Рассказывает ветеран о войне 25

Василий Чечель
                МЁРТВЫМ НЕ БОЛЬНО

                Повесть
         Автор Василь Быков

 Василь Владимирович Быков, (белор. Васіль Уладзіміравіч Быкаў(1924-2003), советский и белорусский писатель, общественный деятель, участник Великой Отечественной войны. Член Союза писателей СССР.
Герой Социалистического Труда (1984). Народный писатель Беларуси (1980). Лауреат Ленинской премии (1986). Лауреат Государственной премии СССР (1974). Лауреат Государственной премии Белорусской ССР (1978).

Продолжение 24 повести
Продолжение 23 http://www.proza.ru/2019/08/04/1062

 «Заглушая грохотом недалёкую беспорядочную стрельбу, мимо окон проносится один танк, затем второй. Кто-то в шапке с растопыренными ушами ползёт к подоконнику и всматривается в светловатое, тронутое морозцем стекло. Первые танки, слышно, отдаляются. Но с другого конца села снова нарастает грохот.
– Вот тебе, кума, и Юрьев день! – громко говорит от окна боец. – Танки-то уходят.
– Как уходят?
– Куда уходят?
И вдруг с обмершим сердцем я также бросаюсь к окну. Действительно, наполняя село грохотом, несколько танков быстро катятся по улице. Их броня густо облеплена серыми тенями автоматчиков.
Сахно, вдруг забыв про нас, молча выскакивает во двор. Я подползаю к Юрке. Что же это делается? Я начинаю тормошить друга, думая, может, очнётся, иначе как бы не угодить в новую западню. Раненые торопливо один за одним выползают из хаты. Кто со стоном, а кто и молча. Теперь бы только на улицу, на которой последняя возможность спастись.
– Ох, братцы! Добейте, братцы, – глухо стонет кто-то в углу. – Лейтенант, браток! Сделай одолжение...

 На улице бегут люди, фыркают танки. У них свои заботы, свои боевые задачи, что им раненые? Лётчик, ругаясь, встаёт на колени и слепо ползёт к выходу. В это время в углу раздаётся выстрел, и глухой стон там обрывается. «Так лучше», – говорит кто-то, и больше на выстрел в хате уже не обращают внимания. Сам или его кто-нибудь? – не могу понять я. Снаружи подлетает под самые окна и, очевидно, останавливается танк. Грохот его сразу затихает. Кажется, следом останавливается ещё один. Вот бы успеть, может, возьмут...
Кое-как надев на Юрку полушубок, я укутываю им друга, затем хватаю его, чтоб тащить в дверь. И тут в хату врывается разгорячённая Катя. Я едва не вскрикиваю от радости, сразу почувствовав: это за нами!
И действительно, Катя громко выпаливает:
– А ну – на машины! Быстро! Кто сам не может – крикни!
«Поторопился!» – с сожалением мелькает в сознании о том несчастливце в углу, и я тут же забываю о нём. Я подхватываю Юрку под мышки, немец услужливо поднимает его за ноги. Катя нам уступает дорогу и сама бросается к лётчику, который копошится у порога. Мы вытягиваем Юрку на двор и там натыкаемся на высокого и неуклюже толстого командира в комбинезоне и танковом шлёме. С шутливой лёгкостью он притоптывает валенками и хлопает рукавицами.
– Живее, орлы! Поторопитесь, всаднички! А то коники остынут. А ну, давай подсоблю.

 И подхватывает за полушубок Юрку. К нему подскакивает второй в шлёме: «Товарищ подполковник, дайте я!» Они вдвоём принимают из моих рук Юрку. И я чувствую щемящую благодарность к этому подполковнику. Какой молодец, остановил для раненых танки! Но, видно, это постаралась Катя? Они вдвоём с помощью немца взволакивают Юрку на броню танка, следом, неуклюже цепляясь за боковой трос, взбираюсь я. А подполковник легко соскакивает, чтобы помочь Кате.
– Давай этого туда, на тройку. Эй, герой, подсоби! – обращается он к немцу.
Тот сквозь шум малых оборотов мотора не слышит или не понимает. Стоит внизу возле танка, видимо не зная, можно ли ему сюда взлезть. И тут между танков откуда-то появляется Сахно.
– Товарищ подполковник, немца надо ликвидировать. Немедленно!

