Скрипач

Анатолий Беднов
Сколько тайн сокрыто в лабиринте извилин человеческого мозга, сколько их прячется в хитросплетениях нервной системы. Наука раскрыла сокровенные тайны атомного ядра, расшифровала человеческий геном и движется к созданию искусственного интеллекта, в то время как живой разум человека по-прежнему таит в себе множество доселе не раскрытых тайн и загадок.

История глухого скрипача Аркадия Ревлина – из их числа. Этот феномен так и не был раскрыт: музыкант, не слышавший ничего, кроме музыки, давно покинул земную юдоль, оставив последующим поколениям психиатров, невропатологов, сурдологов и прочих нерешенную проблему, не распутанный клубок, не развязанный узел, вопрос, так и не получивший внятного ответа. Давно умолкла его скрипка, ушли большинство из коллег, что работали рядом с ним, состарились его ученики. Мелодия его жизни не оборвалась внезапно, на пронзительной ноте, он спокойно доиграл свой земной путь в окружении родных и друзей. Он жил в мире безмолвия – и ушел в ватных объятиях безмолвия, прошептав прощальные слова окружавшему миру. Обрел ли он вновь слух там, в другой вселенной, куда мы непременно переместимся после физической кончины? Аркадий Ревлин был человеком-загадкой и умер неразгаданным…

- Так на что же мы поспорим? – Роман подмигнул друзьям.

- На «Жигулевское»! – бодро ответил его приятель со старорусским именем Матвей. – Каждому по бутылке, идет?

- Жадничаешь, - по-медвежьи прорычал Вадим, крупный, неуклюжий, похожий на таежного топтыгина. – Пол-литра на персону? Давай уж по два каждому, включая себя!

- Тогда, может, не бутылочки брать, а две трехлитровых банки? – деловито осведомился Матвей. – Ларек фирменный пивзаводовский тут недалеко. Так что готовьтесь, парни, скидываться со стипендии.

- Думаешь, препод не расслышит? – Роман расплылся в лукавой улыбке. – Он малейшую фальшь чует, ребята это знают.

Вадим тотчас припомнил историю про незадачливого студента и «глухого» профессора, которому молодой человек вместо ответа на вопрос в экзаменационном билете стал читать стихи – и в итоге провалил экзамен.

- Видно, наш «глухарь» как та таежная птица никого, кроме себя, не слышит, а на экзамене следит за движением рук и смычка. Это как азбука глухонемых, язык жестов, - вставил Роман.

- Тогда почему у него глаза полуприкрытые, когда он музыку слушает? – не соглашался Вадим. – Тут что-то непонятное…

- Вот теперь и убедимся, вправду ли он глухой или притворяется? – Матвей помахал друзьям-однокашникам и поспешил за кулисы. Зал мало-помалу заполнялся. Здесь были не только лучшие музыканты города, даже один член Союза композиторов, но и вездесущие товарищи из обкома, горкома, райкомов партии и комсомола, управления культуры, какие-то далекие от музыки чиновники, получившие приглашения. Первые ряды были отданы им, середка – преподавательскому составу и самым успешным студентам, вся остальная человеческая масса располагалась на галерке. В фойе уже наяривал что-то бравурное сборный оркестр из подающих большие надежды учащихся. Бумажные цветы, воздушные шарики, какой-то приветственный транспарант, по стенам – Чайковский, Мусоргский, Бах, Бетховен, Ленин…

Аркадию Ревлину отвели заслуженное место в третьем ряду, между руководящими товарищами разного ранга и преподавательским составом, справа от него благостно подремывал член Союза композиторов, слева энергично протирал носовым платком стекла очков директор музучилища.

Аркадий Самсонович важно восседал в кресле, привычно прикрыв глаза. Его окружала столь же привычная, многолетняя мягкая тишина, как будто кто-то чужой заложил уши ватой и забыл вынуть, а он сам и рад бы, да, увы, не может. Только взмах волшебной палочки (смычка) способен резко и внезапно разорвать эту тишь-глушь и дать возможность звукам окружающего мира проникнуть в его мозг, наполнить разум ощущениями детства и юности, когда в распахнутое окно городской квартиры врывались гнусавые автомобильные клаксоны, гомон уличной толпы, пронзительно-требовательный клич извозчика, требующего расступиться и дать дорогу каурой лошаденке, отчаянный свисток городового, преследующего каких-то жуликов-мазуриков. Южнорусский город, где жил Аркадий, считался столицей воров, притягивающим, как магнит, потрошителей карманов, узлов и обывательских жилищ со всей необъятной России. Но разве то были воры?

Истинные воры и грабители – государственные воры и грабители, облеченные властью! – явились в их дом после того, как в брошенный господами офицерами южный город вступили «красные». Цокот копыт, бодрая, хотя и с резкими фальшивыми нотами музыка собранного с бору по сосенке в занятых городах оркестра, гомон детворы, всегда бегущей вслед за бравыми солдатами… и через неделю визит незваных гостей в его обиталище. Их было пятеро: красноармеец в облезлой гимнастерке и с винтовкой, чекист в потертой кожанке и с наганом, и с ними трое штатских.

Они грубо ввалились в их дом, не снимая сапог, прошли в гостиную, только чекист суетливо вытер ноги о половик. Ткнули в лицо перепуганному отцу какую-то бумагу. Красноармеец стоял у двери, небрежно облокотившись о косяк, на котором еще остались полустертые следы карандаша – папа любил отмечать, насколько за полгода-год вырос Аркаша. Из трех штатских лиц двое напоминали недавно освободившихся мазуриков, принужденных властью к законопослушанию, третий, судя по тому, как важно и надменно он держался, недавно был произведен в красные чиновники… видимо, из таких же вот полупролетариев-полумазуриков. Этот красный чиновник постоянно вертел-крутил свой желтый кожаный портфель… похоже, при старом режиме этот предмет гордости был ему недоступен. То засунет его под мышку, то обратно возьмет в руки, то снова приспособит, уже к другой подмышке. Один раз портфель выскользнул и хлопнулся на пол. Надо было видеть, как красный чиновник едва не рухнул на колени, согнулся, аккуратно поднял его с полу, как будто внутри лежали стекло, фарфор или другие хрупкие изделия (на самом-то деле, конечно, там были только бумаги), оттер с него пыль рукавом казенного кителя, потом вынул из кармана тряпочку и протер рукав. Совсем иначе «товарищи» обращались с имуществом семьи Ревлиных: бесцеремонно заглядывали в шкафы, передвигали стулья, кресла, брали в руки и рассматривали фарфоровые чашки, блюдца, статуэтки. Один из «мазуриков» долго разглядывал фигурку танцовщицы, сделанную из слоновой кости, гладил, подносил к мутным подслеповатым глазам, а потом, заметив, что хозяева отвернулись, стал пихать ее в карман лохматого пальто.

- Куда? Положь на место! Думаешь, новая власть с тобой валандаться будет, как царская? Дудки! У нас с ворами… - красный чиновник вырвал из руки «товарища» статуэтку и водрузил обратно на комод. – Так что эти свои старые штучки брось! Патронов на всех хватит! И не таких, как ты…, - и сделал понятный без слов жест указательным пальцем. – Раз – и готов!

Уличенный в попытка кражи сконфузился и молча отошел в угол, откуда наблюдал за происходящим своими самогонного окраса глазками. Второй же подошел к лежащей на шкафчике-бюро красного дерева скрипке, и тоже, может быть, собирался втихаря унести ее. Аркадий напрягся. Товарищ из бывших мазуриков провел шершавым пальцем по струнам, потом еще раз.

- Это скрипка, а не балалайка, на ней играют смычком… - вырвалось у него.

Отец тревожно поглядел на сына, потом обвел испуганным взором всю пятерку, назвавшуюся «комиссией». Больно было смотреть на папу – враз осунувшегося, заискивающего перед новыми хозяевами города. Он никогда не был таким, не пресмыкался ни перед царской, ни перед временной, ни перед казачьей, ни перед деникинской властью. Но теперь сник, сознавая безнадежность их положения, и сразу как будто постарел лет на двадцать, уяснив: эта власть просто так не уйдет, переживет его, а, может, и сына.

- Литовкин, не трожьте инструмента! – мягким, но властным, с нотками угрозы голосом внезапно произнес чекист. – Струны тонкие и нежные, прикосновения вашей пролетарской руки они не выдержат.

Не в меру любопытный гражданин-товарищ отдернул руку, как будто коснулся горячей сковородки. Чекист между тем все таким же мягким, но уже без грозной интонации голосом обратился к отцу:

- Можно присесть? – и указал на кресло.

- Пожалуйста, пожалуйста, - суетливо прощебетал отец, придвигая кресло чекисту, и Аркадий вновь остро ощутил стыд за его лебезящие, лакейские манеры перед этими наглецами, которые несколько лет назад не рискнули бы переступить порог их квартиры.

Грозный начальник с мягким голосом сел в кресло, горделиво выпрямив спину, а не откидываясь вальяжно на мягкую спинку, сложил руки на коленях, а не возложил их на подлокотники, как наверняка сделали бы остальные из новоявленных хозяев жизни, которые сейчас суетились в гостиной, оценивающе разглядывая обстановку, а двое явно примеряясь, что из вещей стянуть. Ясно давал понять: я – служитель власти, а не выскочка, пришедший сменить старых хозяев жизни.

- В городе сегодня не одна сотня семей трудящихся ютится в лачугах, оставшихся от прежнего режима, - весомо, чеканя каждое слово, заговорил чекист. Мягкий тон напрочь исчез. – Новая власть не может пока обеспечить всех нуждающихся достойным жильем. Потому встал вопрос об уплотнении нетрудового элемента.

- «Уплотнении»… Это как? – сорвался с уст отца недоуменный вопрос.

- Вы проживаете в пяти комнатах, так? – Чекист потеребил пепельно-серые усы, помолчал. Отец молча кивнул. – Так вот, - продолжил представитель конторы, перед которой трепетала вся страна. – Придется вам
довольствоваться одной комнатой, - он обвел рукой гостиную. – Впрочем, нет. Комнаты у вас анфиладные, потому придется вам переместиться туда, - он указал в сторону последней двери. - Кстати, что там располагается?

- Спальня, – обескураженно пробормотал отец, нервно поправил пенсне. – Вы предлагается нам с сыном ютиться в спальне?

- Вы знаете, каково быть угловым жильцом в фабричном бараке? – неожиданно взвился вдруг тот, что пролетарскими пальцами пытался извлечь звук из скрипичных струн. – Конечно, откуда вам знать…

- Оставь свои реплики при себе, товарищ Литовкин! – не выдержав, рявкнул чиновник и опять выронил портфель. Подобрав его, затараторил пулеметом:

- Мы измерим площадь помещения. Если его недостаточно для нормального проживания двух лиц, поселим вас вот в той комнате, - он указал на приемную отца. – Вполне достаточно для…

- В проходной комнате, через которую будут ходить подселенные жильцы! – почти вскричал сын и осекся, поймав укоризненно-умоляющий взгляд отца.

