Четырнадцать дней непогоды. upgrade. 2

Дуняшка
 - Евдокия Николаевна? – внезапный голос заставил княгиню вздрогнуть и обернуться. Перед нею стоял незнакомый человек, отчего-то назвавший ее по имени. Она посмотрела сперва на облачко пара у его губ, невольно подумав о том, как похолодало, и только потом вгляделась в лицо, отметила мыслящие глаза и наклон головы, в котором было что-то таинственное и внушавшее покой одновременно. 
 -  Здравствуйте, - кивнула она – боюсь, я не имею чести знать вас.
 - Возможно. Но у меня есть надежда, что вы ошибаетесь. Мне стоит, наверное, отрекомендоваться, как подобает, но взгляните сначала на эти буквы, они вам о чем-нибудь говорят? – с этими словами Одоевский протянул Евдокии свою ладонь, на которой было написано: «Ь,Ъ,Й».
   - Это вы? Автор «Последнего квартета Бетховена»? – невольно склонившись к его руке, чтобы убедиться, проговорила Евдокия.
   - Князь Владимир Федорович Одоевский, - произнес молодой человек и взял ее руку. Прикосновение его и теплое дыхание на мгновение согрели начинавшую замерзать Евдокию.
   - Княгиня Муранова, Евдокия Николаевна.
   Еще от Жуковского услышав «княгиня», Владимир не придал этому значения, перебирая в  воображении различные образы и будто прикладывая их к ее имени. Теперь же все они рассыпались перед женщиной, руки которой пахли травами, стоящей здесь, рядом с ним, наяву.
   «Ей ужасно не идет быть княгиней, - думал он. - Она принадлежит этому вечеру и дуновению, от которого едва заметно дрожат ее плечи, туману, что вскоре окутает нашу беседку, квинтам из Пасторальной симфонии, еще тающим в воздухе, голосам сверчков и запахам росы после душного дня, но никак не князю Муранову. Каким бы замечательным человеком он ни был, я решительно не готов принимать этого обстоятельства».
 - Давно вы здесь? – спросил Владимир, чтобы не увлекаться своими мыслями. Там ваша сестра чудесно играла небезразличную мне симфонию.
 - Да, я слушала ее, конечно. Сама я не так прилежно занималась фортепиано, поэтому теперь остается наслаждаться игрою других. Как только Полина закончила, я сбежала сюда – в гостиной сделалось невыносимо душно.
 - О, в этом я готов тысячу раз с вами согласиться, княгиня. У меня на этот счет даже есть небольшая сказка.
 Евдокия рассмеялась невольно – ей отчего-то так легко стало на душе. Все тревоги последних дней будто отступили перед этим не совсем обычным разговором – и не дружеским, и не светским.
 - Знаете, я представляла вас кем-то вроде старого настройщика фортепьян. Такого лысоватого, в потертом пиджаке, с усталыми руками, живущего среди нотных томов и старинных инструментов.
   - Вы недалеки от истины, Евдокия Николаевна. Более того, мне кажется, я теперь не смогу отделаться от чувства, что вы знаете обо мне чуть больше, чем другие. Не удивляйтесь – вы стали первым человеком, который узнал меня не как князя, или служащего министерства, или племянника моего дядюшки, но как автора новеллы. Которая, признаться, самому мне очень дорога.
- Уверена, таких, как я, вскоре будет множество. У вас есть дар говорить о сокровенных возможностях души, и каждый может узнавать через это больше о самом себе.
 - Вы молоды еще и, кажется, слишком хорошего мнения об этом мире, - радостно польщенный Одоевский невольно скрывал свои чувства за напускным сомнением. – Едва ли большинству присуще желание узнавать себя лучше. Мне чаще приходится видеть, как люди стремятся представить из себя невесть что.
 - Возможно, я мало знаю о жизни и могут сказать только о себе. Но посудите сами – зимою я была еще дитя и прочла ваш рассказ. Исполнилась сострадания и не могла без трепета глядеть на портрет Бетховена, только и всего. Теперь же, когда Полина играла, я думала о судьбе вашего героя и понимала, что завидую ему. Да, и ему, и Луизе. Оттого, что один хотел передать другому последние мысли и чувства из сокровищницы души своей, а этот другой готов был его услышать. Если остальные ваши читатели не ужаснулись собственной жизни на этих строках, что ж, они – счастливые люди! 
   Евдокия вдруг повысила голос на последних словах и почувствовала, как, несмотря на холод, запылало ее лицо. Она уже жалела о своей несдержанной откровенности и прятала теперь глаза, разглядывая мелкую сеть трещин на мраморной колонне. Одоевский в смятении не знал, что отвечать – он был поражен ее словами. Эта замеченная Евдокией мысль вовсе не была главной из тех, что он хотел донести. Но тем более он понимал, как  невольно проговорился о том, что волновало и его самого. И в теперешних обстоятельствах, кажется, взволновало еще сильнее.