 Подполковник, неся с Катей раненого, удивлённо вскидывает голову. Сахно тем временем расстёгивает кобуру. Он уже уверен, что подполковник не возразит. Его самонадеянность отзывается во мне бешенством. Не от жалости к немцу, а чтобы досадить Сахно, я кричу:
– Не слушайте! Товарищ подполковник... Это «язык». Его к генералу приказано доставить.
– Какому генералу? – недоумённо спрашивает подполковник и тут же машет рукой: – Пусть едет, чёрт с ним. Шлёпнуть успеете.
«Ага, выкуси!» – злорадно думаю я и кричу немцу:
– Ком! Быстро!
Сахно, вижу, хочет возразить, но танкисты спешат. Башенный люк за моей спиной, лязгнув, закрывается. Оба танка, лихо заурчав, увеличивают число оборотов, и Сахно, сдвинув кобуру, бросается к нам на броню.
– Ты имей в виду: сбежит – под трибунал загремишь! – взобравшись, кричит он мне в самое ухо.
«Пошёл ты к чёртовой матери!» – с ненавистью думаю я.

                Глава двадцать пятая

 Убивая время, мы с ленивым наслаждением пьем пиво. Горбатюк разделся и сидит в светлой шёлковой тенниске. Пиджак он повесил на спинку стула, ему душно. С моих плеч, кажется, спадает гора. Он – не Сахно. Совсем другой характер, другое отношение к людям. Да и вид окончательно не тот. Я все удивляюсь: какая нечистая сила ослепила меня тогда, не дала понять, что я ошибаюсь? Ведь это совсем другой человек.
Людей в ресторане становится меньше. Некоторые столики вовсе освободились, и официантки сметают скатерти. Наши молодые соседи всё ещё сидят, живо переговариваясь между собой. На столе у них три порожних бутылки с ободранной фольгой. Горбатюк ворочается, сопит, облокачивается на спинку стула и с блаженной сытостью осматривает зал. Насколько это можно понять за вечер, он немножко с гонорком, но вообще простой, добродушный дядька.
– Знаете, а я вас принял за другого, – искренне признаюсь я. – За одного сволочного человека. С фронта ещё.

 Горбатюк понимающе улыбается:
– За какого-нибудь предателя?
– Да нет, он не предатель.
– Трус?
– И не трус. Иногда он даже был смелым. И другим трусить не давал.
– Строгий, значит?
– Строгий – не то слово. Скорее жестокий.
Горбатюк поворачивается к столу:
– Ну, на войне жестокость – не грех.
– Возможно. Но не настолько, чтобы добивать раненых?
– При отступлении?
– В окружении.
– Как сказать. А если бы они в плен попали? На этот счёт, дорогой мой, был приказ Сталина. Ничего не попишешь. Тут уж он выполнял приказ.

 Как-то мы теряем взаимопонимание. Похоже, он со мной не согласен. Но это недоразумение. Как бы ему лучше объяснить, что тут не просто выполнение приказа. Тут другое. А Горбатюк тем временем снисходительно ухмыляется: в нашем маленьком споре он чувствует своё превосходство. С этой ухмылкой он доливает в фужеры пива – сначала в мой, а потом в свой – и придвигается ко мне поближе.
– Я тебе скажу по собственному опыту. На войне там был порядок, где солдаты боялись командира больше, чем немца, – многозначительно сообщает он и ребром ладони бьёт по столу. – У такого командира всё: и задача выполнена, и грудь в орденах.
– А люди?
– Что люди?
– А люди – в могилах?
Горбатюк недоумённо моргает глазами и ёрзает на стуле. Видно по всему, мой вопрос застаёт его врасплох. Где у такого командира люди – он о том не подумал.
– Ну, знаешь... На войне с этим не считаются.

 Ну и ну! Что-то я вовсе перестаю его понимать. Этот танкист начинает меня удивлять. Я давно уже не слышал подобных высказываний. Просто нелепо слышать такое от фронтовика в наше время.
Горбатюк между тем залпом выпивает пиво и снова наклоняется ко мне:
– Слушай сюда! Вот ты говоришь: люди, люди. Помню такой случай. Под Витебском судили одного. Молодой такой Ванька-взводный. Скороиспеченный лейтенантик. Вёл батарею. Отступали. Впереди речушка. Надо найти брод. Ему бы, дурню, послать кого-нибудь. А он пожалел: тот ранен, тот болен, тот стар, а тот плавать не умеет. Ну и пошёл сам с ординарцем. Брод нашёл, перебрался на другую сторону. А там немцы. Ну и сцапали. Раненого. А у него карта. И маршрут. В батарее же ни одного командира. Так и накрылась батарейка. Лейтенант, правда, вырвался из плена, через неделю приходит. Тут, конечно, и погорел. А как же? Пожалел людей.
– Просто он дурак, этот лейтенант.
– Вот именно – дурак, – добродушно соглашается Горбатюк. – Или вот другой пример. Судили командира танка. Выскочил с экипажем раньше, чем подбили машину. Ударила болванка, ну он и скомандовал: покинуть машину! На суде говорит: экипаж пожалел. Видишь ли, был уверен, что вторым выстрелом его подожгут. «Тигр» стрелял. Поджёг действительно. А лейтенант прямо из танка в штрафную загремел.

