Из семейных тетрадей. 9-12

Хона Лейбовичюс
Цодиксоны.  (Из семейных тетрадей. 9)

     Семья Цодиксон жила в романтическом квартале старого города. Окна их квартиры на втором этаже дома по улице Кретингос смотрели прямо на краснокаменный костёл Швянто Микалояус. Пересечёшь мощёную красной брусчаткой мостовую, пройдёшь в узкую калитку каменной ограды костёла, повернёшь направо и взойдёшь по ступенькам во внутренний дворик, где у домика курии предстаёт пред тобой базальтовый святой Христофор – покровитель нашего Вильнюса. Выглянешь из окна их кухни, и открывается цепочка живописных проходных дворов с островерхими крышами и, возвышающаяся за дальней стеной двора, стремящаяся ввысь, кинжальная пирамида бывшей лютеранской кирхи.
     Бывая у Цодиксонов – наших родственников со стороны папы, единственно уцелевших из всей многочисленной родни, проживавшей в местечке Obeliai до войны, я чувствовал, что они души во мне не чаяли, любили, как своего.
Тётя Тайба (танте Тайбе) и дядя Семён (онкл СИмен) были добрыми, исключительно отзывчивыми, необыкновенно тёплыми, чистосердечными небезразличными людьми. Когда отнюдь не родственник, просто земляк Семён Берзас вернулся в Вильнюс, ему негде было жить, и они отдали ему одну комнатку - часть своей и так небольшой жилплощади. С довоенных Obeliai, Семён Берзас вёл дружбу с Элиягу. Их частые длинные разговоры на идише о литературе, политике и спорте привлекали внимание юнца, и он подолгу молча ухом ловил их беседы; ему было интересно. Бывая у Цодиксонов, всегда забегал к нему. Не за тем, что он всегда имел чем угостить и не для того, чтобы получить в подарок какую-нибудь игрушку, безделушку. Поболтать.
 

     Тайба тяжело работала, весь день на ногах,  продавцом в рыбном отделе гастронома возле кинотеатра «Tevyne», а Симен был одним из лучших столяров-краснодеревщиков в городе. У них дома всегда штабельком лежала какая-то древесина, столярные заготовки, пахло стружкой, клеем и лаком. Симен делал потрясающую мебель: диваны и шкафы, столы и буфеты. Фанированные орехом и махагоном, эти сверкающие полированные и матовые, красные и краснокоричневые бегемоты украшали все еврейские (и не только) дома, где с малых лет довелось побывать нашему общительному мальчонке. Диван, на котором спал Хона, был изготовлен искусными руками Симена, фанирован орехом, широк и удобен, и напоминал ковчег или эллинскую триеру, недоставало лишь мачты и паруса.
 

     В послевоенном Вильнюсе немецкие военнопленные строили кинотеатр «Пяргале» (Победа) в центре города. Дядя Симен делал внутреннюю деревянную отделку, мебель, и немцы ему помогали. Вместе с ним немцы стеклили разбитый бомбёжкой зенитный фонарь крыши, делали реставрацию «дерева» уцелевшего здания центрального универмага. Дядя Симен нередко после работы приводил отощавших, голодных пленных немцев домой, и тётя Тайба подкармливала их тем же, что ели сами. Они объяснялись с немцами на идиш, и немцы знали с кем едят. Тётя Тайба непревзойдённо пекла еврейские сладости: тейглах, имберлах и померанцн15. Конкурировать с ней во всём оставшемся вильнюсском еврействе могли только старая Бейла Берзас из Таураге и бабушка Дора, но они шли уже вторым номером. На большом овальном столе тётя Тайба раскатывала громадные окружности – листы пшеничного теста. Из них нарезала широкую длинную домашнюю лапшу, которую смешивала с творогом и изюмом, взбитыим яйцами и подсолнечным маслом, добавляла соль, сахар, чёрный перец и корицу, заполняла смесью обложенную вощёной бумагой металлическую форму и запекалала «локшн-кугл» в духовке, пока он не покрывался хрустящей коричневой корочкой. Это было сущее, как говаривал мой друг Бондо Месхи из Батуми, «вах, абъедзинэниэ!». Такие люди ...
 

