Dicebamus hesterna die... Вчера мы сказали...

Николай Бизин
         

                «Dicebamus hesterna die...» («Вчера мы сказали...»)

          Здесь ложь и зависть пять лет
           Держат меня в заточении.
            Но есть отрада в смирении
             Тому, кто покинул свет,
              Уйдя от злого волнения.

              И в этом покое строгом,
              Как в поле блаженства, он
              Равняется только с Богом
              И мыслит в покое строгом,
              Не прельщая, не прельщён.


                стихотворение Тюрьма, автор Luis de Leon, поэт и учёный, профессор Саламанкского университета 1528-1591 г.


    I часть (художественно-публицистическая), о чести

    Все мы столь свободно собрались именно здесь, в застенке Святейшего трибунала, потому что мы и надеялись, и прежде всего полагали обсудить само это место нашего представительного собрания (или даже поместного собора); но прекраснейший Луис де Леон закономерно(!) напомнил о преемственности времен:
    -  Dicebamus hesterna die... («Вчера мы сказали...») - и в этих словах, кроме осязаемых звеньев сковывавшей нас цепи Закона(!), были и Слово, и власть (иначе, сила); я обоснованно понадеялся, что в этих словах не было (да и не могло быть) вызывающе иновременных и инонациональных «Слова и дела», слишком буквально трактующих наше пожизненное заключение, и оказался прав: ничего не было окончено.
    Ведь даже в Московском царстве (единственной властной альтернативе представленному здесь католичеству) термин «Слово и дело» - не только как непосредственная коммуникация меж (т. н.) светскими верхами и (т. н.) светскими низами, но и нечто сродни обращению к духовной инквизиции (для коей несущественны понятия верхов и низов) - ещё не принят к повсеместному употреблению в Московском царстве: ничего не было окончено и там.
    Но обратимся к нашему собору (собранию, трибуналу)! Нас, его участников,  пока что пятеро: Луис де Леон (1528-1591), Луис де Гонгора-и-Арготе (1561-1627), Мигель де Сервантес Сааведа (1547-1616), Давид Абенатор Мэло (когда и где он родился, неизвестно) и я (пока что им вполне видимый); почему именно так?
    Согласитесь, нельзя говорить о будущем, не продолжив настоящего прошлого: об этом, как и о временах в английском языке (настоящем и прошлом, и будущем, и все они - продолженные), можно говорить бесконечно и блаженно, забывая обо всём конкретном, определяемом здесь и сейчас.
    Согласитесь, нельзя говорить о чём либо вообще, не помянув продолжения этого «чего-либо» и вокруг, и вдоль всех четырёх-пяти-шести целеполагающих осей телесного глобуса, личностных координат каждого бытия (каждой человеческой ипостаси).
    Согласитесь, нельзя говорить о настоящем поэте, не помянув всех (прошлых и будущих) поэтов, которые являются и его предтечами, и его продолжением; нельзя говорить о явлении культуры - вне всего человеческого прозревания; признаюсь, что я аккуратно подвожу к простой и не крамольной мысли - человек (в какой-то степени) есть мозаика своих (и чужих) ипостасей; собственно, сведение четырех человек в допросной камере святейшего трибунала - само по себе мозаично! И тоже не завершено.
    Хотя бы потому, что не все они (в реальности, а не виртуально) допрашивались испанской инквизицией. Потом, если даже кого-то из них и допрашивали, то никак не всех одновременно; все эти переплетения и продолжения времён и пространств я мог бы попробовать изобразить разве что в виде простого художественного текста, а не исторической хроники.
    Но я уверен, что полноценно записывать события на полотне мироздания (причём - кистью того языка, которому наш алфавит просто-напросто тесен) мне ещё не вполне по праву! Мозаика моих ипостасей ещё не определена, хотя уже продолжена в настоящее. Но я ещё только учусь.
    Потому - прибегну к цитатам, сделав их частью текста. Быть может, решусь и на большее: сами тексты могут стать героями моей истории; разумеется, тогда моя историю станет и их историей, а я сам - стану их героем; но не только в этом заключается грандиозность представленного здесь замысла.
    Ведь и сам по себе замысел персонифицируется: начинает проявлять индивидуализм и амбициозность! Например, забирая меня (будущего и продолженного - настоящего - автора этого текста) из моей реальности и делая живым героем уже (не мною) написанных произведений. Ведь если я учусь на примере какого-либо букваря, то и сам могу быть проиллюстрированной буквицей на одной из его страниц.
    А поскольку (в моём настоящем продолженном) очень даже может статься, что в  учиться я буду - всегда (всегда буду не окончателен); но именно с этой мною же изображаемой историей мне так поступать - недопустимо. Но ведь именно поэтому я и обратился к поэтам: они всегда иллюстрируют мысль точными цитатами.
    Вот и после своего вступления дон Луис многозначительно принялся цитировать хорошо всем (тамошним) нам известное стихотворение XV века Педро де Картахэна (или, быть может, его брата Алонсо; не всё ли это равно - здесь в тюрьме, среди нас?):