- Поймите, наконец, - чекист неожиданно заговорил снова смягченным тоном, без металла и грозных ноток, чекист. – Вас двое, правильно? Ваша супруга… - обратился он к Самсону Ревлину.

- Умерла в начале восемнадцатого, - горестно выдохнул тот.

- Тиф?

- Сердце…

- Старший сын…

- За границей.

- Эмигрант?

- Еще до революции уехал. Там женился.

- И я в те годы жил в Европе… - начал Аркадий, но отец снова тревожно посмотрел на него.

- Вас двое. А у них, новых жильцов – семьи с малолетними детьми. Что, предоставить им сараи, чердаки, подвалы? У товарища Сафронова список таких семей. Вы зачитайте им, - обратился к чиновнику, все возившемуся с портфелем. Тот охотно, будто только этого и ждал, расстегнул его, достал папку, потом другую, выложил на стол третью, раскрыл ее, перебрал бумаги, вытащил лист.

- Вот тут. Лебедевы, отец, мать, четверо детей. Дом, в котором они жили, разрушен вашей артиллерией, - многозначительно произнес чиновник, сделав акцент на слове «вашей».

- Послушайте, мы вне политики! Я обычный коммерсант! – тут уж отец не сдержался. – Мы с сыном не работали в интересах «белой» власти, у нас к ней были серьезные претензии, - Самсон Ревлин закипал, как вода в чайнике, что с ним случалось довольно редко. Но тут чекист сделал предостерегающий жест и опять в голосе звякнул металл, словно затвор передернул или лязгнул саблей в ножнах:

- Те, у кого были «серьезные претензии», сражались на фронтах или боролись в подполье. А вы, ваш торговый дом продавали белогвардейцам все необходимое им для борьбы с властью Советов. Так что артиллерия была вашей, милостивый государь. Кто снабжал этих пушкарей провиантом? Вы, и не без вашего участия рабочие Лебедевы вынуждены ютиться в старом складе, где протекает крыша и дует из щелей. А вы продолжайте, - кивнул он чиновнику, застывшему с распахнутой папкой в руках.

- Семья Мерзляковых: мать, двое малолетних детей, отец погиб в стычке с белоказаками. Также нуждаются в комнате. Престарелые родители товарища Юшина, расстрелянного контрразведкой. Итого – четыре семьи на пять комнат. Придется потесниться, граждане! – отбарабанил чиновник.

- Это точно, - вставил Литовкин, разглядывая офорты на стенах. Его товарищ крутил в руках фарфоровую фигурку, красноармеец широко зевал, по-крестьянски крестя широкий редкозубый рот. Уходя, чекист указал на скрипку, спросил Ревлина-отца:

- Играете или так?

- Сын играет, - ответил отец, вытирая лоб салфеткой.

- Я в Берлине у Мозера уроки брал, - почему-то вырвалось у Аркадия, наверное, хотелось показать этому незваному гостю, что они не лыком шиты, не простые буржуи, не только торговать умеют. – Я и благотворительные концерты давал, - похвастался он. Отец лишь замахал платком: хватит уж!

- Я тоже скрипичному искусству учился до войны, в России, - задумчиво произнес чекист. – Да музицировать как-то не довелось: кто в Берлин ездил с гастролями, а кто в Сибирь топал этапами, - прибавил уже с явной издевкой.

Они ушли, изрядно наследив в комнатах. Через два дня новая комиссия, измерила площадь всех комнат. Вердикт был окончательным и безапелляционным: отец и сын должны поселиться в спальне со всей мебелью, какая там поместится, остальная передавалась новым жильцам, «с выплатой компенсации за каждую крупную вещь», пояснил другой чиновник, по повадкам бывший купеческий приказчик. Конечно, никакой компенсации «буржуям» не заплатили. Еще два дня отец и сын при содействии старого знакомого дворника, теперь трудившегося не метлой на мостовой, а языком в профсоюзе, перемещали громоздкую мебель.

Совместными усилиями затащили два шкафа с книгами, гардеробный шкаф, буфет. Еще один книжный шкаф пришлось оставить, а вот книги из него бережно извлекли и уложили в большой бельевой сундук, наследие бабушки.

В итоге единственная жилая комната Ревлиных была загромождена так, что полноватый отец едва протискивался между шкафами и обеденным столом к кровати. Хотел папа внести в их скромную «келейку», как он именовал спальню-гостиную-кабинет, массивный письменный стол из бывшего рабочего кабинета, но, как и многие элементы интерьера, его пришлось оставить подселенцам. Функции письменного стола стал по совместительству исполнять обеденный. Не забыли забрать офорты, украшавшие гостиную, и, конечно,скрипку. Скрипке много места не требуется. Новым жильцам остались половина кресел из венского гарнитура, бюро, диван…

Конечно, Ревлины понимали, что семьям рабочих надо где-то жить. Но почему не расселить их в брошенных бывшими владельцами гостиничных номерах: хозяева номеров бежали в Крым и Новороссийск, и, похоже, уже не вернутся? Однако городские гостиницы оккупировали многочисленные чиновники новой власти: штатские, военные, сотрудники новой охранки со щелкающей, как курок, аббревиатурой ВЧК. Режим обустраивался, налаживал новую жизнь, в которой все меньше места оставалось Ревлиным и десяткам тысяч им подобных: банкирам, коммерсантам, промышленникам, адвокатам, музыкантам, редакторам частных изданий, прежним чиновникам и офицерам, священнослужителям всех религий, профессорам, казакам…

Аркадий видел из окна загроможденной мебелью спальни, как красноармейцы ведут по улице арестованных казаков – то ли в городскую тюрьму, то ли прямо на расстрел. Они держались по-разному: кто-то брел, понуро уставившись в землю, другие же шагали с гордо поднятыми головами. Прежде Аркадий относился к казачеству так же, как большинство прогрессивно мыслящей молодежи недавнего времени: сатрапы режима, слуги царизма, гонители и душители, нагаечники… Но один жизненный эпизод заставил изменить отношение к ним. Он возвращался с концерта в пользу малоимущих горожан, бережно держа футляр со скрипкой. Был вечер, уже заметно стемнело. В переулке дорогу ему преградили двое босяцкого облика обитателей предместья. То ли в полутьме разглядели, что лицо у Аркадия имеет не вполне славянские черты, то ли раздражителем выступила скрипка, то ли одет был не так, как простонародье. Эти двое хищно скалились, обступая чужака слева и справа. От них отчетливо несло потом, сивухой, капустой и еще чем-то несвежим. Он отступал, боясь поскользнуться на мокрых от дождя булыжниках и выронить скрипку, которую эти охламоны непременно растопчут, изломают. Аркадий уже набрал воздуху в легкие, чтобы позвать на помощь. И тут на потенциальную жертву и обидчиков легла большая тень, отчетливая в свете фонаря и окон ближайшего дома. Аркадий задрал голову. Это был казак на коне, скакавший куда-то по своим казачьим делам, наверное, возвращавшийся в ближайшую станицу. «Ну, вот и все! – страх сжал сердце в ледяные тиски. – Теперь они меня втроем плюс конь и шашка…»

- Разойдись! – рявкнул казак на хулиганов из предместья как городовой на смутьянов, нарушающих благочиние. – Чего вы человека обступили?

- А шо у его морда нерусская, - так же громко, притом вызывающе гаркнул один из них, дохнув перегаром.

- И что? У меня бабка турчанка! – казак угрожающе надвинулся на безобразников. – Идите, куда шли, не то… - и показал кулак.

- Да мы патриоты! Русские люди, а не как этот… - прогнусавил второй.

- Идиоты вы! Патриоты на германском фронте кровь за Россию проливают!

- А сам-то шо не на фро… - крикнул первый – и тут же взвыл от боли: казак, изловчившись, протянул его нагайкой по спине, порвав замызганную рубаху.

- Я в отпуску по ранению! – выпалил он и замахнулся на второго, пока первый скулил, согнувшись глаголем и вполголоса бормоча проклятия.

И, не дожидаясь удара, второй резво припустил по улочке, бросив своего дружка, который прижался к фонарному столбу и ныл, потирая спину.

- Спасибо! – крикнул Аркадий вслед мчащемуся за драпающим нахалом (наверняка из «черной сотни»), чтобы хлестануть и его от всей казачьей души. Оба свернули за угол, откуда скоро донесся почти собачий визг: казак достал-таки плеткой наглеца. Аркадий быстро зашагал вперед, не оглядываясь на ноющего, вышел на широкий, освещенный проспект, поймал извозчика. С тех пор он стал уважать это гордое племя. Наверное, так же насельники древних городов – Танаиса, Ольвии, Херсонеса и прочих – эллины, уважали и, одновременно, побаивались здешних уроженцев скифов.

Еще через несколько дней началось «великое переселение» пролетариев, и комнаты наполнились топотом детских ножек, шарканьем стариковских, тяжелыми шагами Лебедева-отца, цокотом женских каблучков, гвалтом, руганью, пьяными песнями. Новые обитатели сплевывали на паркет шелуху семечек, тлеющие окурки, рискуя устроить пожар, дважды срывали водопроводный кран, трижды засоряли канализацию, сбрасывая тряпки и объедки в унитаз. На все протесты Ревлиных новые жильцы отвечали: «Теперь это не ваши комнаты! Распоряжайтесь в своей, а к нам не лезьте!»

Какофония звуков и неприглядные картины, оскорблявшие зрение и слух, дополнялись глумлением над обонянием: в комнатах стоял дым коромыслом, мешаясь с крепким водочным духом, запахом овчины, грязных тряпок, детских неожиданностей, каких-то принесенных с завода механических «ароматов» (машинного масла, металлической стружки и чего-то еще, терпкого и едкого до слезотечения). Самсон Ревлин патетически возглашал:

- К чему было немцам придумывать весь этот чертов иприт и прочее душегубство, им достаточно было выпустить на позиции всю эту дурно пахнущую ораву! Я понимаю, что эти «товарищи» привыкли к смраду, но зачем они мучают и душат своих отпрысков? Решительно не пойму! Вместо того чтобы смыть грязь в ванне, они моют там сапоги и галоши!

Отца мучила одышка, он все чаще хватался за сердце. Однажды он едва не упал в обморок, увидев, во что за несколько дней превратили его старинный письменный стол: его поверхность, которую граждане пролетарии не удосужились застелить хоть самой захудалой скатеркой, покрылась трещинами, следами от горячих сковородок и кастрюль, царапинами, кто-то из детей вырезал на глади столешницы корявыми буквами свое имя «Петя».

Стол пролетарии-подселенцы отволокли в кухню. «Это теперь общее имущество, - повторяла Евдокия Лебедева. – Это раньше за ним буржуи столовались, а теперь каждая семья в свою очередь». И муж Феодосий поддакивал ей, проглатывая очередную порцию купленного у своих прежних соседей самогона из граненого стакана и зажевывая ломтем ситника: «Угу, народное теперь оно, и пусть кто попробует предъявить свои права, живо такого на место поставим!» - и недвусмысленно косился на вышедшего в кухню Аркадия или его отца.

