерофей. Он оголил свою саблю и принял оборонительную позицию. Московские на бегу тоже вытащили сабли из ножен... Завязался бой, зазвенела скрещивающаяся сталь... Замершая на мгновение толпа охнула, колыхнулась и медленно двинулась на реденькую цепь стрельцов...
     Миг был критический — стихийной ярости тысячной толпы сотня стрельцов противостоять не смогла бы. Дело решали секунды, и Лешуков показал, что звание капитана он носит не случайно. Улучив минуту, когда искусно фехтующий Ерофей повернулся спиной, капитан выхватил из рук стоящего рядом казака пику и метнул её в взбунтовавшегося стрельца. Пика пронзила Ерофея навылет. .. Выронив саблю, он осел на снег... А Лешуков, махнув факелоносцам поджигать, сам, с саблей наголо повёл стрельцов на надвигающуюся толпу. Взнузданные волей решительного капитана, стрельцы ощетинились бердышами... И толпа дрогнула, остановилась. Тем более, что вступать в схватку было поздно. Подожжённая факельщиками солома вспыхнула как порох, сруб объяло огнём, и ничто уже не могло спасти приговорённых.
    Так в один и тот же час погибли гений Аввакум, священники- писатели Епифаний, Лазарь и Фёдор, и спонтанно вставший на их защиту простолюдин, солдат Ерофей.
    «История не приводит свидетельств существования стрельца Ерофея и, следовательно, его героического поступка, - писал Иванов в эпилоге «Гения». — Это, однако, не означает, что их не было. Могли они быть? Могли. И как хочется верить, что люди научаться когда-нибудь чтить и беречь своих пророков. Ибо философы, мыслители, поэты и особенно писатели прозаики — посредники между человечеством и Духовным началом Вселенной, а также — сердце и ум своих, далеко не всегда мудрых и добрых, народов».
    Сбор исторического материала, написание чернового, а по нему первого полного варианта романа заняло около полутора лет. Дальше начиналось самое тяжёлое в труде прозаика: тягуче долгая, требующая нечеловеческого терпения работа над слогом. За ней — синхронизация логических связей между главной мыслью, характерами персонажей и сюжетной канвой произведения. Вычёркивание, как бы ни было жалко, целых кусков написанного тобой в муках, но лишнего, нарушающего соразмерность композиционных частей. Пренебречь работой по доводящей до сумасшествия своей нескончаемостью отделке текста, нельзя. Потому что именно эта работа и рождает настоящее художественное произведение, его гармонию. Талант, без умения превратиться на очень длительное время из счастливого рассказчика-сочинителя, перекладывающего на бумагу фантазии своего необузданного воображения, в скрупулёзного, старательного, терпеливейшего и неторопливого ремесленника, не приведёт к появлению (из под его пера) хоть сколько-нибудь значительной вещи. Чтобы заставить себя делать скучнейшую, мучительно однообразную, изматывающую работу, нужна несгибаемая воля. Без наличия воли не бывает серьёзных романистов.
    В погоне за недостижимым, всё равно ускользающим, как ни старайся, совершенством, Иванов переписывал «Гения» пять раз. В результате, написание романа вплоть до его заключительного, более или менее удовлетворяющего автора варианта, заняло больше трёх лет. Бесконечных трёх лет рутинного ежедневного труда. Последний вариант дописывался на пределе физических и духовных сил. Психика сдавала. Пошли нелады со здоровьем...
Виной тому был не столько труд за письменным столом, пусть и архи напряжённый, сколько сторонние факторы... Скептицизм окружающих. Бытовые условия жизни. Двойственное социальное положение: то ли ты — кочегар, то ли — писатель. Всё чаще доставали: в котельной — пьющий Олег; в квартире вопли нетрезвой Антонины, фланирующей день и ночь по коридору коммуналки; сплетни и злобный шёпот ему в спину Сусанны Семёновны, которая к этому времени растеряла всех ухажёров и вымещала истеричную ярость старой девы на соседях.
     Несмотря на трудности, на проблемы со здоровьем, на шумовые помехи, роман продвигался, и настал, наконец, день его окончания... Чистовой вариант выверенной до буковки и каждой запятой рукописи лежал на письменном столе, и просился на отправку в издательство. Иванов медлил...
      Перечитывая «Гения» ещё и ещё, он начал понимать: роман не примут. Да, реалии исторической эпохи прописаны хорошо, характеры персонажей живые, выпуклые, язык сочный, слог беглый, гладкий, композиционные части уравновешены... «Гений» по мастерству, пожалуй, превосходил «Поэта»... Но и в романе — больше даже чем в повести — выпирали идеи, неприемлемые для официального искусства соцреализма. Роман героизировал мыслителя Аввакума, посмевшего, презирая гонения и человеческий инстинкт самосохранения выжить любой ценой, бросить вызов всей государственной машине, противостоять словом царю и — государству в государстве — церкви. Неприемлемым для власти Советов, а значит и для советских издателей был и один из главных подтекстов «Гения», провозглашавший, - где намёками, а где открытым текстом, - что самые достойные, настоящие и прекрасные в человеческом сообществе люди — это писатели. Иванов хорошо представлял, какую бурю протеста, злобы, нападок вызовет эта линия романа в среде так называемой элиты общества. Ещё бы! Элита - вскарабкавшиеся на вершину власти, дорвавшиеся правдами и не правдами до богатства двуногие считают себя (за немногими исключениями среди них) лучшими из лучших, получившими благосостояние заслуженно, как награду за личные достоинства. А тут какой-то писака осмеливается ставить выше них (!) нищих бумагомарак, словоблудов.
