Последний парад наступает

Павел Рыков 2
   Саша – друг и, более того! Он   старший товарищ. Значит, всякого  хорошего, но и глупостей всяких успел сделать поболее моего. Только не спрашивайте, чем товарищ больше, чем друг. Я всё равно не смогу этого объяснить. Не дано мне таких талантов. И вообще: чем дольше живу, тем большего количества талантов  недосчитываюсь. По-молодости думал, хватит пальцев на одной руке на все мои бесталанности. А теперь приходится прибегать даже к помощи соседей, чтобы с помощью их пальцев на руках, а то и на ногах, со счёта не сбиться.
   У  Саши же есть  талант, которого я лишён напрочь. Он никогда не боялся высоты. Профессия у него такая - мачтовник. Если непонятно, объясняю; телевидение невозможно без мачты. Сейчас, конечно, и спутники, и тарелки, и кабели по домам бегут, программы разносят. Но на заре телевидения, прежде чем начать лить в эфир мутновато-голубой поток вещания, следовало установить мачту высотой метров под двести, а то и выше, затем взгромоздить на самую верхотуру антенны, подсоединив их к передатчику, и только потом…
   Так вот: Александр Иванович  обслуживал всё, что находилось на мачте. Сами понимаете, профессия требует отчаянности и предрасполагает к тому, чтобы резать правду-матку  по любому поводу. Ещё бы; на этакой высоте да не сказать всем всё, что думаешь?!  Не важно, что не  услышат! Важно – сказать! Не  всякий может себе такое позволить, но и  не всякая птица так высоко взлетает. Могли, конечно, и подслушать, что он там наговорит. И слушали, и слышали. У сотрудников одного неусыпного ведомства уши не вянут ни днём, ни ночью. Но даже они – если услышат Сашу, кинутся, было, за ним, а кишка тонка. Или толста, что ещё хуже. А он наверху, где ветер  на вантах, удерживающих мачту в вертикальном положении, играет, словно джазмен на контрабасе: «Птим-птум-птам». Воздух там осязаемый и плотный, словно ткань голландки, которую Саша проносил все пять лет службы на крейсере, изготовившегося грянуть из орудий главного калибра по ненавистному вчерашнему союзнику, но так и не дождавшемуся на рейде Североморска начала третьей мировой войны.
    И  второй талант Александра Ивановича, которого меня Бог лишил.  Саша моряк.. По прошествии лет, мой друг и старший товарищ изгладил в памяти все воспоминания о тяготах пятилетней срочной службы на корабле. Хотя, скорее всего, ничего он специально не изглаживал. Плохое  само собой сгладилось. Память человеческая подобна матросской тельняшке: полоска светлая, потом темная, потом опять светлая. А если её носить долго, стирать крепким мылом, а потом сушить на хлёстком морском ветру,  темные полоски светлеют. Разные сухопутные скажут: «Полиняла, мол, тельняшечка! Выцвела морская душа!». Скажете так, и даже я, сплошь береговой человек, такого кощунственного суждения  вам не прощу. А если подобное сказать Саше, да когда  уже выпили по чарке после топтания в глубоком снегу и стояния на номерах во время зимней охоты на кабана, да под рукой у Саши его многозарядный мултук – берегись его, кощунник! И поделом:  ко святому не приближайся! Не мазюкай!  Иначе, не сдобровать! Ой, не сдобровать!