Самсон Ревлин, не в силах более терпеть разнузданности навязанных ему соседей, обратился в жилконтору. Оттуда пришли, пожурили Лебедевых и прочих, пригрозили вообще демонтировать канализационные и водопроводные трубы в их квартире, если будут и дальше по-разгильдяйски относиться к народному добру. А Самсону Ревлину как бывшему владельцу всей квартиры предложили возглавить некий «общественный совет» по управлению комнатами, от чего он решительно отказался: постоянно призывать к порядку всю эту гопкомпанию было выше его сил. Вдобавок ко всем треволнениям, обслуживавшая семью много лет горничная и кухарка Ирина рассчиталась и покинула превратившийся в «вертеп разбойников» дом. Теперь все домашние дела легли на плечи отца и сына. 

Аркадия Ревлина от мрачной безысходности буден спасала музыка. Часто, когда отец уходил из дома на биржу труда (о коммерческой деятельности в стране военного коммунизма пришлось забыть и искать хоть какой-то источник существования), а сын возвращался оттуда ни с чем (его интеллектуальные способности и деловые качества не были востребованы новой властью, а писать корреспонденции в советские газеты его не брали ввиду чуждости происхождения и воззрений), он запирал единственную комнату, загроможденную мебелью, и, присев на стул, брался за скрипку.

И над гомоном, гвалтом, топотом, звоном посуды, пьяными песнями и бранью возносились к потолку божественные мелодии. Иногда топот, шум и грохот становились тише, а то и вовсе замолкали, зато от дверей доносилось детское веселое шушуканье и взрослое недоуменное хмыканье. А однажды в дверь громко и настойчиво стали стучать. Аркадий положил скрипку на стол и подошел к двери.

- Что вам? Я мешаю своим музицированием?

- Да нет, музыка славная, - прохрипел Феодосий в замочную скважину. – Красиво даже. Хто ж такую чудную музыку придумал.

- Паганини, композитор итальянский.

- Почему «поганый»? – удивился Феодосий. – Очень даже приятно для души, и женушке тоже нравится. Ты, парень, играй почаще. А то скучно как-то без песен. Я-то сам только на гармошке и то кое-как. А тебе в орхестре надобно!

- Может быть, - Аркадий отпер дверь. На пороге стоял помятый после вчерашней вечерней попойки глава пролетарского семейства. Он оглядел глазами цвета мутно-зеленого бутылочного стекла комнату Ревлиных, похожую на мебельный склад и снова и хрипло пророкотал.

- И как вы только помещаетесь в такой теснотище?

С того дня он стал «давать концерты» каждый вечер. По истечении недели Аркадий заметил, что шелухи, окурков и огрызков на полу стало заметно меньше, так же меньше слышалось ругани. Впрочем, это могло быть всего лишь «зрительной иллюзией» человека, все еще наивно верящего в возможность исправления нравов класса-победителя.

Так прошел месяц или полтора. Из «буржуйской» комнаты доносилась музыка, когда скрипка замолкала, пролетарские дети капризными голосами будущих хозяев города требовали продолжения импровизированного «концерта». И вот нежданно-негаданно к Ревлину-сыну явились красноармейцы под началом подтянутого, молодцеватого командира, возможно, из бывших царских офицеров. Под стать выправке была и речь человека, назвавшегося военным комиссаром.

- Вы, если я не ошибаюсь, гражданин Аркадий Самсонович Ревлин?

- Именно так! Позвольте спросить, чем обязан вашему визиту?

- Видите ли, госпо… гражданин Ревлин, - быстро поправился военком. – вы подлежите мобилизации в действующую армию.

- Кем же я могу быть в вашей Красной Армии? Играть в полковом оркестре? Но я не обучен игре на духовых инструментах и битью в барабан. А скрипка вам вряд ли…

- Вам предстоит служить по снабженческой части, - военком заглянул в бумаги. – Учитывая, что семейство, к коему вы имеет честь принадлежать, до революции довольно успешно занималось предпринимательством, в годы войны осуществляло поставки…

- Ага, белякам… - пробурчал один из бойцов. Военком расслышал его.

- Красноармеец Полтавский! – резко повысил голос он. – Вам никто не предоставлял слова, посему молчите! – и продолжил: - Ваш отец по возрасту и состоянию здоровья не подлежит призыву, потому вы, как компаньон в делах своего отца, знающий снабженческое дело, поступаете в распоряжение – он назвал номер части. – Никакие возражения не принимаются. Это приказ!

Прощался он с отцом долго, медленно, стараясь отложить в памяти каждое мгновение расставания, будто предчувствуя скорую утрату. Красноармейцы нервно переминались на крыльце, ворча и поминутно оглядываясь на дверь.

Аркадий предполагал отправку на польский фронт, однако конечным пунктом неожиданно оказался Иркутск: после падения колчаковской власти и расстрела Верховного Правителя в Сибири по-прежнему было неспокойно, немало сил уходило на борьбу с бандами – остатками белогвардейских войск, рыскавшими по дебрям, бывшими союзниками-анархистами и просто всевозможными уголовниками, которым распахнула двери тюрем амнистия Временного правительства. Уезжая, будущий снабженец Красной Армии не забыл взять с собой скрипку. Мерно выстукивая колесами какой-то варварский ритм, эшелон устремился на восток. В стуке колес и лязге сцепок чуткое ухо Ревлина угадывало обрывки знакомых с детства классических мелодий. Добирались долго, значительно дольше, чем при старом режиме…

Матвей, едва зайдя за кулисы, столкнулся с подающей большие надежды виолончелисткой Таней, плечом как бы случайно задел инструмент.

- Фу, прешь, медведем! – буркнула она. – Смотри, повредишь виолончель…

- Заплачу за ущерб! – весело крикнул тот. – А знаешь, Танчик, мы тут пари заключили, - и пересказал суть спора.

- Да у него слух лучше тебя, глупый! – засмеялась Таня. – Просто притворяется, чтоб мы, студенты, расслабились, и он нас срезал на экзамене!

- А ты сама тоже попробуй! – задорно бросил Матвей.

- А на что поспорим?

- Если он твою фальшь не расслышит, значит, я проиграл и дарю тебе коробку конфет. Ну там «Мишек на Севере», «Белочку», ассорти или еще что. Ты же любишь сладкое?

- А если все-таки учует?

- Даришь мне два поцелуя! Я тоже люблю сладенькое! – воскликнул Матвей, так что обернулись и дружно прыснули Танечкины подруги.

 - Ну точно дурак! – фыркнула Татьяна. – И вдобавок пошляк!  - демонстративно отвернулась, небрежно добавив через плечо: - Вот посмеемся-то всей группой, когда наш препод тебя раскусит.

…Поезд то мчался, то полз, то сутками простаивал, мобилизованные томились скукой ожидания, которую не могли развеять картишки, самогон и байки-прибаутки. Бегали на станцию за кипятком, пирожками и кедровыми орешками, пытались затащить в вагон вокзальных куртизанок, задирали местных обитателей, старожилов, новоселов и бывших каторжников, и служивых чужих частей, порой вдруг вспыхивали и так же вдруг гасли драчки, трубку мира заменяла чарка. Конечным пунктом стал Иркутск. Здесь Аркадия, прикрепленного к одной из войсковых частей, что расквартированы в Прибайкалье, ожидала внезапная, как снег в августе или гроза в феврале, встреча со старым приятелем. Он в очередной раз прибыл на вокзал, чтобы выяснить судьбу груза – новенькой амуниции, направленной из Омска на адрес их полка и то ли застрявшей, то ли вовсе затерявшейся в дороге. Вдруг за спиной раздался полузабытый голос с милым славянским акцентом:

- Пан Ревлин… прошу покорно, товарищ Ревлин. Как говорят русские – какими судьбами здесь?

- Ярослав! – Ревлин, как бравый вояка, желающий продемонстрировать свою выправку, резко развернулся. – А ты-то какими судьбами здесь в России?

Перед ним стоял давний чешский друг, все такой же бодрый, улыбчивый, гладко выбритый, с хитрым прищуром лукавых и добрых глаз.

- Война, плен, опять война, служба, - сказал, как выстрелил. – Теперь опять пресса. Издаю газеты на разных языках. Даже на монгольском!

- Когда выучить-то успел? – друзья крепко обнялись.

- Так я кроме «санбайнуу» и пары ругательств по-монгольски, как это говорят… ни бум-бум. В редакции товарищи трудятся, которые владеют языком. Еще на немецком и мадьярском выпускаю газеты, для бывших военнопленных. Работы много. Привычной работы.

Ярослав говорил без умолку, порой смешно коверкал русские слова, ставя ударения по-чешски на первый слог. Он отвел своего старого друга в привокзальный кабачок, где, как бывало в Праге, они взяли по кружке пива.

- Моча кобылицы, - Ярослав тянул кислое и мутное местное пивко сквозь зубы. – То ли дело у Флеков, помнишь, дружок?

Аркадий поддакивал, а Ярослав, сделав через силу очередной глоток, рассказывал о том, как служил комендантом в уральском городке, как военные вихри занесли его сюда, на берега загадочного Байкала.

- Сейчас на повестке дня ваша русская задача – собрать под красное знамя всю Азию-косоглазию. А мы, - он ткнул себя пальцем в лацкан потертого пиджачишки, - поднимем Европу.

Ревлин вежливо кивал. Ему не по душе были все эти пролетарские катавасии с разжиганием мирового пожара. Тем паче, что хворостом для костра должна была стать его многострадальная Родина. Он лишь хмыкал, ковыряясь в копченом омуле. Ярослав тем временем делился творческими планами. Он запечатлелся в памяти Аркадия бойким журналистом и язвительным сатириком. Да что там говорить, если сам Аркадий стал героем одного из фельетонов. Гостивший в Праге российский подданный по наивности вступил в конфликт с австро-венгерским законом и незадачливого русского на несколько месяцев приютил в одной из своих камер знаменитый Панкрац.

Неожиданно воспоминания Аркадия, в задумчивости смаковавшего никудышное пиво (давненько не пил, потому и не привередничал как чех-гурман) нарушил его старый друг:

- Да ты, братец, я вижу, совсем скис, как это пиво! Тебя что-то гнетет? – малознакомое русское слово он произнес по-богемски, с ударением на первом «е». – Ты что-то мало о себе рассказываешь? Поделись печалями.

- Возьми у меня интервью, - через силу улыбнулся Аркадий. – Ты же это любишь и умеешь, верно?

И, не дожидаясь вопросов бывалого репортера, Аркадий рассказал обо всем, что стряслось с ним – от кончины матери до «уплотнения» и мобилизации.

- Ты попал в жернова истории, братец, - делано развел руками Ярослав. – Точь-в-точь как мой персонаж. Я книгу задумал, о солдате, которого вот так же насильно обрили, поставили под ружье…

- Я не воин, я заведую снабжением, - беседа стала угнетать Аркадия.