    «Убрать эту линию, что ли? — размышлял Иванов. — Говорят же: «не мечи бисер перед свиньями, и не дразни гусей»... Да, в этом случае, шансы опубликовать книгу, как «обычный роман на историческую тему» возросли бы...»
Эти колебания, страх вынести на суд людей свой многолетний нелегко давшийся труд, омрачали существование. Иванов разрывался между желаниями: «упрятать роман в стол» - «убрать опасный подтекст» - «рискнуть и послать книгу такой, какая она есть». Сейчас он, - если не дежурил в своей кочегарке, - всё свободное время про-водил вне дома. Бродил по городу, пытался на воздухе обрести душевное равновесие.

    Однажды, проходя мимо Кузнечного рынка, он увидел впереди Эдика Окунева. Бывший близкий приятель возник в поле зрения неожиданно: вынырнул из рыночного зала с двумя битком набитыми продуктами сетками в руках, направляясь к припаркованному у входа на рынок автомобилю, подержанному, но весьма престижному для советского времени, «Форду».
     Десять лет Иванов не встречался с Окуневым, не горел желанием общаться и в настоящее время.
     Окунев погрузнел, раздался вширь, обзавёлся судя по складкам на шее, лишним жирком... Пушистая песцовая шапка, местами по¬тёртая, но модная, кожаная куртка... Неспешные, обстоятельные движения... Солидный мужчина. Докарьерился, несомненно, до какого-нибудь ответственного поста...
     Журналист открыл багажник «Форда» и начал укладывать внутрь сетки с продуктами... Владимир, собиравшийся развернуться на сто восемьдесят градусов, чтобы избежать встречи, решив, что проскочит незамеченным, пошёл прямо. И прогадал: Эдик захлопнул багажник, выпрямился, и они встретились глазами... «О-о!» - издал Окунев притворно радостный возглас, шагнув к Иванову.
     Не подавая вида, что ему неприятно, Иванов пожал протянутую Эдиком руку. После обмена рукопожатиями и стандартными «Как жизнь?» - «Нормально» - «У тебя?» - «Ничего», завязался вялый разговор. Делиться деталями личной жизни ни одному из них не хотелось. В воздухе повисали томительные паузы, и вскоре оба, син-хронно упомянув о занятости, стали прощаться. Уже открыв дверцу машины, Окунев вскользь, будто это несущественно, поинтересовался:
     - Марка-то посадили, слышал? — и пояснил в ответ на изумлённые «Как?» - «За что?» - «Какой ужас!»: - За то, что не фиг было дурью маяться... А так, кажется, за распространение антисоветской литературы. Точно я не знаю — на суд над ним не ходил. Доигрался, он, в общем. Да туда ему и дорога, - закончил Эдик зло. Кивнул на прощание и забираясь в «Форд», добавил: - Не знаю, как ты, а на мой взгляд — нечего руку дающего кусать. Советская власть нам: образование, жильё, медицину бесплатные, так какого ему ещё нужно?!
    Окунев укатил.
    Потрясённый, растерянный Иванов не помня себя пошёл дальше... Бессердечность Эдика к другу в несчастье не удивила: другого Владимир от журналиста не ждал. Выбросив подлеца из головы, он, плача душой, горевал о Косидовском. Жизнь развела его и с Марком. Это однако не мешало Владимиру по-прежнему испытывать к другу юности тёплые чувства. Бедный Марк! Интеллигентный, тонкий эстет и — в тюрьме. В грубом, жестоком мире уголовников... Господи, надо съездить к нему... Передачу отвезти, поддержать. «Да нельзя тебе, - пришло на смену скоропалительному решение рассудительное. — Марк известный человек, его знают и в Союзе, и за границей. О нём есть кому позаботиться (в отличие от тебя). Тебя «закатают» - никто не обеспокоится... Хм, «закатают»... А ведь могут!..»
    Он замер как громом поражённый. Сначала он как-то не подумал: ГБ, занимаясь Косидовским, наверняка выявляло и его связи, и тех, кто был близок к филологу-переводчику... «Я не мог не попасть в поле их зрения, - ужаснула новая мысль. — Не 37-ой, конечно, на дворе, и фигура в обществе я незначительная... И тем не менее.. . А если это какая-нибудь новая волна репрессий?.. В этом случае «зачистят» и «незначительных». — Ему было известно и по передачам «Голоса Америки», «Би-би-си», и по слухам, как сажали или высылали из страны то одного, то другого... Карающие свободомыслие «молнии» били в стороне, в знакомых ему только понаслышке людей: Сахаров, Солженицын, Даниель и Синявский, Иосиф Бродский... И вот «ударило» совсем рядом!.. Возможно, страхи напрасны, и его не тронут, а, может быть, нет. А тогда... Воображение начало рисовать страшные картины: люди в штатском, ордер на арест, «справедливый» советский суд, этап, бараки за колючей проволокой...
    Он спохватился: что он здесь рассусоливает? Нужно бежать домой... Готовиться к возможному приходу гэбэшников, к обыску... Просмотреть свои сочинения, дневники, записные книжки... Изъять из них могущие скомпрометировать резкие по отношению к строю мысли. А в первую очередь уничтожить переписку, вообще всё, что связывает его с Марком. В целом, - прикидывал он на ходу, - явной антисоветчины в его писаниях не имеется. Не жаловал он не саму по себе коммунистическую идею, а только то, как, какими методами и какими людьми она воплощалась в жизнь. Но, и в этом ключе критических высказываний в адрес власти для получения срока у него хватало...
