Дед

Сергей Тряпкин Александров Серге
На ветке яблони, что уткнулась прямо в окно веранды, прыгают беззаботные воробьи. Веранду, заползая в приоткрытую дверь, неспеша наполняют запахи солнечного летнего утра.
Я в одних трусиках, буквально минуту назад выбравшись из жаркой постели, стою босиком на ещё приятно-прохладном деревянном полу веранды и смотрю, как дедушка в смешной светло-кремовой шляпе с сеткой что-то делает возле одного из ульев. Из носика дымаря, стоящего на земле рядом с ним, вьётся тоненькой верёвочкой белый дымок…
- Деда, а что ты там делал, у ульев? – минут через пять, когда дедушка, уже без шляпы, в одной белой рубашке и желтоватых парусиновых брюках, вошел на веранду с тарелкой, накрытой сверху тряпицей. От него слегка приятно потягивает горьковатым дымком, и густым – упоительно жгуче – головокружительным – липовым цветом.
- Вот, от пчёлок гостинца тебе к завтраку принёс. Пчёлки мне так и наказали: передай, мол, внучку, наш подарочек – чтоб сильным рос и трудолюбивым, как и мы…
- Так уж и сказали? – я понимаю, что дед шутит. Но так хочется верить, что он с пчёлами разговаривает! – А ещё что они говорили тебе?
- А ещё говорили, чтоб одевался ты побыстрее, да и шёл умываться. А то вон солнышко уж давно встало, да и мы спозаранку трудимся, а внук твой только проснулся. Лентяй, наверно…
Я кричу: «Нет, не лентяй!» - и бегом к рукомойнику. Что у стенки над раковиной тут же на веранде. Потом быстро натягиваю лёгкую рубашечку и шорты. И выбегаю наружу.
Рядом с садовым домом небольшой столик и лавка, где умещаются только двое. На одном краю лавки – чурбачок. Чтобы я сидя мог достать до стола.
На столе – большая чашка с чаем из смородинового листа, нарезанная большими ломтями краюха белого хлеба и та самая тарелочка, что дед принёс от ульев. Над ней уже кружат несколько пчёл.
- Смотри, видишь – прилетели проверить, всё ли ты съешь? – и дедушка снимает тряпочку с тарелки. А на ней – два толстых пласта вырезанных сот, источающих прозрачно-желтыми слёзками мёд…

