Ария Виола да Гамба

Виола Тарац
Забавно, но его действительно звали, да и всё ещё зовут Виол да Гамб! Думаете, что сочиняю? Думайте! А ещё подумайте о том, что приставка «да» выдаёт его принадлежность к аристократическому роду музыкальных инструментов. Помните это противостояние аристократических виол уличным скрипкам? В эпоху Возрождения виолы считались изысканными музыкальными инструментами, достойными светского общества, а скрипке предоставляли роль нагло-кричащей соперницы с улицы. Виол да Гамб тоже любил напустить на себя флёр этакого «развульгарившегося» уличного хулигана. Он мог читать наглые стишки, петь скабрезные романсы, но весь его колоритный облик, а особенно голос, изысканно-интонационно-выстроенный выдавал его виольно-гамбовскую подноготную.
 
В любом столпотворении я мгновенно узнавала его издалека.  Колоритный, огромный, импозантный, с грохочущим голосом, как будто отражающимся стенами кафедрального собора, он был неповторим. О! Наконец, я нашла для него прилагательное – «кафедральный»! Что ж! Это прилагательное очень прилагается к нему и точно описывает впечатление от всего его облика, но не объясняет, почему его зовут Виол да Гамб. Он явно не из семейства старинных инструментов с жильными струнами, знаменитыми своим деликатным звучанием – не кафедральным, а камерным. Ну, наверное, он Виол да Гамб не из-за звучания, а из-за аристократизма и богатого жизненного опыта.

Его познания, особенно касающиеся сферы музыки, поражали основательностью и глубиной. Дирижёр по профессии, он был дирижёром по призванию, потому что умудрялся организовывать любое пространство, музыкальное и немузыкальное, уже только одним своим появлением. Объёмным и кафедральным. Бытие окружающего его мира «аукалось» в нём многослойным резонансом, в которое вслушиваешься, изумляясь его объёмностью и красотой. Одним словом, не музыкант, а явление. Понятно, что такое явление выдерживают не все. Особенно не выдерживают нежильные создания. Впрочем, ему самому нести себя тоже было не просто. Не выдержав мощи несомой ими конструкции, его колени дрогнули и обрекли на существование в инвалидном кресле. Может быть, причина этой трагедии заключалась не в кафедральном масштабе его личности, а предопределялась судьбой его имени: слово «гамба» на итальянском языке означает «нога». Эта трагедия, заставившая Виола да Гамба покинуть сцену, не умалила, а ещё более подчеркнула «кафедральность» его личности, не умещающейся ни в какие рамки. Особенно в рамки инвалидные...

Жил Виол да Гамб недалеко от Юлиха, под Кёльном, на окраине двенадцати тысячелетнего Бургинского леса. Да! Да! Того самого исторического и уникального леса. Очень лиственного, а потому и очень солнечного, радостного, а ещё воздушного, лишённого мрачного великолепия башен вечнозелёных сосен и торжества елового молчания. Светлые дубравы, населённые дубами да грабами, создавали необыкновенную атмосферу светлой лёгкости, расцвеченную по весне ландышами, попавшими вместе с этими, определяемые научной классификацией как «дубами обыкновенными», в красную книгу. Как необыкновенным может оказаться «обыкновенный дуб», когда его, лишая привычной среды обитания, обрекают на вымирание…

Привычному существованию Виола да Гамба тоже грозили изменения, повергавшие его в пучину экзистенциальных сомнений в разумности бытия, выраженных извечным гамлетовским вопросом «быть или не быть» и, если быть, то как. Медленно, но, верно, в непрерывном ритме лейтмотива судьбы, стучащей в дверь, к его дому приближался огромный экскаватор энергетического концерна RWE, продолжающего очередную разработку угольного месторождения. Ну ещё бы не угольного! Вековой лес! Разумеется, угольного. От этого векового леса уже осталось только десять процентов, в котором проживали сотни видов растений и животных, уже занесённых в красную книгу. На окраине этого леса проживал и Виол да Гамб, не занесённый в красную книгу редкостных людей только потому, что такой книги не существовало…

Итак, не у Лукоморья, а у самого-самого старейшего европейского леса, расположенного рядом с самым-самым большим европейским угольным бассейном, разработкой которого занимается самый-самый большой в мире энергетический гигант RWE, стоял зелёный дуб, а под дубом – виоло-да-гамбовский дом, в котором по четвергам проходили «виоловые» вечера. Правильнее было бы назвать эти вечера «виоловские», но мне больше нравится неправильное, но красивое название «виоловые», потому что «виоловые» созвучны с «лиловыми». По той же причине мне больше нравится определение «баховое» вместо «баховское», потому что Бах это восклицательное «ах». «Ахово-баховое», «лилово-виоловое». Безграмотно, но красиво. Не правда ли? 

И о чём это я? И где? Пока я ахала, этот аховый Бах завёл меня куда-то не туда. А куда не туда? В тёмный лес? Органно-еловый? Ну, разумеется… Срочно возвращаюсь! В виоло-бургинский, в котором только дубы, да грабы, да гамбы…

Итак, у зелёного дуба не-у-лукоморья, стоял да-гамбовский дом, в котором по четвергам учёный, но не кот, а да Гамб рассказывал сказки, если шёл налево. А если шёл направо, то заводил песнь. Рассказывают, что раньше, когда вековой лес был больше-десяти-процентным, песни заводила его жена, которую соответственно её предназначению звали Арией…

Ария… Я никогда не слышала её голоса. Но и молчащая она была прекрасна. Лёгкая и воздушная, славно-дубравная, с длинными и слегка вьющимися волосами цвета ландыша, она и молчащая, двигалась как будто под музыку. Её глаза с поволокой вековой грусти радостно распахивались навстречу нам, входящим в просторную прихожую да-гамбовского дома, украшенной мозаикой и венецианским зеркалом, отражавшим нашу встречу в обрамлении муранского стекла. Где-то в глубине дома в своём рабочем кабинете, выдержанном в лёгком и изящном стиле «Бидермайер» шубертовской эпохи корпел над нотами Виол да Гамб. Ария проводила нас в гостиную, в открытые окна которой, порхая, влетали запахи и звуки сказочного леса.
 