     Дома он сразу взялся за дело... Кроме чемодана с художественными текстами, набиралось ещё два чемодана записных книжек и папок со случайными записками, в которых — особенно в записных книжках — мог проскочить какой-нибудь компромат. Труд предстоял огромный: нельзя было пропустить ни одного листка, ни одной строчки. Полтора месяца просматривал он свои бумаги. Безжалостно сжигалось всё то, что содержало хоть малейший намёк на политику.
     Лихорадочно работая, Иванов вздрагивал от каждого стука в дверь, от каждого звонка... Не за ним ли пришли?!.. Наконец с чисткой записей было покончено... Шли дни, брать его не приходили, и страх пошёл на убыль. Совсем он не ушёл, просто распался на маленькие кусочки, которые осели порознь в самых глубоких местах подсознания. Время от времени эти кусочки всплывали на поверхность, соединялись и из них снова образовывался один большой страх.
      Как только страх притихал, вставал вопрос, как быть с «Гением». До известия об осуждении Косидовского такой вопрос был бы абсурдным. Как это «Как быть»? Конечно же, носить в журналы, обивать пороги издательств, - продвигать книгу, одним словом. Теперь же, когда осудили одного из его ближайших друзей, положение резко изменилось... Продвигать «Гения» к публикации при сложившихся обстоятельствах означает, - казалось мнительному, издёрганному Иванову, - «высунуться». Стать объектом внимания разнообразных (общественных) сил, злых, в том числе.
     И тогда, очень может быть, ему припомнят и дружбу с Косидовским, и Сайгон, и круг подозрительных для органов знакомых: поэтов, художников. С другой стороны, Премудрый пескарь Иванов, так и будешь отныне дрожать и прятаться?.. А как быть, идти против Системы?.. Так Система неугодного уничтожит, или искалечит. Особенно если неугодный — писатель. Последнее объясняется не столько тем, что писатель враг Системы, писатель может быть и Её сторонником, сколько тем, что писатель (о чём бы он ни писал) обладает добытой им из долгих размышлений скрытой информацией. И Система, защищаясь, заставит носителя запретной инфор-мации замолчать тем или иным способом. Система — конструкция устоявшаяся. Истина Ей не нужна. Истина, считает Она, у неё уже есть. Мало того, Система считает, что сама Она — Истина. А тут какой-то писака, с этими его поисками истин, рефлексиями, которые, получи они гласность, могут стать угрозой стабильности Системы. Так на хрен Ей писатель?.. И сердиться на Систему бесполезно. Она во все времена, всегда и везде, такая, какая есть. Не имеет значения, как она называется: коммунистическая, монархическая, капиталистическая, демократическая...
    Какая бы ни была, Система со временем глупеет, и начинает сражаться за свою стабильность уже ради самой стабильности.
    Система коммунистическая, в отличие от более открытых систем, страшна ещё и тем, что собирает под свои знамёна и возглавляется людьми недалёкими, прямолинейно простыми и наивными, искренне полагающими, что можно запросто, с помощью одних красивых слов и целей исправить и сделать одинаково счастливыми всех людей без исключения, нужно только избавиться от смутьянов индивидуалистов. Эти идеологи не злые, и не плохие, нет. Просто они — дети. А дети... Дети — существа жестокие...
     Невозможность показывать, вынести на суд читателей /умных читателей/ «Гения» и свои представления о мире, результат много¬летних размышлений, оказали на Иванова разрушительное действие. Он ещё кое-как, больше по инерции, двигался, но куда — стало почти всё равно. Строгий распорядок дня был отменён: потеряло смысл читать книги, учиться, делать гимнастику, не говоря уже о том, чтобы начать писать что-нибудь новое. А это «писать» как раз и наполняло существование смыслом. Внутри Иванов походил на покинутый жильцами, предназначенный к сносу дом... Пустые комнаты, обои в клочьях, окна с выбитыми стёклами... Единственным признаком, что жизнь в нём ещё теплилась, были мысли, но и они были безрадостными, вялыми. Кое-как продремав ночью шесть, семь часов, он не чувствуя вкуса съедал какой-нибудь бутерброд и отправлялся бродить по улицам до позднего вечера. Равнодушно смотрел на прохожих, на то, как они, вполне довольные собой и действительностью, смеются, целуются, гуляют. Когда с осуждением, когда с безразличием, Иванов наблюдал, как люди, вовсе не заботясь, что находится за его пределами, крутятся в замкнутом мирке, именуемом «человечество». Особи они, наверное, разные. Тупые и умные. Добрые и жестокие. Хитрые и простодушные... Тем не менее, и те, и другие, и третьи, - всё равно крутились по кругу: внутри гигантского тела — человечество. Ведь даже космонавт, летящий в ракете вне Земли, остаётся в «теле» человечества. Существует и работает для человечества... Это людское кручение, да всё это — глупо как-то... А, может быть, так и задумано, и Высший план, придуманный для людей, именно в этом и заключается? Так что, люди — правильные?.. А неправильный — как раз я, ошибка природы, мутант в стаде здоровых особей...
 
    Захотелось курить. Он остановился. Закурил. Затянувшись, осмотрелся. Прогулка занесла его на Моховую...
