Явь на сне

Сергей Ланцета
Солнце, как ребёнок-садист, нацеливший увеличительным стеклом сфокусированный луч на несчастное насекомое, в шестом часу утра только тем и занималось, что старательно выжигало меня из сна, постели, комнаты, дома и даже – из черты города, пронизываясь сквозь шторы, как призрак через сетку-рабицу, иными словами – беспрепятственно.
Шальной, я, заставив себя принять шаткое вертикальное положение, вместе с ним принял и вызов медлительного дня – мучительной киноленты, постоянно обрезаемой слипанием век и склеиваемой обратно отчаянным самоподбадриванием, где в местах перехлёста одна сцена смазывается другой в офонарелое месиво образов.
Без десяти восемь я вывалился на белый свет, машинально утопив кнопочку домофона; и под извечный, писклявый саундтрэк «ты-ты-ты-ты» кадр двора распустился цветком перспективы мне в радужную оболочку.
Чтобы корректно избавиться от мусора, следовало направить себя влево, причём незамедлительно влево – по кошачьей тропе, под балконами, с которых в дождь какие-то особо умные капли шлёпаются прямо на макушку, а не журчат мирным карнизным водопадом с краю.
Чёрный, янтарноглазый котёнок заблудился в клумбе и с видом чудаковатого недоумения, видать, приметив во мне что-то ужасающее, может быть - смахивающие на пару пухлых грязно-белых мышей шаркающие кроссовки - колдовской загогулиной переместился на ветку хлюпкого деревца, служившего забавой уже не одному усатому поколению.
В левом нижнем углу зрения что-то спирально промелькнуло и позвало за собой - в полудрёме пикирующее, чёрное в жидкую седину, перо; и выражение моей физиономии в тот миг, ручаюсь, было идентичным гипнотической мине котёнка.
Когда руки обрели свободу от нелепого просвечивающего мешка, омерзительно полного последствиями нужд и развлечений, надлежало повернуться и пойти в обратную почти сторону; и песочная тропинка, насыпанная какими-то умниками на культурно вытоптанную диагональ, своей вязкой и швыряющейся мелкими камешками прямо в обувь песочностью совсем не манила моего шага, впрочем, как и грязно-мокрый асфальт.
Я тронулся вдоль тропинки прелестным росистым скуднотравием, и капли, просочившись внутрь пятнами всего на пару тонов темнее моих устряпанных пенковых лаптей, таки дотянулись до мизинца и безымянного своим болотно-тёплым, но свежим, касанием.
Восемь ноль-ноль: магазин закрыт. Ничего, постоим. О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа...
С уверенностью не скажу, кто пришёл раньше: старушенция в спортивках, лёгкой кофте с золотистой вышивкой и тупоносых башмаках на босу ногу (как, кстати, и я), кошелем под мышкой и ключами в руке, или мальчик - поскольку, тот вообще выпрыгнул откуда ни возьмись, как итем по воле корейского рандома в каком-нибудь нудно-увлекательном мморпг. У мальчика, кроме кепки с разумно изогнутым козырьком, имелся при себе ещё и самокат. Повторив за мной в точности подёргивание за ручку и последующий за ним жест оправдания по поводу жеста удивления, кто вслух, кто про себя, каждый занял свою выжидательную позицию. Мальчик запутался неуклюжей раскорякой в перилах, свесив кепку в одной руке и самокат в другой через перекладину в настроении покачивающейся маеты; женщина же, оказавшись несколько моложе «старушенции», просто с болезненно-похмельного вида усталым лицом – застыла на месте. Я облокотился на поручень.
Вдруг, с севера я подмечаю, впопыхах, вдоль здания крадущегося кассира: он ныряет в арку, чтобы зайти с чёрного хода, роняя по пути: «Сейчас открою». Минута, и разношерсть компании, обросшая новым потенциальным покупателем - мужчиной, пристегнувшим свой велосипед с дополнительным детским сиденьем, облачённым в чёрные носки под сандалиями, фланелевую рубаху, прилежно вмятую в пояс матёрого джинса, с рыжей бородой и семейно-деловитым лицом – утекает в глубины прилавков. Пробник шампанского и мороженое.