    -  Я - это вы, вы - это я.
    Ведь наши души, наши взоры -
    Одна душа, единый взор.
    Страсть ваша - это страсть моя.
    И нашей страсти приговоры -
    Единый смертный приговор.

    …..............................................

    Так, наша слава умерла.
    Наш рок для нас изобретает
    Такое долгое страдание,
    Что нам ясна причина зла:
    Не смерть сама нас убивает,
    А нашей смерти опоздание.

    Читал он весьма выразительно, особо акцентируя наше внимание на изощрённой искусственности анализа противоречивых и надуманных чувств, сказывающийся в антитезах и гиперболах; всё было очень уместно именно здесь, в высокоинтеллектуальном застенке инквизиции.
    Конечно, в приведённой им любовной аллегории никакой вещественной кистью не выписывается то, что неизбежно приводит человека в трибунал инквизиции, то ли свидетелем то ли обвиняемым: различные толкования различных же толкований Слова! Поскольку дело касается вещей, если так можно выразиться, вещих и подчёркнуто(!) невидимых. Которые как раз безусловно ведут на дознание и суд.
    Вещи «видимо невидимые». Зримо они - определённо многотолкуемы. Кроме, разве что, той единственной (сверх)очевидной и (сверх)конкретной вещи: мы все умираем заранее. Физический (видимый) финал - всегда констатация уже происшедшего в невидимом. Которая может опередить осознание человеком - факта, но может за ним и запаздывать, сообразуясь с британской филологией; такова формальность бытия. Неформальное же (то есть вещее) наше присутствие - в точке сосредоточения смыслов жизни.
    Но порою именно неформальность требует формального подчёркивания. Для простоты интерпретаций, если уж мы затеяли дело с переводом с формального языка тела на подчёркнутый язык души. При таком переводе невидимое вещее начинает представляться и очевидным, и ощутимо выпуклым.
    Так что формальной (или телесной) причиной нашего сосредоточения именно здесь являются различные переводы одних и тех же древнеиудейских текстов и различия в их истолкованиях; белое слово на белом листе - вещь тонкая и силы неоспоримой, но (порою) выделить его для нашего грубого зрения проще либо курсивом, либо чертой горизонта, подведённой снизу.
    Но и это верно лишь на подчёркнуто(!) поверхностный взгляд начинающего. Чтобы закончить «видимо невидимым», надобно и начинать с «невидимо невидимого»: (начнём) с того, что человек, ежедневно и ежечасно (к самому) себе приближающий мир Слова посредством своих собственных слов, (начинает) многоосмысленно толковать его!
    Что, в свой черёд (при дерзновенных обращениях и к Ветхому, и к Новому Заветам) приводит к практическому мироформированию (где-то даже и вещественному терраформированию) наших прошлого, настоящего и будущего.
    То есть (на деле) в юрисдицкции Святейшего трибунала нашим соучастником оказывается вообще любой человек! Вообще любой! Преступивший к видимому от невидимого. При том что реальные версификации (видимых) слова и дела требуют почти что демиургова погружения в любой(!) предмет.
    Согласитесь, именно в толкованиях незримое начинает перетекать в зримое; Слово становится делом посредством акта веры, то есть - вовсе не посредством инквизиторского самовымучивания (как определение - точнее изначального до-знания), а тем именно, что оказывается и тем, и другим, и чем-то ещё.
    Итак, почему именно застенки испанской инквизиции? А вы не поверите: именно там  (в трибунале) просвещённый иудей мог реально и осознанно, и (даже) свободно вступить в теологический спор с христианином-католиком; так же - вы опять не поверите: именно в тогдашней кровожадной Испании имея все шансы и на неоспоримую победу в дискурсе, и столь же неоспоримое поражение!
    Такая победа его - его же (прошлого) поражение; как и поражение его оппонента - его же (будущего) торжество!
    Каким образом, вы спросите? Разумеется, на публичном теологическом диспуте; из-реки по имени факт: в средние века в Испании состоялось два наиболее известных иудейско-христианских диспута! Барселонский (1263 г.) и диспут в Тортосе (1413 -1414 гг.); последствием таких диспутов явилась катастрофа иудаизма и почти поголовный переход ортодоксов в христианство, почти всегда насильственный, но - иногда подчёркнуто(!) добровольный; помимо помянутых диспутов только застенки инквизиции доступно предоставляли свою площадку (место и время) и для дискурса, и для простого даже сочувственного собеседования.
    Из-реки по имени факт: любая беседа (как и любой её участник) также представлена целокупностью своих настоящих, прошлых и будущих ипостасей.