    Уличные фонари теплились еле-еле, и вокруг стоял сумрак. Полутьма немного разжижалась тёмно-синим светом необычно звёздного для февраля неба...Серебристые зрачки звёзд мерцали, глядели на козявку Иванова на дне уличного ущелья безучастно... А есть ли там, наверху, эти пресловутые «высшие силы», и вообще — хоть что-нибудь? В его сегодняшнем состоянии, ему вдруг подумалось, что — нет. И всё во вселенной гораздо проще: голый, уныло¬беспросветный материализм, как там, так и здесь, на земле...
    От этой мысли его на долю секунды зазнобило, потом почудилось, что настроение серебристых «зрачков» переменилось с безучастного на осуждающее. Ощущение тут же прошло, а на его место пришло другое, никогда раньше его не посещавшее... Он, микроскопически маленькая букашка, задрав вверх голову, стоит на дне чудовищно большого, объёмом во всю землю, аквариума. Дно аквариума — земная поверхность, атмосфера — разряжённая вода: воздушный океан. Под дном аквариума обитают черви, кроты, насекомые... В углублениях аквариумного дна стоят лужи: океаны, моря, озёра плотной неразряженной воды, в глубинах которой плавают рыбы... Ну а на земной тверди, дне аквариума, копошатся под толщей воды-воздуха двуногие млекопитающие — человечки, разведённые на земле-аквариуме каким-то безгранично могущественным, предприимчивым Рыболовом. Так что, люди — те же рыбы, только иначе сконструированные. Они — биомеханизмы с различными степенями сложности: простейшие, примитивные, в которых не вмонтировали из каких-то своих соображений чип для обучения и действий в рамках сложных программ; и — более высокоорганизованные, имеющие чип для точных и сложных действий. Эти две противоположности в популяции "рыбы-двуногие" разбавили хищниками, — крупными, и — мелкими, — для поддержания баланса всей популяции... А создатель аквариума Рыболов ... Рыболовы (не есть ли Они — мои наблюдатели?) пасут подвоздушное стадо двуногих?.. Рыболовы, зачем Вы развели нас, воздухоплавающих?.. Чтобы человечиной питаться?.. Или для забавы, как мы, люди, разводим золотых рыбок?.. Не в том, впрочем, дело пища мы или — забава? А в том, например, зачем мне, воздухоплавающему, писание стихов, романа, — и что такое роман одной из воздухоплавающих козявок с точки зрения практичного Рыболова? Или, — что вообще смешно, — поиск Истины?.. Ведь при раскладе, что я — обыкновенная рыба, какая разница (пропади всё пропадом!) живой я, или мёртвый?
    Мрачное предположение, что он всего лишь своеобразная, но обыкновенная рыба, при этом, однако бойко разглагольствующая о личной свободе и своём высоком предназначении, нанесло по психике удар куда более ощутимый, чем переживания за Марка, страх за себя; чем прекращение писательской работы. Стоит хотя бы просто допустить, что это предположение верное, и всё, о чём мечтал, из-за чего жил, обращается в ничто, больше того — в издевательскую пародию.

    Безысходность давила, пригибала к земле, была беспросветной. Сознание отчаянно билось в темноте черепной коробки в без¬успешном поиске щёлочки, через которую можно было бы увидеть хоть тоненький лучик надежды. Иванов перебирал в уме человеческие стимулы, которые могли бы оправдать дальнейшее существование в земной жизни. И не находил таких. Ни одного.
    Психика у по-настоящему творческих натур очень неустойчива, нежная, как пыльца на пестике цветка. Необыкновенная сила духа, способность вытерпеть величайшие лишения сочетаются у таких натур с лёгкой ранимостью, со способностью впасть в смертельную депрессию порой даже от незначительных, пустяковых, на взгляд со стороны, бед. Депрессия эта бывает проходит быстро, без последствий для рассудка, а бывает длится долго и опасна смертельно. Внешне депрессия может быть не видна, внутри же — это истерика, плач, крики отчаяния, которые усиливаются день ото дня, ночь от ночи. И уговоры себя успокоиться, доводы разума, что это пустяки, что всё образуется, не помогут, наоборот, от них ещё хуже. Одним словом, эти депрессивные состояния крайне опасны, граничат с безумием. Это — страшная пытка, могущая довести до отвергания собственного физического существования.
     Похожие на нынешнее состояния находили на Иванова не раз, и ему обычно удавалось совладать с ними. Несомненно, он взял бы себя в руки и на этот раз. Справедлива, однако, поговорка: "последняя капля переполняет чашу", т. е. капни она в полную до краёв ёмкость, и вода польётся через край... Последнюю "каплю" судьба принесла Иванову через напарника по котельной, Олега.
     Бывший мясник окончательно распустился. Был вдрызг пьян постоянно. На дежурстве редко когда помогал Владимиру, а только спал между приёмами внутрь очередной бутылки портвейна.
     Однажды ночью, напившись до невменяемости, в то время как Иванов, сделав работу по котельной, читал какую-то фантастическую книжку, Олег набросился на напарника со словами: "Пишешь, сука?.. Из-за таких как ты, интеллигент долбанный, все несчастья! Убью!" — хищно ощерил он беззубый рот. В воздухе замелькали его пудовые кулаки, одного точного удара которых хватило бы, чтобы уложить наповал и здоровенного мужика, что уж говорить о легковесном Владимире.
   Из-за опьянения, большинство ударов Олега, к счастью, приходилось либо на воздух, либо на окружающие предметы. Призыв к разуму белогорячечника с налитыми кровью и безумием глазами исключался. И Владимиру пришлось принять бой. Увернувшись от первых ударов, он вскочил со стула...
