Четырнадцать дней непогоды. upgrade. 1

Дуняшка
  Раннее солнце заливало высокую залу Александровского дворца, минуя тяжелые шторы. На барельефах у потолка играли причудливые тени листвы. Луч, прочертивший комнату от угла до угла, высвечивал рисунок паркета, конторку, усыпанную бумагами, и облачко пылинок над нею.
   Василий Андреевич Жуковский только что провел урок российской словесности с великим князем и решил немного отдохнуть перед завтраком. Вдруг спокойствие расчисленного дня его прервал шум в прихожей – кто-то позвонил и теперь разговаривал с его камердинером. «Кто же поднялся в такую рань? Или, быть может, это Россети?», - привставая с кресел и невольно глядя в сторону двери, подумал Жуковский. Тут она отворилась, и вошел молодой человек.
    Он был невысокого роста, изящен и хорош собою. Мундир выдавал в нем чиновника, но высокий лоб и внимательные светлые глаза принадлежали, скорее, мыслителю.
 - Владимир Федорович! Какими судьбами? Прошу вас, проходите, сейчас прикажу самовар, - обменявшись приветствиями с вошедшим, засуетился хозяин.
 - Благодарю, Василий Андреевич - от чая я, пожалуй, не откажусь, - отвечал гость, присаживаясь в кресла – только что из Петербурга, сейчас все расскажу.
   Если в этой комнате дворца он был впервые, то с Жуковским давно состоял в коротких отношениях и в его присутствии чувствовал себя не стесненным светскими приличиями.
  - Я прибыл по поручению министра со срочною депешей для его превосходительства Ветровского. Дмитрий Васильевич по распоряжению государя помогает пострадавшим от эпидемии, и ему необходима помощь.
 - Да, Егор Ильич здесь, в китайской деревне. Я, право, надеялся, что ему удалось выбраться на заслуженный отдых, но что же – служба есть служба, а он всегда был человеком долга. Князь, расскажите как вы сами, что творится в городе?
  - Я уже был у Ветровского, он собирается ехать. А мне, признаться, министр позволил отдохнуть несколько дней.
 - О, это замечательно, князь! Оставайтесь у меня – здесь теперь чудесно, все лучшее общество. И почти ежедневно, признаться, чувствую, словно возвращаются наши с вами субботы – Пушкин, Россети, Карамзины, молодой Гоголь, теперь еще милейшее семейство Озеровых. Только вашей музыки и чтений не хватает.
- Благодарю вас, Василий Андреевич. Я, признаться, последнее время в Петербурге ничего толком не мог писать и читать – все наблюдал происходящее в городе. Сomme dans Decamerone (1): всюду радостные гробовщики, ищущие наживы, испуганные лица, траурные одежды, уксусные губки и склянки, у церквей собираются толпы, каких не встретишь и в праздник. Зрелище печальное, но отчего-то притягательное.
 - Оттого что вы – поэт, Владимир Федорович. В широком смысле этого слова, - с обыкновенным добросердечием улыбался Жуковский. - Что ж, вот и самовар. Надеюсь, вы остаетесь? Тогда велю приготовить вам комнату.
  Одоевский благодарно кивнул и вытянулся в креслах, щурясь от солнца.