    «На помянутых диспутах обстановку было бы сложно назвать простой и дружеской. Чтобы затруднить позиции представителей евреев, христианское духовенство накладывало жёсткие ограничения на аргументацию еврейских оппонентов. Запрещалось произносить всё, что могло быть истолковано как оскорбление христианства. Евреи рассматривали такие дебаты как заведомо проигрышные: если их переспорят, то вынудят принять христианство, если же они победят, не исключено, что и они, и их единоверцы подвергнуться физическому насилию. Можно признать, что диспуты носили открыто пропагандистский характер и их результаты транслировались доступными в то время средствами распространения информации: проповедями монахов и священников, раввинов, всевозможными слухами и фольклорными произведениями.
    Вышеуказанные диспуты проходили после так называемого «перелома XIII века», когда в христианской Европе стало кардинально меняться отношение к еврейскому населению. Ранее отношение христиан к евреям лучше всего определили отцы церкви - Блаженный Августин и Григорий Великий. По мнению отцов церкви, христиане должны терпеть присутствие евреев, поскольку последние являются «живыми свидетелями» распятия Христа и доказательством древности Священного Писания, а своим униженным состоянием религиозного меньшинства евреи постоянно подтверждают свою ошибку - непризнание Иисуса из Назарета Мессией - и поэтому они отвержены Господом. К толерантному отношению к евреям призывал и такой средневековый документ, как Constitutio pro iudaeis, обнародованный папой Иннокентием III в 1199 году с целью служить главной основой христианско-еврейских взаимоотношений в самых различных областях христианского мира. Говоря же об отношении христианского социума к евреям в целом, следует отметить общий настрой, согласно которому христиане обязаны были приложить все усилия к тому, чтобы обратить евреев в христианство. Но не силой, а убеждением.»
    Вот информация о первом словопрении: «В июле 1263 года в королевском дворце Барселоны состоялся диспут между доминиканским монахом, крещёным евреем Пабло Христиани и евреем р. Моше бен Нахманом (Нахманид, РаМБаН), возглавлявшим йешиву в городе Герона. Спор происходил в присутствии короля Арагона Хайме I, а также крупнейших вельмож и глав нищенствующих орденов.
    Пабло Христиани ставил целью доказать на основе текста Талмуда христианские доктрины. РаМБаН не столько спорил по поводу конкретных деталей отдельных вопросов, сколько противостоял самим методам. На «доказательство» Пабло, взятое якобы из Талмуда, что Мессия уже пришёл, он ответил, что Иисус жил задолго до мудрецов Талмуда, и, если бы они верили в мессианство Иисуса, разве придерживались бы они иудейской религии? Сильным, по тем временам, аргументом был его упрёк христианам в непоследовательности: ведь с приходом истинного Мессии должны прекратиться войны.
    Диспут продолжался всего четыре дня и был прекращён по просьбе РаМБаНа из страха перед проповедниками, «наводящими ужас на весь мир», т.е. доминиканскими монахами. В рамках миссионерской деятельности доминиканцы и францисканцы ранее получили разрешение регулярно проповедовать в еврейских синагогах. Уже в 1241 г. король Хайме (Яков) I обязал евреев слушать проповеди нищенствующих монахов, а после Барселонского диспута возобновил и ужесточил действие этого указа. Таким образом, информация о результатах диспута стала одной из психологических атак в рамках общего наступления христиан на иудаизм.
    26 августа 1263 года, через два месяца после диспута, король обязал всех евреев (и мусульман) присутствовать на проповедях монахов под угрозой штрафов.
Ещё через три дня сам Пабло Христиани был послан проповедовать евреям в синагогах и спорить с ними. Как навязанный евреям диспут, так и проповеди были частью политики информационного воздействия на евреев, целью которой было добиться их поголовного крещения.
    По результатам диспута было написано два отчёта - «латинский», о достоверности которого идёт спор и книга РаМБаНа. В ней автор информирует читателей-единоверцев, что он одержал-таки победу над Паблом Христиани и что идеологическая победа над христианством возможна. Характерно, что РаМБаН приводит полностью свои ответы христианам, а речи оппонентов переданы вкратце. То есть, книга могла быть предназначена для того, чтобы служить неким «информационным орудием» для евреев, вынужденных спорить с нищенствующими монахами, которые прибегали в то время к новым полемическим приёмам.»
    -  Не согласен, - сказал Луис де Леон. - С утверждением отцов церкви не согласен. Христианин не должен терпеть, но должен принимать со смирением. Различие между иудаизмом и православием даже не в том, воскресал ли Господь (у иудеев есть будущее Воскресение, так сказать будущее продолженное Воскресение; у православных есть Воскресение прошлое продолженное - и всё они настоящие!); различие в обязательности исполнения Закона, в буквальности соблюдения буквы.
    Я посмотрел в упор на поэта де Леона. Сам я иногда позволял себе сомнительную шутку о 666-ти пунктах моисеева кодекса (в реальности их несколько меньше, кажется?): именно из лукавой буквальности и происходит симбиоз фарисейства с иудством: возможно ли использовать Слово, разложив его на мёртвые буквицы (а потом эти трупики составив в чудовище Франкенштейна)?
    Сие есть вещь кровавая, что доказательствах не нуждается; вспомним палачествующего фарисея Савла. Тому ведь даже пришлось пережить чудо на дороге в Дамаск, чтобы опамятоваться и стать-таки животворящей вольтовой дугой Слова.
    А всем ли «трупикам буквиц» моисеева кодекса (при этом или - до этого) следуя, или не всем - каждый решает сам; но - сначала её (душу Живую) обретя; как такое возможно, спросите вы? Да очень просто!
    -  Не согласен, - повторил Луис де Леон. - В прошлом ли, в будущем Господь - он всегда в настоящем; и настоящее это может быть и в соблюдении каждой буквицы закона, и во всём Слове; но и то, и другое может вылиться виселицей Иуды (а ведь он получил свою землю, стал царём участка земли ценой в 30 монет); может (даже) статься, что иудей-ортодокс будет более православен, нежели допрашивающий его инквизитор.
    Фактически он повторил мою (впрочем, вполне очевидную) мысль. Разве что он не позволял себе моего легкомыслия и заигрывания со смыслами и их ненадлежащим толкованием; разумеется, он прав.
    -  Не согласен!