    Разразившаяся драка была беспощадной и кровавой. Шансы Иванова выстоять в ней равнялись нулю. Из-за того, что Олег весил вдвое больше. Из-за маленького пространства бытовки, лишающего манёвра, из-за нечувствительности к боли пьяного. Из-за сумасшествия, утроившего силы нападающего. И потому ещё, что изъеденный депрессией Владимир защищался без азарта, не возбуждаясь боем. Не улечься под противника в первые же минуты помогли его занятия в юности: немного боксом, чуть больше — самбо.
    Не осознающий, что делает, пьяный, скорей всего, забил бы Владимира до смерти, если бы в апогее драки его не остановил неожиданно начавшийся припадок. Огромное тело мясника вдруг забилось в конвульсиях. Изо рта хлынула пена, и Олег рухнул на пол. Припадок длился минут пять, затем перешёл в беспокойный сон. Проснулся эпилептик дрожащим, слабым, но разумным, и — в памяти. Он, оказалось, кое-что из случившегося помнил. Зарыдал и бросился в ноги безучастно курившего, сидя на стуле, Иванова. Поносил себя, всхлипывая, просил прощения у "хорошего человека"...
    С заплывшим от побоев лицом, Иванов, морщась от боли в теле, и от отвращения к мелодраматическому заламыванию рук мясника, кое-как выговорил разбитыми губами, что прощает. Позвонил Тимофею, чтобы тот подменил его, а также —забрал "за деньги с получки" все его смены на полтора месяца вперёд. Собрал вещи и ушёл домой. Врача вызывать не стал. Две недели, перебарывая рвоту и головокружения, отлёживался. "Отлёживался", правда, не раскрывает в полной мере того, что он делал и что с ним происходило. На деле он почти не вставал. Лежал пластом, практически бездумно. Иногда жевал старое печенье, или сосал сахар, но в основном пил простую воду. Целыми днями отрешённо глядел в потолок.
Или спал.
    Бездействие не угнетало, потому что и в этом ничегонеделании он нашёл себе занятие: не будучи в состоянии ни читать, ни смотреть телевизор, он развлекался игрой воображения. Игра состояла в том, что он путешествовал по пространству-времени, представлял, что живёт в той или другой эпохе, помещал себя в тела различных существ, изредка — человеческих, но чаще — животных и даже — насекомых. Перевоплощался в эти существа, жил их насыщенными проблемами жизнями... Существования в чужих, подчас кардинально отличных от людских, обличиях были яркими, натуралистичными, а сами образы, окружающая их среда и природа — пронзительно реалистичными...
    Вот он — предводитель отряда конницы войска Александра Македонского. Ждёт в засаде приказа напасть с тыла на орду африканских воинов, атакующую македонскую фалангу... Нестерпимо палит солнце. Ослепляет... Из-под тяжёлого бронзового шлема на его лоб стекают капли пота. Он, Иванов, — офицер македонской армии придерживает рвущегося вперёд коня под ним, хотя и сам сгорает от желания ринуться в бой...
    Вот он в доисторическом тропическом лесу... Он — гусеница. Зелёная, ворсистая. Складывает-распрямляет гибкое мягкое тело, ползёт по стеблю толстой лианы в укрытие... В его-её микроскопическом сознании всего три установки: есть, прятаться, искать пару...
     Перевоплощения и развлекали, и отвлекали Иванова от физической и от душевной боли. Он так увлёкся ими, что они происходили не только в моменты бодрствования, но и во сне... Мало того, иногда он даже терял представление, когда он в настоящем мире, когда — в вымышленном. Игра в перевоплощения не покинула его и после того, как он начал вставать с постели и возобновил вечерние прогулки, во время которых приходилось, чтобы скрыть синяки, укутываться лицом в шарф, а на лоб надвигать шапку...
     Гуляя и одновременно находясь в воображении где-нибудь далеко и в совсем другом облике, он, случалось, спохватывался, "спускался на землю" и думал, что психиатры, наверное, назвали бы его игру в перевоплощения болезнью, раздвоением личности или (есть у врачей какой-то другой термин... А, вспомнил!) — "замещением"... Обдумывая справедливо ли подобное определение в отношении его игры, его теперешнего состояния, Владимир отверг его как неправильное. К его состоянию, к его игре в перевоплощения подходило скорее буддистское учение о цепи перевоплощений человека... Впрочем, какое ему дело до того, что подумали бы врачи, люди вообще?.. И он шагал дальше, углубляясь в лабиринт городских улиц...
     Кривые зубцы горных хребтов вдали медленно догрызали диск ярко-красного заходящего солнца. Ещё не съеденные солнечные лучи ложились на величественные вершины Тибета. Переливались на снежных склонах синим, голубым, розовым, фиолетовым цветами. Чернота, ползущая вверх из глубоких ущелий между скалами, поглощала нежную многоцветную яркость снегов и ледников. Холодный, прозрачный воздух был неподвижен.
      С высокой скалы, на которую Иванов прилетел отдохнуть после удачной охоты, вид открывался умиротворяющий, возвышающий душу. В отличие от других перевоплощений, которые он испытал за минувшие дни, в облике горного орла Иванов, ощущая себя могучей хищной птицей, не утратил и значительной части своего человеческого сознания. Любовался горной панорамой, как человек, и в то же время чувствовал в себе холодную, бездумную жестокость и надменность царя птиц. Слегка шевельнув сложенными крыльями, он переступил лапами по кромке утёса, стена которого обрывалась вниз, в далёкую глубину. Там, на дне пропасти, глухо шумел быстрый ручей.