В центре гостиной стоял Бехштейн – старинный рояль, при виде которого я всегда улыбалась. Бургинский лес был знаменит многими уже вымирающими животными: Прыткая лягушка, Орешниковая соня, Вертлявый дятел. Но особенно вымирающей оказалась Ночница Бехштейна, названная в честь натуралиста Иоганна Бехштейна. А рояль Бехштейн был назван в честь Карла Бехштейна – фортепианного мастера. Прикасаясь к клавишам рояльного Бехштейна, я всматривалась в темноту сказочного леса, надеясь бехштейновскими звуками привлечь Ночницу в виоло-да-гамбовскую гостиную, чтобы полюбоваться этим редким сортом летучей мыши. Говорят, у неё очень длинные уши и она может улавливать эхолокационные сигналы до восьмидесяти килогерц. Ох, уж эти кило- и просто герцы! В нашей истории они будут играть очень большую роль…

Ну так вот! Рояль я назвала Длинноухой Ночницей - он был цвета беззвёздной ночи, улавливающий немыслимо тончайшие фреквенции окружающего мира.
Как-то так получалось, что на лилово-виоловые вечера я заявлялась первой и, пытаясь рояльными звуками привлечь Ночницу Бехштейна, завлекала совсем другие персонажи, которые были всё-таки чем-то похожи на вымирающий зверинец Бургинского леса. Опережала всех Прыткая или Проворная лягушка. В научном мире её назвали так из-за особенно длинных задних лап, способствующих тому, что эти создания умудряются одним прыжком одолевать расстояние в два метра. Чембала Аутентика, которую я про себя называла «Очень Прыткой Лягушкой», не обладала ни задними, ни передними длинными лапами. Лап, разумеется, у неё не было вообще, но она была очень прыткой в спорах и опережала своих противников со скоростью двухметрового преимущества в секунду. Будучи «впереди планеты всей», она настаивала на своём мнении с уверенностью очень далеко прыгающей, а потому и далеко за горизонтом видящей лягушки.

Чембала могла бы слыть потрясающей красавицей, если бы её большущие глаза не портил категоричный прищур уверенной в своих суждениях дамы. Мне кажется, что она одолевала огромные пространства двухметровыми прыжками только для того, чтобы как можно поскорей своим появлением в гостиной да-гамбовского дома прекратить мою игру с рояльной Ночницей, которую очень недолюбливала из-за её настройки в четыреста сорок герц, которые были, по её мнению, не только неудобоваримы для человеческого уха, но и разрушительными для всей человеческой психики.  Четыреста тридцать пять герц были как-то ещё приемлемы, но идеальными она считала только барочные четыреста пятнадцать.

Прыткая Чембала Аутентика категорично захлопывала крышку рояля, и мои поиски звучаний, способных выманить летучую мышь из сказочного леса в гостиную да Гамба, сводились на нет. Я покорно выслушивала очередную порцию её суждений о нездоровом и даже дьявольском воздействии строя моей рояльной Ночницы.
 
Как правило, эти суждения прерывались появлением Виолиста. Про себя я называла его Молчащим дятлом. В Бургинском лесу водился редкостный дятел, научное название которого звучало как «вертлявый или средний пёстрый дятел». Особенностью этой породы дятлов была их любовь к одиночеству. Он живёт в кронах деревьев и редко опускается на землю, а ещё он редко долбит, предпочитая склёвывать открыто ползающих насекомых. Одним словом, наш Дятел был во всех отношениях редкостной птицей. Виолист тоже предпочитал одиночество, много молчал и не долбил окружающих правомерностью своего мнения. Для меня остаётся загадкой, почему он редкостной пестротой своего оперенья всё-таки раскрашивал наше общество, а не пребывал в кронах своих музыкальных фантазий в полном одиночестве. Может быть, разгадка таилась в Виоле да Гамбе, дружбой которого Виолист очень дорожил, а потому с лёгкостью выносил и наше пёстрое, шумное и «недятловое» общество.
 
Итак, Виолист появлялся в гостиной, усаживался в любимом кресле и под тяжёлым взглядом его умных глаз, мы замолкали обе. Молчание затягивалось. Мы ждали появления да Гамба, вслушиваясь в ничем не нарушаемое вечернее дыхание Бургинского леса. В это время прекращались работы неумолимого концерна, и мы отдыхали от навязчивого, пронзительного грохота, сметающего с лица земли не только лес, но и целые поселения с церквями, замками, кладбищами. Огромные пласты земли выворачивались наизнанку и, выпотрошенные, выносились на другой край котлована, образуя искусственную возвышенность на месте былых поселений. Почему-то этой возвышенности дали имя мудрой Софии. Может быть потому, чтобы вооружаясь мудростью софистов, выжить в невыносимых обстоятельствах театра абсурда.
Гигантский котлован подступал и к дому Виола да Гамба. Пока ещё не видимый, он был уже ощущаем, а главное – слышен. К счастью, он был слышен только днём, к вечеру он замолкал, и казалось, что весь этот котлованный ужас существует только в реалиях кошмара дневного сна.

Ах, эти лилово-виоловые вечера звучащего дубравно-ландышевого леса у ног смолкнувшего котлованного Молоха! Вслушиваясь в волшебство звучания насыщенного жизнью древнего леса, мы научились молчанию «среднего пёстрого дятла», пребывая в кронах своих мечтаний, не долбя друг друга аргументами своих особых мнений и сомнений. Молчала даже Чембала, аутентичная настрою мудрой старины.

Идиллия прерывалась грохотом в прихожей, в которую вваливался Зелёный Дуб, как правило тащивший за собой Арнольда Ведлера. Арнольд Ведлер был поэтом. Его я прозвала Орешниковой соней. Это самый мелкий вид белки. Пятнадцатисантиметровая, она весит только пятнадцать граммов и впадает в зимнюю спячку. А какие у неё глаза! Юркие бусинки, буравящие вас, уже после первых признаков выхода её из сомнамбулического состояния. Орешниковой её назвали из-за того, что она предпочитает жить на орешнике, который у древних кельтов считался самым необычным и мистическим растением гороскопа друидов.

Наш Ведлер был отнюдь не мелким: высокого роста, очень стройный, как пирамидальный тополь, он, как и Орешниковая соня, предпочитал мистический флёр орешника и периодически впадал в летаргический сон, при выходе из которого огорошивал нас очередным поэтическим циклом.

Дуб Зелёный втаскивал полу-летаргического Ведлера в гостиную, и, бросив его на диван, тут же хватал бокал с кьянти своими огромными ручищами. Виол да Гамб потчевал нас только лучшими сортами вина и только итальянского происхождения. Кьянти, небьоло, бароло… Я очень любила бароло, но это вино подавалось только на рождество.

Итак, Дуб зелёный с бокалом красного вина в руках информировал нас о политических баталиях вокруг останков Бургинского леса.  Он был видным представителем партии зелёных, пытавшейся отстоять десять процентов легендарного леса. Я никак не могла понять, почему Дуб вцепился именно в эти десять процентов, а не защищал лес, когда тот был больше-процентным. Да и вообще, когда лес был ещё лесом и не исчислялся в процентах. Мы очень надеялись на его деятельность. Дуб был несокрушимым в политических баталиях, и мы надеялись, что вместе с десятипроцентным лесом он отстоит и дом Виола да Гамба, в котором была собрана коллекция уникальных муранских ламп, старинной мебели, восточных ковров, а также мозаик и картин Оттона Единственного, увы, уже покинувшего и наше общество, и этот мир. Впрочем, в том, что, уйдя в мир иной, Оттон покинул и наше общество, я сомневалась, потому что замечала (или воображала, что замечаю) его привычно сидящим на своём месте слева от им же созданного мозаичного распятия. Оттон Единственный светился внутренним светом. Это свечение образовывало ореол, обрамлявшим его образ. Может быть, Оттон сам стал картиной? Картиной моего воображения. Или мозаикой…

Оттон Единственный! Как он любил сидеть на грюндерском стуле, зажатом между грюндерскими же буфетом и комодом, с выпрямленной и напряжённой спиной! Напряжённостью веет от всего, что было им создано за его долгую и трудолюбивую жизнь. Рассматривая его картины, ступая по его мозаичному полу, погружаясь в его универсум, наполненный уникальным, неповторимым, мозаично-угловатым видением реального и мифических миров, ощущая, как напряжение, исходящее от его творений, натягивает мою вертикаль, я чувствовала свою готовность сорваться в любую секунду и издать пронзительный звук натянутого до предела и не выдерживающего этого напряжения то ли существа, то ли инструмента. Или не существа и не инструмента, а нечто существенно инструментального, вибрирующего в амплитуде напряжённого пространства.