- Что ж, у каждого своя функция. Это как у винтовки: кому служить стволом, кому казенной частью… или по казенной части, кому прикладом, а кому ружейной смазкой.

- А ты теперь кто? – устало выдохнул Аркадий.

- Я… я все пишу, - Ярослав отодвинул кружку. – Описываю.

- А я иногда на скрипке… - Аркадий тоже отставил кружку. – Как в былые годы, помнишь? Да публики нет. Кому услаждать слух? Самому себе? Так прискучит же! Пьяным солдатам? Бабам на перроне, что лесной ягодой торгуют? Вокзальным собакам?

- Народу! – Ярослав поднял вверх блестящий от жира палец. – Неси свет во мрак, звук в глушь, слово в немоту… Извини, что заговорил так цветисто.

- Ты же писатель, - Аркадий снова потянулся к кружке. Разговор друзей явно не клеился. Их пути давно разошлись, как стальные рельсы: эти – на Харбин, те – в сторону Благовещенска. Но когда, в каком пункте? Они могли только вспоминать общее прошлое, а общего настоящего у них не было, и быть уже не могло. Ярослав был весь в гуще новой жизни, Аркадия вынудили в нее погрузиться приказом за номером… Он служил насколько мог добросовестно, без верноподданнического усердия и подобострастия, но и не отлынивая от решения порученных ему командованием задач. Однако душа его была безнадежно далека от этой гнусаво-крикливой, назойливо-требовательной, бесцеремонно-прилипчивой «новой жизни» большевиков.

- А я скоро к себе на родину вернусь, - проговорил Ярослав, тоже ощутивший тонким чутьем литератора, что разговор больше не клеится.

- В Богемию? – почти безразличным тоном задал уточняющий вопрос Аркадий, хотя ответ, конечно же, знал.

- В Чехословакию, - поправил Гашек. – Мы ведь теперь независимое государство! Только б власть отобрать у буржуазии – и станет уже подлинно  свободным. Ты как думаешь?

- Отбирайте… - равнодушно бросил Ревлин.

- В тебе говорит социальная обида… - начал писатель, но их безнадежно рассыпавшийся на отдельные мало связанные друг с другом реплики диалог прервал вестовой – молодой красноармеец, вошедший в зал и, завидев Аркадия, поспешивший к нему.

- Товарищ Ревлин, вас командир вызывает срочно! – боец был румян, как начавшая созревать земляника или розовый закат, уже разлившийся над городом. В его взгляде Аркадий заметил легкую укоризну: в части дел невпроворот, а он тут пиво распивает, ох, и достанется ему от начальства.

- Извини, дела, - Ревлин встал из-за стола и как-то почти машинально протянул руку старому другу. И Ярослав привстал – их пропахшие байкальским омулем ладони сцепились на мгновенье – и разошлись как расцепленные вагоны. – Может, еще свидимся когда?

- Надеюсь, - вздохнул Ярослав. Их руки вернулись в исходное положение, а взоры встретились – в них читались одинаковые досада и разочарование: не такой должна быть встреча старых друзей!

Командир нервно расхаживал по комнате реквизированного буржуйского особняка, скрипя сапогами и хрустя пальцами, сомкнутыми в замок – он любил это. Скрип-хруст, хруст-скрип.

- Скоро эшелон прибывает, а этот где-то пропадает, в кабаках сидит, - ворчал он, и желваки угрожающе шевелились на желтом, желчном лице. И в его возмущенном голосе явственно слышалось: «Да что с него возьмешь, купчика старорежимного, никакого понятия о воинской дисциплине…»

- Виноват, - понурился Аркадий. – Встретил старого приятеля…

- У меня вот полгорода в приятелях, а я, между прочем, на службе, - командир сверкнул глазами, словно две спички вспыхнули и погасли за стеклами очков. – Немедленно собирайтесь – и назад на вокзал! Только без хождений в пивную. Узнаю – арестую!

Он тяжело опустился на грубо сколоченный стул, и тот пронзительно заскрипел всеми своими толстыми деревянными ребрами. А Аркадию предстояли привычные снабженческие хлопоты. Уже под вечер он явился пред очи командира, доложился по форме.

Красный офицер тяжело дышал, из легких прорывались хрипы-посвисты; говорили, что это – следствие отравления газами на германском фронте. На столе перед ним лежала аккуратная стопка бумаг, высилась настольная лампа, напоминавшая голову кобры или другой ядовитой гадины, раздумывающей – то ли просто угрожающе пошипеть на человека, то ли сделать смертоносный бросок, впрыснуть яд в жилы дерзнувшего потревожить змею. Довершал нехитрый натюрморт стакан в металлическом подстаканнике, из которого по кабинету распространялся запах какой-то экзотической сибирской травки.

- Садись, - указал рукой на второй стул, потертый и продавленный, командир (в неофициальной обстановке он иногда переходил на «ты»). – Угощайся, парень! Знаешь, что такое «саган-дайля»?

Аркадий сел и отрицательно помотал головой:

- Что-то восточное?

- Точно восточное! Травка такая байкальская, от всех недугов, - больные легкие опять издали хрип. – Чайник с кипятком – вон там, на подоконнике, с заваркой – на тумбочке, стаканы – в буфете. Извини, что чай пустой… - голос его незаметно изменился, из требовательного командирского стал каким-то совсем уж обывательским, усталым, небрежным, как и движения.

Когда Аркадий наполнил свой стакан, командир неожиданно вынул из кармана комок телеграфной ленты, разгладил ее, непослушную, норовящую вновь свиться и поднял на Ревлина серые, как ненастное небо, глаза:

- Тут… Я не хотел вручить тебе это днем… Ну, чтобы не пал духом, не раскис, когда надо всего себя отмобилизовать. Отложил на вечер… Мужайся, твой отец погиб… Телеграмма пришла из твоего города, - он снова попытался разгладить упрямую ленту.

Ревлин поперхнулся травяным чаем, закашлялся, ложка глухо стукнулась о стол, выпав из задрожавшей вдруг руки. Лента крутилась и прыгала в его ладонях, буквы плясали дикий танец. «Стал жертвой бандитизма тчк». Уже позднее от друзей семьи Аркадий узнает обстоятельства гибели. Грабителей привлекли костюм-тройка, серебряные часы с цепочкой, которые Самсон Ревлин извлек в ответ на вопрос: «сколько часов?», прозвучавший как классическое «дай закурить». «Часы у меня одни, а времени – без четверти девять», - были последние слова отца. Затем – страшный удар по голове: убийцы очень не хотели марать кровью хороший, хотя и несколько потертый, костюм «буржуя». Не получилось – кровь запачкала пиджак. Обо всем этом преступники рассказывали, как о чем-то рядовом, обыденном, заурядном: их задержали спустя два дня после очередного нападения.

- Прими мои соболезнования, - вздохнул командир. – Извини, но отпустить тебя на родину не могу: дел по твоей части невпроворот, да и сам знаешь, лучше меня, как поезда ныне ходят. К похоронам все одно не поспеешь, так что как-нибудь в следующий раз, приедешь отцову могилу навестить.

Кабинет, где происходил разговор, вдруг покачнулся, словно это была каюта корабля, рассекающего байкальские волны, в ушах зашумело, как на Ангаре в ненастную погоду. Он инстинктивно вцепился в край стола, дабы не упасть.

- Разрешите идти… - только и смог просипеть чужим голосом. «Конечно, конечно», - скороговоркой бормотал командир.

Наверное, именно это страшное известие стало первым шагом к погружению в безмолвие. А то, что случилось пару лет спустя, было лишь последней каплей, последним роковым толчком…

Концерт начался – и волшебство музыки разрушило чары безмолвия, пусть и на время. Фольклорный ансамбль наяривал на балалайках, ложкари четко выстукивали ритм, солист старательно выводил слова про «Север-батюшку» и «Студеное море». Партийная публика откровенно скучала. Некоторые периодически отлучались: то ли позвонить по телефону, то ли по естественной потребности. Лицо Аркадия Самсоновича озарила улыбка: ребята старались, играли на совесть, такие нигде не ударят лицом в грязь – хоть в Большой Кремлевский их пошли, не уронят чести училища и родной области. Не зря их заставляют «пахать» на своих инструментах до седьмого пота, до онемения пальцев, до дурноты и головокружения. А как же иначе?

Солдат ведь тоже муштруют на плацу, и спортсменов мучают тренировками, и режиссер на съемочной площадке или театральных подмостках заставляет артистов выкладываться на все сто, мучая дублями и репетициями. Тяжело в учении – это не только про суворовских богатырей сказано. Не подвели наши балалаечники, выдали на пять с плюсом. А еще впереди – флейта, виолончель, скрипка, пианино, ударные… Держитесь ребята, не посрамите чести своей альма матер…

Друзья Матвея изредка бросали взгляды на препода.

- По лицу видно – все слышит, до последней ноты, - шепнул Вадим на ухо Роману. – Ох, проспорит наш Матвейка, как пить дать!

- И пить нам проставится! – хихикнул Роман, слишком громко – на него тотчас зашикали: тут концерт для высоких товарищей, а он про выпивку!

…Военная стезя занесла Аркадия еще дальше на восток. Теперь вместо славного сибирского города с купеческими теремками была рядовая железнодорожная станция, вместо колючего одеяла тайги, наброшенного на болотистую землю – степь да степь кругом, дикие степи Забайкалья, где золото роют в горах (горы синели на горизонте), вместо разномастных русских физиономий с разношерстными шевелюрами-бородами, разноцветными глазами и разнокалиберными носами с редкими вкраплениями чего-нибудь специфически местного, тунгусо-остяцкого – похожие друг на друга как две капли бурятские лица: широкие, плосконосые, узкоглазые, темноволосые. Между бурятами и монголами попадались китайцы: в отличие от кряжистых, медлительных и немногословных  батыров бойкие, юркие, худощавые, говорливые, торгующие всем на свете.

Станционную скуку Аркадий иногда разгонял скрипичной музыкой, вызывавшей непонимание у красноармейцев и их начальников: вот ведь чудак, занесло тебя в степи с эдакой буржуазной забавой. Иные, однако, прислушивались и даже пытались насвистывать услышанные мелодии, и в их разбойничьем посвисте сквозь прорехи в зубах с трудом, но можно было узнать шедевры великих композиторов. В тот год Красная Армия готовилась к наступлению: предстояло шагать по долинам и по взгорьям, к самому берегу Великого океана, расширяя республику трудящихся до границ рухнувшей царской империи. Большевики собирались с силами, подтягивали войска, поэтому работу снабженца существенно скоро прибавилось: пришлось отложить скрипку и смычок, каждодневно, беспрестанно звонить, посылать и получать телеграммы, кричать, ругаться, грозить карами ревтрибунала, упрашивать, умолять, хитрить, ловчить, проявлять принципиальность и неуступчивость, идти на уступки, не досыпать, обедать на ходу и ужинать за полночь, воевать не с белогвардейцами, а с неразберихой, сутолокой, волокитой, бесхозяйственностью и наплевательством… Работа нервная, неблагодарная, выматывающая…

- Где груз? – бывший матрос Борзуков, а ныне какой-то там особо-чрезвычайный уполномоченный, когда кричал, разбрызгивал вокруг желтую от никотина слюну. Вылетев из рта, самокрутка прилипла к рукаву, карие глаза бешено вращались. – Я спрашиваю, где груз, который еще вчера должен был прийти?!

