Аскет. Том второй. 31-40

Алексей Каровин
                Том второй.
                Год семнадцатый.
             

                XXXI


          В то нелегкое время, перед самым февралем осимнадцатого года на станции Петроград встали царские эшелоны с хлебом. Царя ещё не  попросили, а мы уже тогда слышали Керенского, а слушали Ленина. Тогда же меня, ещё юнкером забросило к левым. Под Царицыно я получил ранение на стачке и Петросоветские вывезли меня на штаб-квартиру, под станцию. Чёрный флигелёк со старой буржуйкой, без единого куска хлеба и способов выжить: ни дров, ни припасов; только ружья, да болтовня матросов и бывших асессоров, мать их за ногу.

-  Выдался же, Бог знает, откуда такой январь: крещение, кажется нарочно теперь задержали высшие силы. Парализовало все, ногу сейчас отдам, чтобы не помнить этого. Встретил в декабре одного дизертира, дивный паренёк с Кронштадту в чапке, что к Ходынке: тот, спорил-спорил со мною: мол, не будет мороза, горячо будет, справится погода на год этот за нас. Ан, видишь нет: в середине ударило хлеще, чем прежде. Китель армейский напялил, а толков то: мороз по костям как бил, так и бьет; хоть на водку меняй его последний.

- А ты бы Кузьмич, взял да растопил бы печушку! Глядишь и морозец сошёл.

- Попрошу Вас, товарищи! А жрать околя будем потом, ежели вязанку последнюю в огонь угрохаем?

- Хлеба царского хватанем! Никак в воскрес придёт на станцию!

- А если не хватанёшь? Жрать что будешь? Жрать!

- Прокудин, вы свои буржуйские отставьте! При дворе да при царе! А я уже при ваших «мамзель, вуаля», пожил. Вязанку дай мне!

- Я тебя к стенке, морда ты финская. Ежели дрова тронешь, я тебя по причалу пущу! У ты, народное не трожь. Вон, лучше к битому сходи: поди раны гноятся!

- К черту его. Спал с утра! Пущай вязу тянет. Слаб, слаб. Неча тревожить.

- Иди, морда жидовская, проверь юнкера. Да похлебки дай!

- А жра...

- Капиталом клянусь, застрелю тебя собаку. Пузо своё набьёшь, а дитё помирай! Сволочь ты! А ещё меня в царя пихаешь! Курва. Истинным, курва.

          От чего-то моряки замолчали, в холодной руке Кузьмича застыла вязанка припорошенных снегом березовых дров. Кузьмич вопрошающе тянул ее вперёд к матросам; левая рука его в холодной судороге прижатая к старой буржуйке, где теперь тлели и умирали в красном танце огоньки. Он бы и сам сейчас бросил парочку полен; усы его и армейский бушлат покрыло белым-белым инеем; с минуту о чем-то подумав, Кузьмич опустил на пол вязанку, а отмороженную руку запрятал в карман, а спорить со всеми не стал; на нет для Кузьмича и суда нет.

- Выдалось же время, братцы, крестьянству. В дрыге, в Порт-Артуре дох, и теперче под Петроградом с вами, - Кузьмич потёр о карман стреляющую левую руку, - Что с японцами, что с германцами, что с вами буржуями. Глядишь, и тут подохну.

- Как-то совсем похолодело, Кузьмич. Брось, а.

        За буржуйкой, под двумя кителями, я изнывал от раны и лихорадки. Жидков покинул спорящих; обошедши околевшего Кузьмича, он двинул тряпицу и влез ко мне за буржуйку. Жидков один из нас имел чин; в Порт-Артуре стрелял, а с Германской дизертировал. В 1915 получил ранение на Майне, но как революционер, а не царский солдат. Он вошёл своей статной походкою; принёс с собой собачьего холода, так что я вновь содрогнулся в ознобе.

- Ну полно, полно, крепчай! - он трепал меня по плечу. - С первым эшелоном приедет врач: - Томленов сказал, дотерпи.

     Разорвав на мне шаровары, он взглянул на гноящуюся на колене рану; затем крикнул Кузьмичу:

- Кузьмич, кинь поленце! Прижечь надобно.

- К черту Вас, жгите! Передохните здесь все со своим Капиталом и Томиловым в обнимку. Лучше б в Петросовете остался за столом.

- Морда ты, Поляк! Мальчишка за тебя на стачке пулю получил, а ты его лихорадкой убить хочешь! Чем ты лучше царя?

- Идите к черту! Дохнуть будете, зовите! А я на вахту! Эшелон придёт - позову!

- Ступай, ступай, Ливонской орден!

- Пошёл к черту!

         Перепалка продолжилась, пока матрос не покинул флигель. К слову, все наши матросы были польские или фины . От того, наверное, и грызлись, как собачатина.Усатая морда Кузьмича появилась меж тряпицами. Он протянул Жидкову своей правой рукой горящее полено; его глаза блестели от счастья; рука отогрелась.

- Вона, какой! Только Егорыч, отдай мне полешко обратно! На вес золота!

          Я вскрикнул: Жидков присадил мне оглобышек к ране; гной вытек рекой; рану очистило; полосовались лишь красные грануляции, покрытые чёрным струпом. Я задвинул ногу за китель и выговорил едва слышное «спасибо».

- Ты мне, юнкер Бородин, таких вещей не говори! Я в Бога не верю. Он для меня в 5-ом году в Порт-Артуре замёрз. Встать сможешь?

- Нет!

- Томилов прибудет, нужно будет встать! Слышишь меня, юнкер?

- Егорыч, киселя попьёшь? Кузьмич сварил?

- Давай, юнкеру.

       Мне подали киселя и с жадностью я его выпил. Кузьмич заботливо задернул рану и принялся трепать ус.

- Крепкий вырастет у тебя революционер, товарищ унтер-офицер! -  он кивнул Жидкову и исчез за дровницей.

        В тепле, что рассеялось по землянке, я уснул. Но проспать мне пришлось недолго. Поляк вернулся во флигель уже при оружии.

- Братцо, приперлися! Приперлися! Орлы царские на поездах! По коням! По коням!




                XXXII



       В одну из ночей 17-го года в снежную бурю, куда-то через степь конной направлялась тройка; направлялась она к единственному постоялому в округе. В чёрную ночь, когда мело дождем и снегом в небольшой горнице приезжих уже ждал старый соглядатай, Василий Васильевич. Под голубым светом керосиновой лампы он то и дело суетливо ходил по комнате, то наводил порядок, то проверял запасы, то начищал старую свою винтовку, оставшуюся после Крымской в дар. Бывало Василий Васильевич пристально вслушивался в ветрище, что метелило флюгера; в треске града по крыше иногда разламывало грозой. На улице  подливало, дай Бог. Необычная, надо сказать, зима для полуострова. Метров десять мерзлой мертвой земли, покрытой теперь талой водой, осыпанной градом и снегом. Кое-где в степи дымки и те, в тюрьмах, да егерских. Подморозит ещё, и дороги выйдут из строю. Тогда ни вперёд, ни назад - сиди на сушеной оленине; да и где теперь эта оленина; вся исчезла от холода и таковой погоды. В пять утра ветрище успокоилось; а град принялся съезжать с крыши; залаяли собаки и зашугались вестовые. Василич же только закряхтел, авось опять приперся кто, но на начальство не походило. Так и было; к вратам причалили экипажи. Василич, обычно хромой, воткнулся в валенки, укутался в бушлат и с проклятьями вышел во двор.