 Горбатюк сладко затягивается сигаретой. Неожиданная догадка заставляет меня вздрогнуть.
– А вы не прокурором были?
Он почему-то оглядывается и прищуривает в дыму один глаз.
– Председателем трибунала.
Мне кажется, я недослышал.
– Чего?
– Военного трибунала, – тихо, но выразительно повторяет Горбатюк.
Я не знаю, что сказать дальше, и медленно перевожу взгляд на стол. Теперь всё понятно. Теперь мне его рассуждения знакомы, как дважды два. Как это ни удивительно, но за двадцать лет они не изменились. Менялись люди, происходили революции, человечество прорвалось в космос, освободило внутриатомную энергию. А те установки, вдолбленные в сознание их исполнителей, видно, стали их убеждениями. Конечно, сейчас они не распинаются о них на каждом углу, но вот, оказывается, и не стыдятся. Попался же мне фронтовичёк!

 Горбатюк, наверно, замечает мою короткую растерянность и отчуждённо хмурит брови.
– А что это вы так... удивляетесь?
– Да так.
Обеими руками я поворачиваю на скатерти фужер, бессмысленно разглядывая, как переливаются на его гранях искристые отражения бра.
Горбатюк с каким-то предостережением оглядывается на молодёжный стол и вздыхает:
– Ты, наверно, думаешь: трибунал – это сплошное нарушение законности? Теперь так модно считать. Модно реабилитировать. Модно валить всё на судей. И никто не задумается: во имя чего они всё то делали? Распутывали преступления, не спали, недоедали, мотались по передовым, попадали под бомбёжку. Во имя чего?

 Однако деланный его запал меня не трогает.
– Может, во имя победы? – спрашиваю я с иронией.
– А как же? Ты что думаешь, в ней нет и нашего вклада?
Недавнее мое расположение к нему начисто исчезает.
Я не знаю, что он за человек и каким был председателем трибунала. Но я чувствую, что эта его горячность имеет свои корни. Он явно чем-то обижен, с чем-то не согласен и уже готов спорить, отстаивая свою непонятную мне правду. Но я с ним спорить не буду.

 Я не хочу с ним спорить, так как отказываю ему в этой его правде. Не может быть его правды там, где есть его перед людьми вина. В моих чувствах и памяти до сих пор живёт немало несправедливо-обидного из тех давних времён, в которые неплохо хозяйничали такие вот председатели трибуналов. Не забылось, как ушли из полка и не вернулись ребята за сдачу позиций, которые невозможно было удержать, за неисполнение невыполнимых приказов, за стычки с начальством и за так называемые недозволенные разговоры тоже. Я помню, наконец, старшего лейтенанта Кротова, который на счастье своё или на беду не дошёл до рук такого вот председателя. И за что? Я-то знаю, что ни за что, но это вовсе не означает, что Кротов вернулся бы назад, в батальон. Так неужели теперь, через много лет после войны, когда столько перевернулось в общественной жизни страны, неужели не коснулось этих людей чувство вины или хотя бы угрызения совести?

 Я хочу спросить его об этом, но Горбатюк опережает меня.
– А я и не думаю скрывать, кто я и что я, – с заметным отчуждением говорит он. – Я поступал согласно закону. Если что – можно поднять архивы. Там всё налицо. Оформлено и утверждено. Я грехов за собой не чувствую. Можно справиться у сослуживцев, начальства. Я не прохвост какой-нибудь. Бывало, приеду в полк – почёт и уважение. Командир полка первым честь отдаёт. Хоть я капитан, а он подполковник.
Вот как!
Я молчу. Он, чувствую, однако, волнуется: то ёрзает на стуле, то откидывается на спинку. На его мясистом лице – выражение обидчивой замкнутости.
– Война – не мать родная. Там твёрдая рука нужна. На смерть никому не хочется идти. А что же – сознательность? Сознательность – в газетах, а тут принудить надо. Чтоб боялись.
– Слушайте, Горбатюк! А не могло так случиться, что кто-нибудь из осуждённых вами сейчас реабилитирован?