- Застрял где-то в дороге… - Ревлин отшатнулся, машинально заслоняясь рукавом от брызжущих слюней. – Я по телеграфу запрашивал…

- Кого ты там запрашивал?! – орал маленький начальник. – Звони вот сейчас немедленно! – и он ткнул пальцем в телефонный аппарат, стоявший между письменным прибором и пишущей машинкой.

- Так телефон не работает, - Аркадий отступил еще на шаг под напором не в меру раскомиссарившегося Борзукова. – Человека послали на линию выяснить: может, провод порвался, может, бандиты какие перерезали его…

- Звони!!! – неистовствовал матрос. – Сам ты с бандитами заодно, буржуйская контра! Немедленно, на моих глазах звони в Сретенск! Живо!

Аркадий снял трубку, поднес к уху – полная тишина, какая, наверно, сопровождает жизнь глухих. Протянул ее крикуну: убедись, мол.

- Ты… ты… - захлебывался от ярости тот. – Ты – дири-вери-сант, сам телефон нарочно испортил, чтобы дозвониться нельзя было. Ты в сговоре с этими… - он не договорил, кто именно «эти», а выхватил их кармана мятой тужурки всегда заряженный пистолет, навел его на Ревлина.

- Как собаку тебя, прямо здесь же тут же! – Его осатаневшие глаза рыскали по бледному лицу Аркадия. – Агент! В тыл к нам заброшен, чтоб вредить!

Внезапно прогремел выстрел: то ли случайно палец нажал на курок, то ли решил напугать «агента». Сердце в груди Аркадия подпрыгнуло, как мячик… - и безмолвие обрушилось на него, все звуки разом улетучились: и гуденье  мухи, и шум голосов, доносящийся из раскрытого окна, и крики «особо-чрезвычайного по надзору за снабжением» – Аркадий не слышал ни слова, только наблюдал, как гримасы сменяют друг друга на лице распоясавшегося «героя революции» да прыгает револьвер в его руке.

Дверь беззвучно (для Аркадия, конечно) растворилась, через порог шагнул комиссар их полка. Он тоже что-то громко кричал – но уже бывшему матросу, грозил ему кулаком и, надо полагать, ревтрибуналом, а тот, быстро убрав оружие, размахивал руками и тщетно пытался что-то доказывать. И тут внезапно у Аркадия прорезался слух. Где-то рядом вдруг заиграл патефон, изящно грассировал Вертинский под аккомпанемент рояля:

- В синем и далеком океане,
Где-то возле Огненной земли…

- Еще одно такое безобразие, и никакое заступничество тебя не спасет, Борзуков. Сейчас не восемнадцатый год! Любая попытка самосуда…

- Контра это! А я – матрос-черноморец, между прочим! И я этого саботажа так не оставлю!

- «Матрос» он! «Черноморец» он! На шаланде от мобилизации укрывался. От тебя за версту аракой да ханжой разит, и куришь, небось, дурман китайский! – Комиссар протянул руку и брезгливо сковырнул прилипшую к тужурке самокрутку. – На кого ты похож? Не боец Красной Армии – анархист недобитый! Еще хоть разок не то что выстрелишь, повысишь голос на товарища – я тебя самого из этого револьвера! – Речь комиссара была не столь громогласной, как у «краснофлотца с шаланды», зато весомой и внушительной, так что гроза военспецов и иных непролетарских элементов Борзуков быстро сник и на все комиссарские тирады лишь дергал головой, изредка цедя сквозь редкие зубы: «Допустил оплошность, исправлюсь…»  А из окна доносилась очередная ариетка.

- Вы работайте, Аркадий Самсонович, - непривычно мягко произнес комиссар, обращаясь к нему. – Товарищ проявил нетоварищеское отношение, но вы должны понять: он вторую ночь на ногах, на нервах, без сна и отдыха. Тут немудрено и сорваться.

Умолк патефон – и Аркадий снова погрузился в омут безмолвия. Комиссар еще что-то сказал, Ревлин машинально кивнул, потом комиссар толкнул в спину бывшего матроса, который, уходя, бросил испепеляющий взгляд на Ревлина. Он остался один среди полного беззвучия, только далекий равномерный шум, в котором не разобрать было ни звука. Словно уши так прочно заткнули ватой, что хоть из пушки пали – не расслышишь.

«Служу в глуши среди глуши», - Аркадий пробовал сочинить стихотворение о своей беде. Но строчки не клеились, рифмы не шли. В тот же день он направился к доктору. Жестами объяснил, что с ним стряслось. Полковой врач внимательно осмотрел уши. «Перепонки целы, никаких нагноений, опухлостей, слуховых пробок…» Ничего не осталось, как развести руками: его бы в больницу, в губернский город.

Но отпускать неслышащего Ревлина не решились: дел по горло в преддверии грядущего наступления. Командование наловчилось общаться с ним через записки. То же самое касалось телефонных переговоров (кстати, обрыв на линии восстановили через час после рокового происшествия, а долгожданный состав прикатил вечером): за Ревлина разговаривал боец, одной рукой держа трубку, другой строча записку. Разговоры затягивались, на том конце многоверстного провода нервничали, ругались, но что поделаешь. Заменить Аркадия было некем.

Однажды он машинально взялся за скрипку. «Я ж глухой, зачем это я», - вспомнил он, уже касаясь смычком струн. И – вот ведь чудо! – звуки окружающего мира ворвались в его мозг: лязг вагонов, солдатская брань, крики торговок «пирожки с грибами, покупай, служивые!», даже чириканье воробьев и шелест листвы под налетевшим ветром. Он доиграл сюиту – и безмолвие снова поглотило его. «Канифоль нужна для смычка, - только подумал он. – Где бы раздобыть? Придется заказывать как бы для оркестра, хотя в полковом оркестре ни одного скрипача. Ладно, найду повод, придумаю. Для чего там она еще применяется?».

- А буржуй-то наш – симулянт отпетый. Будто бы глухой, а на скрипочке пиликает. Такого бы в расход, да командование не позволит! – ворчал «черноморец», привычно лузгая семечки.

- А он что твой глухарь или тетерев. Тот, когда токует, ничего не слышит, кроме себя, - усмехался мобилизованный чалдон-охотник. – Так и этот.

Канифоль он раздобыл. Объяснил: мол, требуется для спайки деталей, натирки ременных передач у машин и так далее. Теперь наряду с передачей приказаний и распоряжений через записки происходило и голосовое общение: Аркадий водил смычком, а командир при этом излагал то, что требовалось от зама по снабжению части. Под окном и за дверями толпились солдаты, оценивающе прищелкивали языками: «А хорошо, подлец, играет, от души! Это тебе, брат, не «Калинку» на балалайке – это настоящая Музыка, господская! Я когда в Нижнем у купца приказчиком работал, так у него сын тоже на скрипочке… Только тот, сынок купецкий, больше по ушам ездил, а этот, смотрите-ка, играет так, будто ангел на плече сидит и рукой его водит!»

Осенью полк перебросили еще дальше на восток – туда, где река с «любовным» названием, сделав очередной извив, устремляется к конечному пункту – океанскому заливу. Снова вокруг был лес, не такой, что в Сибири: ели и лиственницы здесь уживались с лианами, крестьяне, в основном русские староверы и украинцы-переселенцы, со страхом рассказывали о рыщущих в дебрях полосатых и пятнистых кошках, которые не прочь полакомится человечиной. Много тысячелетий назад наступление льдов и холодов оттеснило теплолюбивую флору и древнюю фауну из Сибири в этот уютный угол по берегам Амура и Уссури. И точно так же Красная Армия загнала в треугольник между океаном и двумя реками старую Россию, которая тщетно надеялась здесь самосохраниться, просто выжить, укрывшись от вездесущих большевиков. Часть, где нес службу Аркадий, стояла в резерве. Вокруг раскинулся величественный кайнозойский лес, в кронах деревьев кричали и пели незнакомые птицы, иные уже сбивались в стаи, готовясь к привычному путешествию на юг, к пальмовым рощам и бамбуковым зарослям Индокитая, малайским морям и дивным коралловым островкам, рассыпанным на лазурной глади.

В то утро Аркадий вместе с вооруженным красноармейцем отправились по ягоды. Фамилия бойца была Лютнев, что весьма позабавило: вот идут рядом лютня и скрипач. Красноармеец с винтовкой был придан Аркадию в подмогу вовсе не из опасения, что бывший буржуй перебежит на белую сторону: в окрестностях объявился тигр, успевший задрать двух крестьянских коровок.

Аркадий нес корзинку, красноармеец – вещмешок на плече, на другом висела винтовка. Они шли по осеннему лесу, и под ноги им падали оброненные суетливыми белками шишки. Ночью грянули первые заморозки, и опавшие листья были покрыты тончайшим белым пушком, белые разводы были заметны и на листьях-опахалах вездесущего папоротника, свисавшая с ветвей паутина точно так же белела, покрытая мелкими кристалликами – будто кто-то развесил на деревьях кружева. На зеленом фоне алели кровяными капельками ягоды красники или клоповки. Из нее варят прекрасное варенье, а вот в свежем виде ягода отдает клопами, отсюда и название. Их повар был хорошим спецом по вареньям, корзина и вещмешок быстро наполнялись.

В вышине раздалась звонкая птичья трель. Аркадий запрокинул голову:

- Кто это так заливается?

- Дрозд, наверно. Да ты не глу… - от неожиданности боец просыпал только что сорванные ягоды.

- Я чувствую только мелодии. Например, когда каркают вороны, не слышу, а вот если соловей выдаст коленца…

- Чудак же ты! – рассмеялся Лютнев.  – Думал, притворяешься, а вот оно, оказывается, как. – Он снял вещмешок, раскрыл, приготовившись наполнять его алой ягодой. Издали донеслись голоса крестьян, занимавшихся тем же самым делом – сбором красники. Они вышли в лес по ягоды, не боясь нарваться на голодного хищника.

