Поэты Еврейские и поэты Русские

Леонид Симонович-Никшич
Мы живём в разных и, к сожалению, совсем не в «параллельных мирах». В мире Русском и в мире Еврейском. Евреи, так как у них полностью отсутствует «образное», да и «словесное» мышление, ищут другие способы общение между собой. Отсюда знаки, или -«семы», отсюда и еврейская же наука «семиотика», т.е. система знаковых, а не образных или словесных «коммуникаций».
Отсюда и стремление к каббале, эзотерике, алхимии, химии, физике, математике, логике, и вообще к разного рода абстракциям и абстрактному мышлению, типа знаменитой работы Людвига Витгенштейна. Чтобы понять этот не-образный – без-Образный – без-обрАзный – мир, надо просто прочитать ряд их работ. Вот, например, статья Певзнера и Эльберт (Израиль), которая так и начинается:
«Эта статья представляет собой определенный интерес для тех, кто хочет (sic! – Л.Д.С.-Н.) окунуться в информационную атмосферу, в фон, на котором развивались работы по ИПС…». Статью Певзнера и Эльберт можно прочитать здесь: https://elibrary.ru/item.asp?id=29431743

Но кроме этого тут неплохо бы ознакомить с биографией Людвига Витгенштейна. Ибо это классика «еврейского восприятия мира». Вот её краткое содержание:

Лю;двиг Йо;зеф Иога;нн Витгенште;йн (нем. Ludwig Josef Johann Wittgenstein; 26 апреля 1889, Вена — 29 апреля 1951, Кембридж) — австрийский философ и логик, представитель аналитической философии, один из крупнейших философов XX века. Выдвинул программу построения искусственного «идеального» языка, прообраз которого — язык математической логики. Философию понимал как «критику языка». Разработал доктрину логического атомизма[en]*, представляющую собой проекцию структуры знания на структуру мира[1]
Родился 26 апреля 1889 года в Вене в семье сталелитейного магната еврейского происхождения Карла Витгенштейна (нем. Karl Wittgenstein; 1847—1913) и Леопольдины Витгенштейн (урождённой Кальмус, 1850—1926), был самым младшим из восьми детей. Родители его отца, Герман Христиан Витгенштейн (1802—1878) и Фанни Фигдор (1814—1890), родились в еврейских семьях соответственно из Корбаха и Киттзе[2], но приняли протестанство после переезда из Саксонии в Вену в 1850-х годах, успешно ассимилировавшись в венские протестантские профессиональные слои общества. Мать по мужской линии происходила из известного пражского еврейского семейства Кальмус, — была пианисткой; её отец перед женитьбой принял католичество. Среди его братьев ; пианист Пауль Витгенштейн, который на войне потерял правую руку, однако смог продолжить профессиональную музыкальную деятельность. Известен портрет его сестры Маргарет Стонборо(англ. Margaret Stonborough-Wittgenstein; 1882—1958) работы Густава Климта (1905).
Существует версия, изложенная в книге австралийца Кимберли Корниша «Еврей из Линца» (англ. The Jew of Linz), согласно которой Витгенштейн учился в одной школе и даже в одном классе с Адольфом Гитлером[3].
В молодости был духовно близок кругу венского литературно-критического авангарда, группировавшегося вокруг публициста и писателя Карла Крауса и издававшегося им журнала «Факел»[1].
В 1911 году отправился в Кембридж, где стал учеником, помощником и другом Бертрана Рассела. В 1913 году вернулся в Австрию и в 1914 году после начала Первой мировой войны добровольцем отправился на фронт. В 1917 году оказался в плену. За время боевых действий и пребывания в лагере для военнопленных Витгенштейн практически полностью написал свой знаменитый «Логико-философский трактат»[4]. Книга вышла на немецком в 1921 году и на английском в 1922 году. Появление её произвело сильное впечатление на философский мир Европы, но Витгенштейн, полагая, что все главные философские проблемы в «Трактате» решены, уже был занят другим делом: работал учителем в сельской школе. К 1926 году, однако, ему стало ясно, что проблемы все-таки остались, что его «Трактат» был неправильно истолкован, и, наконец, что некоторые из содержащихся в нём идей являются ошибочными.
В философии Витгенштейна были поставлены и разработаны вопросы и темы, во многом определившие характер новейшей англо-американской аналитической философии. Известны попытки сближения его идей с феноменологией и герменевтикой, а также с религиозной философией (в частности, восточной). В последние годы на Западе опубликованы многие тексты из его обширного рукописного наследия. Ежегодно в Австрии (в городке Кирхберг-на-Векселе) проводятся Витгенштейновские симпозиумы, собирающие философов и ученых со всего мира[1].