 - Прошу прощения, князь, я вернусь в дом – холодно, - проговорила, наконец, Евдокия и повернулась идти.
 - Евдокия Николаевна, постойте, - очнулся от своих раздумий и Владимир, - скажите, мы сможем с вами продолжить этот разговор? – сказал он и тут же пожалел, что неточно выразился – княгиня явно была смущена собственными последними словами.
 - Я без того, кажется, увлеклась своими мыслями и отдалилась от темы вашего сочинения.
 -  Я не то имел в виду. Не будем о Бетховене – поговорим о пустяках.
 - Что ж, о пустяках можно, - улыбнулась Евдокия, радуясь, что недоразумение разрешилось само собою – я у Жуковского почти всякий вечер. Прощайте, князь.

III
 
   В Царском селе стоял август - щедрый,  густой, уже начинавший пестрить желтизной тяжелые кроны над головами гуляющих его жителей. Яблок в садах теперь созревало так много, что их не успевали собирать. Ими лакомились и крестьянские ребятишки, и дамы большого света; на каждой дачной веранде стояла неизменная ваза, наполненная плодами различных сортов. Где-то она становилась просто украшением, к которому все привыкали и не замечали вовсе, и только приезд городского гостя давал о себе знать – яблок становилось чуть меньше, и хозяева, будто заметив в этом какой-то непорядок, тотчас спешили вновь заполнить блюдо до краев.
   Блики играли на дне кувшина с водою, меж стебельков срезанных цветов в прозрачной вазе, по краям широкого блюда, стоявшего посреди стола. Аромат же зрелых плодов разносился по всей комнате, а на улице делался еще острее, только там к нему примешивался запах остывающей земли – первый признак исхода лета. Окна были открыты, и наслаждаться великолепием позднего утра можно было, не прерывая разговора. Точнее – монолога, потому что говорил теперь один Василий Андреевич Жуковский, а собравшиеся  - кто с простым интересом, а кто и с благоговением, слушали.
 - Теперь, благодарение Господу, холера отступает. А тогда, в самом сердце лета, цвели липы, и запах этих благоуханий тонул в величественном море. У Монплезира мне полюбилась чудесная терраса, откуда можно было наблюдать закат и восход солнца. Я часто ходил и молился там в странном чувстве – будто не могу, не имею права теперь предаваться одному восторгу перед этой красотою, когда совсем рядом гибнут люди, и кто знает, какое известие принесет нам завтрашний день. А природа – я часто вижу в ней Бога, но тогда она вдруг показалась мне какой-то холодной, отстраненной. Слишком спокойной, будто с людьми не случается никакой беды.
    Сделав усилие над собою, чтобы оторваться от речей Жуковского и отвлечь Евдокию, которая была вся во внимании, Одоевский чуть склонился к ней и шепотом спросил:
 - Евдокия Николаевна, вы видели когда-нибудь море?
 - Только в стихах Жуковского, - так же тихо отвечала она – и Пушкина.
 - Это льстит им обоим и вашему воображению, но, боюсь, я не согласен мириться с таким положением вещей.
   - Князь, прошу вас, после, - сказала Евдокия, которой без того неловко было нарушать тишину в присутствии Жуковского, а теперь еще в словах Владимира ей послышалось то, чего она боялась и искала одновременно. Будто в подтверждение ее мыслям князь то ли случайно, то ли намеренно коснулся ее руки, как бы выражая этим согласие отложить разговор, но не забыть о нем.
   Они виделись почти каждый день, объединенные небольшим кружком общих знакомых. Комнаты Жуковского в Александровском, дача Пушкина, дом, что нанимали Озеровы – всюду беседы, чтения, музицирование, изредка – танцы. И среди этого Евдокия и Владимир все чаще искали возможности продолжить свой разговор, начатый в тот вечер после симфонии. И все сильнее убеждались, что это начинает делаться для них необходимым.
   Евдокия поначалу с безотчетной радостью предавалась этим беседам, убегая в них от постоянного чувства смятения. Оно владело ею с тех пор, как арестовали Рунского – именно после того несчастного путешествия разлад с Павлом, который до того можно было объяснить стечением случайных обстоятельств, со всею определенностью дал о себе знать. И Евдокия вынуждена была признаться себе, что разочарована в собственном муже. Он будто рад был тому, что Евгений арестован, и не только не разделял горечи Евдокии и своей сестры, но и слышать ничего не желал о преступнике, с которым их что-то связывало.
   Тяжело переживая разлуку с близким другом, которому нельзя было даже написать, княгиня подумала было, что Одоевский сможет – нет, не заменить – но как-то восполнить отсутствие Рунского в ее жизни. Однако вместе с легкостью, с которою им давалось понимать друг друга, рядом с Владимиром она начинала замечать в себе что-то иное: тяжелое, сладкое, пугающее, определить которое сама не решалась. Но когда иной раз им не приходилось встречаться, Евдокия понимала, что ей не хватает этого человека, и тоска по нему было совсем не той, что она испытывала в разлуке с Рунским. По отношению к Павлу же она вообще не помнила таких чувств, и в одном теперь могла признаться себе определенно – мужа она не любила.   