Оттона Единственного и Виола да Гамба объединяла страстная любовь к Италии. Если Виол да Гамб был итальянцем по рождению, и его любовь к Италии была воспринята нами как само собой разумеющееся, то любовь Оттона Единственного ко всему итальянскому поражало наше воображение. «Моё тело немецкое, - говаривал Оттон, - а вот сердце итальянское.» Итальянское? Не уверена. Его сердце было скрыто под тысячью замками, а ключи к ним затерялись в его многочисленных путешествиях по всему миру. Пытаясь подобрать ключи к сердцу Оттона через его картины, мне однажды показалось, что я разгадала его тайну. Но, наверное, это мне только показалось, или я разгадала только маленькую толику этого универсума, который Чембала очень остроумно называла «Оттон-версум».

Переполненный «оттоно-версальными» творениями, дом Виола да Гамба походил на музей, и мы надеялись, что Зелёный Дуб спасёт музейный «Оттон-Версаль» от пасти всепожирающего Молоха RWE. Ревущего, рвущего РВЭ. Рвээээээээээ…

Итак, Зелёный Дуб пил кьянти. Развалившийся на диване Соня Ведлер пребывал в летаргическом сне. Я охраняла бехштейновский рояль от праведного гнева Чембалы Аутентики. Молчащий Дрозд грустил в углу. Грюндерский стул, оставшийся без Оттона, грустил тоже, но в другом углу. Жена Виола, прекрасная Ария, выкатывала инвалидное кресло с восседающим на нём как на троне Виолом да Гамбом. Гостиная сразу же преображалась: стены раздвигались, потолки становились выше, в середине гостиной, цвета заходящего солнца, как будто устанавливался невидимый подиум, с которого величественный хозяин дома кафедральным голосом радостно приветствовал всех собравшихся под сенью не-у-лукоморного, но необыкновенного «Дуба обыкновенного». Впечатлённые величием Виола да Гамба, мы, несмотря на то что площадь Бургинского леса уменьшилась на девяносто процентов, ощущали его стопроцентную красоту и могущество. По гостиной прогуливались дуновения мифов и легенд, заключавших нас в свои бархатные объятия.  За окном порхала Ночница Бехштейна, буравила бусинками-глазами Орешница, не нарушал покой деликатно не долбящий Пёстрый Дятел, Попрыгунья-Лягушка одолевала одним прыжком двухметровые расстояния, дубравы шелестели нежной листвой, а где-то там вдали нёс свои волны величественный Рейн. Кьянти лилось рекой, и мы забывались и забывали о существовании грозно-разрастающегося котлована. О, эти лилово-виоловые вечера у могучего дуба на окраине Бургинского леса у Юлиха, недалеко от Кёльна!

Иногда на наши вечеринки забегал Леший. Он был лесничим останков Бургинского леса, которые теперь было принято называть Хамбахское лесничество, чтобы стереть из людской памяти само существование легендарного леса. Гордые, мы игнорировали новые предписания правового государства, и с наших уст не сходили слова: "Бургинский", "лес", "вековой", "легендарный", "Бургина". 

Маленький, юркий и бородатый лесничий, бегал по гостиной, спорил с Зелёным Дубом, упрекая его в том, что его деятельность всё ещё не улучшает сложившуюся ситуацию вокруг Бургинского леса, и убегал, обеспокоенный тем, что лес остался без его присмотра.

Однажды, в один из вечеров, Виолист и Молчащий Дятел в одном лице, привёл с собой Виолу. В отличии от Виола да Гамба, она была не аристократических кровей и обходилась без титулов. Появление нетитулованной и просто Виолы произвело бахово-аховое впечатление на всех собравшихся. Воспрянул от своего летаргического сна даже Соня Арнольд Ведлер, а Зелёный Дуб сжал бокал с кьянти с такой силой, что я забеспокоилась, как бы Дуб не раздавил его своей ручищей. Говорят, что в былые времена этот бокал сжимала рука самого Казановы. Я подбежала к Дубу и осторожно вынула бокал из объятий его руки, радуясь спасению венецианского раритета. Не-Казанова Дуб этого даже не заметил.

Виола была тончайшим, почти призрачным существом, с длинными тёмными волосами. Босая, она порхала, ступая на кончиках пальцев ног, как на пуантах. Натянутая как струна, она казалась намного выше ростом, чем была. В её струнной натянутости не было напряжения, свойственного Оттону и его творениям. Она была результатом пребывания Молчаливого дятла в кронах высоких, незаземлённых мечтаний Виолиста. Её устремленность ввысь была лёгкой и летящей. Несмотря на то, что она обладала аристократическим сложением барочной виолы, её строй был современно высоким. Я бы сказала возвышенным, если бы мне это позволила Чембала, которая тут же возмущённо повела носом, услышав первые звуки её голоса. По её мнению, строй Виолы был непозволительно высок, а исполнение безыскусным и простым – неаристократическим. В устах Чембалы это звучало приговором. К тому же у Виолы не было ладов, что лишало её богатства свободно взятых аккордов.  Итак, Виола была ещё и бедна. Чембала не могла оценить самое ценное, что было в «простой и бедной» Виоле. Её свободу. Лишённая ладов, она не спотыкалась об их пороги и наслаждалась свободным полётом, беспрепятственно порхая по всему пространству безладово-ладная, свободно интонирующая и беспрепятственно вибрирующая. Это было удивительное соединение несоединимого: аристократично-неаристократичного, очень индивидуального, вне-рамочно-привычного. Одним словом, непривычного!

Виолист сиял. Он не раздумывал над теориями стилей исполнительства. Не теоретик, он был практиком-исполнителем и исполнял прихоти Виолы. А простая Виола была прихотлива. Совершенно невозможно было предсказать, когда и как она зазвучит, как отреагирует, о чём задумается и что замолчит. Это совершенно не устраивало Чембалу. Она обрушила на Виолиста все свои познания об исполнительском мастерстве.  Да, интуиция, разумеется, важна, но нужно играть, имея знания в сфере данного стиля и соизмерять своё исполнение с этими знаниями. Вот она, например, ответственна за каждую ноту, которую играет! Виолист растерянно согласился с Чембалой, заявив, что он очень уважает её за это. Потом он, взволновавшись, выхватил у меня бокал Казановы с красным вином Зелёного Дуба и одним махом осушил его. Выпитое вино сподвигло Молчащего Дятла на целую тираду в защиту то ли своего исполнительства, то ли непредсказуемости Виолы:

«Чембала, я сам брал у тебя уроки и знаю, какой ты замечательно знающий интерпретатор аутентичного исполнительства. Ты научила меня кланяться перед каждой фразой, чтобы достичь инегальности кружевного ритма. По твоим указаниям я делал пометки над каждой нотой. Все эти знания действительно нужны и полезны! Но овладев ими, нельзя превращать их в тюремные стены, необходимо вырваться на свободу и играть как вздумается!»
Возмущённая Чембала попыталась что-то возразить Виолисту. Но разговорившийся Виолист страстно продолжал:
«Чембала, я уважаю твоё стремление нести ответственность за каждую ноту, сыгранную тобой! Но не неси ответственность за ноту, сыгранную мной! И я не могу нести за неё ответственность, потому что заранее не знаю, как я её сыграю. За это я себя уважаю тоже! И даже ещё больше!»