- Тут, в лесах такой чудесный корень растет, - продолжал Лютнев. – Гольды, китайцы, корейцы все его собирают…

Дрозд или кто там услаждает слух в приамурских лесах, внезапно замолк – и продолжения фразы красноармейца Ревлин уже не слышал. Не услышал он и отчаянного крика мужика, бежавшего им навстречу, с широко раскрытыми глазами и разинутым ртом. Увидел только, как крестьянин вдруг резко остановился, на лице его застыло выражение удивления и досады, и он рухнул лицом в папоротник. Не слышал он и предостерегающего возгласа Пашки Лютнева, заметил только, как тот вскинул винтовку – и тут же завалился набок с расплывающимся багровым пятном на левом виске и стекающей по щеке струйкой – то ли слепня-кровососа прихлопнул, то ли невзначай ягоду краснику раздавил…

На поляну вышли три человека. Один – высокий, бородатый, в тигровой папахе, которую носили георгиевские кавалеры. Она резко контрастировала с городским макинтошем и домоткаными крестьянскими портами, которые были заправлены в сапоги. Второй носил фуражку с желтым околышем, деталь уссурийской казачьей формы, кожаную куртку, уже расползшуюся по швам и полинявшие штаны с лампасами, на ногах также были сапоги. Его молодое лицо было покрыто русой щетиной. Третий был облачен в мужицкий азям, из-под которого выглядывала матросская тельняшка, голову венчал лихо заломленный на затылок, как у первого парня на деревне, картуз, дополняли наряд офицерские брюки и широкие ботинки, не чищенные, наверное, неделю или две, под сломанным носом топорщились рыжие усы.

Первый держал в руке английскую винтовку, ствол которой был направлен на Аркадия, второй тоже держал его на мушке, только вооружен был обрезом охотничьего ружья, третий угрожающе поднял саблю, на поясе у него болтался револьвер в кобуре. Первый и третий что-то говорили ему, причем последний жестикулировал саблей, сшибая листья папоротника.

Ревлин, поняв, что дальнейшее молчание может стоить ему жизни, неестественно громко и резко, как это обычно свойственно потерявшим слух людям, прокричал:

- Я глухой, совсем ничего не слышу!

Второй, молчавший, сделал жест обрезом снизу вверх. Аркадий мгновенно сообразил, что от него требуется, и поднял руки.

Тот же второй, в казачьей фуражке и штатской куртке, поманил его за собой.

Первый обшарил карманы убитого красноармейца, с удовольствием продемонстрировав двум другим бандитам кисет с махоркой. Второй, сделав пару шагов по направлению к Аркадию, продолжал держать его на мушке. В это время третий с проворством бывалого вора выворачивал карманы шинели Ревлина, воткнув шашку в землю.

Снова запела незнакомая птица, прорезался слух. Однако Аркадий не подал виду, сообразив, что бандиты сочтут его обманщиком и попросту пристрелят как того крестьянина и Лютнева. На мужика, кстати, его убийцы даже не взглянули, решив, видимо, что все равно нечем поживиться.

- Ведем этого глухого к Спящему, - второй, похоже, был главным в этой тройке. – Он решит, что с ним делать. Может, в овраг велит отвести и порешить, может, в лесу к елке привяжет, тигру на корм, а, может, в отряд возьмет – хотя, какой с такого толк?

- Если краснюкам служит, значит, толк в ем есть, – третий закончил шмон, похлопал в ладоши, стряхивая налипшие на них крошки от сухарей (Аркадий привык носить сухари в карманах). – Видно, важная птица.

- Поторговаться можно с большевиками. Наших двое в уездном городе под арестом… - первый тоже завершил исследование карманов убитого Лютнева.

Птица смолкла. Третий саблей ударил плашмя по спине Аркадия – вперед!

Они шли, сворачивая с одной лесной тропинки на другую. Мертвая тишина стояла кругом. Беззвучно перебежал дорогу олень, так же беззвучно бандит пальнул ему вслед из обреза. Беззвучно трещали ветки, шуршала под ногами желтая хвоя, хрустели раздавленные шишки и маньчжурские орехи, беззвучно кричал и стучал дятел… «Не есть ли эта тишина предвестие другой – могильной?» - думал Ревлин, переступая через замшелый ствол тополя или пихты, продираясь сквозь колючий кустарник, обступивший едва заметную звериную тропку. Наконец, они выбрались на большую поляну, бывшую вырубку, судя по многочисленным полусгнившим пенькам. В конце ее высилась добротная бревенчатая изба, из печной трубы курился дымок. У входа старый гольд в треухе и облезлом тулупчике не по сезону рубил дрова.

Из-за угла избы неожиданно бесшумно (не только для Аркадия, но и для захвативших его бандитов) вынырнули двое вооруженных ружьями и винтовками угрюмых парней, третий вышел на крыльцо.

- Кого взяли? – он вперил взор в лицо Аркадия.

- Большевика глухого, - ответил бандит с саблей. Для Ревлина вокруг по-прежнему царила тишина, лишь разбойный люд шевелил губами да взмахивал руками в такт неслышимым им словам. Его опять огрели шашкой по спине – шагай к атаману! Абориген широко улыбнулся щербатым ртом, поднес лезвие топора к своей шее – мол, знай, что тебя ожидает! На него прикрикнул бандит в тигровой папахе. «Наверное, сказал: «На себе не показывай, дурак!» - догадался Аркадий.

В сенях пахло портянками, овчиной, плесенью, щами, тухлой рыбой – едва ли не всем, что есть на белом свете кислого. Пыль, паутина, нагромождение всевозможных предметов: от стволов и сабель до плотницкого инструмента, бочек, кадок и корзин. Свет падал в сени из проема входной двери и из горницы, откуда донеслась птичья трель. И опять вернулся слух!

Стены здесь были увешаны пулеметными лентами, с патронами и без них, на полках, где впору стоять горшкам и крынкам, располагались ручные гранаты.

В углу, в плетеной из ивовых прутьев самодельной клетке. На жердочке мелодично насвистывала птичка, окрасом похожая на чижа с белыми пушистыми ободками вокруг глаз – белоглазка, догадался Аркадий. Вторая внизу клевала зернышки. А посреди комнаты у грубо сколоченного стола в кресле дремал или спал человек. Большие, набрякшие веки скрывали глаза, над ними нависали как два мохнатых карниза кустистые брови пшеничного цвета, на голове торчали редкие прядки. Лицо было мясистым, щекастым и рыхлым, уши торчали, как у насторожившейся гончей. Одет он был, как и бойцы, приведшие Ревлина, в жуткую мешанину из потрепанного офицерского мундира, пиджачных брюк, на шее был небрежно повязан то ли галстук, то ли шейный платок.

- Я не сплю, я все слышу. То есть немного сплю и при этом слышу, - проскрипел, как несмазанное колесо или дверь человек, который, несомненно, командовал всем этим сбродом. – Кто ты есть, парень?

- Он глухой, - обладатель ружейного обреза подтолкнул Аркадия вперед, а тот, что с винтовкой, показал пальцами на свои уши и замотал головой. Из-под век сверкнули темные глаза – и вправду, не спит.

- Я в документ егонный заглянул, фамилие Ревлин, имя Аркадий. Похоже, из евреев, у их такие фамилии, - тот, что обыскивал Аркадия, рассмеялся.

- Крещеный я, - невольно выпалил пленник.

- Крестись, не крестись, а что в младенчестве обрезано, уже не отрастет, - хохотнул человек с саблей.

- У меня и отец покойный крещеный, Самсон Осипович! – с вызовом сказал Ревлин и только тут осознал свою ошибку, быть может, непоправимую: сейчас эти бандиты сочтут, что их пленник только прикидывается глухим…

И точно: главарь широко раскрыл глаза и повернулся к Ревлину. Выражение его лица не предвещало ничего хорошего. Он шумно вдохнул спертый, пыльный воздух волосатыми ноздрями, шмыгнул широким носом, чихнул.

- Вот тебе и глухой! – за спиной присвистнул человек с винтовкой.

- Негоже обманывать, ох, негоже. Тем паче на войне, - выдохнул с хрипом главарь банды. – Ты ж своей глупой хитростью смертный приговор себе подписал. У меня десяток вот таких хитрецов в кедровнике закопаны! Кто хочет обмануть Петра Прохоровича Седелина, тот не жилец!

У Аркадия подкашивались ноги, страх держал за глотку, мешая говорить. А белоглазка все пела или говорила что-то на своем птичьем наречии.

- Я слышу только музыку: скрипку, рояль, полковой оркестр, когда заиграет, песни из патефона, и еще пение птиц. А все остальное… Сейчас эта птичка замолкнет – и я опять ничего не расслышу.

- А хорошая птичка, - задумчиво произнес главарь. – Они ведь друг без друга никак, до самой смерти вдвоем. Один умрет – и второй сразу за ним последует. Это как неделю назад мы в деревню прискакали. Вижу, баба на коня вскочила – и пулей полетела, видать, в соседнее село, большевиков звать. Ну, мы ей пулю вслед, наповал. Ленька – стрелок меткий, - он указал на бандита с винтовкой. – Муж ее выбежал из сельсовета. Увидел, что жена его бездыханная лежит, бросился к ней, проверил – не дышит. А потом наган себе к сердцу приставил и выстрелил. Ребра вдребезги, сердце – в кровавые ошметки, в груди - дыра. Вот это любовь была! Так и эти пташки. А теперь расскажи-ка нам, пока птица поет, как ты оглох. Ведь не с рождения ты такой, раз музыку слышишь. А я тем временем решу, как с тобой быть.

Ревлин набрал воздуха в легкие, готовясь рассказать о своей горемычной судьбе… и тут птичка, как назло, замолчала, а Аркадий в очередной раз погрузился в омут безмолвия. Сообразив, как выйти из создавшейся ситуации, он показал пальцем на клетку, потом, как тот бандит, на свои уши.

Начинавший уже клевать носом Седелин встрепенулся и послал бойца с шашкой за граммофоном. Тот быстро вернулся из сеней, водрузил аппарат на стол, сдвинув посуду и медный, в потеках воска подсвечник, покрутил ручку.

- Из-за острова на стрежень… - богатырский шаляпинский бас ворвался в уши Аркадия.

- Пока он поет, ты говори, - командирским голосом рыкнул Седелин. – А я, между прочим, на его концерте бывал, до войны еще.

Пока голос великого певца, вырываясь из помятой граммофонной трубы, сотрясал бревна избы как боевые трубы – стены Иерихона, грозя разрушить добротное строение, Аркадий пересказал все, что с ним случилось с момента «уплотнения» семьи Ревлиных до последнего дня. Он закончил, а через несколько секунд игла соскочила с пластинки – концерт окончен. Зато опять запела белоглазка.

- Умная птица. И деликатная, Пока Шаляпин поет, помалкивала, а вот опять… - Седелин тяжко вздохнул. – А ты знаешь, парень, у нас похожие с тобой истории. Слушай, пока амурский чижик поет. А перестанет петь – Шаляпина опять поставим. Или Яшу на балалайке заставлю.

Яша был одним из тех бойцов, кто вынырнул из-за угла избы: мрачный бородач, похожий на пирата из приключенческих книжек.

- Лучше уж Шаляпина, - Ревлин даже улыбнулся.

- Я тоже так думаю, - Седелин-Спящий против воли зевнул, перекрестил рот. – Было так. В шестнадцатом году я сражался в кавалерийском полку в Галиции. Вот там, - он указал на облезлый платяной шкаф в углу, - мой парадный мундир с тремя «Георгиями» за войну с германцами и австрияками. Ну, так, значит, послали наш отряд пройтись по австро-венгерским тылам, панику среди неприятеля навести, языка захватить.