   Нелегкое это осознание особенно давало о себе знать рядом с Ветровским. Он вернулся из Петербурга, и княгиня, радуясь тому, что с ним ничего не случилось, не стала избегать встречи с ним. Но под его взглядом, исполненным внимательной нежности, Евдокии вдруг сделалось не по себе – ей стало стыдно. За что – она не вполне понимала, но чувствовала: если бы Ветровский увидел ее рядом с Владимиром, ему было бы больно. Егор Ильич в затаенной своей  привязанности слишком хорошо знал эту женщину, и вот теперь, сам того не ведая, помог ей что-то понять о собственных чувствах. Понимание это так тяжело отозвалось в Евдокии, что она намерена была уехать из Царского, чтобы остаться одной и попытаться справиться со всем этим смятением. «Подумать только, еще полгода назад все казалось таким простым, правильным, благополучным. Быть может, вернувшись в поместье, я хоть что-то смогу разрешить?».
 - Далеко же вы забрались, Евдокия Николаевна, - сказал Одоевский, разыскавший, наконец, княгиню в отдаленной беседке Екатерининского парка.
 - Хотела проститься со всем этим великолепием. А чем дальше от человеческих жилищ, тем оно прекраснее.
 - Что значит – проститься? Вы куда-то уезжаете? – Владимир не ожидал от себя, что это известие так взволнует его, и старался держаться в тени беседки, невольно пряча лицо.
 - Хочу вернуться в М-ск, где я выросла.
 - Как же, это ведь по пути через Новгородскую губернию, где теперь самая холера. Никто вас не отпустит, да и карантины для того и расставлены.
 - А я ни у кого спрашиваться не стану. А карантины – по-моему, нет на наших дорогах преград, которые нельзя было бы преодолеть с помощью определенной суммы. Ужасно звучит, я знаю. Это, пожалуй, первый случай, когда мне могут на что-то сгодиться деньги. Хотя, конечно, лучше бы у меня их не было, - ответила Евдокия и поняла, что снова проговаривается.
 - У вас что-то случилось? Или вы... боитесь возвращения своего мужа? – решился спросить Владимир то, о чем начинал догадываться.
 - Я поняла, что не люблю своего мужа, а значит, и бояться нечего, - Евдокия отошла в угол беседки и делала вид, что внимательно изучает дубовый листок, слетевший на парапет. Она понимала, что рядом с Владимиром ее желание ехать в М-ск становится все более нелепым. Что она не рассчитала своих сил и вовсе не представляет себе, как можно по доброй воле сейчас проститься с этим человеком. Она, наконец, начала понимать, что Одоевский знает о ней уже слишком много, и это ничуть не останавливает ее – наоборот, заставляет идти дальше. – Я боюсь показываться на глаза другому человеку, которому причиняю страдания.
 - Это человек беспокоит вас?
 - Нет, он слишком... он лучше меня. Единственное, что я могу сделать, это уехать, чтобы никто не мучился.
 - Что ж, если вам непременно хочется вкусить тягот русской дороги и холерных карантинов, у меня есть одна мысль на этот счет, - Владимир старался держаться спокойно, а сам трепетал – он признался себе, наконец, что ему небезразлична эта женщина, и вот она доверяется ему, и вот, им, кажется, представляется случай еще сблизиться. – Помните, мы с вами недоговорили о море?
 - Причем же здесь море? – поглядела на него Евдокия и тут же опустила глаза – поняла, что отчаянно выдает себя – ее вдруг охватила какая-то сладостная дрожь, препятствовать которой не хотелось. Мысль об отъезде в М-ск пришла к ней, на самом деле, в борьбе с другим, не вполне осознаваемым желанием – чтобы Владимир разрешил ее противоречия, чтобы он забрал ее куда-нибудь от всех этих волнений.
 - Когда я увидел, с каким восторгом вы слушали рассказ Жуковского о Петергофе и узнал, что вы никогда не видали моря – то счел своим долгом отвезти вас к нему. Думаю, дороги туда будет достаточно, чтобы вы отказались от поездки в полтысячи верст. Но также надеюсь, что она не будет столь несносной, чтобы вы начали проклинать меня вместе с морем.
   Одоевский улыбался, унимая участившееся дыхание. На какой-то момент все для Евдокии сделалось будто бы снова легким и понятным, впереди же таилось что-то неведомое, спасительное и заставлявшее трепетать. Ей казалось, что не она теперь приняла решение, а кто-то взял на себя этот труд. Она ободряюще поглядела на Владимира, который был заметно взволнован, и кивнула ему с благодарным соучастием.