Вообщем классическая судьба интеллектуального еврея, работающего в австро-венгерском мире. Такова же судьба Гейне, Кафки и других еврейских интеллектуалов.

То есть, что я хочу сказать? А сказать я хочу вот что: с одной стороны Витгейнштейн, а с другой Достоевский; с одной стороны Чайковский, а с другой Шенберг; с одной стороны Суриков и Крамской, с другой – Шагал и Оскар Рабин; с одной – Блок и Есенин, с другой – Пастернак и Бродский; с одной – Пушкин и Лермонов, с другой – Гейне и Багрицкий. Ну, и так далее…

Хотя иногда Русское как бы переходит на их Еврейскую сторону, и тогда появляется Кандинский и Малевич.

Да и в поэзии тоже. Как-то быстро, под влиянием Лили и Эльзы происходила деградация Маяковского.

Владимир Владимирович пишет о Париже:

Я стукаюсь
           о стол,
             о шкафа острия —
четыре метра ежедневно мерь.
Мне тесно здесь
           в отеле Istria —
на коротышке rue Campagne-Premiere.
Мне жмет.
          Парижская жизнь не про нас —
в бульвары
         тоску рассыпай.
Направо от нас —
         Boulevard Montparnasse,
налево —
         Boulevard Raspail…
И каплет
       с Верлена
           в стакан слеза.
Он весь —
     как зуб на сверле.
Тут
    к нам
       подходит
          Поль Сезан:
«Я так
     напишу вас, Верлен»…
Сезан
     остановился на линии,
и весь
      размерсился — тронутый.
Париж,
      фиолетовый,
Париж в анилине,
      вставал
за окном «Ротонды».

Но тут ещё нет «семиотики», ещё сохраняется какая-то Русская живость. Особенно поэтическая картина про «анилиновый Париж»… А позже, у «семиотиков», например, у Бродского она постепенно пропадает. Сначала, правда, является классическое одиночество странствующего Вечного Жида:

На окраинах, там, за заборами,
За крестами у цинковых звезд,
За семью-семьюстами запорами
И не только за тяжестью верст,

А за всею землею неполотой,
За салютом ее журавлей,
За Россией, как будто не политой
Ни слезами, ни кровью моей.

Там, где впрямь у дороги непройденной
На ветру моя юность дрожит,
Где-то близко холодная Родина
За Финляндским вокзалом лежит,

И смотрю я в пространства окрестные
Напряженно, до боли уже,
Словно эти весы неизвестные
У кого-то не только в душе.

Вот иду я, парадные светятся,
За оградой кусты шелестят,
Во дворе Петропавловоской крепости
Тихо белые ночи сидят.

Развивается бледное облако,
Над мостами плывут корабли,
Ни гудка, ни свистка и ни окрика
До последнего края земли.

Причём это стихотворение посвящено Анне Ахматовой. Да, ей немало поэтов и художников посвятили свои произведения. Вот, например, Еврейский поэт Пастернак:

Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, — мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.

Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.

Кругом весна, но за город нельзя.
Еще строга заказчица скупая.
Глаза шитьем за лампою слезя,
Горит заря, спины не разгибая.

Вдыхая дали ладожскую гладь,
Спешит к воде, смиряя сил упадок.
С таких гулянок ничего не взять.
Каналы пахнут затхлостью укладок.

По ним ныряет, как пустой орех,
Горячий ветер и колышет веки
Ветвей, и звезд, и фонарей, и вех,
И с моста вдаль глядящей белошвейки.

Бывает глаз по-разному остер,
По-разному бывает образ точен.
Но самой страшной крепости раствор —
Ночная даль под взглядом белой ночи.

Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,

Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и во всех, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.

Мне в своё время страшно не повезло. В это самое «своё время», когда я служил в армии, помнится, Петька Романов подарил мне маленький томик Пастернака. Я раскрыл его и вижу моё любимое слово и мой любимый образ: «Метель». Читаю, а там всё про какую-то ногу написано:

В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега,-

Постой, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, лишь ворожеи
Да вьюги ступала нога, до окна
Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад
Может быть в городе, в Замоскворечьи,
В Замостьи, и прочая (в полночь забредший
Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, одни душегубы,
Твой вестник — осиновый лист, он безгубый,
Безгласен, как призрак, белей полотна!

Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой…
— Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий…
Я тоже какой-то… я сбился с дороги:
— Не тот это город, и полночь не та.

И про эту пастернаковскую ногу Петька Романов подарил мне на втором годе службы. И только на третьем как-то вложил мне в руки белый в синих васильках томик Есенина. Это было в 1968 году. Так вот, если бы я начал не с Пастернака, а с Есенина, и не с Петьки Романова, а с Пети Кулункова, моя писательская, да и человеческая, жизнь сложилась бы иначе. Ибо вот определение человеческой, и даже поэтической, души у Бориса Пастернака:

Спелой грушею в бурю слететь
Об одном безраздельном листе.
Как он предан — расстался с суком!
Сумасброд — задохнется в сухом!