Прыткая Лягушка не ожидала такого словоизвержения от всегда молчащего Дятла и удивлённо уставилась на разбушевавшегося Виолиста. А я уставилась на Арию. Только сейчас я заметила, как Виола была похожа на Арию: воздушность, тонкость, устремлённость ввысь. Только Ария была блондинкой, излучающей светлую печаль, а Виола – брюнеткой, источающей аромат оттенённой радости. Одна была молчащей грустью, другая звучащей радостью…

Сделав это открытие, я перевела взгляд на Виола да Гамба и поняла, что да Гамб понял это раньше меня. В Виоле он сразу же почувствовал родную душу и, пытаясь защитить Виолу от нареканий Чембалы, он стал рассказывать о своём далёком прошлом – легендарном и аристократичном Барокко.
«Друзья мои, вложите шпаги в ножны! Я поведаю Вам не легенды, а реалии барочного музыкального бытия!»

Ария лёгким движением привычно устроилась прямо на полу у ног Виола да Гамба. Просто Виола присела на ручку грюндерского кресла, облюбованного Виолистом. Чембала развернула свой гордый профиль в сторону рассказчика. Дуб наполнил всем бокалы очередной порцией кьянти. Ведлер погрузился в пока ещё не в зимнюю, но спячку. Я наблюдала эту картину, сидя за роялем. В левом углу незримый для всех, кроме меня, отсвечивался Оттон.

«В те далёкие времена, свидетелем которых я имел честь быть, речь об определённом строе вообще не шла. Камертон – инструмент для фиксации и воспроизведения эталонной высоты звука был изобретён только в тысяча семьсот одиннадцатом году придворным трубачом английской королевы. Его звали Джон Шор. Камертон издавал, моя дорогая Чембала, не четыреста пятнадцать, а четыреста девятнадцать колебаний в секунду. Так что точного настроя инструментов во времена Барокко не существовало. Инструменты настраивались исходя из особенностей каждого инструмента индивидуально так, чтобы настройка позволила инструменту зазвучать в богатейшей палитре именно его индивидуальных особенностей. Оркестров тогда не существовало, а для ансамблевой игры подыскивалась настройка, более или менее устраивающая все участвующие в ансамбле инструменты. Кстати, до появления камертона как инструмента для настройки, это слово обозначало эталон высоты, используемый только в камерной музыке, отсюда его название – камерный тон. Для хоровой музыки использовался другой эталон – хоровой (Chorton). Для органной – органный (Orgelton). Кстати, хоровой тон лежал вначале на целый тон ниже камерного, позже на целый тон выше. До начала восемнадцатого века измерения камертона были относительными (в выражениях типа «на полтона выше, чем…», «на тон ниже, чем…»). Причём расхождения в строе были колоссальными! Клавесин Монтеверди был настроен на четыреста шестьдесят герц! Это даже выше нашего современного строя. Клавесин Рамо на триста девяноста два! Бедные певцы возмущались, когда на сцене одного театра они могли петь в заданной тональности, но тоже произведение в той же тональности на другой сцене им спеть не удавалось, потому что строй был разным. Эпоха Барокко не могла и не была унифицированной. Кстати, унифицированной быть ей и не хотелось. Вычурное, страстное, чувственное и эмоциональное Барокко с трудом подчинялось правилам, или устанавливало правила всегда другие, конкретные только для того или иного произведения. На знамёнах Барокко был начертан девиз: sentio ergo sum – я чувствую, а значит, существую. Кстати, это выражалось и в том, что барочные музыканты не мыслили исполнение музыки ровными длительностями, хотя визуально такие длительности существовали. Они исполняли их «неровно» - инегале, с французского «notes inegales» - неравные ноты. Впрочем, и сам метроном появился только в 19 веке.

Чембала! Ваша ответственность за каждый тон прекрасна, но всегда ли вы знаете, что хочет этот тон, куда его несёт? И всегда ли его несёт в одном направлении? Это можно почувствовать только в самый последний момент и мгновенно отреагировать, еще не осознавая, какие движения осуществляете вы, стремясь следовать его спонтанным и ситуативным желаниям. Sentio ergo sum – чувствую, значит существую, моя дорогая Чембала! Попытка втиснуть барочную музыку в определённые рамки, в раз и навсегда установленный строй – это убить саму суть барочного мышления, провозгласившего вычурность, непредсказуемость, а главное – страстность. Страсть разрушает рамки, затопляет берега, пренебрегает ещё не появившемся метрономом. Более того, смеётся над ним.»

Я с восхищением смотрела на Виола да Гамба. Поглаживая клавиши высоко-стройного рояля – Ночницы Бехштейна - я вспомнила, что строй баховского (или бахового?) органа в Лейпциге, выше строя этого рояля, кажется, даже на малую терцию. И все эти сентенции на тему, что современный слушатель слышит слишком напряжённо, подвергая своё здоровье опасности, лживы. Не важно в каком строе исполнять, важно, как исполнять: не буква, но дух.

В Чембале тоже взыгралась не буква, взыгрался дух… противоречия. Одним прыжком редкостной Проворной Лягушки она оказалась перед Виолом да Гамбом и, размахивая руками, стала страстно уверять его, а главное - саму себя, в своей правоте:

«Виол да Гамб, возможно, что  Вы и правы в том, что барочный строй был не нормирован, а исполнение очень индивидуальным, прислушивающимся к индивидуальным особенностям не нормированных инструментов, к ситуативному состоянию очень эмоционального и страстного восприятия, но наше нормированное время привело в норму даже сопротивляющееся нормам барочное искусство и, если Виола хочет достичь успеха, ей нужно подчиниться этим нормам и тогда раскроются двери многочисленных фестивалей старинной музыки, и Виола завоюет музыкальный мир.

Я, Чембала Аутентика, приведу Виолу на музыкальный Олимп и докажу всему нашему Бургинскому братству, как я была права в своей ответственности за каждый звук, за каждую ноту, за каждое движение, за каждый шаг, - и бросив обжигающий взгляд в сторону Виолиста, она добавила на фортиссимо, - за каждый поклон перед каждым началом каждой фразы! Исполнительское искусство – это искусство подчинения себя предписанием того или иного стиля!
Итак, Виола! Начнём с понижения твоего строя! Долой четыреста сорок герц! Напряжённых, нездоровых, дьявольских, наконец! Да здравствуют четыреста пятнадцать!»