- Кого черт там несёт? - криканул он в темень.

- Свои, Василич, открывай врата! С поезда! Открывай!

- Волк тебе таежный свой! Кто таков будешь, а?

- Томилова везу!

- Ох ты ж, етить! Бегу!

         Василич завозился и раскрыл ставни. Кони пролетели в поля. Из экипажа вывалился Томилов. Он, как всегда, оперся на раненную в Германскую ногу; хромая направился к фонарю. У самой дворницы его ждал Василич. За Томиловым следом прошумели сапоги его возницы и двух молодцов с винтовками.

- Ты, Василич, которого лешего управляешь теперь кого пускать, а кого по черту заслать? Кто распорядился!
- Сами же-с со ставки письмецо слали.
- А ты, дурак, письма читаешь. А коли царь бы прислал письмо не пускать? Не пускал бы? Отвечай мне, старый пёс!
- Ваше высоко... - Василич замолчал, понимал, что сболтнул глупость.
- Я тебя к стенке, дубина!
- Не велите...
- Молчи! Повешу здесь же.
- Я..
- Убью!

       Василич замолчал; проводил Томилова со свитой в горницу.

- Сооруди-ка пожрать, - скомандовал кто-то из свиты.

       Томилов кивнул старому Василичу. Тот безмолвно удалился в амбар.

- Долго стоять под Петроградом нельзя! Керенского надо брать за жабры, пока икры не пустил. Смотри-ка на него, юнкеров собрал России строить.

- Пока жив, не дам! - Томилов уселся, выпрямив генеральскую осанку.

       Василич поднёс тарелки и уселся на нару под занавесью. Он внимательно слушал разговор, стараясь ни проронить слов.

- Ежели теперь ударять, то сразу по Временному правительству. А если Колчак?

- А если... а если. Что наши говорят в Совете?

- Молчат! Готовиться... Кажись, ноту готовят.

- Через Троцкого?

- Может. Великанова потеряли в Кёнигсберге. Пропал, не прошёл с границы.

- Фу ты черт, а наши где есть?

- С Жидковым стоят юнкера на поездах, у Варжина рота собирается за Петроградом, складские - наши, телеграфные - наши, заводские - наши.

- Мало. А как по подворам?

- Сами себе бунтари... Деревень уже не собрать. Все в Петрограде: воруют или бастуют.

- А Керенский?

- А что Керенский? У власти, черт побери. За войну до крови последней, будь она проклята.

- Жди ноты.

- Жди ее, паскудную.

- Проверь, Игорь, ты молодцов у Жидкова. Да завтра выезжай, только снег стихнет. По телеграфам ударим. И не забудь в Совет передать с вестовыми.

- А деньги?

- Деньги... Бери что есть. Только не позабудь отправить письмо. Листовки возьми, вдруг наберём ещё. Врагов у нас хватает, а друзей маловато. Бери с собой у Варжина провизии, скажи Томилов распорядился. А я в ставку поеду к Ильичу. Завтра заутреня.

- А разве?

- Приедет. О том немцы шепнули с фронтов.

          В то же утро, откушав у Василича в последний раз, экипажи по замытым дорогам разъехались. Томилов в Петроград, Игорь к Жидкову. Начиналось то самое, что зовут русской революцией.




                             XXXIII



         Бородин отпускал глазами водомерок. Они, прыткие и ловкие, перескакивали по водной глади стоячего озера. Лапки их блестели, подцепляя белые капельки. Старик, опустив ружьё, стоял подле погрустневшего Бородина. С той же тоской Бородин водил рукой подле берега, то загребая, то бросая чёртовы камешки. Старик, укутавшись в бушлат уложил ружьё на землю и достал из кармана беломор. Отчеканив зажигалкой, прикурил и уселся на прибрежный камень. С озера квакнули.  Старик молча затяжку за затяжкой иссмолил сначала одну, потом другую. Все также шумели пихты и тысячелиственницы в бело-бархатном таежном свете.

- Ты, на меня не серчай, вояка... - начал старик. - Я понимаешь всю войну прошёл, все гонения. Озлоблен стал, а ты вижу человек хороший, только мысли твои где-то в другом месте. Скажи мне, лучше, покой хрен в тайгу такую поперся по весне? По пещерам, да лесам?

            Старик протянул Бородину сигарету, тот устроился рядом, подстелив осот под себя. Бородин с жадностью затянул сигарету, рассмеялся и дальше продолжил настолько холодно, сколько мог себе позволить.

- Я Бога ищу.

- Эка, как. Точно не троцкист, да не дезертир. Ты поди дурак, раз здесь его ищешь. Его здесь отродясь не было. Кого только не стрелял, а такого первый раз вижу. Из божьего у меня здесь только крест деревянный, и тот на Воскресенском. В революцию тут поселился один монах, так он ещё перед Вами скончался. Каждый раз с петухами вставал, да молитву читал. Знавал, знавал. Отцом Фёдором кликали. А ты в революцию за красных был?

- Да. - отрезал Бородин, а потом продолжил одухотворенно, - Расскажи мне, старый, расскажи, кто был здесь божий?

- Он говорил редко. Только приветами. Говорят ещё до Советов Воскресенский заселил. Спал там же, что дождь, что снег. Целителем был, лечил округу снадобьями.

- Как выглядел?

- Обычно. С бородой да в робе. Седой весь как тряпка половая.

        В холодных глазах Бородина проскользнула искорка надежды, настолько она сверкнула, что старик выворотил голову из бушлата, будто не узнал теперь своего скрытного собеседника; только лишь к сердцу прижал ружьё. Бородин лишь только прослышав имя Фёдор и седой, как тряпка половая: - воспрял. Он нашёл, он близко. И разгадка почти в его руках. Когда-то отец его и дед под покровом темной ночи ушли сюда: в таежные леса, оставив его совсем одного. Ушли они сюда под тени пихт ради одной цели: найти на задворках опыстолой царской проклятой России последнее святое: Бога. Неужели здесь в тени тысячелиственниц и пихт он, наконец его найдёт... Бога? Да, но прежде он найдёт здесь того, кого ищет он сам: отца и деда. Ради того, чтобы понять почему они ушли, Бородин готов был встретиться с Богом, отречься, бросить все к его ногам. Правды он хотел или стать примерным ребёнком, он не знал. Бодрость взяла своё, и Бородин повеселел. До вечера старик и Бородин провели в тайге за травлей царских анекдотов и воспоминаниях тяжёлой Гражданской войны.