    Охота была ещё одним талантом Саши. Я, конечно, тоже охотник. Готов  рассуждать на охотничьи темы,  обзавёлся всем охотничьим  прикладом, а все-таки до него мне, как крабу до неба. Помнится: проснулись мы в доме Володи-егеря затемно. Крепче  чая  ничего не пили. Облупили по яичку, умяли по картофелине. Тут же пласты белого деревенского хлеба, по-особому ароматного, на хмелевых дрожжах  выстоянного. Не обошлось и без солёного сала, да не сальца, у которого шкурка, как наждачная бумага, а самого сала - совсем ничего. Нет, Саша всегда доставал из своего турсука добрый шмат розовеющего чуда, которое и резать-то жаль.  А  есть – рот сам собой разевается  - такая в нём нежность, такая чесночина чувствуется. Не грубый, свирепый чесночище, но некий намёк на чесночный дух, эдакое дуновение, словно прошла мимо юная мадемуазель! А за ней шлейф еле уловимого аромата, названия которому ты не знаешь, но который расскажет тебе о ней всё, и тебе о себе самом всё расскажет. Позавтракавши, усаживаемся в машину и едем в сторону урочища Титьки. Там и на самом деле в  самой гущине леса две горы, словно две необвисшие женские груди. Приезжаем. Володя-егерь, не выходя из машины, свистящим шёпотом объясняет нам порядок постановки на номера и направление, с которого следует ждать появления зверя. При  этом  обращается не ко всем нам, но исключительно к Саше, нутром чуя самого опытного и поимистого. Мы согласно киваем головами и по одному выскальзываем из машины по ходу следования, и встаём на номера спиной к кустам или стволу дерева, чтобы слиться с окружающим лесом. А лицом – в ту сторону, откуда егерь будет гнать добычу. Теперь надо замереть. Замереть  насквозь, напрочь, даже чтобы в животе не урчало. Обратиться в слух, сторожко вглядываясь в серую дымку чапыги, наблюдать: не взмыла ли в небо сорока – верная предвозвестница звериной поступи по тайной, заветной тропе, уводящей жертву от шагов егеря, его покрикивания да побрёхивания курцхаара –  ухватистой собаченции, которая, если вышла на след, спасу не жди. В это самое время Саше начинает хотеться закурить.
   И это ещё один талант, которого я, слава Богу, лишен. Причём, лишил себя этого таланта сам. Не стану рассказывать, как курил крепчайшие, без фильтра кубинские сигареты  однозначные и непреклонные, словно революционный лозунг «Venseremos!». Но этого было мало. Я, пижон, курил ещё и трубку. Но мои табаки не шли ни в какое сравнение с теми, что курила Саша. Он курил табаки простые и крепкие, как военно-морское сквернословие. Курил  самозабвенно. Спичкой чиркал так, будто  опять стоит на верхней палубе крейсера: справа по борту остров Кильдин, навстречу ходу, с моря налетает шквал, а крейсер набрал ход в двадцать пять узлов.  А потому спичка чиркала и горела внутри ладоней, сложенных колыбелькой. Он затягивался во всю мощь, и никотиновая смола кипела и булькала в мундштуке с фильтром, которым он пытался обезопасить себя от той капли никотина, которая валит с ног даже колхозного мерина. А мерину, между прочим, даже колхозный строй был нипочём. Закуривши, начинал кашлять. Все эти рассуждения санпросветчиков про утренний кашель курильщика – не более чем пропаганда для несмышлёнышей из старшей группы детского сада. Никакого особого утреннего кашля у Саши никогда не было. Он кашлял всегда, в любое время дня и ночи, и в любом положении: лёжа на спине, животе и на боку.  Если на охоте мы ночевали у егеря Володи,  он в эту ночь отправлял жену и детей к тёще на другой конец села. Для нас же, ночь заканчивалась на восьмом кашле. Это означало, что лучше всем вставать и ехать. Это ли ни талант?
   Егерь Володя двинулся по следу. Курцхаар по кличке Бобон взлаял и, напорсканный егерем, зарыскал по кустам, втягивая острый и томящий запах кабаньей мочи. Секач, отдыхавший в чапыге, недалеко от прикорма, рассыпанного егерем, услышавши, понял, что приходит смерть неминучая. Встал с лёжки, окаменел на момент от напряжения, подумавши что-то вроде: « А хрен вам, сволочи!» и  двинулся не в наветренную сторону, откуда запахло собакой, ружьём и егерем, а противу обыкновения - в подветренную. Ничем гибельным оттуда не пахло. К тому же, было тихо. Он  уже докрался до линии номеров и неминуемо должен был выйти на Сашу или меня. Но тут кашель, коварно дожидавшийся решающего момента, преодолел все препоны и вырвался из Сашиной груди на просторы заснеженного леса. Кабан такой подлости не ожидал. Резко повернув вправо,  пронесся мимо по снегу, словно трамвай по рельсам, к спасительному оврагу. Саша, было, вскинул свой пятизарядный мултук, заряженный самоточеными латунными пулями-костоломками. Но и здесь судьба была благосклонна к секачу. Кашель одолел товарища в тот самый момент, когда он уже начал снимать ружьё с предохранителя, да из-за кашля недоснял. А я через Сашу стрелять не стал. И кабан был таков! Затем из леса, проваливаясь по пояс в снег, вышел егерь и выскочил Бобон. Пёс покружил, покружил возле нас,   потом выбрал осинку и задрал левую заднюю лапу, словно сказанул всё, что о нас, недотёпах, думает.