Прогулялись мы лихо, склад со снарядами на воздух подняли, порубили-постреляли, офицера захватили. Я его поперек седла положил, связанного, кляп в рот – и обратно, до наших позиций галопом. Только окружили нас мадьяры. Двоих наших убили, офицера своего вызволили, а меня и остальных, кто в рейд по вражеским тылам ходил, поставили в ряд у забора, чтоб расстрелять. Злющие они были! Вечер стоит, солнце заходит. Уже изготовились, я молитву шепчу, а тут наша артиллерия грянула. Мадьяры врассыпную, но на прощанье по нам пальнуть-таки успели. Меня пуля миновала, а вот соратникам не повезло, убили их. Я-то среди мертвецов притаился, будто мертвый, до утра так пролежал. Они даже не закопали убитых, сели на коней – и прочь умчались из деревни. А утром наши в наступление пошли. До фронта было всего полверсты. Нашли меня, единственного живехонького и даже не раненого, только след от венгерской плетки на спине. Рады-радешеньки наши… А у меня в одну ночь почти все волосы повылезли. И с тех пор сонная хворь меня мучает. Я на коне сидя засыпал и из седла выпадал не раз, в караулы меня перестали наряжать – бесполезно, хоть полведра кофию выдуй, не помогает, все равно сон одолевает. Определили меня, георгиевского кавалера, в обоз, обидно до слез.

Я к доктору, а тот книжку листает про нервные недуги. Говорит, у вас от потрясения развилась нарколепсия, хворь такая хитрая и подлая. И с тех пор я каждый день, по сто раз на дню: то ныряю в сон, то обратно выныриваю. И никак с этим справиться не могу. Минуту сплю, сквозь сон слышу все, потом очнусь, бодрствую пять минут – и опять баю-бай, засыпай!

Так вот нас с тобой пуля миновала, да только жить от этого не легче. Ты не слышишь ничего, я на ходу дрыхну. Ты ведь на скрипке пиликаешь?

Ревлин кивнул в ответ.

- А я уж думал, большевики всех скрипачей и прочих музыкантов извели под корень, выгнали в Харбин да Париж. Извиняй, у нас скрипки нет, одна Яшкина балалайка, да и та расстроенная. (Яшка в ответ гыкнул). И у него тоже своя беда: после контузии заикается. Одно слово простое минуту тянет, будто жует, ждешь, когда выплюнет. Только когда запоет, заикание как рукой снимает.  А у тебя, значит, слух прорезается. Жаль, у тебя инструмент не с собой, а то бы послушал.

Аркадий стоял, держа в руке корзину, на четверть заполненную ягодами, которую бандиты разрешили ему забрать с собой – видимо, надеясь полакомиться после того, как решится судьба пленного.

С матицы избы спускалась тонкая нить паутинки, на конце которой маятником раскачивался паучок, перед самым носом Аркадия. Он хотел смахнуть паучка, но Седелин погрозил пальцем:

- Не трожь существо! Он тебе зла не сделал. Пусть себе ползает. Тварь полезная, мух ловит.

Так нелепо прозвучали эти слова в устах предводителя таежных разбойников, что Аркадий едва не улыбнулся, но благоразумно сдержался: человек, без жалости убивший десятки соотечественников, жалел паучка.

- Восьминогие не страшны, бойся двуногих врагов. И бей их, - тот же желтый, прокуренный, с длинным нечищеным ногтем палец Спящий наставительно поднял вверх.

Пела птица, тикали настенные часы, из угла бандитского обиталища наблюдали за происходящим лики святых, наверное, видевшие не одну кровавую сцену, разыгрывавшуюся в избе. Главарь кашлянул в кулак.

- Тебе повезло, что ко мне попал, - продолжил под «аккомпанемент» белоглазки Спящий. – Я ведь и добрым бываю, особливо к собратьям по беде. Счастье твое, что не к Губину в лапы угодил. Тот – истый губитель, душегубец. Это у меня по стенам пулеметные ленты растянуты, а у него – кишки человеческие! И на частоколе комиссарские головы торчат, воронье уже всю плоть с них расклевало, одни голые черепа скалятся. Был я у него как-то, увидел весь этот натюрморт – и стошнило меня. А он, мерзавец, смеется. Я подумал и решил отпустить тебя, болезного.

Бойцы зашумели, но главарь грохнул кулаком по столу. Испуганная птичка замолчала, и слов Спящего Аркадий уже не слышал. А говорил тот вот что:

- Сделаете этого глухого еще и слепым, глаза косынкой завяжите – и так доведете до дорожной развилки, где кривой телеграфный столб торчит, там ему повязку с глаз снимите и отпустите. Смотрите – чтоб вернулся к своим живым и невредимым, и одетым Я проверю, у меня глаза и уши повсюду!

Он встал, вышел из-за стола – и Аркадию бросились в глаза щегольские штиблеты: начищенные до зеркального блеска, без единой пылинки, так дисгармонирующие с окружающей грязью, пылью, паутиной, мятой, поношенной одеждой и грязными пальцами Спящего. Казалось, что, если приглядеться в кожаных черных «зеркальцах» увидишь того паучка.

- Прощай, скрипач, и больше мне не попадайся. В другой раз я тебя не помилую, - Спящий протянул Ревлину сухую, шершавую ладонь. – Вы там по дороге на амбу полосатого не нарвитесь, - бросил он своим.

- Так у нас оружие при себе, - небрежно бросил бандит с обрезом.

- Одного стрелка, вроде тебя, зверюга на той неделе загрыз, губинские сказывали. Сам вооружен был до зубов, а от тигриных зубов не спасся.

Корзину с ягодами у Аркадия отобрали – в порядке реквизиции, или контрибуции, или как там еще на военном языке именуется грабеж. Долго вели по лесу, помогая перешагивать через буреломы.  Наконец, в условленном месте сорвали повязку. Кто-то заливисто пел в кустах, и слух ненадолго вернулся к Ревлину.

- Давай, валяй к своим, краснопузый! Спящий тебя помиловал! А я бы запросто… - и человек с обрезом выразительно похлопал по стволу. – Скажи спасибо повстанцам за то, что к тебе по-доброму.

- Спасибо, - буркнул Аркадий и потопал по дороге. Путь показал бородач:

- Ту-ту-да. Вы-вы-выйдешь к сво-во-им!

Шел он долго, в полной тишине. В части его появление было воспринято как воскресение из мертвых. Никто не чаял увидеть Аркадия живым. Долго мурыжили чекисты: почему отпустили? Уж не завербован, не заслан ли? Но командование части поручилось за Аркадия.

Ему довелось играть на скрипке в занятом Красной Армией Владивостоке. За окном валил мокрый снег, принесенный циклоном с океана. Воины вполголоса переговаривались между собой:

- Говорят, музыкант-то глух как тетеря.

- Вот и посмотрим, так ли оно… То есть послушаем.

Аркадий старался на пределе сил. И наградой стали бурные аплодисменты зала… которых он уже не слышал. На следующее утро он поспешил к врачу.

Снег все так же валил. Туча, приплывшая из-за скалистого ожерелья Курил, из-за острова-рыбы, которую пока методично объедали японцы, обрушила на город очередную убойную дозу снега. Галоши чавкали в снежной каше, как ребенок, уписывающий за обе щеки нелюбимую манку, потому что кто первым все съест – тому игрушка в подарок. Вот и Аркадий так же быстро семенил по улицам «города нашенского», рискуя поскользнуться и растянуться на мостовой. К счастью, обошлось.

Доктор озабоченно оглядел его.

- Это у вас нервное, молодой человек. Бывает истерическая слепота, истерическая глухота, даже истерические параличи.

- Она когда-нибудь кончится? – почти прокричал Аркадий.

- Как знать… быть может, - доктор разводил руками, словно расписывался в полнейшем бессилии. – Случай у вас уж больно необычный: слух ваш воспринимает только гармонию, лад, так?

Аркадий кивнул. Разговор их происходил под грампластинку: пока тенор пел арию, Ревлин мог слышать и отвечать на вопросы врача.

… Матвей нервно переминался с ноги на ногу. Вот сейчас ведущий объявит его, он выйдет и… Его группа училась премудростям скрипичного искусства у другого преподавателя. Со свойственным юности скепсисом они не верили рассказам ребят из параллельной группы о всеслышащем глухом преподе.

«Он читает по рукам, а я повернусь так, что не заметит. Или нет: как только он глаза прикроет, тут же и выдам не ту ноту. И пусть парни пивом поят!» - Матвей из-за занавеса глядел в зал. О чем-то шептались два важных чина – то ли обкомовцы, то ли горкомовцы. Кто-то зевал. Вот суетливо протиснулся во второй ряд чиновник с папочкой, раскрыл перед начальником: распишитесь, пожалуйста… Тот бросил на него недовольный взгляд: нашел, когда отвлекать, со сцены вон как проникновенно поют о комсомоле, а ты…

Вот другой начальник выскользнул из зала – то ли позвонить, то ли по нужде. Краем глаза он приметил, что Аркадий Самсонович старательно прислушивается… или нет, показалось. Может, по губам песню читает?

…Судьба забросила Аркадия с Дальнего Востока по нитям стальных дорог на ближний Север. Он оказался в городе, где все было деревянным – и дома, и тротуары, а кое-где и мостовые. Здесь стучали топоры в тайге, визжали пилорамы, и суда-лесовозы, груженые «зеленым золотом», уходили на запад.

Северный ветер приносил запахи моря, склизких водорослей, рыбы и все той же мокрой древесины. В городе было всего несколько каменных строений, в них обосновались советские учреждения. Он был без гроша в кармане, без крыши над головой, без протекции, вообще без друзей и просто знакомых.

В оркестре, куда пришел безработный скрипач, на него смотрели с недоумением: не только глухой, а еще и сумасшедший. Из имущества – одна скрипка да одежка без смены. «Ну-ка, сыграй нам…» И он вдохновенно заиграл. «Идет! - сказал директор. – Наш-то скрипач намедни опять запил, пришлось уволить. Беру!»

И Аркадий заиграл – самозабвенно, вкладывая все богатства своей души в каждое исполняемое произведение. Он стал подрабатывать в кинематографе: глухой озвучивал «великого немого». Их оркестр скоро стал выезжать на городские окраины. Он видел, как трудяги с лесозаводов, с опилками в волосах и запутавшейся в бороде стружкой, хлопали в мозолистые ладони, видел – и не слышал оваций людей, быть может, впервые внимавших голосу скрипки. Потом их оркестр стал гастролировать в области. Особенно запомнилось Аркадию сольное выступление в деревенском клубе на берегу студеного моря. За окнами дышала холодом и сыростью осенняя мгла, луч маяка выхватывал из тьмы тяжелые волны, увенчанные белыми барашками пены, в трубах утробно завывал ветер-сивер, волны набегали на каменистый берег и грохотали – и даже сквозь бревенчатые стены бывшей церкви, превращенной в клуб, прорывался глухой рокот батюшки-океана. А в зале пела скрипка – и оттаивали подмороженные в путинах и зверобойках души поморов – статных, суровых, немногословных, насквозь пропитанных рыбьим духом, казалось, совсем чуждых культуре больших городов.

