Расскажи мне сказку

Раиса Елагина
1986 г.
Был вечер и яркий, неестественно оранжевый свет ксеноновых квадратных фонарей заливал улицу, проникая в окна усталых домов невообразимо праздничной иллюминацией.
— Светло-то как, хоть читай, — произнесла Светлана Ивановна и поправила прозрачную тюлевую занавеску на окне. Плотных штор на кухне не было, и она впервые за восемь лет ощутила их отсутствие.
— Светло, — согласилась с ней девочка лет пяти, сидевшая за кухонным столом за чашкой молока.
— Ну, допивай, и — спать.
Спать девочке не хотелось, а потому что не хотелось покидать уютную кухню, мыть ноги и ложиться в кровать, и потому, что она очень тонко чувствовала, что настроение у бабушки сейчас хорошее, она негромко попросила:
— Расскажи мне сказку…
— Какую, Лесенька?
— Ту, что ты вчера мне рассказывала.
— Про Винни-Пуха?
— Нет.
— Про Петю и Волка?
— Нет.
— Про золотую рыбку?
— Да нет же, бабушка…
Бабушка была по нынешним временам довольно молодой — лет пятидесяти с небольшим, но свои дети выросли словно без нее, и только с рождением внучки ей открылся удивительный мир, полный неожиданностей, и одной из причуд этого мира была способность внучки по сотне раз подряд слушать  полюбившуюся сказку.
— Так какую сказку, Лесенька? О чем?
— Ну, как ты маленькая была и как вы в деревне жили…
Бабушка замерла на мгновение, потому что совсем неожиданно для себя прошлым вечером вспомнила она и рассказала Лесе о своем детстве, как она сама была маленькой, чуть внуки постарше…
...А вспомнила она, как теплым летним вечером стирали взрослые женщины на пруду белье — без мыла, поколачивая грубую холстину деревянными пралками, и, как глядя на казавшуюся красивой легкой игрой работу, захотелось и ей постирать свое платье, перешитое из чего-то маминого, легкого и тонкого, как разложила она намоченное платье на большом камне, казалось ей, что на траву класть платье плохо, не так удобно будет, и тщательно, не раз, прошлась по нему пралкой, втихаря у взрослых взятой. И хорошо, тоже не раз, в пруду платье отполоскала, а потом разложила его на том же камне сушиться. Проходила мимо пруда мама, увидела платье, с камня его сорвала, вдвое сложила и трудолюбивую дочку ни за что ни про что им отхлестала, а потом вдруг прижала к себе заплаканную девчачью мордашку и проговорила сквозь слезы:
— Что же ты наделала, доню? Старенький ведь здесь ситчик, весь расползся… Нет у тебя больше платья и сшить не из чего…
 Кое-как из остатков платья смастерили что-то вроде кофточки, а юбку сшили из куска брезента, снятого два года назад с кузова разбитой немецкой машины. Пол деревни в таких юбках ходило, и маленькая Света в ней с гордостью вышагивала, у них, девчонок босоногих, вроде мода на брезентовые юбки была. Юбка тяжелая, подол не подберешь, за пояс его не подоткнешь, шагаешь по росной траве, а подол мокнет и пребольно по икрам бьет. И долго еще потом, когда роса сходит, мокрый брезент чуть не до крови натирает ноги…
Был брезент прочен необычайно, и потому среди девчонок особенным шиком считалось юбку так носить, чтобы порвать. А на дыру заплату поставить, такую же брезентовую, чтоб было «как у мамы». Только у матерей юбки между делами рвались: работа такая была, что и брезентовые юбки не выдерживали, и огорчений премного своими дырами доставляли, а у дочек рвались из-за того, что слабые ручонки облюбованное место втихую настойчиво теребили.
До сих пор не могла понять Светлана Ивановна, почему она забралась на сеновал, чтобы поставить на юбку заплатку, ведь и во дворе, и в доме места для такой работы хватало, а тут… Поставила заплатку, разгладила рукой, чтобы полюбоваться, как хорошо получилось, да иголку-то и выронила. А иголка на всю деревню одна была, по очереди со двора во двор передавалась. И  — сколько? — стог ли, два ли стога сена заплаканная Света с младшим братом Васей переворошили, прежде чем в пахучих стеблях сухой травы иголка нашлась.