     Когти клацнули, охватывая камень, и Владимир насторожился: не услышат ли скребущий звук люди, раскинувшие в ущелье на берегу ручья лагерь. Он уже жалел, что сел именно на эту вершину: голоса внизу громко и грубо взламывали хрупкие пласты мудрой тишины, лежавшие в распадках гор. Изогнув шею, он чуть повернул голову с острым клювом на бок. Холодно взглянул на жёлтые палатки, на игрушечно маленькие сверху существа, которые устроились у догорающего костерка... Звякание чайных ложек о края алюминиевых кружек, и это занудное, бессмысленное "бу-бу-бу, бу- бу-бу" пустой, полной самомнения, глупых мечтаний людской болтовни о кладах, о намерении на этот раз во что бы то ни стало отыскать лежащую — по их мнению — где-то здесь в горах Шамбалу, приводили в ярость.
     "Шамбала! — презрительно клекотнув, хмыкнул он. Расправил двухметровые крылья и взмыл вверх. — О, бескрылые двуногие! И — слепые. Наркоманы потребления и телесных животных удовольствий. Вам всё дано: воображение, чувства, ум и глаза, чтобы видеть незаслуженно дарованную вам прекрасную землю... У вас, ничтожные, всё есть, но вы дарованного вам не замечаете и тупо ищете сами не зная что... Шамбала и внутри вас, и здесь, смотрите: в абрисе скал, молчаливых хребтов, в синеве неба... Шамбала — везде, слепцы!.."
    —Эй, обалдуй, отвали с дороги! — услышал окрик парящий над скалами Иванов-орёл.
     —Да он ёбнутый. Глядите: глазищи, как подфарники, светятся, — ответил первому, хриплому голосу, второй - мужской резкий фальцет.
     —Ага! А под глазищами — синие "фары": от****ел его уже кто-то. Может, это бомж, мужики? — высказал предположение хриплый, и опять рыкнул: — Слышь, обалдуй, ты кто?
     —Я — Горный орёл! — надменно уронил подставляющий плоскость крыльев восходящим потокам воздуха Иванов, удивлённый, кто здесь может обращаться к нему. Огляделся, и только тут опомнился...
      Он стоял на проезжей части Литейного проспекта... Его окружали машины, которым он мешал двигаться дальше.
     —Ха-ха-ха! Слышали, мужики? Он у нас "горный орёл", — крикнул высунувшийся из своего "Москвича" хриплый и, поддержанный смехом других водителей, пригрозил: — Вали с дороги к ... матери, хоть горный, хоть степной орёл, тоже мне. Не то сейчас вылезу, "перья" пообрываю, и станешь, псих, курицей ощипанной.
Возразить было нечего, грубость водителей оправданна: из- за него на дороге образовалась пробка.
      Иванов стал пробираться к тротуару.
     "Хм, горный орёл... Это надо же! Действительно, смешно", — подумал Владимир, медленно шагая по опустевшим к полночи улицам.
     Прохожие попадались редко. И хорошо. Ему сейчас было нестерпимо видеть даже случайных, не обращающих на него внимания людей. Потому что, как только он вынырнул из своих видений в мир настоящего, горечь, тоска нахлынули вновь. Целей, стремлений, надежд — всего того, что являлось стимулом жить и бороться, в нём больше не было.
     Ноги носили Владимира по городу всю ночь. Пойти домой в этом состоянии смертельной безысходности, остаться наедине со своими, некогда так любимыми четырьмя стенами было страшно.
    В свой район он приплёлся только под утро, но заставить себя подняться в квартиру не смог. Постоял и отправился в тюзовский сквер...
     Сырой, неприветливый рассвет высветил сквозь белесый туман верхние этажи здания Театра юных зрителей. Опустился ниже, на мокрые безлистые ветки лип и тополей. На влажные длинные скамейки в аллее... На небо наползла клубящаяся чёрная туча, накрыла тенью землю и деревья... Сверху вдруг посыпались круглые белые крупинки. Они падали на дорожки, на скамейки, подскакивали и шелестели. Мелкий град быстро покрыл землю тонким белым налётом. ..
     Одиночные прохожие, пересекающие сквер в направлении к станции метро, пятнали пешеходную дорожку цепочками чётких следов. Прятавшие тёплые тельца в защитные чехлы-одежду механизмы, называемые людьми, торопились к месту назначенной им работы. На работе нужно было выполнить тот или другой ряд операций. Получить за сделанное цветные бумажки, в обмен на которые они могли заправиться белками, жирами, углеводами и витаминами, получить право на предохраняющую их тельца от непогоды крышу над головой — дом. Под левыми рёбрами каждого шагающего висел кожаный мешочек, желудок, приятно набитый утренней порцией горючего — еды. Над желудком висел, ритмично сокращаясь, моторчик сердце. И желудок, и сердце слегка покачивались внутри костяной клетки груди при ходовых движениях ног, таза, всего скелета.
      Тропинка, по которой двигались мужские и женские особи, пересекала длинную аллею со скамейками под углом.