С этого дня Чембала взяла Виолу под своё покровительство. А котлован подбирался к дому Виола да Гамба всё ближе. Обеспокоенный Леший заскакивал всё чаще и чаще на наши вечера, упрекал Зелёного политика в бездействии, на что тот величественно провозглашал, что мы живём в правовом государстве и решения наспех не принимаются.

Однажды, разбуженный очередной перебранкой спорщиков, Соня Ведлер спросил Лешего, не встречал ли тот Бургинскую Деву:
«Говорят, что в самом лесу и в его окрестностях можно повстречать при дневном свете красивую девушку во всём белом. Кажется, я видел её сейчас во сне. Она прекрасна. Чем-то напоминает нашу Арию.»
«Ландышевыми волосами и лёгким шагом?» - предположила я.
«Нет, нет! - взволнованно возразил  Ведлер, - она не ступает, а неслышно скользит между ветвями деревьев, и нежный шорох её длинного, лёгкого, белого, почти призрачного платья выдаёт её появление. Её красота вызывает непреодолимое желание прикоснуться к ней, удостовериться в её реальности, но любое, даже лёгкое прикосновение к ней опасно – в течение полугода прикоснувшийся к ней постепенно угасает, а затем и умирает по неизвестной причине.

Не прикасайтесь к Белым Девам,
они грустят не о любви,
уводят Девы в Запределы,
где смерть с пришедшими на ты.

Я очень хочу её увидеть!»- в страстном порыве заключил Ведлер.
«И умереть!» – съязвил Леший.
Ведлер, схватив Лешего за полы его потрёпанной одежды, стал вытряхивать из него признание:
«Ты видел её?»
«Нет! – заорал испуганный Леший, – мне не до прекрасных Дев! Котлован приближает свою огромную пасть к останкам Бургинского леса! Какая дева! Мне надо спасать деревья!
«И ландыши, - встряла я, - и Орешниковую соню, - опять добавила я, - и Прыткую лягушку, и Пёстрого Дятла, и, наконец, Ночницу Бехштейна, - мечтательно завершила я, прикасаясь к клавишам рояля цвета беззвёздного неба, – одним словом, всех нас…»
«Надо спасать и Рейн» - грустно заявил Политик.
«Причём тут Рейн! Он далёк! И котлован не коснётся его! Надо спасать деревья!» - орал Леший.
«И дом Виола да Гамба! – подхватила я. - Смотрите, пол уже немного накренился.»  Подбежав к венецианскому блюду из муранского стекла, я схватила яблоко и, выбежав в просторную прихожую (там не было ковров), положила яблоко на поверхность мозаичного пола, и яблоко медленно покатилось к ближайшей стене. Мне показалось, что роскошные павлины, изображённые на мозаичном полу прихожей, приподняли головы и удивлённой тревогой посмотрели на меня.

«Не прикасайтесь к Белым Девам
нарушите покой весов,
они сместятся вправо, влево
и раскачают бой часов.»

Это Ведлер, держа в руках докатившееся до противоположной стены яблоко, задумчиво продолжил выпевать пришедшие ему на ум спонтанные строки. С яблоком в руках, окружённый павлинами, он бы мог поспорить красотой с самой Бургинской Девы.
«Так всё-таки причём здесь Рейн?» - могучий голос Виола да Гамба вернул нас в реальность гостиной его дома.

«Площадь котлована составляет уже тридцать четыре квадратных километра, - отчитывался Зелёный Дуб, - причём в конце отработки она составит восемьдесят пять квадратных километров, ближайшие деревни будут отселять, Виола да Гамба с Арией тоже, глубина карьера составляет двести девяноста три метра. Всё это пространство планируется наполнить водами Рейна. Кстати, русла многих рек уже повернули в надлежащем направлении.»
«Чтооо! – заорал Леший и бросился к Дубу с кулаками. – И ты прохлаждаешься здесь! Беги и спасай Рейн!»
«Мы живём в правовом государстве, – устало продолжил Дуб. - Тридцать лет назад эти земли были проданы концерну, и концерн вправе распоряжаться ими по своему усмотрению.»
«И ничего нельзя сделать?» - взмолился Леший.
«Можно, но не просто, надо найти какие-нибудь нестыковки в договорах и нарушения других прав. Я этим занимаюсь.»
«Как непросто жить в правовом государстве» - обронила ещё более погрустневшая Ария и отправилась на кухню, готовить ассорти из сыра, которое она подавала гостям в лучших итальянских традициях к кьянти. После сыра к кьянти же она подавала фрукты. По дороге на кухню она выхватила яблоко из рук этого не заметившего и декламирующего в трансе Ведлера:

«И колокол пробьёт последний
не час – мгновенье бытия!
Не прикасайтесь к белым Девам,
испита будет чаша вся.»

«Надо что-то делать, что-то делать» - бормотал обеспокоенный Леший и, хлопнув дверью уже покосившегося дома, помчался к деревьям.
Все молчали, прислушиваясь к звону огромной люстры, свисавшей со второго этажа в прихожую в виде многоярусного сталактита. Ещё немного и поднявшиеся головы павлинов коснулись бы этого шедевра муранских стеклодувов, создавших это творение по эскизам Оттона Единственного.
«Я видел Бургинскую деву» - вдруг раздался на этот раз тихий, но по-прежнему кафедральный, голос Виола да Гамба.
«И это была не Ария?» - встрепенулся Ведлер.
«И это была не Ария.» Приглушённо-таинственным голосом Виол да Гамб начал свой рассказ:

«Я сидел в саду, прикованный к креслу, когда услышал бой часов, пробивших двенадцать. С последним ударом между ветвей олив мелькнуло нечто белое, пронзённое лучами обеденного солнца. Я услышал шорох платья и увидел стоящую предо мной прекрасную девушку, грустно смотрящую на меня. Потом она развернулась и, поглаживая стволы деревьев, растворилась между гранатовыми деревьями в глубине сада. Я сидел под широко раскинувшейся смоковницей, защищавшей меня от яркого солнца, и чувствовал себя грезящим фавном, скованным послеобеденной жарой, не способным на какое-либо движение, кроме движения души. Я принял это видение за мираж «Послеполуденного отдыха фавна» и даже вообразил, что слышу начальные звуки оркестровой Прелюдии Дебюсси.
 
Я рассказал об этом видении садовнику Байтулле, появившемуся, чтобы прокатить меня по нашему саду, необычному для этих мест из-за произрастающих в нём южных растений. Байтулла хотел продемонстрировать, как великолепно, благодаря его стараниям, чувствует себя наш библейский сад, увитый виноградной лозой.
Дослушав мой рассказ, Байтулла не удивился. Он поведал мне, что в солнечные дни Белая дева появляется между двенадцатью и часом пополудни. Местные жители принимают её за Бургинскую деву, которая является одним из воплощений кельтской богини Фрейи, охраняющей фруктовые деревья. Иногда она появляется и в зелёных одеяниях. А один из старожилов из соседней деревни утверждает, что в былые времена на месте нашего сада, тогда ещё не существовавшего, одна знатная девушка тайно встречалась с юношей низкого происхождения. Разгневанный отец девушки, подкараулив влюблённых, убил юношу на глазах своей дочери. По истечени полугода девушка истаяла без видимой причины под присмотром отчаявшегося и раскаявшегося отца. Она умерла. Через некоторое время её заметили появляющейся в том самом месте, где погиб её друг. Появляясь в час их свиданий, она надеется вновь обрести своего возлюбленного. Если дождётся его, то уже не вернётся.»