Тайба и Нехама.  (Из семейных тетрадей. 10)

     Однажды Тайба поссорилась с Нехамой, или наоборот - Нехама повздорила с Тайбой. Поссорились видать из-за какого-то бабского пустяка. Стороной обвинения стала Нехама. Но, что явилось яблоком раздора? Уже никто не помнил. Однако, Нехама продолжала гневно клеймить Тайбу, обвинять её в подлости и коварстве, а мать её - бабушка Дора поддакивала этим бичеваниям своим согласным одобрительным ворчаньем, и обе вместе они посылали прклятия на голову невесть в чём повинной Тайбы. В семье то затихая, то с новой силой разгораясь, возникали споры и скандалы вызванные дурацкими бабьими претензиями. Это выводило из себя Элиягу, отстаивавшего доброе имя любимой двоюродной сестры – своей единственной родственницы. Бедная Тайба в ум взять не могла чем вызвала она сей гнев, но браниться с ними не стала и года полтора, а может и дольше к ним в дом нога её не ступала. Кризис закончился также внезапно, как и начался. Нехама и её мать вдруг тон переменили, сменили гнев на милость, и вся семья радостно вздохнула, особенно бабушка Дора, не ведавшая за что клявшая Тайбу. Нехама и сама была рада, что освободилась от гнёта довлевшей озлоблённости, однако старалась изображать холодок и равнодушие, дескать была она права, но великодушно простила, хотя в чём права сказать не могла, да и причин и поводов раздора так никто и не понял.


     На самом деле Нехама была женщиной доброй, мягкой и уступчивой, но не без гонора и амбиции. Она проживала тяжёлую жизнь. На её долю выпали два голодных и холодных военных года на чужбине. Поначалу никто из семьи не говорил на русском языке. Местное население в большинстве своём чуралось этих непонятных пришельцев. Спасением были трёхмесячные курсы медсестёр, потом фронт, госпиталь. После возвращения в Вильнюс, Элиягу, благодаря финансово-экономическому образованию и соратникам по подполью, получивший немалую должность, пристроил свою жену работать на почту. Оказалось, отдел писем курировала НКВД. Десяток женщин целыми днями, согласно служебной инструкции НКВД, занимались перлюстрацией писем. Нехаму эта работа раздражала, она только делала вид, что письма читала или читала редко, напоказ. В то время, как она уже носила во чреве Хону, и готовилась к выходу в отпуск, «поступил сигнал», и её вызвали «кой-куда» по доносу о недобросовестном отношении к работе. Нехама объсняла это головной болью, недомоганием, и, наконец, ушла в отпуск по беременности. После родов она на «почту» не вернулась. Жизнь в городе налаживалась, открылись парикмахерские, и Нехама, ещё до войны работавшая в дамском салоне, стала маникюршей в парикмахерской на Пилимо рядом с их двором, а потом и дамским мастером. Парикмахерская пользовалась популярностью; громадные очереди, что дало повод трудолюбивой Нехаме после работы принимать клиентов дома. Она прекрасно зарабатывала, через четыре с лишним года родила последыша Мишу, и всё было бы хорошо: любящий муж, дети, достаток, семья, дом. Что ещё человеку надо? Здесь-то Нехаме удача навстречу не пошла – не хватило того,что человеку больше всего надо – а именно счастья.


Элиягу.  (Из семейных тетрадей. 11)

     Муж Нехамы, бывший фронтовик Элиягу стал тяжело болеть. Сказались последствия ранения в область позвоночника. Через восемь лет после военного госпиталя стали отказывать ноги. Элиягу стал ходить с палочкой. Болезнь быстро прогрессировала, заставив встать на костыли, и ему вне очереди в Собесе16 выделили трёхколёсную инвалидскую мотоколяску. Государственную службу в должности председателя «Литпромстрахсовета»17 пришлось оставить. Элиягу ушёл со службы с сожалением, сложил костыли в трёхколёсную мотоколяску и поехал на Вильнюсский Ликёро-водочный завод работать бухгалтером. Спустя недолгое время он стал главбухом, но болезнь всё больше и сильней сковывалла организм; ему пришлось пройти освидетельствование комиссии для установления инвалидности. В конце концов, Элиягу, трудившийся в Обяляй на кирпичном заводе с четырнадцати лет, закончил трудиться на Вильнюсском ликёроводочном предприятии в тридцать восемь, получив первую группу инвалидности и персональную пенсию за заслуги перед социалистическим государством.