   Это было на исходе декабря 1995 года. А после новогоднего празднования и отдыха от праздника, в стране начались предвыборные страсти-мордасти. Предстояло нам  выбирать персонифицированную судьбу страны. В ход пошла лукавая зазывалка, измышленная халдеями, сидевшими где-то за  могилками у высокой красной стены  на Красной площади: «Голосуй, или проиграешь». Понятное дело, большинству проигрывать было уже нечего. Но кое-кому уже было, что терять. Одни только цепи дорогого стоили! Они облегали толстую,  потную шею, свисали почти до  выпученного пупка.  Цепью к шее был прикован золотой крест, по весу чуть уступавший тому, на котором Спасителя распяли римские спецназовцы по заказу Синедриона. А Саша затужил. Тужить он принялся ещё с той самой поры, когда все мы заперестраивались. Для его честной военно-морской души нестерпимы неуставные отношения во всех проявлениях. Жизнь, по его мнению, должна быть устроена по-корабельному: на мостике – капитан, в трюме – трюмные. Между капитаном и трюмными – боцман. И не гоже капитану с мостика кричать трюмным: « Вы его снизу, а я его  сверху!». Это  про боцмана, который во всём якобы виноват. А теперь выборы! Голосуй, или… Или что?  И понеслось! И поехали по городам и весям кандидаты. Растолковывали нам,  электорату, насколько хорошо станет всем и каждому, когда проголосуем, и они победят окончательно и бесповоротно, как некогда большевики.
      К нам на студию прибыл собственной персоной кандидат в президенты - М.С. Горбачёв – первый и последний президент угроханой страны. Он тщился объяснить:  всё, что  натворил до этого – несчитово. Теперь всё будет по-новому, по-горбачёвски, безо всяких-яких ельциных, сахаровых и прочих гэкачепистов. Но тут, как назло, в день его прибытия, Слава -  начальник электроцеха, видно, под воздействием мощных магнитных силовых полей, зачем-то утром полез в трансформаторную будку к электрощиту, через который запитано оборудование студии и передатчики связистов. Он что-то там нажал, или недожал, ток перестал бежать  по проводам, среди которых, как ему показалось, зачем-то извивался подлый змей зелёного цвета. Упорядоченное движение электронов прекратилось,  и вещание прекратилось тоже. Но  и змей куда-то делся. Это в корне меняло ситуацию! Тогда он вновь что-то нажал. Электроны в  электросетях вновь возбудились, всё заработало, но потребовалось время, чтобы сложное хозяйство очухалось и  пришло в себя. Конечно же, всё встало на свои места. Но надо же такому случиться! Именно в момент отключения по центральным телеканалам передавали предвыборные заклинания Михаила Сергеевича. Будь он действующим Президентом  страны, которой уже не было…. Язык не поворачивается сказать, но к нашему счастью, страны этой уже не было. Ай, какой удар по авторитету! Ой, какой щелчок по  родимому пятну цвета кирпичей кремлёвской стены! Ай! Ой! Ух, ты! Гримёрша, замирая от волнения, начала пудрить, не жалея пудры, голову, которой мы обязаны всем, что с нами произошло. А претендент в президенты, надувшись от обиды, выговаривал  своё недовольство по поводу коварства местногосударственного телевидения, выразившегося в преднамеренном отключении эфира, чем нанесён невосполнимый ущерб имиджу человека, которого знают, любят и привечают в Париже, Берлине, Мадриде, Риме, Вашингтоне (округ Колумбия), Пекине и ряде других стран. А в Оренбурге….  Как и чем оправдываться, я не ведал. Как доказать человеку, чёрного чемоданчика которого недавно боялось всё непрогрессивное человечество, что дело не в злом умысле, а в электрике и  сногсшибательных силовых полях? Я готов был выдать на растерзание электрика, чтобы он самолично покаялся в своём аполитичном раздолбайстве. Но зам по технике шепнул, что электрик опять находится под воздействием магнитных силовых полей, и впал в полную прострацию. Круг замкнулся. Ясно: от постыдной славы губителя, срывающего проникновение сперматозоида гласности в яйцеклетку демократии, мне не избавится во веки вечные.  А что может ждать человека, поправшего святые принципы равенства условий для всех без исключения участников выборного процесса? Лучше не спрашивайте!