«О что же тогда будет с нашим садом? Кто будет его тогда охранять? Сад погибнет?“ - спросила подошедшая к нам Ария с венецианским блюдом, наполненному фруктами из сада.
«Погибнет. Погибнет и тот, кто прикоснётся к Белой деве. Погибнет всё, - беспощадно предрёк Ведлер и затянул своё:

«Хочу увидеть эту деву,
к ней прикоснуться, умереть,
исчезнуть с ней. Влюблённым в деву
был я тогда, когда стереть
меня с земли людской грозился
её отец и вот я жив,
живу, чтоб снова прикоснуться
к той деве, что любил, люблю...»

«И что же будет тогда с нашим садом? - промолвила Ария, невольно обрывая его декламацию.
«Ария! Ты так на неё похожа! Только живая и не несущая гибель!» - страстно воскликнул Виол да Гамб. - Твоё прикосновение оживит наш сад так, как ты оживляешь своим прикосновением моё сердце, готовое онеметь вслед моим коленям. Ария, Ария! Куда делось твоё пение? Сладкоголосая райская птица?»
Ария грустно улыбнулась и вернулась на кухню, чтобы принести приготовленное ею сырное ассорти.
Под декламацию Ведлера, на этот раз затянувшего: «Не прикасайтесь к дивным феям», я последовала за Арией на кухню.

Я любила эту кухню из-за мозаики на её полу. На ней была изображена история Филемона и Бавкиды, супружеской пары, принимающих у себя дома двух «засекреченных» гостей. В одном из гостей, изображавшего засекреченного Зевса, я узнавала черты самого Оттона, создавшего эту мозаику, в другом госте - Гермесе - я узнавала черты почему-то нашего Зелёного Дуба. Впрочем, лукавый посланник богов Гермес очень даже подходил на роль политика. На роль Зеленого Политика тоже.
В благодарность за гостеприимство Зевс пообещал выполнить любое желание супружеской пары. Филемон и Бавкида выразили желание умереть в один день, чтобы ни одному из них не пришлось жить без другого. Зевс выполнил это желание, и после долгой жизни Филемон и Бавкида превратились в дуб и липу, растущие из одного корня. Именно это превращение было центральным в мозаичном исполнении трогательного мифа. От картины «Превращение Филемона и Бавкиды в деревья» лучами исходили остальные десять эпизодов, красочно иллюстрирующих эту историю. В Филемоне я угадывала черты садовника Байтуллы. Но в Бавкиде я никого не узнавала, хотя очень пыталась. Оттон Единственный! Он так и остался для меня загадкой с неитальянским сердцем на кончике иглы, которая в утке, а утка в зайце, а заяц в сундуке и так далее. Всё сходится, кроме того, что он не Кащей и, увы, не Бессмертный…

Водя кончиками пальцев по шероховатой поверхности мозаики, нащупывая Бавкиду, превращающуюся в липу, а Филемона в дуба, я вспомнила, что раскидистая смоковница да-гамбовского сада тоже двойная: из одного корня выходили два ствола, правда эти стволы были не разных сортов деревьев, а одного - смоковного...

Я взглянула на хлопочущую на кухне Арию и почему- то не спросила её, заметила ли она эту кухонно-садовую перекличку голосов, которую я заметила только сейчас, после рассказа о Бургинской деве.

Из сада раздавались бормотания Ведлера в венке из виноградной лозы. Похожий в нём на Диониса, Ведлер всё ещё пытался разглядеть сквозь ветви то граната, то оливы, то смоковницы то ли белую Бургиню, то ли плачущую Ариадну:

«Не прикасайтесь к деве бедной...»

А в это время Виола под предводительством Чембалы Аутентики, в сопровождении Молчащего Виолиста, покоряла лучшие концертные залы Европы. До нас доходило эхо её головокружительных успехов, о которых писали самые видные критики на всех языках мира. Как разнились их фанфарные славословия с тревожными письмами Дятла, адресованные мне:

«Не могу разобраться в своих ощущениях... Почему-то не узнаю Виолу. И это неузнавание меня беспокоит. Кажется, что виоле не хватает воздуха. Она задыхается…»

«Фразировка нравится, подвижность тоже, а звук кажется задавленным. Почему звук задавлен? Струны гундосят. Особенно первая. Ми. Может быть, это моё «фи»? Ощущение, что между смычком и струнами какое-то препятствие. Смычок не приникает тесно к струнам. Поверхностно скользит. Отстранён. Кажется, что виола располнела, звучит, правда, объёмно, но не проникновенно...»

«Осенило! Может быть, это то, что Чембала называет мудрым звучанием – ослабление натяжения струн до четыреста пятнадцати герц. Чёрт побрал бы эти искусственно установленные герцы! Почему она не послушалась Виола да Гамба? Мне, наверное, не нравится четыреста пятнадцатая мудрость пониженной настройки. Мне нравится, когда Виола себя хорошо чувствует. Ей необходимы напряжение, вертикальная вытянутость, хождение на цыпочках. Может быть, даже пуанты. Кстати, Виола «приобулась» - не ходит больше босиком, а тем более на цыпочках. Она на каблуках, и каблуки цоканием отстукивают такт. Как метроном. Это болью отзывается в моём сердце: цок, цок, цок, цок…» 

«Виола больше не натянутая тетива, запускающая стрелу точно в цель. Виола больше не Виола. Может быть, я не прав. Не слушай меня. Я в раздрае.»

«Сегодня Виола фальшивила. Не интонационно. Духовно. Говорил об этом с Чембалой. Её «головокружит» от успехов. Она меня не слышит и не даёт возможности говорить об этом с Виолой.»

«Иногда мне кажется, что Чембала измывается над Виолой. Или это успех измывается над Чембалой? Я в отчаянии. Что делать? Как достучаться до Виолы? Она полностью доверяет Чембале и не замечает, что теряет себя, свою индивидуальность, меня…».

«Как я был счастлив, когда выступал с Виолой на сцене один. Пусть это были небольшие и не столь знаменитые залы, но Виола звучала так, как звучать мечтала. Она была исключением, выбивающимся из всех правил и норм исполнительства. Я люблю всё исключительное и непривычное. Мы играли тогда много Баха. И мне нравились и её исключительный Бах, и моя исключительная Виола. Ахово-баховая. Моя. Плачу.»

«Виола больше не Виола. Мне очень больно. Но я люблю и такую невиольную Виолу…»

«Кажется, из Виолы Чембала сделала очередную да Гамбу. Ей не комфортно. Я чувствую, как она страдает. Не передавай это Виолу да Гамбу. Он расстроится.»
 