    Так мог бы заявить Луис де Леон (христианин), но - не просто так! А чтобы услышать то, что возможет ему на этот посыл ответить кто-либо из его очевидных оппонентов, здесь собранных; будем считать даже, что так дон Луис и сказал, но - в другом настоящем (согласитесь, с временами у нас обстоит интересно); сейчас же я (автор этой истории) еще не назвал поимённо всех участников совета и не коснулся тех приёмов полемики (не токмо разложенных на столе в виде пыточного инструментария), к которым допустимо прибегать взыскующему истин человеку.
Кстати, о полемических приёмах! Мы (кто именно, я скрупулёзнейше перечислил чуть ранее) находились в допросной камере со всеми её атрибутами: растяжкой, дыбой, креслом на возвышении (для инквизитора-доминиканца), допросным креслом (для испытуемого), столом с весьма привлекающими внимание аргументами палача.
    Скажу сразу: помещение не было захламлено. Но не было и просторно. Всё было на своём месте и лишнего места не занимало. Это очень важно для дальнейших событий. Результатом которых так или иначе будет недвусмысленное объявление веры.
    Здесь мы и подбираемся к аутодафе.
    Аутодафе (ауто-да-фе, ауто де фе; порт. Auto da f;, исп. Auto de fe, лат. Actus fidei, буквально - акт веры) - в средние века в Испании, Португалии и их колониях торжественное объявление приговора инквизиционного суда, сопровождавшееся, в большинстве случаев, возвращением покаявшихся еретиков в лоно церкви, или их наказанием, в том числе «казнью без пролития крови» - часто это было торжественное сожжение осужденных.
    Таким образов предмет жизненно важного дискурса опрощался, власть над словом (буквально) становилась реальным делом (вульгарным убийством); странно было бы определять опрощение как торжество примирение с тем, с чем примиряться ни в коем случае нельзя: с недомыслием!
    По счастью и для этого, и для ему подобных торжеств и объявлений веры у нас как раз недомыслия и недоставало.
    Будем полагать, и не достанет.
    Будем полагать, что (неверию благодаря) сегодня у нас всё обязательно обойдётся не только без мировой катастрофы, но и без вульгарного костра. После которого единственным результатом (выводом) оказывается яйцо Феникса. Вы скажете, Феникс не откладывает яиц? Но это и делает его яйцо уникальным! Впрочем, только лишь на яйце Феникса уникальность мира не заканчивалась: все мы здесь(!) уникумы.
Не даром в помянутом выше Московском царстве есть народная сказка о курочке, снесшей золотое яйцо; в сказке очевидно демонстрируется, что золотое и неживое яйцо (как символ антивселенной) не может быть никем востребовано. Потому следующее яйцо курочка обещает снести уже не золотым, но совершенно живым и простым.
    И нам ни к чему Великое Делание премудрых алхимиков: все мы люди неслыханно простые. И простота наша ничуть не проигрывает от того, все мы оказывались люди высокообразованные, как самый минимум - лиценциаты (лат. licentiatus - допущенный; licentia doctorandi - академическая степень, квалификация; в некоторых странах - учёная степень, приобретаемая студентом после окончания лицентиатуры.
    В средневековых университетах - промежуточная степень между бакалавром и доктором.); крещеные иудеи или благородные идальго чистой иберийской крови (потом, кстати, благополучно кровь свою с семитами перемешавшие) - всё были равны, все мы были в тюрьме, причём - не только в тюрьме собственного тела, но и собственного понимания духа, то есть в русле современных нам Слова и дела.
    Но! Благодаря современным нам Слову и делу именно что свободного времени у нас попросту не было! Потому - именно в тюрьме у нас (невесть откуда) взялось свободное время для сотворения чего-либо превосходного; как, предположим, у того же Мигеля де Сервантеса Сааведра именно в застенке отыскалось свободное время для написания его прекрасной книги.
    Но! Напомню: мы с вами - не они; но и они (мои герои) сотворить сейчас могли только беседу. Которая ни в коем случае не является дискурсом, дабы не убивали мы (и они) истины. Чтобы не возомнили себя надкусившими плода с древа:

    Что яблонь меж деревьями лесным?
    Я с ними не веду о тебе речи,
    Лишь имя назову, и легкий ветер
    Осыплет с них зеленую листву,

    Как бы осенней сделав… Мы в ответе
    За слово в этом мире, мы как будто
    Планетами играющие дети,
    Убийствами встречающие утро:

    Дать имя означает убивать.

    Дать имя означает обладать
    Всего одним из множества имен…
    И если б не кипение племен, и если б не природа перемен,
    Была бы непомерна эта власть.

    Автор данного текста - некий Niko Bizin (одна из моих ипостасей), в собрании не то чтобы отсутствующий, но - более нежели лишний; впрочем, эту личину (лишнего человека) дальнейшее развитие событий либо поправит и приладит к делу (если не к телу), либо удалит за свои пределы.
    Я здесь процитировал самого себя (одного из себя) только лишь для того, чтобы проиллюстрировать мой взгляд на мироформирование: какую личину мы носим, такой личиной мир (этот Янус с тысячею обликов) и обращается к нам; мы версифицируем законы мироздания и сами им подчиняемся: свободно убиваем свою свободу.
    Но мы это мы, пребывающих в ловушках собственного я и в застенках своего тела; а вот что могу я сказать о них, собранных мной(!) в трибунале инквизиции?
Очень простую вещь! Мы это мы (нас сколь угодно), а вот они (очень ограничено числом) - я не сразу называю конкретного оппонента Луиса де Леона (такого точно нет), но перечислю их всех (такие точно есть).