 Горбатюк делает наивные глаза:
– Ну и что ж! Вполне естественно. Реабилитирован – и с Богом. Я всецело одобряю и поддерживаю.
– А вы не боитесь с таким вот на улице встретиться?
Горбатюк бросает на меня настороженный взгляд и, кажется, искренне удивляется:
– А чего мне бояться? При чём тут я? Тогда были одни законы, теперь – другие. – Он оглядывает зал и добавляет уже спокойнее: – Да и не встретятся. Ещё не встречались.
– Что, разве всех – к высшей?
– Почему всех? Не всех. Разбирались, – говорит он и засовывает руки в карманы брюк. В глазах его появляется выражение нагловатой самоуверенности, он смотрит на меня почти враждебно.
Да, это его успокаивает. Не вернутся. Всё сделано чисто. Всё по правилам оформлено, утверждено. Осуждённые не угрожают, совесть не грызёт. А за всё подлое и противозаконное пусть отвечает Берия.

 Горбатюк встаёт и, отодвинув штору, решительно открывает окно. Широкий поток прохлады врывается в зал. Через минуту становится довольно холодно, и он надевает тёмный в мелкую клеточку пиджак с очками и двумя авторучками в нагрудном кармане. Он замкнут, однако мысленно, так же как и я, видно, продолжает наш не очень приятный разговор.
– Нет, дорогой, ошибаешься. Это теперь развели демократию. Готовы всех сволочей реабилитировать. Презумпция невиновности! Доказательства! Болтовня всё это. Если что, он тебе так всё перекрутит, что хоть ты его награждай. Тут нужно чутье иметь. Нюх. Правда, у меня глаз был намётан. Я, бывало, на такого взгляну – и насквозь вижу. Доказательства – десятое дело. Доказательства, если понадобятся, на каждого можно составить.

 От соседнего стола встаёт плечистый, в серой куртке блондин:
– Окошко можно закрыть? Девчата просят.
Горбатюк резко поворачивается и недоумённо смотрит на парня. Тот широким жестом захлопывает фрамугу.
– А ну откройте! – мрачно приказывает Горбатюк и встаёт.
Блондин подходит к своему столу, и Горбатюк широко распахивает окно.
– Не вы открывали, без вас и закроют.
На лице у парня короткая растерянность. В его серых живых глазах вспыхивает острый огонёк.
– Девчата замёрзли! Вы понимаете?
– Замёрзли – пусть дома сидят. В ресторан, как и в монастырь, со своим уставом не ходят.
– Ну, знаете!..

 Сделав почти фехтовальный выпад, парень с треском захлопывает окно. Горбатюк резким рывком его открывает. Молодёжь за столом оборачивается в их сторону.
– Игорь, хватит! Нам уже не холодно.
– Игорь! Игорь! Оставь ты. Мы сейчас пойдём! – вскочив, зовёт друга Эрна.
Игорь сквозь зубы бросает что-то оскорбительное и возвращается за свой стол. Горбатюк, удушливо сопя, садится на место. Хватается за сигарету. Руки у него дрожат.
– Видел? – кивает он мне. – Видел, что делается? Пацан, молоко на губах не обсохло, а гляди ты! Нахальство какое!
Он прикуривает, бросает на пол спичку, на стол – коробку.
– Распустились, умники. Как те в войну. Старший который, так помалкивает или просит дать искупить вину в бою. А попадётся лейтенант, только из училища, на губе пушок, а уже философию разводит. Как же – десятилетку закончил! То оружие ему не нравится. То приказ неправильный. Наглецы!..

 Я поглядываю на его заметно помятое жизнью лицо, морщинистую короткую шею. В глубоко упрятанных под бровями глазах зло поблескивает что-то, не то испуганное, не то нагловатое. Отражение какой-то затаенной мысли блуждает в их глубине. Я не хочу думать об этом человеке предвзято. Но я не вижу в нём и того, что хотелось бы видеть, – ни тени сожаления, раскаяния, отражения передуманного и пережитого. Передо мной с обиженным видом сидит обозлённый мужчина, который не намерен ни в чём отступать. И от этого его упрямства у меня потихоньку накипает гнев. С усилием я борюсь с собой. Надо быть спокойным. Моё оружие теперь – только логика, она мне послужит верно, ибо я – прав».

 Продолжение повести в следующей публикации.