- Я за царя воевал, черт меня подери, - говорил старик, - у Деникина был, потом у Врангеля. Один черт всех разбили. А почему? Не за царя они, твари, воевали, а за своё дворянство и виноград свой туземский. Сволочи. А когда храмы разрушать начали, да Патриарха на плаху, я и ушёл в тайгу аскетом. Жена за мной не поехала. Вышла за этого, как его, комиссара. А кому нужен тогда был священник в браке? Казнят? А воровать кто будет? Да и бабам-то что в гражданскую надо было? Жрать, спать. Там про ласку и заботу разве кто вспоминал? Послал, значится, я все к матери, и сюда. Выкинул свою рясу в корзинку... А что? Кому там нужен был Бог? Да и забыл я теперь молитвы. Ружьё своё крепче держу, только оно теперь меня выручает. Друг мой и соратник. За Советы ни за что не пойду, а царя и нет уже. Человек я, вояка, потерянный. Ни Бога во мне, ни черта, ни любви, ни царя, ни Отечества. Но жить хочу, собака, хочу. Пихты видел, вояка! Видел! Землю жрать буду, но ружьё своё на комиссаров не променяю. Ты ведь мне, друг, не рассказал, чем кончилась твоя революция? Как к Советам попал? И ведь куда? К Дзержинскому в ЧК... За твоей головой ведь всегда охота: и Советы и интервенты...

Бородин закурил.

- Мы тогда хлеба воровали. От раны ещё не оправился. Болела сволочь...


         
                XXXIV

   

      « С Бога все начинается, им же и оканчивается. Если я не мог тебе объяснить этого ранее, то каков из меня отец и пастырь. Я думал, что когда разойдутся наши пути, ты не на шаг не сойдёшь с пути написанном на полотне только для тебя, я видел, что тебе откроется та же дорога, которую я разглядел в самом конце. Сын мой, глаза твои я представляю каждое утро и с каждою молитвой. В чёрных пещерах моего схрона и желтых огнях глиноземного острова, с каждой каплей, упадшей в синюю воду, и росой, что гуляет по утру на траве. Я знаю, что чернила со временем сотрёт вода, но я верю, что слова мои эхом доберутся до твоего чела. Я верю, что там, где земля уходит в небо, мы увидимся с тобой. Приходит мой час, я знаю, я чувствую, что в чёрной воде я оканчиваю свои искания. Ты, вероятно, прочтёшь, будешь говорить, что я ошибся, так и ничего не найдя, пропал без вести. И ты будешь не прав. Здесь, только здесь, в белом одиночестве, я осознал: что люблю, осознал, что ищу. И искал я ту гармонию, которая не граничит со смертью. Я пошлю эту книгу, не надеясь, что она когда-нибудь дойдёт своему адресату. Но верю что ты прочтёшь эти строки»


          Год 17-ый. А Воскресенский остров все также мерцал среди озера, уходящего волнами в синее холодное небо. Через чёрную чащу тысячелиственниц все также пробирался лучик от солнечного гранённого диска. Человек, поднявшийся на обледеневший карст, одиноко смотрел вдаль. Туда, где посыпавшийся маяк закрывал звезды своим позывным. Где ещё недавно с «зайчиками» боролись водомерки, теперь болтались комки шедшего к реке льда. Все тот же ветер пробирал человека до костей, но больше не колыхал старый деревянный крест. От него осталась только ямка с трухлявым пнем. Уже не плескался пескарь, зазимовал. Ветер то поднимал, то опускал снежинки и кусочки наледи. Когда капли со сталактитов падали вниз, человек вздрагивал, вдруг вспоминая о холоде. От дрожи он кутался в телогрейку, все ближе набивал фасетчатый портфель. Все тот же Ямал тонул в голубом полупьяным тумане. Через пещеры и скалы одинокого острова уходила луна, будто серебряная пыль, а того и больше - золотыми капельками. Он протягивал руку, надеясь схватить убегающую от него луну. И она, скрывалась, за чёрною пеленой карбонатного пара сталактитных пещер. Он вспоминал: как прекрасна природа и как безбожна реальность.  В этом паре, он надеялся оставить навсегда все то, что мучило его. Все что отжило и то, что ещё живо. В пропитанном прошлым желтом закате старых Ямальских пещер.

- Да едрить тебя налево, Аскет! Какой же тебя взял сюда приехать? Что у нас дел больше нет?

         Человек отвернулся к озеру. В деревянной колеблющейся лодке помещался ещё один, только больше похожий на медведя. Рослый и крупный, очень нелепо смотревшийся в маленькой лодке. Таким образом, он больше походил на буёк.

- Так написано в книге. Я не мог сюда не приехать. Хватит топтаться на льду. Вылазь сюда.

- Аскет, а я не провалюсь здесь?

Медведь прикатил лодку, ступил на сталактит. И нога его пропала в ледяной воде.

- Вот же египетская мать, ааа... холодно... холодно... холодно...

          Медведь запрыгал по острову, круша сталактиты. Когда ногу отпустило, по ней разлилось горячее чувство, он остановился. Заворожённый он уставился на пихты, что желтой дымкой исчезали за карстовыми пещерами. Наступила тишина, где-то тихо кряхтел заледенелый родник, пробиравшийся через твёрдый глинозём. Двое они уставились вдаль: туда, где за туманом пропадали леса Ямала. Туман оседал над гротом и светлело.

- Как спокойно... Здесь и родиться, и жить и умереть с охотой. Впрочем, куда дальше, Аскет?

- Я не знаю, Толстый. Я не знаю. Здесь книга обрывается. Больше ничего....

- Эй, посмотри-ка, - Толстый указал далеко в тайгу, - видишь там? Видишь?

- Звезды... Что в этом такого?

- Нет! Туда! Правее градус.

В тайге Толстый увидел кусочек костра, мелькавшего среди тумана и пара. Человек, забыв о дрожи, ступил шаг к исчезающему в дымке огоньку. Медведь позади осекся и остановил своего спутника за плечо. Человек вопросительно улыбнулся.

- Есть же лодка? Ты куда?

- Кругом лёд, оглянись! - пуще прежнего засмеялся человек.

        Человек тихо пошёл по льду, вперёд к заветному костровому огоньку. А за ним его верный путник, то и дело провалившийся под лёд.