Мне тогда было лет пять, наверно, может и меньше. Родители оставляли меня на пару месяцев у дедушки с бабушкой.
Дед катал меня на старом зелёном мотоцикле – в коляске, накрыв колени жестким прорезиненным фартуком. За дедом, ухватившись за ручку заднего сиденья, восседала, как королева, бабушка. Её волосы от встечного ветра развевались вокруг головы – будто волшебная корона. Заднее сиденье было выше переднего – потому мне тогда казалось, что бабушка выше дедушки. И, может даже, главнее его. Но дедушка – любимее.
На мотоцикле ездили с квартиры в Майданово до садовых участков. Раз в неделю с дедом уезжали на рыбалку на Московское море – без бабушки. И тогда дед разрешал мне посидеть на заднем сиденье, а не в коляске – когда уже подъезжали по песчаной дороге, что петляла между сосен, к самому Московскому морю. Заранее предупреждая, чтоб об этом бабушке – ни гу-гу. Я щекой прижимался к дедовой спине, обхватывал крепко его руками, игнорируя прорезиненную подкову ручки перед сиденьем. И мотоцикл, перекачивая всю дрожь своего мощного моторного сердца через дедову спину в меня, мчал нас, задорно подскакивая коляской на выступающих из песка сосновых корнях, к самой воде…
В майдановском парке, с большим прудом, со старым зданием клуба над обрывом реки Сестры, я с особым увлечением повадился в том далёком детстве собирать грибы – их в то время было там великое множество. От сыроежек и валуёв до крепеньких семеек белых где-нибудь под еловой лапой, или россыпи опят на старом пеньке, который спрятался в высокой, ещё не скошенной, траве. С утра шёл с маленьким туеском в парк, и к обеду бабушка вместе с картошкой уже жарила мою восхитительно духмяную парковую добычу.
Парк был для меня, пяти-шестилетнего, огромной загадочной страной, всегда с новыми, неизведанными и таинственными местами. Отец как-то мне показал сосны, которые он со своими друзьями высаживал в этом парке ещё до войны. Задрав голову, и глядя на этих многометровых великанов с кронами где-то там, у самой макушки неба, я тогда не верил, что когда-то эти деревья были такими крошечными, что их можно было легко сажать…
В саду же, когда поспевала малина, я целыми днями пасся в ёе призрачно-зелёных зарослях вдоль забора. Малины было столько много, что ни я, ни бабушка не успевали собирать её – я в рот, а бабушка в бидон. Тяжелые красные ягоды падали под кусты, лежали на прошлогодних сухих листьях, и по ним ползали здоровенные зелёные малинные клопы.
Незаметно приходил черед белому наливу, сливе и вишне. Спели огурцы, чуть позже – груша, а потом – в теплицах, пахучие помидоры. За день я так наедался «подножным кормом», как говорила бабушка, попутно заедая его незаметно (как я тогда думал) утащенным с кухни куском булки или сухарём, что забывал или пропускал обед, а вечером лениво съедал бутерброд с вареньем или испечённый бабушкой творожник, запивая его чаем…
Где-то за неделю до приезда родителей дед начинал выгонять мёд. Пчёлы, возмущенные нахальным грабежом, непрерывно ругательно гудели и летали повсюду, забирались под майку, шорты, путались в волосах. Жалили. Я бегал по всему саду, отмахиваясь от них руками, ойкая, а потом и ревя от укусов. Дед же, не обращая на пчёл никакого внимания, неспеша крутил тяжелую ручку медогонки – и густая струя янтарно-золотистого богатства лениво стекала в подставляемые бабушкой пузатые трёхлитровые банки.
Уезжать от всей этой великолепной жизни я категорически не хотел. Рыдал, капризничал, кричал, что хочу жить с дедушкой и бабушкой всегда. А папа с мамой пусть изредка, не часто, приезжают навещать нас. Родители, посмеиваясь, легко соглашались на эти условия, я успокаивался, ехал на вокзал провожать их – и оказывался вдруг вместе с ними в вагоне поезда, который уже везет меня обратно, домой, в наступающую осень и в уже совсем недалёкую, вьюжную и сугробную, зиму…

По заверению мамы, я был любимым внуком дедушки. Самым его первым внуком – и самым любимым потому, наверное. В отличие от строгой, не любящей баловства и проказ, бабушки, дед позволял мне практически всё.
Как-то, увидя, как он отделывает внутреннюю стену комнаты в садовом домике тонкими лакированными бежевыми пластинами тиснёного картона, крепя его маленькими гвоздиками к специальным рейкам, я попросился помочь ему в этом деле. Дед вручил мне небольшой молоточек, жестянку с гвоздиками и указал на участок стены рядом с собой.
Через час, с отбитыми молотком и исколотыми гвоздями пальцами, с размазанными по грязным щекам дорожками слёз от боли, я показал деду свои «художества»…
Этот кусок стены – с забитыми  вкривь и вкось картонными пластинами, с погнутыми гвоздиками и дырками от них, с пятаками вмятин от молотка – дед не стал переделывать. Посадив меня к себе на колени, он погладил мою головёнку своими, всё умеющими, ладонями, и сказал:
- Внук! Пусть всё, что ты будешь делать в будущем, будет выполнено с таким же усердием и упорством, каким ты работал сейчас, но – лучше. Чтобы потом было и тебе, и другим с чем сравнивать.
Эти слова прозвучали тогда не только, как похвала, а как самый дорогой завет на всё моё будущее.
И этот мой первый «трудовой опыт», даже после смерти дедушки, хранился ещё очень долго – лет тридцать пять. Пока не сгорел в пожаре вместе с садовым домом в конце 90-х...
Без деда сад стал уже каким-то не тем. Вроде бы и малина оставалась такой же сладкой, и пчёлы продолжали «делиться» мёдом – самим садом занимался уже дядя Володя, младший брат мамы.
Но зелёный мотоцикл забыто, почему-то уже без колёс – врастал в землю в крапиве и бурьяне за домом – его место в сарайчике-гараже занял «Москвич-407». И он же возил нас на Московскоё море. А в парке с каждым годом почему-то становилось всё меньше грибов...
А потом детство закончилось…


*****
На фотографии: я (мне 2,5 года), дед и его собака Джек