Маме они ничего не рассказали, что бы не влетело зазря — нашли ведь в стоге сена иголку!
А сказки слушали зимой, не до сказок летом было. Забирались они на печь втроем  —  бабушка, брат Вася и Света, перебирали постеленную для мягкости и сушки солому, и, если везло, находили в пустом колосе не выбитые зерна, вылущивали их, и слушали, слушали диковинные бабушкины сказки, и про ведьм, и про чертей, и про оборотней, которые через четыре ножа перевернувшись любой облик принять могли. Только смелые парубки и девчата их не боялись и все равно всякую нечисть побеждали. Были сказки и про фашистов-нелюдей, как наши с ними бьются и побеждают, а батька — так самый первый средь всех наших воин. И воюет он не с автоматом и не с саблей, а с самым настоящим былинным мечом. Как взмахнет один раз — так у целой фашистской роты голов нету, а как два раза взмахнет — так и весь полк фашистский прочь бежит.
Если зерен набиралась хотя бы горсточка, их прокаливали в печи на чугунной сковородке, и грызли хорошо разжевывая полу беззубым — у кого ведь молочные зубы менялись на постоянные, а у кого и постоянные на ничего — ртом.
А потом весной, в марте где-то, поселился в хате новый жилец, поселился и принес надежду на необыкновенное, совсем сытое будущее.
Был жилец телушкой Зоренькой, от матки коровы уже отлученной. А в хату ее взяли чтобы в хлеву, что три года без всякой живности простоял, не замерзла, и чтоб волки не задрали — кто же их знает, волков, глядишь и возьмутся невесть откуда.
Была Зоренька бело-черная, пятнистая, а на черном лбу у нее полумесяц белый светил.
Ах, как славно спалось, вжавшись в теплый Зоренькин бок! Шерсть телячья нежная, шелковисто-пушистая, а бок  — раскаленной печки теплее, потому что печь к утру остывает, а бок все время словно жаром пышет, от Зоренькиного дыхания чуть вздымается. Каким только штукам они с братом ее не научили! Прямо цирк домашний. Только вот росла Зоренька медленно, а как молока хотелось…
А еще вспомнился летний день, когда ловили на пруду раков. Привязывали к короткому толстому пруту нитку покрепче, поплавок из куска дерева вырезали, размером с обычную пробку (пробок-то обычных не было), а на насадку лягушка шла драная. Ловились раки хорошо в тот день у маленькой Светы, да прибежал соседский Витька и прокричал зычно:
— Эй, Петренки! До дому кличут, до вас чоловик пришов!
А в хате, в красном углу под темной иконой, рушником по правилу прикрытой, сидел щуплый солдатик. А на столе перед ним стояло что-то совершенно невиданное, чудесное: две металлические вроде бы тарелочки внутри с чем-то темным и белым одновременно и большой, золотисто- коричневый вроде бы кирпич, а от него был отрезан ломоть, внутри оказавшийся темно-серым и ноздреватым. И запах от всего этого тоже был чудесный, и главное — съедобный, аж слюнки тут же потекли. Света все еще стояла в дверях, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, а Вася — не то потому, что не понимал он еще, что неприлично сразу к столу идти, не то потому, что пять лет ему всего было, и надеялся он, что за малолетство ему простят, а может просто от этого завораживающего съедобного запаха, подошел к столу и, взгляда от этого непонятного, золотисто-коричневого куска не отрывая, протянул пропыленную ручонку, погладил его по крепкой корочке, и, все еще не глядя ни на солдата, ни на мать с бабушкой, застывших у печи, ни на людей, которых в хате стояло отчего-то необыкновенно много, словно вся деревня собралась, произнес:
- Мама, а что это?
А солдат вдруг отвернулся, и звякнули у него на груди три ордена солдатской Славы, и всякие медали, а одна, совсем новенькая — «За взятие Берлина», прислонился к стенке и плечи его почему-то вдруг стали вздрагивать…
А голос внучки становился все настойчивее, и все повторял, словно из прошлого в неведомое будущее звал:
— Ну расскажи мне эту сказку, бабушка...