                XXXV



      «Мы тогда хлеба воровали. От раны ещё не оправился. Болела сволочь. Станционный смотритель объяснялся как мог с обер-полицейским; да и что взять со старого военного калеки. Разве он услышит контуженными своими ушами топот скакунов? Разве догонит молодцов? Между тем полицейский был крайне недоволен, требовал со смотрителя невозможного: вернуть километр разобранных железных путей. Смотритель только шапку прижал к сердцу, лишь бы не задрожало, ведь и туда ранен был. Что махал перед ним мистер в картузе? Разобрали черти за ночь, да поди уже на восток продали за гроши. К слову, в ночь перед приездом царских эшелонов с хлебом таинственным образом пропали несколько веток путей. В зиму, лютую стужу. Надо сказать, Поляк со своими молодцами постарался знатно. Старый Андреич как увидел, так и шапка с него упала. Он было поковылял на хутор. На хуторе не слухом, не духом, все отнекиваются, да двери запирают, а иные окна. Чисто сработали, курвы. Он на соседний шунт, там Гриша. Он и в ус не дует, но Андреича обругал, в штаб позвонил, поездных лишил на год. Андреич к лесу; а по кой и не понял, но рельсом там не пахло. Пропали, как черт унёс. За обер-полицейским подтянулся низенького роста капитанишка с прилично уложенными на французский манер усами.

- Позвольте-с, вас смотрителем сделали-с? Где ж пути? - тот держался за шашку.

- Я почем знаю. Километров осто намотал пока выяснял. Только рельса и нету.

- Я вас повешу по военному закону.

           А Андреичу уже что? Ноги нет, руки в осколках, глаза нет. Прямо сейчас бы на рею пошёл. Он и коней отправлял до Петрограда, может по пути кто оставил рельс, да хоть намёк на него. Покуда власти прессовали бедного Андреича, у первого вагона на рельсе под снегом затаились я с Кузьмичем. Я часто дышал, прерывалось дыхание  во время боли.

- Нога гудит, юнкер? - Кузьмич передал мне винтовку.

- Черт бы ее забрал, не подохнуть бы от лихорадки.

- Погодь, друг. Стреляешь ты лихо, метко... Видишь царских?

- Двое... смотрителя донимают.

- Нелюди. В глотку попадёшь?

- Угу, - пробурчал я

       Андреич трясся, получая по шапке. Но поделать ничего не мог, рельс не вернёшь. Меткий выстрел окрасил бедного старика кровью. Я, за правду, стрелок меткий. В ожидании собственной смерти он присел на снег. Ещё секунда и около Андреича забегали кони. Он было попробовал привстать, опереться на палку. А там Поляк со своими приперся на конях. Андреич улёгся на снег совсем. Чья-то шашка лишила головы обер-полицмейстера.

- Поляк, почем по огню прешь? - прокричали с лесной умчи.

- Я только Ваше благородие не спросил, - ответили у вагона.

         Загудело выстрелами. Перед эшелонам трусцой пронеслись наши кони. С вагонов высыпались царские, принялись стрелять в туман. Андреич как застыл, так и не шелохнётся.

- Дай-ка огня, Кузьмич! - прокричали с лесу.

Я успевал заряжать, покуда Кузьмич указывал на стрельбу. Через 40 минут эшелон с хлебом был взят. Около заставшего Андреича собрались кони.

- Ты кто, вояка? - спросил его Жидков в камзоле. За царя или за правду?

- Я... не причём... - пищал Андреич.

- Черт с тобой. Дай-ка хлеба ему, юнкер - командовал Жидков.

Андреич со страху сжал буханку, хотя нужна она ему была в последнюю очередь.

- А рельсы ты вы сперли? - по глупости спросил у утекавших Андреич.
- Не сперли, а на нужды пролетариата забрали.
- Да оставь его, Ваше благородие, видишь болезный.

Так и забрали мы хлеба»

- А рельс-то куда дели? - с ухмылкой спросил старик Бородина, засмаливая новую сигарету.

« А я почем знаю? Продали поди. На четвёртые сутки  к нам прибыли из ставки»

               


                XXVI



          «Что такое одиночество, сын мой? Что значит стать одним целым с землей, оставаясь живым. Там, в новой России, знаю, ты чувствуешь себя одним. Знаю, что выбираешь свой путь, вставая то под одним флагом, то под другим. Но жить в выборе, значит не иметь его и не вообразить что это - есть метание, которое не окончиться до тех пор, пока душа твоя не осознает, что выбор твой уже сделан за тебя. И только ты один мешаешь этому выбору встать к твоим ногам. Выберешь ли ты красный флаг или белый, он не сделает тебя тем, человеком, которым ты должен стать. Жестоким можно быть под белым флагом, и добрейшим под красным. Быть настоящим человеком ты можешь напевая рабочий гимн, и быть прохвостом, разрывая небеса гимном за царя. Любой из флагов - насилие над тобою и любой, кто обещает тебе свободу под флагом - лгун. Я не хочу, чтобы насилие однажды забрало у тебя то, что я дал тебе с рождения - «дорогу к Богу». Я знаю, что ты выберешь его, и флаги для тебя будут безразличны. Я верю, что ты однажды вдохнёшь лесной воздух и скажешь мне: «Отец, ты был прав». Паспорт, сын мой, не делает тебя гражданином, убеждения не делают тебя правдивым. И истинная правда лежит там, где оканчивается правильное. То, что говорит тебе под самым сердцем: «Остановись или иди!», слушай это. Знай, твоей собственной совестью говорит с тобой Бог, говорю с тобой я, говорит с тобой мир. Помни, когда этот голос затихнет, ты потерял свой путь. Помни, сын мой!»


          Тихий костерок, что освещал маленькую таежную лощину, погас, оставив в темноте Толстого и Аскета. Кажется, был уже двенадцатый час или около того, когда они добрели до берега. Узкую полоску следов замела возникшая вьюга. Сколько бы Толстый не травился газом зажигалки раскурить папиросу не удавалось, и он тихо шлепал вслед за Аскетом по протоптанной нише. Тот молчал. И, кажется, молчание это было не только его, но всей тайги и Воскресенского острова. Казалось, весь мир смолк после какого-то ужасного спора. Но молчание это было бесконечно красиво. Розово-сиреневая дымка серых замызганных облаков, растворенная в чёрной ночи. Раствор приготовленный из свежести и морозной бодрости. Тихая глухая ночь без лишнего и без чего-то горделиво отвратительного.

- Сколько мы с лет с тобою вместе, Брюлик, а таким я тебя никогда не видел. Разве что подумать, что в тебя кто-то вселился другой. Дневник, обрывается где-то здесь! До сих пор нас вёл костерок, и тот теперь погас.

«Погас, погас... гас..» - повторило таёжное эхо. Толстый встрепенулся, будто и не слыхал раньше такого эха. В лощине заукали. Замигали желтые блики долинной живости и тут же потухли, как искрящие огоньки, как мошкара. Когда Толстый, наконец, вступил на твёрдую землю, его глаза отпустила вьюга. Сквозь падающие снежинки, в темном тумане близ лощины в каменьях журчал холодный ручей, бивший из самых льдов вечно мерзлой земли, переливаясь в темноте. Неужели пришли? Толстый с облегчением плюхнулся на снег. И дрожащей рукой достал из под полы куртки другую зажигалку и сухие папиросы.

