Память

Анатолий Ива
***
 Два полюса, две крайности человеческих чувств – вины и благодарности. Чувств, всегда возникающих «после», а не «во время». Одно душу разъедает, второе душу исцеляет. Оба свидетельствуют том, что она есть. Сжатие-расширение, сжатие-расширение… Сердечный ритм жизни, бессердечный стук метронома, отбивающего такт уходящих секунд… Минут, дней, лет.
И хочется плакать. Не от жалости к себе, теряющему годы (хорошо, когда есть, что терять), а от уколов запоздавшей любви к тем людям, которых уже нет. У которых уже не попросишь прощения, которых никогда не сможешь поблагодарить. Что остается? Остается вспомнить Габриэля Оноре Марселя – «Сказать человеку «Я тебя люблю», значит сказать «Ты никогда не умрешь». Остается вспомнить и сказать: «Я тебя люблю»…
***
Бабушка Наташа

Можно просто – без уточняющего имени, так как бабушка у меня была одна.
- Что-то мне нехорошо… - говорила она, когда я приходил.
Не в гости или навестить, а словно возвращался домой. Так и было – несколько лет, в течение которых я учился в институте, мы жили вместе. Она в своей комнате, я нелегально в пустующей комнате соседки.
Когда я возвращался после долгого и недолгого отсутствия, бабушка встречала меня именно этой печальной фразой. Находясь в не менее печальной позе: лежала на диване, поверх затертого, когда-то привезенного отцом одеяла, в халате и чулках. Такие чулки носили раньше дети.
Лежала на спине, сцепив худые пальцы на груди, устремив почти слепые глаза в потолок. Они за ненадобностью так и оставались неподвижными – оживал только ее рот, неразрывно связанный с морщинистой кожей лица. Но голос четок, ум ясен.
Я понимал – да, нехорошо. Вот так лежать и ждать.  Меня, тишины, чуда, способного изменить ее безвыходное положение – подготовительную горизонталь старухи.  Зная при этом, что я рано или поздно появлюсь, тишина когда-нибудь случится, а вот чуда не будет.
О тишине. Комната бабушки находилась на Манежном переулке, на первом этаже перенесшего капитальный ремонт дома. Два небольших и низких окна во двор. В тесном, редко солнечном дворе помойка и площадка для прогулок – два раза в день под ленивым надзором воспитательниц на сомнительную волю выпускались дети. Обе группы детского сада.
Закроешь форточку – душно, особенно зимой при батареях; откроешь – невыносимо.
Дети бегали, кричали и, что самое неприятное для бабушки, подбегали к ее окнам и в азарте примитивных игр стучали по жестянкам карнизов палками. Не думая, наивно не догадываясь что там внутри живет человек. А воспитательницы не торопились им объяснить несложное устройство городского мира.
Да, нехорошо, думал я. Вот так лежать и страдать от возраста. Сколько ей? Семьдесят семь?
День Рожденья. Июль, двадцатые числа какого-то года. Я, окончив институт (все формально, для военного билета), работаю в Кавголово на спасательной станции. День через день: солнце, воздух и вода за восемьдесят рублей в месяц.
Приезжаю, открываю дверь. Бабушка лежит.
- С Днем рожденья, бабушка! Пошли.
-Куда?
- В ресторан. Будем отмечать!
Не отмечать, а отдать старый долг – сколько раз, когда я был школьником, бабушка, чтобы не тратить время на приготовление обеда или чтобы доставить нам обоим удовольствие, водила меня обедать в ресторан.
А сегодня наоборот.  Не она ведет меня, а я ее. За ручку в буквальном смысле. Как большой маленькую. Не для удовольствия, а чтобы она нормально поела. Не вермишель с мертвыми котлетами из кулинарии, не пельмени, а то, что закажем.
И мы идем. И мне хочется плакать. От жалости к ней. Вот такой – слепой, со слабыми ногами и бесконечно одинокой.
Литейный проспект. Еще тот, с трамваями, троллейбусами, автобусами. С вывесками на русском языке, редкими людьми на тротуарах. Редкие – значит, немногочисленные, все на работе. Тем более, лето, середина июля: солнце печет макушку, асфальт пахнет мазутом, за спиной Нева, на Неве кораблики… И мы – парняга с лицом эгоиста и ветхая седая бабулька из благородных, цепляющаяся за его локоть. Больше у нее никого нет. А у меня есть.
День рожденья. Без поздравлений и подарков, если не считать подарком мое приглашение. День любви, день памяти тех, кто не идет с нами.
Мы идем, а мне жалко. Что получилось вот так – слепота и одиночество. И моя несострадательная отстраненность – пришел, ушел, исчез, появился. А бабушка все лежит: и вставать не хочет. Да и незачем, ничего уже не изменит изменение телесного положения.