      Немного в стороне от пешеходной тропинки, на скамейке в аллее неподвижно сидел припорошенный снегом мужчина в волчьей шубе. Бледное лицо-маска, неподвижность, устремлённые вдаль глаза с выражением полной отрешённости, — весь вид сидящего тревожил и настораживал. Заметив его, шагающие мимо биомеханизмы разворачивали свои позвоночные столбы в области шеи, направляли черепа таким образом, чтобы вделанные в глазные впадины шарики-глаза могли сфокусироваться на странно себя ведущем собрате механизме. Пугливые ко всему нестандартному шагающие биоособи торопились пройти мимо. Их позвоночные столбы поспешно принимали положение "прямо", и самодвижущиеся механизмы шагали дальше. Им нельзя было опоздать, не успеть наработать на кормёжку и себя, и маленьких механизмиков — деток. Детки должны были наесть себя до размера взрослых особей, чтобы в свою очередь произвести на свет собственных механизмиков детей, чтобы, когда они вырастут, и они кормили себя и рождённых ими новых механизмиков.
      За пределами сквера тянулся оживлённый Загородный проспект. С него в тишину сквера проникал шум от мчавшихся автомобилей и звуки разговоров утренних пешеходов.
      Не меняя позы, Иванов проследил за мелькающими вдали, за деревьями, машинами. "Машины" без машин, "машины" в машинах, — отравленные пессимизмом, мелькали в голове полузамёрзшего мысли о пешеходах и водителях. — Жестко, однолинейно закодированным, им нет дела до того, что вне кода. И я подчинялся этому закону, пока одиночество, аскетизм, размышления и тяжёлые удары судьбы не открыли мне глаза... Неужели и дальше, притворившись, что ничего не понял, так и жить среди них, воздухоплавающих двуногих, зашоренных на самовоспроизводстве?.. Ни за что!.. Да, биомеханизм высокой степени сложности, образованности, изощрённого ума, я мог бы стать хищником, добиться в популяции воздухоплавающих привилегированного положения. Схитрить, и тогда даже на поприще той же писательской работы можно было бы получить всё то, что ценится двуногими: квартиру, виллу, машину, путешествия... Только не избавит сытая жизнь от мрачной участи рыбы, предназначенной на корм, или на забаву неведомому Рыболову... Кроме того, воздухоплавающий Иванов, раскинь-ка рыбьими мозгами, чем и для чего ты жил?.. Если быть предельно честным перед самим собой, все твои устремления продиктованы самовлюблённостью и гордыней. Ты назначил себя писателем, руководствуясь одной целью: возвыситься над людьми (началось это, когда ты ещё верил в человечество). Правда, не для того возвыситься, чтобы пользоваться особенным положением исключительно в собственных интересах, а для того, чтобы поучать, наставлять, вести к любви, к доброте... "Вести к любви" воздухоплавающих! Ха-ха- ха! Смешно, согласись, ты, самонадеянная селёдка, с умным видом наставляющая товарок в садке, из которого начинается конвейер для разделки селёдок на консервы! И селёдки ведь будут слушать, слушать до последнего, даже тогда, когда им уже вспорют брюшко и начнут вырезать жабры и внутренности... После чего на ленту конвейера неизбежно бросят и самого "просветителя"... Да лучше уж смерть, чем такой удел... Хотя, может, так и задумано, и самоустраниться и является предназначением двуногого Иванова Владимира, а, Наблюдатели?... Что ж, принято! Ухожу в небытие. Какая в конце концов разница — годом позже, годом раньше?..
     Из сквера он ушёл повеселевшим: только что созревшее решение освобождало от всего. Он стал по-настоящему свободен. Наконец-то разорвана и сброшена опутывающая с детства невидимая стальная сеть, прочные ячейки которой связаны из выдуманных законов, моральных обязательств, ответственности, долга, запретов и регламентирующих жизнь от колыбели до могилы установок.
     По пути домой он зашёл в гастроном. Купил то, что хотел, и с лёгкой душой направился к себе. И только, когда, поднявшись на свой этаж, открывал дверь квартиры, внутри, на мгновение, заворочались сомнения. Сомнения вызвали на помощь себе его двойников. Смущённые, притихшие, они встретили хозяина в слабоосвещённом, пустынном коридоре коммуналки.
     —Эге! Вижу, мои дражайшие, вы напуганы. Понятно: боитесь лишиться своего транспортного средства, Иванова. Что поделаешь, оно, он, сыто по горло! Хватит, поездили и — заездили, — возясь с замком комнаты, говорил он заполнившей коридор толпе.
     Из своей комнаты высунулась пошпионить Антонина, посмотрела, как ненавистный сосед разговаривает с пустотой, покрутила пальцем у виска и скрылась.
     Я-двойники были и в прихожей, и в комнате Иванова. Лучшее место досталось Горному орлу. Он со сложенными крыльями нахохлился на верхней полке книжного стеллажа. Не задеть плечами стоявших почти вплотную молчавших гостей было мудрено. Кое-как, боком, Владимир пробрался к журнальному столику. Шубу он в прихожей не снял и, остановившись у столика, принялся извлекать из её наружных и внутренних карманов купленные в магазине бутылки со "Столичной"...
     —Этого, надеюсь, хватит, — пробормотал он, обозрев выстроившиеся в ряд пять ёмкостей с водкой. — Ну, начнём?.. Нет, погоди — надо ещё с ним разобраться, - увидев на диване папку с "Гением", сказал он себе и отправился в ванную комнату.
     В просторной ванной хранились тазики, вёдра, корыта для стирки. Вёдра и тазы, принадлежавшие Наталье Евграфовне, стояли стопкой в правом углу помещения. Поколебавшись между алюминиевым тазом и большим железным ведром, он выбрал последнее — в нём мать кипятила бельё... Вернувшись к себе, он установил ведро между столиком и диваном. Сел. Деловито раскрыл папку с рукописью и начал порциями по несколько страниц поджигать листы с угла. Как только бумага загоралась, он сбрасывал полыхающие страницы в ведро.