      Но тут приспело время эфира. Зажглись сигнальные лампочки на телекамерах. Претендент заговорил. Речь его зажурчала, словно вода, льющаяся из неисправного бачка в туалете. Он  глядел в объектив, и перед его мысленным взором вставали оренбуржцы, а может,  и миллионы сограждан, а там, чем чёрт не шутит, всё прогрессивное человечество. И он говорил, а мы слушали. У кого-то подгорала картошка, космический корабль приостанавливал движение по орбите, женщины в родовом зале прекращали тужиться,  у его заклятого врага в Кремле  в этот момент срывался с вилки  солёный груздочек, которым он вознамеривался закусить, сами знаете что. И всё потому, что Горбачёв глядел в объектив и стралася за единицу времени сказать как можно больше и пообещать дорогу долгую и счастливую, а в конце пути - клубничный конфитюр и деревенские сливки каждому по потребности. Ах, эти предвыборные посулы! Слушал бы, да и слушал. Но отведённое по закону время эфира быстрол закончилось. Погасли осветительные приборы, и Михаил  Сергеевич проследовал на крыльцо студии. За ним подобострастно семенил помощник, а по бокам ступали два ангела-хранителя, чей внешний вид не оставлял сомнений в их готовности  ответить на любые опасности стремительно и беспощадно. По счастливым глазам претендента было видно, что он в очередной раз сам поверил в то, что наговорил  дорогим согражданам.
    Мы провожали его, и тут я услышал за спиной знакомый кашель. Обернувшись, увидел  друга и товарища Сашу, Он был тожественен и  неотразим. Представьте: иссиня-чёрный костюм, сорочка, слепящей белизны. Носы лаковых туфель отражали вечереющее небо и телевизионную мачту, зацепившуюся верхушкой за облако. Лицо было бледным, взгляд сосредоточенным, а коротко стриженые усики воинственно топорщились. Выглядел он, будто  с минуты на минуту должен был  в гроб лечь.
- Михаил Сергеевич! -  С подчёркнутой официальностью сказал Саша.
Разумеется, Горбачев его не услышал. Он не затем приехал, чтобы слушать кого-то. Он прибыл вещать, а может, возвещать. И это его спасло. Потому что сосредоточенный взгляд Саши свидетельствовал: он примеряется по Горбачеву, как по кабану. Выцелит точку под левой лопаткой  автора перестройки и попадёт. Непременно  попадёт. Такими же колючими  зрачками  выцеливал он корабли вероятного противника, чьи серые силуэты нет-нет, да и показывались вблизи морских рубежей любимой Родины. Саша! Саша! Дорогой ты мой  краснофлотец! Я не слышал музыки, что звучала в твоих ушах в тот прекрасный, без двух минут трагический,  момент. Обычно, после завершения охоты, выпив на кровях, мы запевали твою любимую песню про полуостров Рыбачий, который скрылся в тумане. Но никогда с первого раза нам не удавалось добраться до конца слов. Потому что песня о море, а море, как и жизнь бесконечна. Мы пели её все сто пятьдесят километров, пока возвращались с добычей, потому что лирическая печаль, живущая в  мелодии, брала за горло, дыхание перехватывало, песня прерывалась, и, чтобы допеть, приходилось начинать всякий раз заново. А тут ещё Сашин кашель!