Мне хотелось как-то помочь Виолисту, успокоить его, отвлечь, наконец. Решив увлечь его фантазиями, я писала ему в ответ:

«Знакома ли тебе ария Фрескобальди «Если нежно дует ветер» на слова Оттавио Ринуччини? Кстати, нет уж, совсем некстати, современника Шекспира? Когда-нибудь я попрошу тебя сделать обработку этой арии для твоей Виолы. Нет лучше для Арии и Виолы. Вот уж звучит – Ария для Арии… Мы уговорим Арию спеть её с Виолой. Какой это будет дуэт! Дуэт двух птиц, летающих высоко. Помнишь, как ты однажды шептал Виоле, когда она присела на ручку твоего любимого кресла: «Птииица моя! И лебедь тоже, потому что лебедь - один из видов птиц, а значит, один из видов тебя! Птиица моя! И лебедь тоже…»
В дуэте будут сразу две птицы и два лебедя! Ария и Виола, Виола и Ария. Услышав вновь поющую Арию, Виол да Гамб воспрянет и отбросит коляску, а Виола сбросит каблуки и побежит босиком прямо в твои объятия! Ау! Вертлявый Дрозд! Выкрутимся! Только возвращайся скорей со своей Виолой! Мы такое закрутим в гостиной Виола да Гамба, что сама Чембала снимет перед нами шляпу. Кстати, её новая шляпка ей очень к лицу… Передавай приветы твоим дамам от всех Бургинцев. Или Бургундцев? Бургундское я не пила точно! Мы здесь пьём только кьянти! Помни! Ну иногда ньеболо. И бароло. Но бароло только на рождество. О, как долго ждать барольного рождества! Или рождественского бароло. А может быть, бароло от слова «Барокко»? Задумайся над этим вопросом! А пока – пока! Вдохновений! Дуновений! Нежных! Или просто ветренных...»

Так я пыталась заболтать душевную боль Виолиста, а Пёстрый Дятел на компьютерной клавиатуре отстукивал нетерпеливое: «Это твоё «когда-нибудь» будет в котором часу?»
«В некотором часу некоего «Нежного ветра», наверное, это будет утро. Некое...» - не будучи Дятлом, я тоже отстукивала ему в ответ в темпе Presto, чтобы он не погрузился в очередной перехлёст Страстей по Виоле.
«Тогда я стану уносящим утренним ветром», - успокаивался Дятел.
«Уносящим Виолу», -добавляла я.

После небольшой передышки, прервавшей поток тревожных писем Виолиста, я получила его последнее послание, очень меня встревожившее:

«Завтра возвращаемся из турне. Виолы больше нет.»

Наступило завтра. Я не спала всю ночь, гадая, что имел в виду Виолист, когда писал, что Виолы больше нет. Нет реально или образно? Неужели Виола пала первой жертвой грозного котлована – этого Молоха правового государства, пожирающего нас со всеми нашими правдами, неправдами, и правами.

Собравшись в гостиной, все пребывали в волнительно-радостном ожидании гастролёров, готовясь встретить их успех оглушительным «Ура!» В панике пребывала я одна. Помня просьбу Виолиста, я никому не рассказывала о его тревогах и страданиях. К тому же, кто знает, что мог нафантазировать отчаянно влюблённый музыкант, утомлённый продолжительным концертным туром.

Двупарное цоканье каблуков возвестило о приближении двух дам. «Виола по крайней мере жива», - подумала я и удовлетворённо кивнула головой. Но выбежав на стук каблуков в павлинно-сталактитную прихожую, я обомлела: рядом с Чембалой стояла незнакомая, красивая и ухоженная дама внушительных размеров, на груди которой красовалась золотая табличка с выгравированным на ней именем «Виола да Басса». В чертах этой представительной дамы я с трудом угадывала черты прежней Виолы. Обращаясь к ней почему-то на вы, я поздравила её с присвоением аристократического титула. Победно улыбнувшись, гордая и титулованная, она прошла в гостиную, где вся наша кампания замерла с так и не произнесённым приветственным «ура». За Бассой в гостиную вошла довольная произведённым успехом Чембала, за которой тенью плёлся Виолист. Кажется, Виолист ошибся: Виола была! И её было очень много. В двойном, четвертном размере. Не было самого Виолиста. Или он был. Но от него остался только Дятел. Не пёстрый, не вертлявый, и даже не молчаливый. Никакой.
 
Я бросила взгляд на Виола да Гамба. Он был невозмутим и, как всегда, приветлив и спокоен. «Теряя одно, мы приобретаем другое,» - философски заметил Виол да Гамб, пристально изучая новоиспечённую аристократку. Да Басса приобрела солидность. Изыски её инегальных поклонов были выверены метрономным «поцокиванием» превосходнейших каблуков. Голова Бассы, украшенная строгой и элегантной причёской, преобразилась в калькулятор, который безошибочно рассчитывал величину герц и количество музыкальных реверансов на страницу нот, испещрённых пометками этих поклонов. Это было выверенное мастерство мудрого звучания в четыреста пятнадцать герц. Не выше и не ниже. Какая точность. Браво.

«Ура!» - наконец заорала наша кампания, очнувшаяся от такой метаморфозы да Бассы. Пробудившийся от этих криков Соня Ведлер пропел в неизвестно-сколько-герцных высотах что-то новое о своём любимом старом:

«Не прикасайтесь к Белым Девам -
погибнут нежные черты,
падут высотные пределы
звукочастотной глухоты.»

Чембала и Басса одновременно развернули свои гордые профили в сторону Ведлера, как бы осуждая его за произнесённую бессмыслицу. Но что возьмёшь с сонливого поэта, так не к месту пробудившегося от летаргического сна…

И понеслось! Почти как прежде. Споры, разговоры, рассказы. Смех и слёзы. Ассорти из сыра. Кьянти. Фрукты.

Невидимый Оттон опять засветился под «своим» распятием. Над роялем в четыреста сорок герц висел ещё один его мозаичный шедевр – «Орфей, выводящий Эвридику из царства Аида». Под ним, прямо на полу разлёгся не то уставший, не то напившийся Дятел, потерявший свою Эвридику в дебрях исчислений в герцах. Не в сЕрдцах…

Ау, Дятел! Завтра ты проспишься, и оно всё-таки настанет это новое безвиольно-невольно-вольное завтра.  Ау! Дрозд… Тебе очень больно? Я очень переживаю за тебя…

И было утро, настало завтра. Уставшие от новых шокирующих впечатлений, мы все ночевали у Виола да Гамба. Ужасающее «рвээээ!!!!» сорвало нас с постелей. Это был рёв монстра-экскаватора РВЭ, точнее RWE, приближающего котлован к дому да Гамбов и к десяти процентам Бургинского леса.

