Медвежья шкура

Раиса Елагина
Друзья и женщины были готовы растащить его по частям. Чуяли, ведали: не обидится, позволит.
«Павлуша, друг ситный, нам бы туда...», «Пашенька, золотце, мне бы сегодня...», «Павлуха, выручай дружище!..» — никому не отказывал, но не ко всем успевал. «Кто не успел — тот опоздал!» — смеялся сам и друзей смешил, тех счастливчиков, что его ухватить успели . Одним шифер доставал, другим ребенка в детсад устраивал, третьих на собственной тачке  в больницу вез, знакомого врача просил консультацию у светила устроить. Командировочных — ах, опять с гостиницей труба! —  в свой дом вел: живите за бесплатно, не жалко! Женщин жалел — всех и каждую, и тех, что глазами подведенными по ему стреляли, и тех что слезы на его широкой груди лить принимались. Денег не считал, а потому и не имел — и свои долги забывал, и чужие. Жил весело и легко, спал спокойно, время не замечал и сорок лет так же легко разменял, как семнадцать.
Раз только помнится, тому назад лет несколько, шел по управленческому коридору и замер взглядом споткнувшись. Мода такая была, стиль кошачий в нее входил. Шла она по коридору ему навстречу — мимо конечно, по своим делам спешила — тонкая, гибкая, сама грация, каблуки не то шпильки не то гвоздики — но высокие! — юбка черная, расклешенная,  свитер желтый, одуванчиковый, в глаза бьет, а на свитере кошка дикая пятнистая черным накраплена, клыки скалит, усы топорщит.
— Зверь, зверь, ты чей?
Над кошкой глаза топазовые искрятся, волосы рыжие бедовые рассыпаются.
— Я — ничей. Я кошка, которая сама по себе гуляет.
— Кошка? А может пантера, Багира, а?
— Ну уж никак не пантера. Скорее леопард.
— Леопард — это скучно и банально, к тому же заграничное и классово чуждое.
— Тогда  — ирбис, снежный барс. Устраивает?
— Ирбис — это замечательно, лучше не бывает! Давай знакомиться, Ирбис. Павел Леднёв, здешний корифей от электроники, сомнительной славы человек.
— Вот как? — рыже-золотистый пламень волос и глаз взвился. — Тогда — начинающий программист, Диана Тархова, можно Дина, человек совсем без славы.
Рассмеялся весело — что за прелесть девчонка, за словом в карман не лезет, шутку за серьез не принимает, сама смеется и его посмеяться зовет.
Год ее издали обхаживал. Знал — не уйдет, его будет, но не спешил, прежних подруг не бросал. А однажды на работе задержался допоздна, уходить собрался, да увидел полосу света из-под двери ее отдела, заглянул.
Журчал принтер, выдавая распечатку, она одна сидела за монитором, ждала, когда  замрет свиток программы.
Подошел молча, обнял, поцеловал в щеку.
Не вздрогнула, не отпрянула, лишь к нему прильнула.
Долго лицо ее целовал, не решаясь коснуться губ.
Молчали.
Принтер замер.
Фонари за окном зажглись.
На шаг от нее отступил, в глаза посмотрел, три слова произнес:
— Когда и где?
— Когда — моя забота, где — твоя.
— Тогда — у меня, — и адрес назвал.
— Тогда — завтра в семь.
Ждал ее. Боялся, пошутила, не придет. Минуты замечал, секунды считал.
Пришла.
Целовались жарко, обнимались крепко, яростно, до хруста в костях. Кровь в висках закипала — вот она рядом, вот — почти его… А она вдруг испугалась:
— Не сейчас, не сегодня…
Понял ее, не обиделся, отпустил. Спросил лишь:
— Так когда все-таки?
— Завтра, так же…
Сутки веком тянулись. Словно странник слепой их прожил, не видя и не замечая. Трех друзей отказом расстроил, вечера ждал.
И дождался.
— Ты?!
— Я…
Долго снег с ее шапки над ванной стряхивал, а в комнату вернулся — и дыхание у него перехватило. Стоит — нагая, божественная, отчаянно дерзкая.
— Дина… Диана...Артемида…
Хотелось что-то такое совершить, что никогда и ни для кого не делал. И, взгляда от нее не отрывая, одной левой шкуру свою любимую, медвежью, дядькой-камчадалом подаренную, со стены сорвал и на пол к ногам ее бросил.
На шкуру ступила, в глаза глянула, вышептала:
— Твоя!..