Хотели в «наш» (мой детский) «Волхов». Но он был закрыт. Дотащились до «Уюта» на углу Литейного и Некрасова. «Некрасов Коля – сын покойного Алеши…» - бабушка помнила много стихов и прекрасно их читала…
В пустом «Уюте» нас встретила недовольная прохлада официантки, несвежая скатерть и скудное дневное меню – почти, как заводская столовая. И снова жаль, что не могу дать подлинно лучшее. А только подделку, имитацию. Но не идти же в «Садко»? Да и не дойдем.
Заказали. Что-то приправленное мясом, что-то вяло салатное. И «Шампанское». Бутылку на полторых – бабушке полбокала, мне остальное. Жалко, мне ее, жалко! Дайте выпить, сволочи!
Так и сидели – я жадно пил, бабушка жадно ела:
- А ты?
- А я не хочу.
Так и сидели – она ела, я курил и пьянел. За себя, за нее, за тех, кого с нами не было и быть не могло.
Кого нет. Да, думал я каждый раз, когда бабушка сообщала, что ей «нехорошо». В семьдесят восемь хорошо быть не может. Тем более, на первом этаже с окнами во двор. Но когда-то ведь было? Когда?
До революции? Может быть. И только. Потому что потом… Муж - военный моряк, короткое довоенное счастье в Одессе и Севастополе. Рождение сына и его смерть. Второе рождение - моего отца. Затем война – страх и разлука. Муж так и не вернулся. Затем послевоенное одиночество – сын Вова в Рижской мореходке. Закончил, стал плавать. Стало быть, снова одна. Потом Вова женился. Родился я. Через семь лет мой отец развелся и сел в тюрьму. Вышел и женился снова. А в сорок два года умер от рака. Так, когда было хорошо? И как долго?
Кладбище. Похоронили отца в Кавголово. Место устроил его друг, мой начальник по спасалке. Я перебрался к бабушке -  она ослепла, обессилела от горя. А немного восстановившись, стала меня просить. Чтобы я ее проводил на могилу. А я все уворачивался, не чувствуя этой ее нужды – побыть у праха. И она съездила одна. Как? До сих пор представить страшно. До вокзала, электричка, там с платформы по булыжнику кладбищенского спуска. И искать, ничего не видя:
- Вовочка, где ты?
Так тот день меня до сих пор и жжет. Каждый раз оставляя новую дыру на «совести». И ведь, не исправишь никаким покаянием. И глаза свои не отдашь, взяв себе бабушкину слепоту… Взяв себе саркому отца. Погибнув вместо деда в плену. Задушив Творца, так неумело слепившего Адама. Ведь Ты же человека для счастья создавал?!
Что-то мне нехорошо…
***
Станислав высшей степени

Мы звали его Славик. Мы – это я, моя мать и остальные «наши». Подлинное имя на польский благородный манер – Станислав. Крепкий, светловолосый мужик, лет сорока пяти. На «тот момент». До того момента – работа оптиком на «ЛОМО», ежедневное (не влияющее на могучее здоровье и разум) пьянство, жизнь в тесной, на полторы комнатки квартире с матерью и сыном: Петроградка, пятый этаж, отсутствие ванны и горячей воды. Голубые глаза, щедрость и внутренне одиночество, которое уже не замечаешь, к нему привык, как привык просыпаться в пять, тягать для растяжки мышц гири, курить «Беломор» и читать, когда выпадает свободная минута.
Почему знаю? Потому, что Славик был мужем моей матери. «Какое-то время», растянувшееся на годы непонятных мне отношений: тире, точка, точка, тире… Точка… Жизнеобеспечивающая азбука Морзе, убийственная грамматика любви или ее одностороннего отсутствия.
Деревня, начало сентября. Дом из бревен с русской печкой, трещины на скорбной глине фундамента, сирень в проулке, огород. В доме я, каким-то чудом живущий одиноко и молодо, в огороде картошка, которую нужно выкопать. Сколько ее там? Неизвестно. Когда сажали (я, мать и Славик), казалось, что должно быть много.
Для копки картошки он и был послан. Как бы, на помощь. Поэтически так – нарыть гору и ссыпать нарытое в закрома… Хорошо бы успеть за выходные. Не мои, Славика. Приехал Славик в субботу рано утром. Стало быть, ночь провел в поезде «Ленинград – Гдов».