- Ты посмотри на неё, и та не зажигается. Совсем пробило от холода. Брюлик, ты где?

        «Где? Где? Де...». Следа Брюлика не было. На всякий случай Толстый проверил позади себя - там его не было; не было ни у ручья, ни у лощины. В такой чёртовой темноте не мудрено потеряться. Толстый достал из кармана мобильник, потрясши им засунул обратно.

- Придумал, однако. Про это место и Бог вряд ли знает. Уж не стоит говорить о мобильных операторах. Где же мой долбанный исследователь...


         Оставшись наедине с пихтами и тысячелиственницами невольно поднимешь голову вверх. От того ещё красивее и величественней кажется тебе сотворенное природой. Гармоничное и непринужденное. Каждое на своём месте, в своей уникальной форме и каждое в единственном виде. Толстый покивал в согласии с собой. Место для него было, конечно, холодноватое и грубоватое, но запах... Ни один озоновый генератор в этих антиутопиях никогда не сравниться с тем, что чувствует сейчас он. И ни одна картинка из интернета не заменит одного только взгляда на него.

- Ты где потерялся? Я нашёл грот за ручьём! Только он снегом завален. Но какое-то чутьё мне говорит, что за ним, то, что мы ищем.

       Толстый, конечно, понял, что Брюлик нашёлся, но глаз оторвать не мог. Так и стоял с поднятой головой.

- О чем ты думаешь? - спросил его возникший из темноты Брюлик

- Я никогда не был на свободе, мой друг! А теперь! Я свободеееен! - закричал Толстый.

«Свободеен!!! Бодееен!!! Дееен!!» -повторило эхо.



                XXXVI


         Бородин остановился, потрепал свою ногу. Она, та старая рана, считалось им - прострелила снова. И снова горячий жар разлился по голени, потом знакомые ногам мурашки и следующая за ними скромная судорога. Так, нога напоминала о себе. Будто утерянная и найденная любовь. Или старая родня. Над прудом уже светало, а разведённый беседующими костерок уже едва-едва держался. И вот уже лазурная дымка встречала двух одиночек, покинувших мир.

- На четвёртые сутки к нам прибыли из ставки. Старый отставной егерь, Гоша с матросами и откупными крестьянами, сколько-то работяг и прочий сброд.
- Да, - понимающе кивнул старик, - прожил ты свой голод, солдат. Одного только не понимаю: зачем тебе Бога искать? Думаешь есть он? Бог этот.

Бородин задумался.

- Я так не считаю. Но отец говорил мне. Верь в Бога. И ты найдёшь в Бога. Скоро мы вернулись с Жидковым в Петроград. Уже тогда меня посетили сомнения: правильный ли я путь выбрал.

««Вот она, свобода! Зарождается в хаосе!» - Бородин стоял и курил на балконе губернского дома, занятого Жидковым и его боевиками. В гостиной кипели прения. За столом с преферансом и водкой, которую конечно же никак не сравнить с одной вязанкой дров и отсутствием даже гроша в кармане. В германском поношенном трофейном фраке Жидков в главе стола; тут же с унылою миною Кузьмич, мало того - с оттяпанной отмерзшей на хлебах рукой. Два поляка в обнимку сидевшие у камина; Томилов, нервно курящий у шифоньерра. Егорыч, начищавший старым морским флагом винтовку.

- Товарищи, - наконец, начал Томилов, - не нужно нервничать, Грядовик с минуты на минуту вернуться в ставку. Я уверен, черт меня собери, вернутся они с успехом.

- Мы разве нервничаем?

- Мы нервы на стачках оставили. Винтовка за пазухой. С такой и сам Люцифер не страшен. - Егорыч поднял свою гордость вверх, с силой передернул затвор и с умилительной улыбкой триумфа продолжил начищать до блеска оружие.

- Хорошо, - успокоился Жидков, - скоро, очень скоро друзья, это... Временное, на то оно и временное, разгоним. Ох, разгоним.

- Разгоним, разгоним.

         Бородин отстраненно наблюдал за площадями и улицами Петрограда, кои наводнилясь бастующими; кто шёл с самодельными холщовыми плакатами; кто с завода вымазанные машинным маслом; кто с чем-то тупым и острым, что нашлось под рукой. Убежденные массы бастовали о своём: кому не нравился царь, кому Временное правительство, кому Керенский, кому - поганая жизнь за куски хлеба, кому непосильные платы за наделы, кому цензура и отсутствие свободы паршивого слова, кому противила война, а кто-то постоять за идею, которую и сами-то не понимали, потому как, считать могли только до десяти и то с помощью. Массы почему-то ориентировались на скандирующего. Кто он? Откуда? Но речи его казались настолько убедительными, что лозунги хотелось кричать ещё и ещё, пока вся Вселенная не услышит их. Экипажи вставали на половине пути; и тоже бастовали, только невзначай; проехать было невозможно, а идеи защищались уж очень народные и уж очень нужные. Бородин наблюдал за этим с настоящим упоением, интересом и жаждой. Все казалось многосерийной театральной постановкой, в которой есть все: трагедия и комедия, боль и страдание, маленькие радости, проблема власти, свободы, человеческого счастья и предназначения. Но лицо его изменилось, когда у почтампа грохнул взрыв. И толпу на площади рассеяло. И свобода превратилась в кровь, жестокость, перестрелку и человеческую смерть. Он от чего-то почувствовал себя творцом чего-то немыслимого, отвратительного; от того и подошёл к столу, выпив залпом стакан водки.

- Что там, юнкерс?

- Взрывы, полиция с корпусом Петрограда разгоняет толпу.

- Сеют, значит, войну, курвы.

- Ничего, скоро и мы выйдем. Выйдем, выйдем.

- Выйдем.

- Скоро перестанут рабочих угнетать, суки.

        «Пролетариат, вы, пролетариат!» - подумал про себя, Бородин, поднимая вверх стопку. Бородин с ужасом наблюдал как избивают крестьян полицейские, как нагайкой режут женщин и кидают людей в горящие перекрытия. Бородин сжал кулаки, рука его схватила винтовку Егорыча.

- Что это с юнкерсом?

- Бог его знает.

- Я тебе за такие разговоры.

         Томилов, Жидков и два поляка выбежали на балкон. За ними недовольный плёлся Егорыч, рука его нежно обнимала будто существовавшую ещё в них винтовку.
Бородин появился на сквере, где на перекрёстке пожар уже дожигал последний этаж почтамта. Он точно стрелял в полицейских. Безжалостно, жестоко. Вырывал из рук крестьян и просил прочь убежать. Но за его спиной только присылало народу. Вместе с ним они боролись. Только Бородин сражался за прекращение насилия, а народ за спиной - за революцию.

- Револьюционер растет у тебя что надо, Жидков.

- Да, герой! - улыбнулся ему Жидков.

- Так! - скомандовал Томилов - Юнкерс прав, мир сам не перевернётся. Приказ: выручать сорванца!