Боже, до чего же хороша была! Отчаянная, дерзкая, а ему первому досталась.
Любил.
А жениться даже не обещал:
— Зачем я тебе? Старый, больной… Поженимся — и пилить меня начнешь: и денег мало, и друзья надоели твои, и не понятно, чем это ты по вечерам в гараже занимаешься, и подружки твои прежние звонками осточертели… Начнешь пилить, да так и распилишь на мелкие-мелкие кусочки, и буду — я не я, а одна моя видимость. А там кровь моя густая закипит до тромбов, и буду я на руках твоих мучиться, и тебя мучить — зачем, за что?
Любила.
А потому отмалчивалась.
Знал, чувствовал — нельзя ему ее одну туда отпускать, по путевке этой дурной туристической с кострами-походами, байдарками-верховыми лошадьми. Чувствовал, а отпустил:
— Езжай, развлекись…
Уехала. А через две недели телеграмму прислала:
«ВЫШЛА ЗАМУЖ ТЧК ПРОЩАЙ»
Нет, видел ее потом раз. Бегала она по коридорам учрежденческим — обходной подписывала, увольнялась. Его заметила, остановилась, улыбнулась виновато:
— Так вот жизнь повернулась…
— Ничего, все нормально, так и должно быть… Да нет, правда, я рад за тебя… Рад…
— Ну, счастливо оставаться…
— И тебе — счастливо… жить…
Не грустил — некогда было. То другу машину чинил, то приятелю кирпич на даче клал, то знакомому мотор лодочный перебирал. То соломенную вдову голубил, то разведенку пригревал, то суровую Аду Ильиничну ублажал. Нет, не печалился, некогда было: жарили на новом мангале шашлыки, дегустировали молодое яблочное вино, спешили на подледный лов, пели песни у костра на природе под перебор гитары с автографом Высоцкого на деке, все в компании, все весело, со смешком…
Какие проблемы, какие репрессии, какая демократия, талоны на что? Ах, пока еще не на мужчин? Так живем, ребята, живем!
Жил.
Вдруг мать схоронить пришлось. И сам слег — от того, чего боялся: тромбы замучили. Таблетки пил, уколы терпел, резать себя хирургам безропотно позволял. А те безжалостно его кромсали, пряча под белыми масками растерянность.
Смеялся:
— Что парни, черный ящик, вещь в себе, не разобрались? Ковыряйтесь, я большой, меня вам надолго хватит!
Ампулы бесплатные равнодушно принял:
— Что, до светлого будущего дожился, все бесплатно? Коли, девчата, пока есть кого!
В дом друзья на руках внесли. Шутил:
— Ну я теперь кум королю брат губернатору! Личных телоносителей имею!
Не озлился, не окуксился, скрягой не стал, всех пришедших его проведать привечал, никому ни в чем не отказывал:
— Книжку почитать? Домой? Нет проблем! Хоть всю большую энциклопедию!
— Дрель в гараже взять? Всегда пожалуйста! Хоть весь автомобиль с погребом в придачу!
— Ребенок? Сын? Мой?! Семь лет! С ума сойти. Так тащите его сюда, хоть одним глазом глянуть! Что? Усыновить? Алименты? Пенсия? Да ради бога, хоть до пра-правнуков!
— Что? Бидончик для молока? Да кроме кружки с ложкой всю посуду можете взять! Да нет же, я серьезно, берите, не жалко!
И брали, не жалели, не стеснялись. Тащили почти открыто, делили меж собой вслух, лишь в спорных случаях распорядиться просили.
А он смеялся:
— Тьфу ты, ерунда какая, и без меня поделите!
Делите-делите благопристойные мои, мои нежные, мои верные! Тащите, тащите пока есть что — всех вас обманул, не для вас жил, себе в удовольствие! Жил весело и умру смеясь, что боль, то есть, то нет, лишь дурман вечной радости от инъекций… Ах жизнь-житуха, что была, что не была! И вспомнить-то нечего… Да нет же, есть, есть! Шкура медвежья пока еще на стене висит, пока жив — никому тронуть не дам! Где ж ты, Ирбис, снежный барс? Нет тебя рядом, не видишь ты беспомощности моей, запаха мерзкого не чувствуешь… И осмелюсь тебя позвать — да не сыщу, и останешься ты лишь в памяти моей миражом-воспоминанием...
Но шкура-то, шкура медвежья не тебе достанется, не тебе!