- Порато баско! («Очень красиво!») – вдруг прокричал кто-то из зала, перекрывая нежную мелодию скрипки. На него зашикали. Но через секунду уже из разных концов зала донеслось отчетливо: «Баско!» «Порато баско!» - эти эмоциональные вспышки, казалось, напрочь опровергали расхожее мнение о хладнокровии северян. Вскочил завклубом: «Товарищи рыбаки! Не нарушайте порядок на концерте. Вот когда музыкант закончит, тогда…» И музыкант заиграл – еще проникновеннее, потом яростнее, классическая мелодия взлетела, пронеслась под сводами вчерашнего храма…  - и на этой ноте оборвалась. Концерт окончен! Зал взорвался аплодисментами и криками, но Аркадий не слышал их, как не слышал и шум морских волн.

В молодости Ревлин сам пробовал писать музыку для скрипки. Из дюжины собственных творений память удержала лишь одно. Тогда, зимой семнадцатого он проснулся среди ночи, морозной и вьюжной, какая-то сила подбросила его на постели, заставила встать и, в одной пижаме и панталонах усесться за стол и писать, писать, перечеркивать и вновь писать. Рискуя разбудить родителей, он схватил скрипку и, подойдя к окну в морозных «изразцах», начал играть. Мрачная музыка Эриха Занна, описанная Лавкрафтом, показалась бы детским лепетом перед грозной и зловещей мелодией, которую выводил смычок Аркадия Ревлина, За окном так же вот завывал ветер.

Наутро отец огорошил его известием:

- Государь-то наш взял да и отрекся от престола!

От неожиданности скрипка едва не выскользнула из рук сонного Аркадия.

Однажды он решил сыграть свой «Февральский» этюд одному профессиональному композитору, с которым свела его судьба в северном городе. Тот послушал, насупился: «Уж больно ты грустен, как я погляжу. Я бы даже сказал – мрачен. К написанию побудила какая-то личная трагедия?».

- Это было написано мной о падении самодержавия, старого режима.

- Почему-то мне кажется, что вы этому режиму в тот момент сочувствовали.

С той поры Ревлин не рискнул где-либо воспроизвести свое произведение.

Он все так же играл в заводских и колхозных клубах, на рыболовецких судах, стоящих на приколе в порту, обычно в составе оркестра, иногда его скрипка звучала на праздничных концертах, посвященных очередной красной дате, годовщине исторического события. Он нашел в этом северном городе свою вторую половинку. В квартире (он поселился в одном из домов на набережной – в городе начало мало-помалу развиваться каменное жилищное строительство), и с утра до вечера в ней не умолкало радио: скрипичные и фортепианные концерты, симфонии, оперы, бодрые марши и задушевная лирика. Когда по радио музыку сменяли речи вождей или последние известия, жена включала радиолу. Так они и разговаривали, исключительно под музыку. В самом деле, не обмениваться же им каждый день записочками.

Он шел по проспекту, не слыша шума автомобилей, рокота моторов, тормозных взвизгов, голосов прохожих, звона трамвая. Но как только из репродукторов хлынет музыка, звуки окружающего мира врывались в уши.

Потом была война. Он не слышал сирены воздушной тревоги, только видел, как милиционер отчаянно жестикулировал, требуя от него немедленно бежать в бомбоубежище. Едва он нырнул в спасительное подземелье, как почва содрогнулась от бомб, рухнувших с безмятежного августовского неба.

Его опять призвали – и снова в качестве снабженца: в портовый город приходили конвои союзников, работы было выше макушки, он денно и нощно пропадал в порту – и попробуй тут сошлись на глухоту! Однажды судьба свела его с уполномоченным Госкомитета обороны – легендарным полярником-зимовщиком, чье имя было на устах у всей страны.

- Молодец, товарищ, ценю! – покоритель арктических льдов крепко пожал руку. – Только вы молчаливый какой-то… Говорят, на скрипке играете?

- Он ничего не слышит, - шепнул на ухо уполномоченному офицер.

- Вот те раз! Как же он музицирует? – поразился тот.

А вечером он уже играл для живой легенды.

Выступал он и перед моряками-союзниками. Американские матросы своей развязностью и нагловатостью удивительно напомнили ему тех «пролетариев» из жилкомиссии и жильцов-подселенцев. Они бесцеремонно работали челюстями, беспрестанно жуя резинку. «Будто быки в коровнике», - раздраженно хмурился он, но играл. И союзники, так же бесцеремонно приняли кричать ему «Вери велл!», что было аналогично «Порато баско!» поморов. После концерта они подходили к нему, панибратски хлопали по плечу, совали ту же злосчастную жвачку и сигареты, что-то говорили на ломаном русском – но он уже провалился в беззвучие.

Город, в котором он жил, голодал. Несмотря на то, что в порт стекались тысячи тонн ленд-лизовских грузов, горожанам доставались крохи – все шло для фронта, для грядущей Победы. Ревлину пришлось расстаться со старой скрипкой, сменяв ее на черном рынке жуликоватому мужичку из подгороднего села на огородные овощи. Увы, но скрипка была последним предметом из той, прежней жизни, когда мир вокруг насыщен звуками.

- Не страдивариус, конечно, но хорошая вещица, - убеждал Ревлин.

- Чего-чего? – переспросил мужичок.

- Я глухой!

- В самом деле: глухому скрипка – что козе баян. Одни страданиусы!

С тех пор он довольствовался казенным инструментом.

Лишенный полноценного словесного общения, он много читал – и книг, и газет. Однажды его до глубины души потрясла статья одного военного корреспондента. Оказывается, фашисты создавали в концлагерях оркестры из узников, профессиональных музыкантов, и под Бетховена, Шуберта, Вагнера расстреливали, вешали и душили газом несчастных жертв.

- Возмутительно! Ни в какие ворота! – кричал он. – Кто только и как только не глумится над Ее Величеством Музыкой, но чтобы так… Наверняка в аду, если существует посмертный ад, им будет уготована пытка в виде каждодневной адской какофонии, раздирающей уши, не оставляющей бывшим палачам ни единой спокойной минуты. А здесь, на земле, все они должны быть казнены и одним из пунктов смертного приговора да станет кара за издевательство над музыкальными сокровищами человечества!

Кончилась война, а жизнь продолжалась. Многие именитые горожане приходили на его концерте. Был среди них и знаменитый сказочник, второй после Бажова, и некогда скандальный композитор-авангардист, ныне просто видный советский композитор, увлекшийся северным фольклором, и прославленный впоследствии офтальмолог, вернувший краски мира многим казавшимся безнадежными пациентам. «Был бы я спецом по ушам, а не по глазам, вернул бы вас в мир звуков, как пить дать вернул», - вздыхал он.

Тогда же, после войны Аркадий Самсонович решил заняться воспитанием плеяды юных музыкантов. «Но вы же ничего не слышите!» - воскликнул директор музучилища и решительно замотал головой. За стеной кто-то терзал и мучал фортепиано.

- Господи, нельзя же так безобразно фальшивить! – возопил Ревлин. – И ошарашенный директор (он слышал о необыкновенном феномене скрипача, но не верил) принял его.

Ревлин слыл у студентов тираном. Гонял до седьмого пота, был неумолим, заставляя наверстывать упущенное после занятий, грозил неудами, пересдачи стали привычным делом даже для студентов-хорошистов, успевавших по остальным предметам.

- Ваша миссия – нести музыку народу, вы – посланники великой музыкальной цивилизации. Так будьте достойны этой высокой миссии, - твердил он и заставлял несчастных студентов играть снова и снова, шлифуя мастерство. – Ваше призвание – облагораживать человеческий род!

И его питомцы становились подлинными служителями музы, а не обычными профессионально подготовленными поденщиками.

…Матвей, улучив момент, когда препод смежил веки, выдал фальшивую ноту. Фальшь мог уловить лишь профессиональный слух музыканта. В креслах заерзали преподаватели, которым  их подающий надежды студент полоснул, резанул смычком по ушам. И, хлопнув сиденьем, резво, несмотря на почтенные годы, вскочил, взвился соколом Аркадий Самсонович:

- Молодой человек, как так можно?! Это же Шопен! Нельзя же так с Шопеном! Вам не то, что медведь, слон, наверное, на ухо наступил. Позор!

Другие преподы зашикали на Ревлина. Удивленно оборачивались обкомовцы, комсомольские вожаки и культурные начальники: кто посмел нарушить благолепие концерта? С трудом Матвей доиграл до конца. Он видел, как хихикают девчонки, а Танька даже показала ему кончик языка. Ну, ничего, он после концерта скажет ей: «Язык девчонкам нужен не для того, чтобы дразниться, а для…» «Пошляк!» - привычно ответит она. Закончив, он ринулся за кулисы. «Как же ты мог так опростоволоситься!» - всплеснула руками Зоя Павловна, учившая его скрипичной игре. «С тебя пиво!» - крикнул вслед Вадим. Старый скрипач посрамил юного. Глухой скрипач!

Был слеп Гомер, и глух Бетховен,
И Демосфен косноязык.

Аркадий Самсонович любил перечитывать эти строки Дмитрия Кедрина. Он, конечно, далеко не Бетховен, но строки эти написаны как будто про него, пленника безмолвия.

- Как прошел концерт? – поинтересовалась супруга.

- Да, в общем-то, замечательно, если бы не один паренек: влил ложку дегтя в бочку меда, сфальшивил, нагло и, я бы сказал, демонстративно!

- Не будь так строг с ними, с юными.

- Иначе нельзя, моя дорогая.

Их разговор происходил, конечно же, под музыку. Гибкая пластинка из «Кругозора» послушно крутилась, и под перебор гитарных струн до обострившегося слуха Аркадия Ревлина донеслось:

Помнишь церковь, что легко взбежала на пригорок,
И улеглась на нем свободно,
Откинув руку с колокольней?
Так лежал бы человек, спокойно глядя в небо.

- Кто это поет*? - удивился скрипач.

- Какой-то ленинградский менестрель. Без музыкального образования, самоучка чистой воды. Сейчас много таких объявилось. Он и в наш город приезжал несколько лет назад.

- Запомни: и самоучка без образования может сочинять прекрасные песни, а глухой играть на скрипке.

Он вышел на балкон, прикрыв за собой дверь. Кругом царило безмолвие: ни гудки судов, ни крики чаек, ни людской гомон не достигали ушей Ревлина.

На ветку липы сед дрозд-белобровик. Он поглядел на музыканта – искоса, склонив набок серую головку, пискнул – и вдруг запел. И безмолвный, как немой фильм, окружающий мир вновь стал живым и многозвучным.

У Аркадия Ревлина был прототип, биография которого лишь отчасти совпадает с историей моего героя.

*Песня Евгения Клячкина «Псков».