     В свои шестнадцать лет он уехал из Обяляй в Каунас, где учился на бухгалтера-финансиста и работал на шоколадной фабрике «Tilka». В городской молодёжной среде, одурманенной советской пропагандой, что имело место быть в межвоенный период во всей Европе и за океаном, он влился в коммунистическое движение. Был комсомольцем, вступил в компартию Литвы, и за подпольную деятельность отсидел два года в паневежской тюрьме. Во время отсидки Элиягу познакомился с другими политзаключёнными - будущими руководителями республики, пришедшими к власти после того, как советы оккупировали и аннексировали Литву, и выпустили политических из тюрьмы. Выйдя на свободу, он работал автомехаником и напоследок бухгалтером в каунасской кондитерской фабрике «Tilka» и с первого дня немецкого наступления ушёл добровольцем на фронт. Служил Элиягу в стрелковом полку, потом в авиации технарём, а когда стали формировать 16-ю Литовскую дивизию, его перетащили туда, и там он стал политруком. Хотя Элиягу происходил из религиозной семьи, сам верующим не был, но основные еврейские традиции соблюдал. Он видел и знал, что многие евреи (даже непартийные) открыто их соблюдать опасались. Сам он никогда и ни в чём еврейства не чурался, и считал это и даже стыдливость такую постыдным отступничеством. Захаживал в синагогу, сыновьям сделал обрезание, в общественных местах не пренебрегал говорить с женой и тёщей на идиш, несмотря на косые, презрительные или недоброжелательные взгляды окружающих. В Советском Союзе обрезание хоть и не было запрещено законом, но в 1920–50-х гг. моэлей18 нередко судили по различным статьям, а родителей обрезанного ребенка исключали из коммунистической партии, увольняли с работы. В Литве к этому относились гораздо мягче, терпимей, хотя репрессии не часто, но случались и применялись избирательно и целенапрвленно.


     Пройдя через подполье и заключение, через огонь и воду, через бесчеловечность и жестокость войны, Элиягу нашёл свои представления о социализме и дружбе народов, мягко говоря, наивными и несбыточными. Он видел, что советские люди, с которыми судьба свела его на войне, были по большей части боязливыми, шкурными, многие себялюбивыми лицемерами и доносчиками. Хотя о войне он рассказывал редко и скупо, вспоминал некоторых повстречавшихся ему людей и среди них некоего Васю Журавлёва, с которым они были друзьями «до гроба» и делили последний кусок. Как Вася Журавлёв предал его узнав, что он еврей, а не литовец, хотя до того ни тех ни других не знавал ... Потом, уже в 16-ой литовской дивизии, вспоминал Элиягу, и атмосфера была лучше, и люди искреннее и честнее; от них не ждали выстрела в спину. Видел и после войны, что преследуются честные порядочные люди, преданные коммунистической идее, подвергаются репрессиям и даже уничтожению, что многие люди разочаровались или «переродились» и живут в страхе, что их выявят и за ними «придут». Никогда Элиягу не бравировал своими наградами. Ордена и медали сложил в тумбочку и никогда не надевал, а пенсию считал заслуженной, но недостаточной компенсацией за отданные силы и потерянное здоровье. Бывший коммунист- подпольщик и политрук, он считал советское государство бандитским и преступным по отношению к своему народу, перенявшим, прикрываемые борьбой за мир, фашистские методы, как во внутренней, так и во внешней политике. Антисемитская составляющая политики советского государства подпитывала настороженность и общее недоверие еврейства правящему режиму. Нехама испуганно просила его убавлять звук, когда он ежедневно накручивал довоенный ВЭФ и сквозь шумы и жужжанье слушал глушившиеся русские радиопередачи БиБиСи, Голоса Америки и, вещавшего на идиш, Кол Исраэль. Он успокаивал жену, что соседи со всех сторон «свои», и единственные неевреи - украинцы Бузиновы, особо ненавидевшие советскую власть, не заложат, бояться нечего, а если уменьшить громкость, то ничего и не расслышать.