- Есть выручать!

- Так точно!


         
                XXXVII



          Год 2013.

         С прикованными к батарее руками, она тихо плакала, поджав ноги. Все ее тело, кажется превратилось в синяк. Совсем она осунулась и ослабела здесь, толком не кушавши и не наблюдая белого света. Голос охрип от слез и крика; эти бетонные стены непролазны для стонов, не пробивные для зова о помощи. А если и пролазны, то, наверное, нет человека, которые его услышат. Не потому что они тихие от боли и невозможности их произнести, а потому, что их боялись слышать. Иметь проблемы можно с милицией, квартплатой, но с уголовниками - упаси Господь, или что там движет человеком. Был бы у неё в руках нож, она бы отрезала измученную кандалами руку. Смелая и бойкая раньше, она превратилась в покорную, останавливающую дыхание от любого шороха. В кухне зажегся свет, и она забилась под батарею; чтобы били по ногам, а не по лицу. В коридоре затопали ботинки и заиграли грубые прокуренные голоса. Она расплакалась так тихо как могла, уткнувшись носом в горячий металл.   

- Я тебя знаю с Грузии, Аскет, а вот понимать тебя никогда не буду. Почем тебе сдалась эта баба? Ну, продали бы мы ее в Турцию, да и хрен с нею.

- Может, выпьем? Обмоем так сказать, покупку-сделку, а то ж как криминал. Вроде интеллигентные люди.

- Да, пожалуй, Толстый, присядем.

- Аскет, в своём репертуаре, никогда не скажет. Точно в голове у тебя на нее планы.

- Планы, планы. Вы, знаете, сейчас бизнес не прет. Милиция, правительство. Не знаешь даже кому первому платить. И просят одинаково. Вот что значит закон ровняет. Вы же все по Москве?

- Тут наклевалась кормушка, парочку доем любителей девочек. Хотя сейчас кризис, мать его! Валера, икорки достань. Представляешь, Толстый, ищем пехоты. Да таких, чтоб дело решили.

- Есть пару номерков, у нас с Аскетом. Только мы за честное слово пацанов хороших в пехоту не отдаём.

- Виден, виден. Банкир, ты Толстый, что надо.

- Ай, банковское дело в 2000-ых закончилось. Сейчас вещи серьезнее. Воровать стало можно по-честному. И заводы захватывать не надо.

- А старинкой бы тряхнуть, эх! А, Аскет?

- Пострелять в тире, можно пацаны.

Послышался звонок в дверь.

- Мы ждём кого-то, господа?

- Нет!

- Проверь-ка, Кочер.

         Она, затаив дыхание, выползла из-за батареи. И застыла от ожидания. В эту дверь никто и никогда не заходил после звонка. Ее сердце застыло в ожидании чего-то страшного. А жилы ещё больше сковали камни; тяжелее, чем кандалы. Дверь скрипнула. И послышались выстрелы. Она пискнула и вновь затаилась под батареей. Сердце застучало; через тонкую грудь оно пыталось убежать, уйти прочь.

- От чего, жиртрес, ты такой спокойный! Я понимаю, Аскет. А ты же паникерша?

- О, б..я, органы, пожаловали, думал половые. Оказалось, правоохранительные.

- Остряк, я с нарядом. Думал оформим, опять всех перестреляли.

- Ты, Дениска, на меня не обижайся. Мне оружие в руки нельзя давать. Я на него бурно реагирую. Не могу я смотреть на несправедливость. Че это у тебя в кармане, жвачка, дай, а?

- Кто такие?

- Эти, бабами занимаются: притоны, бордели. Таких только и стрелять.

- А, Аскет, куда делся?

- Что ты его не знаешь? Пошёл с духами шаолиня общаться.

- С бабой.

- С девушкой, деревенщина.

        Аскет, бросив пушку на пол, прошёл в спальню. Она, увидев, его: мощного, страшного, двухметрового, рванула прочь, насколько кандалы позволяли. Он нагнулся, из кармана достал запачканный кровью ключ; бережно протер платочком и вставил в кандалы. Она отдернула руку, которая заболела ещё сильнее. Ей показалось, что он улыбнулся, но страх был сильнее. И она убежала к шкафу.

- Аскет, ты где там?

- Жиртрес, подвинься.

- Ты же мент, должен в любую задницу пролазить.

- Попрошу без личностей. Между прочим, ты тоже мент.

- Я, Полиция!

- Майями, б..ть.

- Всего лишь Балашихи.

Денис и Толстый вошли в зал.

- Посмотри на них, Денис, Ромева и Жульета.

- Жиртрес, иди ты... За нашими. Пусть описывают место.

        Денис, демонстративно положив пушку на пол, медленно подошёл к угасавшей в ужасе девушке. Аскет тихо прошмыгнул в коридор. Тихо и Денис обратился к ней:

- Спокойнее, мы - друзья! Не бойся, мы вытащим тебя отсюда. Неужели ты нас не узнала? Да, потрепали тебя они знатно.

- Да, мент - друг человека!

- Толстый, пошёл на х.. отсюда. Видишь, я пытаюсь поговорить.

- Тебя бы на «Пусть говорят!», хренов психолог. Просыпайся, Гося, за тобой пришли. Это Денис, только схуднул. Вон тот страшный зверь - Аскет. Он вышел, Денис?

- Вышел, вышел!

- Брюлик, вообщем. Очнись, Гося.

Она спустилась всем телом по шкафу. «Гося!» - прозвучало в ее голове.

- Все кончилось!

- Как любовь в начале 90-ых. «Что ты можешь в жизни дать, только пить да воровать!»

- Бери, ее на руки. Кажется, словила она шок.

- Естественно, словила. А ты себя в зеркало видел? Мало того, что мент, так ещё и рожа не бритая.

- Жиробас, переводись в другой отдел.

- Между прочим, указом Петра, бороды надо сбривать. «Хоп, мусорок!» - Толстый взгромоздил ее обессиленную на плечи - «Не шей мне срок, машины Зингера, иголочка сломалась!» Слышал новость, Дениска?

- Это какую?

-  Да ментовку в полицию преобразовали.

- Ну и че?

- Всех преобразовали, а тебя нет.

- Я тебя.. п..с сейчас...




                XXXVIII



Год 2013-ый. Неделей спустя.