Спелой грушею, ветра косей.
Как он предан,— «Меня не затреплет!»
Оглянись: отгремела в красе,
Отплыла, осыпалась — в пепле.

Нашу родину буря сожгла.
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
О мой лист, ты пугливей щегла!
Что ты бьешься, о шелк мой застенчивый?

О, не бойся, приросшая песнь!
И куда порываться еще нам?
Ах, наречье смертельное «здесь» —
Невдомек содроганью сращенному.

Ерунда, конечно же, полная. Причём такое впечатление, что человек не только не знает, что такое душа, но и писать стихи не умеет. Хотя были и прорывы. Сумел же Еврейский поэт Мандельштам 33-м году написать:

«Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина,
И широкая грудь осетина.»

Когда он, Мандельштам, показал это стихотворение Пастернаку, тот страшно побледнел и сказал: «Это акт не поэзии, а самоубийства. И я не видел этого стихотворения». Но даже на такие «самоубийственные» темы Русские поэты писали иначе. Вот Пимен Карпов, «В застенке» (памяти Алексея Ганина):

Ты был прикован к приполярной глыбе,
Как Прометей, растоптанный в снегах,
Рванулся ты за грань и встретил гибель,
И рвал твоё живое сердце ад.

За то, что в сердце поднял ты, как знамя,
Божественный огонь — родной язык,
За то, что и в застенке это пламя
Пылало под придушенный твой крик!..

И ты к себе на помощь звал светила,
Чтоб звёздами душителя убить,
Чтобы в России дьявольская сила
Мужицкую не доконала выть...

Нет, не напрасно ты огонь свой плавил,
Поэт-великомученик! Твою
В застенке замурованную славу
Потомки воскресят в родном краю.

И пусть светильник твой погас под спудом,
Пусть вытравлена память о тебе —
Исчезнет тьма, и восхищенье будут
Века завидовать твоей судьбе...

Да и про самого Сталина Пимен Карпов написал стихи сильнее, чем у Мандельштама:

Ты страшен. В пику всем Европам…
Став людоедом, эфиопом, –
На царство впёр ты сгоряча
Над палачами палача.

Глупцы с тобой «ура» орали,
Чекисты с русских скальпы драли,
Из скальпов завели «экспорт» –
Того не разберёт сам чёрт!

В кровавом раже идиотском
Ты куролесил с Лейбой Троцким,
А сколько этот шкур дерёт –
Сам чёрт того не разберёт!

Но все же толковал ты с жаром:
«При Лейбе буду… лейб-гусаром!»
Увы! – Остался ни при чём:
«Ильич» разбит параличом,

А Лейба вылетел «в отставку»!
С чекистами устроив давку
И сто очков вперед им дав,
Кавказский вынырнул удав –

Наркомубийца Джугашвили!
При нем волками все завыли:
Танцуют смертное «танго» –
Не разберёт сам чёрт того!

Хотя удав и с кличкой «Сталин» –
Всё проплясали, просвистали!..
Дурак, не затевай затей:
Пляши, и никаких чертей!

Рабы, своими мы руками
С убийцами и дураками
Россию вколотили в гроб.
Ты жив, – так торжествуй, холоп!

Быть может, ты, дурак, издохнешь,
Протянешь ноги и не охнешь:
Потомству ж – дикому дерьму –
Конца не будет твоему:

Исчезнет всё, померкнут славы,
Но будут дьяволы-удавы
И ты, дурак из дураков,
Жить до скончания веков.

Убийством будешь ты гордиться,
Твой род удавий расплодится, –
Вселенную перехлестнёт;
И будет тьма, и будет гнёт!

Кого винить в провале этом!
Как бездну препоясать светом,
Освободиться от оков?
Тьма – это души дураков!..

Это же сильнее и страшнее, чем у Мандельштама. И страданий, и пыток, и смертей у Русских неизмеримо больше и страшнее, чем у евреев. А слово, великое Русское слово, было, есть и будет – всё таким же конкретным, образным и точным. Всегда будет Словом, а не закодированным, зашифрованным, алхимическим, семиотическим «знаком», который так любят и так понимают Евреи в своей «семиотической» поэзии. А у Русских главным принципом поэзии является не «сема», не «знак» ,а великая формула Апостола и Евангелиста Иоанна Богослова: «В начале было Слово- и Слово было Бог!». Вот почему Русская поэзия всегда будет сильнее Еврейской

Сим победиши!...