Начало сентября, деревня. Синее, синее небо. Своей бесконечной однородностью поражающее, гипнотизирующее, если в него долго смотреть, ни о чем земном не думая. Такая первозданная чистая синева, Божий замысел о «начале» с бесконечным радостным продолжением. Без истребителей и бомбардировщиков – только жаворонки, стрижи и дельтапланы. И солнце, на которое тоже можно смотреть. Оно еще теплое, еще греет. Просто так, без цели, без намерения «вырастить». Просто, чтобы человеку (и кошке, и собаке) было приятно. Сидеть на лавке возле дома, прислонившись к теплым бревнам, и дышать начавшимся увяданием. Понимая, чувствуя в такие золотые солнечные часы, что все проходит. И никогда не скажешь определенно, хорошо это или очень хорошо. Плохо или ужасно. Течь, плыть, жить… Взрослеть, стареть, желтеть листьями, пускать по воздуху седые пушинки кипрея, морозить по ночам траву, стучать падающими в нее яблоками, пахнуть грибами…
Растительность жухнет, буреет, превращаясь в сухие стебли и их остатки. Преобразуясь в пергамент -  прощальное письмо, лишенное надежды на новую встречу. Обманывая себя, «по-весеннему» жужжат мухи, лишенные аппетита, но пока обладающие способностью двигаться. Пока…
И сквозь это «пока», выраженное легким, невесомым движением без цели, проступает недвижимость кладбищенского покоя. В виде (точнее, без всякого конкретного вида и образа) всепоглощающей тишины, на фоне которой всякий звук не более, чем колебание воздуха.
И все это можно заметить. Принять в себя, усвоить, потеряв имя, возраст, принадлежность к той или иной условности, позволяющей оценивать и разделять. Все бесценно и неделимо. И не вмещается в слова. Ты вмещаешься в это Все, оставив снаружи маленькую точечку своего «я», претендующего быть центром мира. А сейчас даже не с краю, и не сбоку. Нигде…
С картошкой мы со Славиком справились анекдотически быстро: и не картошка даже, а ископаемые остатки, похожие на комочки чьих-то древних, источенных проволочником испражнений. Два-три часа и все! Стоило ли ехать? Ну  кто знал? Но ехать стоило.
- А что дальше? Что еще нужно сделать? – спросил меня Славик.
Как хозяина. Как сына хозяйки. Вообще-то, хозяин дома и упадочного огорода дед. Он уже эвакуирован в город к старшей дочери. А я готовлю дом к зиме.
- Да ничего. – ответил я. – Отдыхай, Славик.
- Как ничего?
- Да так. Делай, что хочешь.
Я хоть и молод (по сравнению с теперешним), но знаю, что нет ничего лучше, чем ничего не делать. Особенно в такие благословенные дни «бабьего» лета. Тем более, в их отсутствие.
- Ты серьезно?
- Серьезно. Что угодно. Дом в твоем распоряжении. Спи, гуляй, читай. Не знаю…
И Славик внял.
В доме имелся «двор» - сельскохозяйственное пространство под общей с жилой половиной крышей. Во дворе имелась дощатая кладовка (сундук с пыльными пустыми банками, рассохшиеся бочка, в которой раньше дед солил огурцы, беззубая пила на крюке, брезентовый балахон, негнущиеся кирзачи и прочие сокровища…), компактная кабина сортира (без особого запаха), лестница на чердак (или исторический музей) и хлев. В нем когда-то жили коровы, свиньи, овцы и кролики. Последовательно, а не параллельно, конечно.  На хлеву облако сена. Еще настоящего, ароматно-податливого с грустным и родным запахом.
Вот на хлев Славик и забрался. После того, как мы перекусили. Замечу, что еда для мужчины не главное, главное любовь (без расшифровки). Сытость потом. И не обязательно посредством щей, котлет и пирогов. Кухня – не трасса, ведущая к сердцу. К сердцу ведет сердце.
Славик взял подушку, байковое одеяло, нашел какой-то старый журнал. Кажется, «Новый мир». Папиросы, пепельницу (бледно-алюминиевое блюдце с тисненым оленем), и на сено. Где с улыбкой утонул в колючей мягкости некогда скошенных лугов и лужаек. Погрузился в ласковый свет, поступающий из открытых настежь ворот, щелей в кровле, окошка на фронтоне и неизвестно, откуда.
Не знаю, сколько Славик млел, читал, осторожно покуривая, дремал или думал. Но этого оказалось достаточным, чтобы он хоть ненадолго почувствовал себя счастливым. А значит свободным: от неудачного содружества с моей матерью, от работы, после которой нужно бежать в гастроном, от матери своей, которая всегда дома, а дома нет горячей воды. Свободным от несоответствия Предназначения и осуществления. От обид, разочарований, сожалений. От ожиданий, что когда-то будет лучше и по-другому. Так мне кажется.
Во всяком случае, Славик, спустившись с полунебес, сказал, что давно не переживал такой беззаботности и легкости.  Я понимаю – просто лежать и смотреть сквозь прореху на солнечный луч. В перерывах пробегая глазами по глупым строчкам старого журнала, примешивая к аромату сена вонючие затяжки «Беломора», слушая мух и тишину деревенской осени. Забыв о времени. Быв здесь.
Как благостно.
Ему. Тогда. А через Славика сейчас и мне.