         Толстый мирно с привычной миной отдохнувшего милиционера, нежно и с вдохновением потягивал сигарету на балконе 2-го этажа своей квартиры. Так на улице было тихо, что покоение и гармония брала своё. И в Москве иногда можно найти частичку тишины. Толстый думал о том, что будет, когда его однажды оставит удача на задании. Разве такого быть не может? Он повернул голову к комнате. На диване Толстого с хрипом сопела какая-то баба. От греха подальше он оперся с сигаретой на балкон. Тишина-то какая. От чего бывает так? Что социуму ты нужен, а миру совсем нет. И жизнь-то его плавно превратилась в работу, и мир-то его плавно превратился во что-то определенное, приземлённое, познанное, без мечтаний и притязаний к идеалу. Наверное, это просто правильно в тридцатник задумываться о том, что останется после тебя. «Это все..., что останется после меня» - проговорил Толстый и с балкона улетел красный догорающий бычок. Он тут же закурил вторую. Тишина... По двору возились дети с мамами, разъезжали туда обратно машины. Без шума, без суеты. В один момент, Толстый и не заметил как. Да что там, он только успел затянуться, как мимо его глаз в квартиру пролетела без чеки лимонка.

- Ну что за день, е... твою мать.

       Тот только успел пригнуться. Из квартиры повылетали стекла; с балкона отправились частички стены, дивана и телевизора. Где-то в пыли, кусках цемента, со злостью и сокровенным матом Толстый нащупал свою старую винтовку. С горячей красной рожей он высунулся с оружием, наблюдая за встрепенувшейся улицей.

- Нет, ну ладно меня. Бабу-то за что мою взорвали? П..сы. Я Вам щас устрою, б...ть, Ирак.

          Толстый, берсерком, грузной своей тушей выпрыгнул с винтовкой через балкон.  У самой у детской площадки, где мамочки с ошалевшими глазами брали детей под руки, и в панике бросались по сторонам; впечатленные взрывом и повылетавшими стёклами, Толстый приметил отьежавший мерс; в спешке в него садилось лицо кавказской национальности. С лица Толстого слезла маска гнева и проявилась та ехидная улыбка, с которой он обычно не расставался. Он за секунду обратился к прицелу; и одной пулей снес водителю мерседеса голову. С щелчком вышла гильза.

- Дол...бы, бронировать стекла надо в 21 веке. Занизят мерседес, купят ТТ, и считают там себя в своей Педрипутовке гангстерами, - шептал про себя язвительно Толстый.

       Впрочем продлилось это недолго. Второй пулей он снес убегавшему колено; тот заорал на весь двор.

- Бетмены х..вы, - продолжал Толстый.

       Бросив на аккуратно посаженные цветы винтовку, Толстый из-под полы рубашки достал ТТшку и полетел сквозь двор. Распугав, окончательно ошалевших жителей, Толстый нёсся через дорогу к обидевшему его мерседесу. По дороге не забывал здороваться:

- Здравствуйте, тетя Марина? Как Ваш Антон? Знаю, знаю, у Вас сейчас немного времени поговорить. У меня тоже, я видите ли, п...в мочу.

           Наконец, достигнув точки назначения, Толстый не упустил возможности расстрелять мерседес из ТТ-шки, а потом также хладнокровно поднял за ухо истекавшего кровью нападавшего и приставил пистолет к его зубам.

- Ты чьих будешь, шашлычница? Прости за оскорбления, но ты случаем не видел кого-нибудь, кто мог взорвать мою хату? Представь, интересная история. Лежал с бабой, дай думаю покурить схожу. Смотрю лимонка, а прогноз погоды не обещал.

      Тот, сквозь боль и зубы, с акцентом, под дулом пистолета отпустил Толстому:

- Тебе привет, от Аскета...

- От кого? - Толстого вдруг в голову ударил ступор.

- От Аскета.

- Ладно, живи.

          Толстый кинул его на асфальт. Прошёл нервным шагом от начала мерседеса до его конца; оглядел труп в его салоне и вернулся к нападавшему.

- Какого, твоя е..я мать, Аскета?

- Аскета, аскета, - только повторял тот.

- Ты умеешь переубеждать.

     Толстый со злостью выстрелил всю обойму в голову бедолаге.

- П...р, - заключил Толстый и задумчиво присел подле расстрелянной машины; также задумчиво изучая свой пистолет.
 
       Через пару минут появились пожарные, полиция и скорая. Толстый нервно закурил.

- Бабу-то за что? - он вывел несколько щелчков пистолетом прицельно в голову нападавшему, но обойма была уже пуста.



                XXXIX



         Старые пещеры Ямала, что запирали таежный берег встретили наших героев около полуночи. Вымотанные и без куска хлеба, они приняли решение остановиться здесь на ночлег. В одной из пещер, где, казалось было немного теплее и уютнее, они, наши путники и остановились. Толстый, недавно изнывавший от снега и виду не подал, что в таких походах был редко; в два счета развернул спальные мешки и развёл костёрчик у края, между сталагмитами. Потом быстро Протер руки и всю свою замёрзшую тушу поместил в немного маловатый ему мешок. Брюлик молчал, только изредка насмехался над уплетавшим за обе щеки Толстого. Толстый окончив все дела (больше физиологические, да что там для него необходимые) решил было начать задушевный разговор, ибо все теперь располагало: старые друзья, Ямал, пещера, звездная ночь, но на первом вздохе задумчиво закрыл рот. Только оглянул Брюлика и так и остался с невесомым на лице вопросом. Слова в голове погасли, и от чего-то Толстый посчитал их лишними. Не шли в голову воспоминания, моменты и размышления о том, куда они идут. На душе было тепло и без этого всего. Будто Толстого окунули в свободу, как будто покрестили этой самой «свободой».

- В детстве, - начал сам Брюлик, - я нашёл в старом гроте; надеюсь, ты ещё помнишь нашу дыру у речки?

- Как не помнить. Думаю эта дыра за пояс остальные заткнет.

- Так вот. В старом гроте я нашёл книгу, древнюю, древнюю. Ещё с древесными страницами, чистыми, чистыми. Без единого слова. Сейчас, я вспоминаю это; тогда, я считал кладом. Она мне стала дороже всего. И я носил всегда с собою эту книгу. В больнице, когда я умирал от кори, она была за моей рубашкой. Тогда я долго-долго доказывал Боре, что видел в ней буквы, написанные! Написанные! Мне тогда привиделось, что это рентгеновские лучи так их просветили. И знаешь в чем ошибся? Ни одни лучи, ни молоко, ни спектр! Ничего! Слышишь ничего не показало мне текст этой книги. Она была чиста! С первой страницы и до последней! В каждую крупицу своего времени я гадал, гадал о этой тайне, что хранит книга. Эксперты, лингвисты, книговеды не верили моим словам. Книга пуста, - говорили мне. Что это хруст снега?

       Толстый выпрыгнул из мешка; из-под полы куртки вытащил свой верный пистолет; и в считанные секунды проверил выход из пещер. Потом с презрением посмотрел на него; и сунул назад, успокоенно присев на камень.

- Лисы, - заключил Толстый, - скажи мне, Аскет... Ты тоже это чувствуешь? Что и я?

- Что ты имеешь в виду, Гоша? Я и чувствовать давно забыл: каково это.