     Горело весело. По стенам и потолку бежали багровые сполохи.
     Не прерывая аутодафе рукописи, Владимир сорвал колпачок с первой бутылки и наполнил до краёв гранёный стакан, стоявший на столике со вчерашнего дня.
     Полный стакан оттягивал руку...
     Иванов медлил, собираясь с духом: так помногу он ещё никогда не пил. Примеряясь к приёму крепчайшего напитка, он покосился на толпу своих я...
     —Может, вам тоже налить? — ёрничая, спросил он безмолвную аудиторию. — Хотя, куда вы денетесь, ведь вы это я. Хм, а любопытно: вы наравне с хозяином опьянеете?.. Ладно, поехали, компашка! — буркнул он, одним глотком опорожнил стакан, поморщился от крепости водки, но тут же налил себе ещё.
     Прежде чем выпить новую порцию, он закурил. Насладился одной длинной затяжкой и вновь схватился за стакан.
     От второй порции в голове зашумело, и он удовлетворённо хмыкнул: то, что и требовалось! Глубоко вдыхая дым, обвёл много¬численных зрителей пьянеющими глазами... Задержал взгляд на, пожалуй, самом колоритном из присутствующих. Это был "Король сумасшедших", тот самый, из его давнишнего сна. Иванов походя подивился, что тот здесь делает, ведь сумасшедший не был его двойником, одним из его многих я...
     Король сидел на подоконнике, в просвете между шторами, устремив созерцательный взгляд куда-то вдаль, за пределы комнаты... Одет король был в длинную полосатую хламиду. На голове красовалось тележное колесо-корона. Глаза мерцали серебристым светом... Иванов хотел было задать вопрос незваному гостю, но передумал. Отвернулся и, открыв вторую бутылку, набулькал себе третий стакан...
      В комнате и раньше было тихо, теперь же, по мере того как хозяин пьянел, воцарялось всё более угрюмое, тяжёлое молчание. В ведре, еле слышно шурша, оседал на дно пепел догоравшей бумаги... Владимир взял в руки стакан с водкой... Весёлость, с которой он пришёл домой, улетучилась. На мгновение он впал в мрачное раздумье, но почти сразу встряхнулся. Опять обвёл замерших на своих местах двойников. Избегая смотреть на хозяина, они отводили глаза. Молчали даже обычно болтливые Скептик и Весельчак...
      Тишину нарушили тихие всхлипы Жизнелюба и задушенный плач Мечтателя: оба оптимиста прятались где-то в углу, за спинами других я.
      —Осуждаете... Понятно, — покачал головой Иванов. Помолчал. Потом обратился к своей пёстрой аудитории: — Ну так переубедите меня. Есть у кого-нибудь из вас хоть один аргумент, почему продолжать жить стоит?.. Молчите? То-то и оно! — и он махнул в себя весь стакан разом.
      Как ни уговаривала доченька Ириночка погостить у них с мужем в их просторной квартире ещё денёк, Наталья Евграфовна рано утром собралась и уехала домой. Неспокойно сегодня было на сердце матери — не случилось ли с сыном чего. Не успела она по приезде к себе выпить чаю, как услышала шаги в прихожей — сын, которого она утром не застала дома, вернулся.
      По звуку распахиваемых дверей, по ритму шагов Владимира и — материнским инстинктом, Наталья Евграфовна догадалась: у её взрослого ребёнка какая-то серьёзная беда. Опасаясь замкнутого характера сына, кинуться к нему с расспросами она не решилась. Но, когда Владимир, сходив в ванную, затих в своей комнате, Наталья Евграфовна на цыпочках пробралась в прихожую и с предосторожностями заглянула в комнату сына. Свидетеля своим действиям тот не заметил, и Наталья Евграфовна подсматривала долго. Строй бутылок перед сидящим на диване, его странные разговоры с самим собой вслух, ведро и запах гари в комнате, выпитые без закуски, походя и подряд стаканы водки заставили напуганную женщину отбросить церемонии и броситься к своему трудному мальчику ...
     —Сыночек, — воскликнула она, подбежав к сидящему, — что с тобой? Не надо, не пей... — Наталья Евграфовна подхватила со столика три бутылки. Прижала их к груди и отступила, уговаривая: — Горе у тебя какое? Так пройдёт, Володенька... Перетерпеть надо, и пройдёт... Жизнь — непростая, тяжёлая подчас вещь...
     Владимир с усилием поднял стремительно теряющую соображение голову... Обнаружил отсутствие на столе трёх бутылок. ..
     —Отдай! — осознав, кто виновник пропажи водки, глухо сказал он. Пошатываясь, поднялся и, отобрав бутылки, стал теснить Наталью Евграфовну к двери.
     —Жизнь". "Перетерпеть" — какие оригинальные истины! Тебе, мама, значит, известно, что такое жизнь? Ну-у, тогда ты первая, кто это понял!.. Ладно, оставь меня. — Вытеснив Наталью Евграфовну из комнаты, он захлопнул дверь. Потом, не доверяя хлипкой преграде, схватил с пола пуфик, просунул одну из его ножек в дверную ручку, заклинив таким образом дверь намертво, приговаривая при этом: — Оставьте меня в покое все! Слышите? Все!..




                *  *  *