Едва одевшись, мы выскочили из дома. Нашим глазам предстала ужасающая картина. Огромный монстр, Молох, переворачивал пласты земли, пережёвывал и выплёвывал пережёванное на растущую глыбу выпотрошенной земли. Грунтовые воды выкачивались огромными насосами, землю корёжили и иссушали, чтобы потом оросить нашими слезами. Почему потом? По нашим лицам уже текли слёзы. Виол да Гамб, бережно вывезенный верной Арией, впервые не сдерживал себя. Этот могучий человек, многое переживший и понявший, оплакивал свой дом, своё прошлое и настоящее. О будущем он не думал. Будущее у него отняли. Он умолял Арию бросить его, как она когда-то ради него бросила сцену, бежать от этого ужаса, начать жизнь заново. Без него. Без дома. Без сада. Без.

«Надежда умирает последней» - раздалось где-то рядом. Я обернулась и удивилась, тому, что эта часто повторяемая банальность слетела с уст эстетствующего скептика Ведлера.

Сжимая в руках умирающую землю, слыша прощальные слова умирающего Виола да Гамба, уставшая от непрекращающихся умираний, я посмотрела на Соню Ведлера снизу вверх и возразила: «Она не умирает». Произнося эти слова, я вдруг вспомнила, что настоящее имя Ведлера не Соня, а Арнольд.

Арнольдом звали поэта и музыканта, играющего на арфе, из свиты Карла Великого. В эти славные времена Бургинский лес принадлежал императору. Однажды, во время охоты Карла Великого, видя бедность и нужду простого люда, населяющего окрестности Бургинского леса, которому не разрешалось ни охотится, ни собирать ягоды и грибы во владениях императора, Арнольд предложил Карлу Великому заключить пари: император подарит Арнольду тот кусок леса, который Арнольд успеет обскакать на коне во время обеденной трапезы императора. Карлу понравилась эта затея и он дал своё согласие. Арнольд договорился с местными жителями, чтобы они приготовили свежих лошадей по периметру всего леса и умудрился обскакать весь, тогда ещё поражающий своими размерами, лес. По пути он делал насечки на деревьях, свидетельствующие о его пребывании в этих местах. Карла Великого позабавила хитрость Арнольда, и он сдержал слово: подарил весь лес Арнольду, который в свою очередь отдал его крестьянам. Долгие сотни лет лес кормил, обогревал, одним словом, облегчал существование местных жителей всей округи. Теперь он был отдан на заклание угольному концерну. Когда-то лес спас людей. А кто спасёт лес теперь?

Первой очнулась Ария. Присев на землю, сжимая руки Виола да Гамба, с мольбой глядящего на неё, она запела ту самую арию Фрескобальди, которую по моей просьбе обработал Дятел-Виолист для голоса, Виолы и клавесина. При первых же звуках кристальной чистоты и тончайшей красоты пения Арии, все замерли, забыв о котловане и о нашей участи. В руках у Ведлера появилась арфа. Ведлера звали не Соня - Арнольд!

На звуки арфовой Арии из дома выбежала огрузневшая Басса. Сквозь грохот РВЭ её строй в четыреста пятнадцать герц был не слышен. На бегу Басса стала повышать строй и «стройнела» на глазах, превращаясь в прежнюю Виолу. Её звучание стало пробиваться сквозь рокот экскаватора-монстра. Сорвав золотую табличку со своей груди и бросив её в пасть Молоха, Виола пыталась утолить неуемную жадность вгрызающегося в земляное нутро экскаватора. Израненный и покалеченный лес преображался – откуда-то появились лесные нимфы, которых, неизвестно откуда появившиеся полицейские, вылавливали и сажали в кутузку. Замелькали белые одежды Бургинской Девы – по-видимому, часы выпрямили свои стрелки на отметке двенадцать пополудни. Бедный Леший, взобравшийся на дерево и обнимающий его, плакал. Плакал от отчаяния, что не может взобраться на все деревья разом, чтобы предотвратить их гибель. Дуб Зелёный, бесстрашно сорвавшийся в котлован, взбирался на Молоха в попытке договориться с ним и остановить уничтожение. Уничтожение нас? Останков Бургинского леса? Виоло-да-Гамбовского пристанища? Уничтожения всего, а значит, уничтожения самого себя…

Воспрянувший Виолист светился радостью. Его не заботили завывания Молоха, которые он даже не замечал и не слышал. Он слышал и видел только свою Виолу. Постройневшая, взлетающая на пуантах звучащего счастья, она была прекрасна и была просто виолой. Его виолой…

Куда же делась Чембала? Неужели её приняли за нимфу и посадили в кутузку? Обратив свой взгляд, на уже начавший проваливаться в котлован дом да Гамба, я увидела, как запыхавшаяся Чембала выкатывает четырёх-сорока-герцный рояль, Ночницу Бехштейна, из грозящего обрушиться дома. «Припарковав» рояль к ближайшей дубраве, Чембала впервые прикоснулась к клавишам беззвёздной ночницы, и четыреста-сорок-герцовый рояль издал (о чудо!) клавесинные звуки.

Умирающий Виол да Гамб сжимал руки своей верной Арии и был счастлив – Ария пела. По его онемевшим ногам разливалось забытое ими тепло. Арнольд, играя на арфе, на ходу переводил итальянские стихи великого Ринуччини, декламируя свой перевод в инструментальных проигрышах, а я, свалившись на землю у края котлована, спешила записать арнольдовские вирши, чтобы  увековечить их, а потом передать вам, потому что в них раскрываются значение и смысл обуявшей нас радости…

Где-то внизу, в котловане буянил Зелёный Дуб, отстаивая права правового государства. К нему на помощь мчалась бесстрашная Виола. Сбросив каблуки, босая, она цеплялась за Виолиста, который, помогая ей спускаться в котлован, проявлял чудеса проворности Вертлявого дятла. Пронзённый летящими виртуозными пассажами звонкой Виолы, РВЭ замедлял свои вращения.

Раздался грохот. Виоло-да-гамбовский дом рухнул. Среди его обломков стоял грюндерский стул – единственное, что осталось от дома. На стуле восседал Оттон, обрамлённый светом реальных солнечных лучей.
 
«Ау, Арнольд Неспящий! Надежда не умирает!» - орала я, приветствуя Оттона взмахами длинный рук, сжимающих листки с виршами Арнольда.

Сквозь стихающий рокот, всё ещё что-то бормочущего РВЭ, поддержанный мощным потоком ансамбля в четыреста сорок герц, нёсся чистый голос Арии Виола да Гамба:

Дуй, ветерок, нежно вздыхая, свежие розы расцветят тебя,
Зелень волшебно-тенистого леса не устрашится жаркого дня.

В танце прекрасном кружитесь, кружитесь, нимфы в желаньях расцветшего дня,
Горный поток, резвясь, устремится весело к морю с узоров хребта.
Пойте же, пойте, весёлые нимфы, бури жестокой гоните ветра!

Радость вплетайте в стройные рифмы мирного неба лесного житья,
Сжальтесь над лесом, тревожные ритмы, дайте испить все радости дня.

(Оттавио Ринуччини - Арнольд Ведлер)

P.S. Эта выдуманная история написана под впечатлением реальных событий 2018 года, развернувшихся вокруг Хамбахского лесничества («Hambacher Forst»), бывшего Бюргерского леса (B;rgewald), в старину носящего имя «Бургина»(Burgina), расположенного недалеко от Кёльна (Германия).