***
  Евдокия пересела в другой угол беседки, ища тени. Начинало светить в глаза, и читать становилось сложнее. Услышав шорох листвы и шаги, княгиня встала и взглянула прямо перед собою, против падающего луча. Его поймали пуговицы мундира, и только потом из-за света выступило лицо Ветровского. Евдокия затрепетала, поспешила положить книгу на скамейку – руки ее ослабли – и в смятении поклонилась. Егор Ильич приветствовал ее с обыкновенною плохо скрываемой нежностью, но теперь было в его прикосновении что-то еще, что заставило ее сердце сжаться сильнее обычного: он будто ничего не искал, а прощался. Служебный мундир, в который он, вопреки дачным привычкам, был облачен, также навел ее на какие-то догадки. Но более всего Евдокия боялась объяснения – это был первый случай, когда они остались наедине.
 - Прошу простить меня, княгиня, что нарушаю ваше уединение. Но обстоятельства таковы, что мне более может не представиться случая сказать вам то, что я должен.
 - Вы куда-то уезжаете? – спрашивала она, надеясь отложить решительный момент.
 - По долгу службы я еду в Петербург.
 - Прошу вас, примите все необходимые меры против заражения. Я слышала о хлорной извести, уксусе... в «Северной пчеле» много подробных указаний на этот счет, - говорила Евдокия, стараясь не глядеть на Ветровского. Ее мучило то, что обыкновенную заботу он может воспринять как  неравнодушие, но и молчать не могла. Она глубоко уважала этого человека, а его отношение внушало ей чувство вины и какую-то убежденность, что она за него в ответе.  – Мы с Пелагеей будем молиться о вас.
   Ветровский, забывшись, снова склонился к ее руке и зажмурился, силясь отогнать картины, возникавшие в его уму. Евдокии стало не по себе, она не хотела грубо отнять у него руки, но и позволить оставаться так не могла.
 - Ваше превосходительство, – вынужденным этим обращением попыталась она охладить его.
 - Прошу вас, не называйте меня так, - невольно поднялся Ветровский.
 - Егор Ильич, прошу вас, не надо, - в растерянности говорила она - вы прошли войну. Вы... руководите людьми.
 - Но я совершенно беспомощен перед вами, - глядя ей в глаза, произнес он.
 - Это меня и пугает. Я сейчас, как видите, так же осталась без поддержки мужа, - Евдокия говорила неуверенно, прибегая к словам, которые диктуют приличия, оттого, что не могла дать себе отчет в собственных чувствах. Тяжелый трепет ее перед Ветровским более всего был вызван тем, что теперь она совсем не думала о Павле, даже боялась мысли о нем. Помнила только, как он, заметив однажды внимание Ветровского к ней и ее смятение, сказал: «Полно, у светской женщины должны быть поклонники. К тому же, он – мой начальник, не будь к нему слишком сурова». Слова те ужаснули ее и еще сильнее заставили задуматься, способна ли она любить своего мужа теперь, когда лучше узнала его? И было ли вообще любовью то, что она испытывала к нему? Ветровский не мог не понимать этого внимательным своим сердцем, а искренность его и храбрость в выражении чувств еще больше располагали к нему Евдокию и одновременно заставляли ее бояться встреч с ним. – Вы – благородный человек, и, я уверена, не станете пользоваться этим, - проговорила она.
 - В вас говорит теперь воспитание, а не сердце. Прошу вас, не ради меня, но ради лучшего, что есть в вас – не дайте ему замолчать. Я вижу, что присутствие мужа не сделало бы вас счастливой. А мне – просто не видеть его рядом с вами – уже счастье. Он не стоит вас, и вы прекрасно это понимаете.
 - Вы слишком много знаете обо мне. Прошу вас, не нужно больше слов, мне и так нелегко принимать, какую ошибку я совершила. Простите меня, - с этими словами Евдокия вышла из беседки и поспешила в сторону дома. Минуя тропинку, она шла сквозь заросли пижмы, отчего на платье оседали облачка желтой пыльцы. В воздухе смешались запахи трав и дыма – июль был засушливым в этом году, и где-то вдалеке горели леса.
   Ветровский опустился на скамейку и сжал ее подлокотник, за который держалась Евдокия в продолжение их разговора. В нем остались не выговоренные слова: «Но все же еще можно исправить», но он усмехнулся, осознавая их нелепость. Однако, думал он, она проговорилась, что давало ему пусть призрачную, но надежду. А в его положении это составляло большую часть всего существования.
   Проводив взглядом едва заметную светлую точку, все удалявшуюся в глубину парка, Ветровский заторопился к своей даче, где уже ждал заложенный экипаж.


* * *

 - Браво, княжна!
 - Великолепно, Прасковья Николаевна!
 - Спасибо вам, в Петербурге непременно познакомлю вас с графом Виельгорским, если вы окажете честь. Ваша игра стала бы чудесным украшением его вечеров, - среди многих восторгов и похвалы вставшая от фортепьян Прасковья услышала тихий голос не знакомого ей прежде молодого человека и задержала на нем взгляд. – Князь Одоевский, Владимир Федорович, - поспешил представиться он. Княжна улыбалась, польщенная таким вниманием.  – Я очень ценю Бетховена, его не так хорошо еще знают в России. Ваше исполнение было просто бальзамом для моей души, m-llе Pauline.
 - Благодарю вас, князь. Знакомством с этой музыкой я обязана маменьке. Моя сестра не так давно все искала какого-то последнего его квартета, о котором прочла в русском альманахе. Но, увы, до нашей провинции эти ноты еще не дошли. Прошу прощения, князь.
  Прасковью увлекла за собою Россети, которая затеяла игру в фанты. Взволнованный Одоевский так и стоял, изучая собравшихся в попытках отгадать среди них сестру княжны,  когда к нему подошел Жуковский.
 -  Владимир Федорович, вы не скучаете?
 - Что вы, Василий Андреевич, благодарю вас за чудесный вечер. Просто немного задумался.
 - Понимаю, князь. Уверен, вас не оставила равнодушной Пасторальная симфония в исполнении Прасковьи Озеровой.
 - Да, я уже выразил свое восхищение княжне. Могу я просить вас представить мне ее сестру?
 - Евдокию Николаевну? Конечно, как же я рассеян сегодня. Варвара Александровна, ее мать – моя старинная приятельница. С радостью познакомлю вас со всем их семейством. Только вот незадача – все занялись фантами. А княгини Мурановой я и вовсе не нахожу, - вглядывался Жуковский  в собравшийся кружок  - Как же, я встречал их всех вместе.
 - Василий Андреевич, просим вас! – подошла Россети, а ей Жуковский никогда не мог отказать. Одоевский, который не был расположен теперь к игре, воспользовался этой минутой и незамеченным вышел из гостиной.
   Уже почти стемнело, только светлая полоса у горизонта осталась воспоминанием о догоревшем солнце. После шума многолюдной залы вечерняя природа поражала безмолвием, но затем и в ней начинали разворачиваться звуки. Вскоре сверчки и ночные птицы заставили забыть о тишине, наполнив холодеющий воздух своими голосами. Обостренный слух музыканта и воображение художника подсказали Одоевскому фантастическую мысль: а что, если человек получил бы вдруг способность все слышать? Тогда бы, верно, он не выдержал этого стрекотания; хор насекомых и движения трав оглушили бы его, как звон литавр и барабанов...
   Подойдя ближе к свету, что падал из высоких окон дворца, Владимир достал из кармана фрака карандаш, чтобы записать пришедший ему образ, но при нем не оказалось ни листка бумаги. Он развернулся было к крыльцу, но вдруг заметил женскую головку в беседке, стоящей невдалеке. С усилием надавив на карандаш, Одоевский написал что-то на ладони и направился к ней.