По соседству.  (Из семейных тетрадей. 12)

     Все соседи семьи маленького Хоны были в общем-то людьми приличными, никогда не ссорились и не создавали другим проблем. Источником проблем скорей бывал сам сорванец, драчун и непоседа. Справа на этаже жили Шаевичи. Изя Шаевич был красавцем-мужчиной, на левый пробор чёрные волосы, чуть смугловатый, с большими карими глазами, прикрытыми широкими веками и длинными ресницами. Его индусского типа лицо с широкими бровями и прямым носом было миндалевидным и закачивалось узким подбородком. Дядя Изя работал раскройщиком на кожевенно-обувной фабрике. Он овладел всеми  специальностями профессии обувщика, и мог сам собственноручно пошить любую обувь от простейших тапок и сандалий до дамских туфелек и мужских сапог. Собственно этим он и занимался дома, таким образом подпитывая семейный бюджет. Кожу он, как и другие раскройщики, таскал с «родного» предприятия.


     Однажды сорванец и паскудник Хона, любивший рыскать по углам, искать что и где лежит и припрятано родителями, забрался в большой платяной шкаф в родительской спальне. Он обнаружил там изрядное количество чёрного листового шевро, толстой коричневой кожи для подмёток, различных заготовок и фурнитуры и конечно сразу догадался чьё и откуда, и зачем спрятано у них дома. Паскудник наехал на отца с упрёками и угрозами, и Элиягу был вынужден грубо осадить подрастающего сына, напомнив ему о Павлике Морозове19. Отсылка к ябеде, доносчику пионеру-герою №1 действие возымела. Хона насторожился. Он спокойно выслушал папу, объяснившего ему, что воровать у бандитского государства, обобравшего всех своих граждан опасно, но не постыдно, что власть сама грабит народ, провоцирует и вынуждает людей воровать. Папа объяснил своему пакостнику на различных примерах, что множество людей не воруют, не имея что воровать. Что начальство само не ворует – ему приносят, с ним делятся ворующие. Есть такие, что воровать боятся - велик риск, а ещё есть такие, которые не воруют из принципа. Последних можно как-бы сравнить с теми, что сами себя истязают, укрощают свою плоть, в отличие от истязаемых, стремящихся защитить себя или смягчить телесные страдания себе и близким. Это сложный вопрос, вопрос выбора ...  Но красть и грабить соседей, друзей, знакомых и незнакомых, просто людей нельзя ни в коем случае потому, что это посягательство на права человека и частную собственность, которые в единственно этой стране отняты государством. Такое вот политпросвещение. Так, либо иначе, участие дяди Изи в тайном сговоре с папой против «зей»20 явилось для паренька открытием. В то время в газетах по радио, на слуху было дело о хищениях с кожевенно-обувной фабрики им. Эйдукявичюса. Дяде Изе, слава богу, и многим другим удалось избежать наказания. Некоторые были осуждены к небольшим срокам лишения свободы. Активность несунов временно угасла, но не умерла.
 

     Вот и «юный борец» с расхитителями социалистической собственности узнав для себя много нового, хоть и умерил свой разоблачительский пыл, но не забыл и держал то «знание» наготове, как козырь. На всякий случай ... Если бы дядя Изя стал его в чём-то винить, упрекать, а поводов для того Хона давал предостаточно, то подросток готов был сказать: «А Вы, дядя Изя, сами-то вор! Так, что нечего меня тут воспитывать!» Однако понимал, что это будет ударом ниже пояса ... Сорванец и проказник, Хона привык к тому и осознавал, что то там, то сям придётся «не ко двору». Так оно и было: то толстенький мальчик – барчук не нравился люмпенским отпрыскам, и они его задирали и пытались побить, то польские антисемиты окрестных дворов кричали или ворчали пострелу вслед, то школьные училки слишком лично и нервно воспринимали его независимость и обострённое чувство справедливости, то он «сводил с пути» соседских детей и друзей, то сам непоседа лез на рожон. Он усвоил, что надо быть готовым к отпору, и отвечал кулаком на кулак, на поползновения ославить - словом, отстаивал правду, как её понимал, интуитивно пытался найти у противника слабое место, сам не начинал  конфликт и никогда никому не жаловался. Однако, удар он так и не нанёс и, несмотря ни на что, всегда относился к дяде Изе с уважением и симпатией.