    Нет! Не  про затуманившийся полуостров пела душа, когда ты приблизился на расстояние удара к Михаилу Сергеевичу. Смею предположить, что звучали в твоих ушах иные слова совсем другой песни: «Наверх вы, товарищи! Все по местам. Последний парад наступает!». Я  знаю, Саша: будь мы с тобой на  крейсере «Варяг» в день его славной гибели, ты первым бы вызвался спуститься в трюмы, чтобы открыть кингстоны. И остался бы навечно в мрачных теснинах подпалубных отсеков, заполнявшихся забортной водой. А тут была целая страна, боезапас которой был даже не распечатан. И перед Сашиными глазами стоял тот, кто на исправном и боеспособном, корабле тайком от экипажа открыл кингстоны. А сам съехал на берег в гичке, помахивая на прощание ручкой. И надо же такому счастью - сам вышел на номер, где стоял со своим мултуком Саша.   Саша! Не промахнись!
- Кха-кха-кха! – гулко и  многозначительно кашлянул матрос Краснознамённого Северного флота. А моряки, как и чекисты, бывшими, как известно, не бывают.
И вновь Горбачев, продолжавший развивать начатый ещё в эфире тезис о грядущем торжестве социал-демократии на полях дважды орденоносного Оренбуржья, не услышал, как гулко бьётся сердце мачтовика.
Но я Горбачева не слушал. Я понял: мой товарищ и друг, как  и положено русскому матросу перед сражением, вымылся, надел чистое исподнее и парадную форму одежды, чтобы принять смерть в бою и предстать перед Николой Морским не каким-нибудь анчуткой, а человеком во всех смыслах положительным. Ведь известно: если корабль гибнет в бою, а вместе с ним экипаж, и командир корабля  разделяет общую участь, то на борт по адмиральскому трапу поднимается Святитель Николай и принимает рапорт командира. Потом прячет листок с текстом рапорта куда-то под епитрахиль и проходит вдоль строя, вглядываясь в ясные глаза, и любуется  отчаянными лицами матросиков, навечно зачисленных теперь в небесный экипаж.
- А выпил ли ты чарку перед сражением? – отечески интересуется Святитель.
- Так точно, Ваше Высокопреосвященство! – Лихо рапортует матрос.
- Хвалю за службу. – говорит Святитель Мирликийский – выпей, братец, ещё одну за помин своей души. – Даёт отмашку рукой ипподиакону и продолжает шествовать вдоль строя. А ипподиакон тут же подносит служивому чарку марочного кагора крымских подвалов.
Но горе тому, кто перед боем не надел чистое и не принял чарку. Как дальше может сложиться судьба его бренных останков, никто сказать не может.
    А Саша чарку принял до встречи со Святителем. И не одну. И, похоже, не две. И не кагора! И, принявши,   решил показать бывшему командиру страны, покинувшему капитанский мостик и бросившему на произвол судьбы экипаж,  что орудия Главного калибра расчехлены, снаряды элеваторами подаются в башню, дальномерщики вычислили расстояния, внесены поправки на ветер и зыбь и сейчас грянет залп.
- Саша, - сказал я. – Остынь.
- Паша! – сказал Саша, - дай я ему скажу пару ласковых.
Наконец ангелы поняли, что дело плохо. Один из них, как бы невзначай, стал вдруг поправлять узел галстука, что свидетельствовало о готовности продолжить движение кисти за отворот пиджака, где в кожаной подмышечной кобуре дожидается нужного момента пистолет. Второй же оберегатель меченой головы довольно неделикатно подтолкнул Михаила  Сергеевича к раскрытой двери машины. И тот, не переставая излагать своё видение места и значения социал-демократии в современном мире, на примере социал-демократических правительств в ряде стран Западной Европы, плюхнулся на сидение машины. Водитель к тому моменту уже завёл двигатель.
- Вот и мой друг Рональд Рейган… – не успел закончить очередной пассаж бывший Генеральный секретарь ЦК КПСС. Дверь лимузина захлопнулась. Машина тронулась с места, и потенциальный благодетель России умчал на коммерческий телеканал, свободный от тлетворного государственного влияния, чтобы ещё и там повторить свои обещания народу, истомившемуся от ельцинищзма.
   Саша посмотрел на меня с нескрываемым осуждением, и зашагал прочь своей раскачивающейся морской походкой. А как бы вы хотели?  На море сильно штормило,  палуба крейсера то и дело уходила у него из-под ног. Да что про Сашу говорить! Даже нас малость покачивало.