-109 – слышу озвученный результат роботических действий кассира.
Достаю купюру, кладу, а рядом - слева направо, начинаю выстраивать дивную шеренгу рублей, но вдруг, на восьмом – обрыв, лоток кончился – и последнюю монету с многозначительным звяканьем орлом вверх назначаю в начало ряда, что вызывает смех кассира – увядающей, с тяжёлыми щеками, крашеной брюнетки. Смеюсь в ответ и выхожу, плавно вымарывая улыбку со спящих черт.
Обратно – всё равно, как – через стоянку, по раздражающей каменной крошке, прямо взглядом на амбразуру дичайшей зарисовки летнего утра:
огромная, с криминальным клювом и не менее криминальными глазами, чайка, грозно стоя на капоте авто, клюёт, швыряя, мёртвого голубя; затем хватает тушу в клюв, и, целиком поднимая в воздух, уносит с собой на пару с ещё одной чайкой-переростком всё в том же северном направлении, отчего устойчивый дискомфорт на ближайшую пару часов становится назойливым напарником моих блужданий между грёзами и действительностью.
Я подбрасываю в костёр сознания ещё не до конца сухие ветки первых воспоминаний этого дня, ещё раз прогуливаюсь до магазина по эфирным остаткам образов, оставшихся в тумане век, вклеивая моменты в нужные ячейки мнемо-провалов; и ленивое пламя бодрости взбирается, со вздохом, выше. Ещё немного трухи осыпается с сухожилий – только пошевели, пару полешек приносит солнце – только вдохни; и передо мной терпимая пародия на огонь полноценного дня – только доживи.
Дальнейшие (внимание! – паровозик из существительных) изгибы маршрутов коряги событий с трудом поддаются даже самому заострённому резцу слова.
Мне предстояло, немного поваляв дурака в ожидании ретирования светила из зенита, отправиться затем по невероятно пустяковому, но для быта моей бабушки – женщины живее всех живых, бойкой, миниатюрной, добродушной и настолько заботливо-докучливой, что местами даже утомительно – весомому поручению на дачу, оседлав два колеса и вдавливая упругие педали на узкой обочине оживлённой проезжей части и дальше, по самой невообразимой, в рытвинах и колдобинах, просёлочной дороге, почти до упора в лес.
К моменту начала осуществления этого плана стрелки исследовали, мне казалось, иногда возвращаясь назад, третий час, и, рассуждая друг с другом о шестидесятикратности, начинали растворяться в тумане.
Один раз я проснулся от потока смрадного воздуха и оглушительного рёва прогромыхавшего мимо оранжевого самосвала со щебнем, другой – когда, кажется, починял какую-то петлю на теплице, и вновь – от грузовика на обратном моём и его пути, а всё остальное время – слышал только звон, в который, удивительно не потеряв сути, растворились и вплелись события.
Звон менял свою окраску, и по ней я понимал, что сейчас я делаю что-то, в чём на данный момент лучше сделать такой, а не этакий ход. И надо отдать этому всезаполняющему звуку должное: он держал меня на плаву, то легонько одёргивая, то нагло выдёргивая, когда не мог справиться без моего вмешательства.
Последним проблеском среди этой вереницы бреда была неуклюжая, из последних сил пантомима моего восхождения с велосипедом на крайний этаж, пыхтя, с покрасневшими от одурения глазами.
И только спустя формальные, скомканные процедуры – снимание обуви, падение на диван – о, чудо! – тёплые объятия самоотсутствия с тонкой, светящейся в темноте нитью иронии:
Уже не важно, что сон, в котором нестерпимо хочется спать, само по себе – безумие, и не имеет значения, в какой войне победило моё племя сфокусировавшихся до звона томагавков мыслей: непосредственной ли, бумажной или тоньше – той войне, где из руки выпадает блокнот, и часы испаряются, замирая на «четырнадцать ноль две» в приятном зареве век.
На дачу, конечно, придётся ехать ещё раз. Но отныне это – совсем другая история, не имеющая ни малейшего отношения к чёртовым чайкам, что мерещатся мне в каком-то кошмаре; и я изо всех сил стараюсь верить, что просыпаться – ещё есть куда.