- Гоша, - посмеялся Толстый, - мое имя. За всю свою жизнь; а прошло ее немало; я убил не меньше сотни. Сначала убивал в Чечне; потом на работе. И просыпался от того, что мучило меня это больше всего. В меня всадили 12 пуль, несколько раз взрывали, да что там, на танке пытались переехать.  А здесь... здесь все по-другому... Меня будто отпустило.

- Место здесь - святое, особенное, - Брюлик как-то по особенному улыбнулся другу, так как обычно не бывало.

- Так что о книге,  Аскет!

Толстый вновь улёгся в мешок, подложив руку под голову, и сладко-сладко зевнул.

- Несколько лет я выкопал все что мог в библиотеках, церквушках и приходах.  И, наконец, нашёл следы. Слышал ты о письме пеплом? Или древесным углём? Я нашёл в старых узниковских дневниках, что раньше таким образом передавали послания на волю. А научились они этому у Западных монахов-отступников. Уголь обрабатывали в растворе и подпись на страницах не оставляла ни единого следа.

- Это умно. Чтобы прочесть книгу, нужно сжечь. Как в фильмах про Джеймса Бонда, - зевота Толстого прошла.

- Год назад я сжёг это книгу.

- И? - Толстый воодушевился.

- Она была пуста! Каждая страница! Ни одной строчки! Ни одной буквы! Тогда я плакал как ребёнок. В это трудно поверить. Плакать из-за листа бумаги. Но что-то во мне повторяло: что книга эта была важна, нужна, необходима...

- Мистикой отдаёт, Аскет. Аж пробрало.

- Я надеюсь я здесь не зря! Понимаешь?! Ты понимаешь?!

Толстый ничего не понимал, но друга поддержал:

- Не знаю зачем мы здесь, но нравится мне здесь до поросячьего визга. Душ бы ещё сюда, и бабу.

- Только бы о бабах, Толстый, а! - Брюлик сконфузился; оборвали ведь речь, где было что-то важное, а Толстый лишь изменился в своей ехидной улыбке; наконец, он нащупал старого Брюлика; и потому Толстый продолжил.

- Жажда женского тепла, мой друг рождается тогда, когда ты, надеясь на семью, наблюдаешь как твою бабу выносят из снайперки, или например, когда стоишь на балконе и взрывают лимонкой.

Толстый, однако ж, говорил это холодно, без умысла. Больше с досадой. Они помолчали.

- Так куда мы идём, Аскет? - Гоша говорил теперь с уверенностью.

- Не знаю... - Аскет встал со своего места и устроился супротив Толстого.


                XXXX


2013 год. Ещё днём позже.

        Толстый глядел в полуразрушенный потолок лёжа на залитом чудом уцелевшем куске некогда любимого его дивана. Он несколько часов провёл здесь в надежде, что за ним придут снова; и опять - его попытаются убить, а он разнесёт всем пришедшим башку, как они разнесли его скромное жилище и его скромную жизнь. А потом замочат - терять уже было нечего.  Денис прошёл в комнату, пробираясь по горелкам и кускам бетона.

- Гоша, ты в комнате?

         Толстый и не думал отвечать. Денис обнаружил его обложенного пустыми бутылками и окурками. А рядом с ним ютилась заряженная винтовка, на которую он то и дело бросал озлобленный взгляд. Денис попробовал позвать Толстого ещё и ещё, но тот и не думал отзываться.

- Ты ведь, знаешь, что мне его придётся убить? Ведь, знаешь? - отчего-то переспросил Толстый, быть может просил разрешения, хотя оно и было теперь ему не нужно; взял в руки ружьё - стреляй до конечного итога.

        Денис меж тем оглядел разрушенную комнату, белую очерченную метку на стене и диване; поймал себя на мысли: «и как ему здесь не жутко!»; откупорил коньяк и присел рядом.

- В городе его нет. Я все проверил. Исчез.

- Естественно. Он же не кот. Нашкодил и ждёт пока обратят внимание, - холодно ответил тот и ближе прислонил винтовку, будто та излучала тепло, - «Ты.. совсем как в кино; совсем как в альбомах...» Чего приперся, Денис?

- Черкни в показаниях подпись, - Гоша даже не встал, только протянул руку за листом, а затем принялся читать. 

- «Гражданин, Григорий Владимирович... лет..., со слов ... был подвержен... в панике... прыгнул с балкона... на глазах... у него неизвестных ... подъехавшая белая девятка ... расстреляла в упор нападавших и чёрный мерседес.... ранее их не видел... номера не запомнил...» Ты прямо, «Сочинитель-2», Денис Александрович.

- Кто ещё прикроет твою толстую задницу? Ты их в первый раз видел?

         Толстый покивал; и чиркнул роспись, разорвав низину бумаги ручкой. Толстый высказал свою мысль о нелепости бумажки, затем спасибо, а затем как-то грустно продолжал.

- Ты в Бога веришь, Ден? - тот покивал - А я нет. Батю застрелили, первую любовь тоже. Мать померла, я - убийца... что за жизнь такая за б...кая, а? Что я ему сделал?

Ден и думал бы успокоить, да только слов не находилось в голове. Выпил только коньяку.

- Если мои ребята найдут его следы...

- Ты мне поверь, я его теперь из-под земли вытащу.

- А может...

- Сейчас выгораживать его начнёшь. Когда я своё самое дорогое на кон поставил, чтобы Балкана достать и замочить... Я... я... - Толстый вдруг заплакал - я... его ненавидел... но простил. На моих глазах, понимаешь? Да что ты понимаешь? Когда на руках она умирает? ... А теперь... нет, он умрет в мучениях... сначала я ему одну ногу отстрелю, потом вторую... Потом... С...а.

- Ну, ну, ну. Прекращай, Гоша. Опусти винтовку.

Толстый послушно швырнул винтовку на пол.

- Я на них тоже ничего не нарыл. Похоже не с нашего города. А залетные.

- Умно.

- А твоя?...

- Нет, ты даже туда не думай. Какие могут быть у продавщицы связи с криминальным миром?

- Ну и вкусы же у тебя... Ты че, где сигареты покупаешь, там и влюбляешься?

- Да пошёл бы ты в п..ду. Нашёлся тут знаток. Машину пробил?

- Пробил.

- И?

- Угадай на кого оформлена?

- На труп?

- Точно.

- С..и.

- И на хате у него был?

- Ага. Ни Аскета, ни Госи.

- Гося! Гося! Е..й в рот! - Толстого вдруг осенило, - Гося!! Гося!!!

Толстый взял под руки винтовку и собрался на выход.

- Эй, эй, спайдермен! Ты на какой Титаник свои жировые льды покатил?

- Есть одна мысль. Наведаться к старому другу.

- Ты больной? Ты замочил всех их бегунков? Голова твоя где?

- У меня с собой винтовка. И харизма.

- Я с тобой д..бом.

- Может лучше адекватным, нормальным.

- Каламбуры твоя страсть!

- Да, так точно. Собирайся. «Дениска! У нас труп, возможно, криминал, по коням»

- Как и продавщицы в общем-то.