    Это ещё и Луис де Гонгора-и-Арготе (1561-1627). Учился в Саламанкском университете. Сорока восьми дет от роду стал священником, был капелланом короля Филиппа III. Как поэт создал целую школу "культизма", изощренной поэзии, соответствовавшей зрелости эпохи Возрождения, расцвету испанского империализма, гуманистическим вкусам образованнейшей части дворянства и буржуазии. Перенес в испанскую поэзию приемы поэзии греческой, латинской и итальянской, ввел новые словообразования. Один его сонет написан на латино-испано-итальяно-португальском языке: первая строка каждого четверостишия - испанская, вторая - латинская, третья - итальянская, четвертая - португальская. Как казалось современникам, в своих изысканных образах, метафорах и гиперболах Гонгора намеренно усложнял и затемнял то, что называется смыслом. Заслужил прозвание "ангела туманов" или "князя темноты". Как в жизни, так и в стихах сказывается гордость и замкнутость Гонгоры. Известны его "Одиночества", сонеты и "Полифем", поэма в октавах, смелая своими гиперболами и метафорами, звучащая острой тоской. Среди поэтов, писавших в том же стиле, следует упомянуть Габриэля де Боканхеля. В числе врагов Гонгоры был знаменитый драматург Лопе де Вега, презрительно называвший его язык - latiniparla (латино- речь) и поэт Кеведо, осмеявший его в "La Culta latiniparla". Стиль Гонгоры известен и в наши дни под именем "гонгоризм".
    Это ещё и Мигель де Сервантес Сааведа (1547-1616); но - к общеизвестному описанию этого однорукого ветерана, о котором блистательный его современник Лопе де Вега так же уверенно сказал: «Нет писателя хуже Сервантеса!» - я прибегну в более подходящее время: согласитесь, что изначально (до тюрьмы) сей титан возрождения действительно писал посредственные вирши... Виртуально представим, что дону Мигелю предстоит совершить некое путешествие, прежде чем (равноправно) постучать в дверь допросной.
    Ибо сейчас в ней сами собой соберутся (а не мною якобы будут искусственно собраны) версификаторы самые несравненные. Кроме того, они уже неоднократно были (каждый в своё время) собраны инквизицией.
    Итак, о ещё одном участнике: Давид Абенатор Мэло (когда и где он родился, неизвестно). «Как он упоминает в предисловии к своей книге, его родиной была не Испания, его родным языком был не испанский язык.
    Фамилия Мэло происходит от португальского городка того же названия. Может быть, Абенатар родился в Португалии или на Ближнем Востоке, или в Африке, куда его предки могли бежать от инквизиции. Он упоминает, что несколько раз побывал в Испании и в странах, где говорят по-испански. Как и зачем приближался он к этому очагу инквизиции, неизвестно.
    Судя по его стихам, его родной язык скорее испано-еврейский диалект: мы находим в них типичные словообразования, как meldar - читать, ladinar - переводить на испанский, а также много португальских форм и окончаний.
    В своем предисловии Абенатар сожалеет, что испанские евреи его времени больше не знают древнееврейского языка, и противопоставляет им морисков, обучающих своих детей арабскому.
    Мы не знаем, за что Абенатар был арестован инквизицией. Может быть, за то, что перевел несколько псалмов Давида, был он обвинен в иудействе, брошен в тюрьму и подвергнут пытке дыбой. Инквизиция хотела заставить Абенатара назвать других иудействующих. Он не выдал их и под пыткой. Как же он не погиб? Много лет он оставался в заточении. Каким же чудом он спасся? Во всяком случае, он вышел из тюрьмы. Был ли он выпущен на свободу или бежал? Об этом он не говорит. Но указывает год своего освобождения: 1611. Выйдя из тюрьмы, он спасается в Голландию.
    Там (или в другой стране) Абенатар заканчивает перевод своих псалмов, и в 1626 году во Франкфурте выходит испанская книга под заглавием:
«СL псалмов Давида, на испанском языке, в различных стихах, сложенных Давидом Абенатаром Мэло, согласно подлинному ферраровскому переводу, с некоторыми аллегориями автора. Посвящается св. общине Израиля и Иуды, рассеянной по всему миру, в сем долгом плену, а в конце Барака (Благословение) того же Давида и Песнопение Моисея. Во Франкфурте, года 5386 (1626), Элула месяца» (август-сентябрь).
    Именно он достоин возражать дону Луису де Леону на его сентенцию о равновеличии ортодоксального иудаизма и православия; вот что он скажет:

    Меняется причёска и костюм,
    Но остаётся тем же наше тело,
    Надежды, страсти, беспокойный ум,
    Чья б воля изменить их ни хотела.

    Слепой Гомер и нынешний поэт,
    Безвестный, обездоленный изгнаньем,
    Хранят один - неугасимый! - свет,
    Владеют тем же драгоценным знаньем.

    И черни, требующей новизны,
    Он говорит: "Нет новизны. Есть мера.
    А вы мне отвратительно-смешны,
    Как варвар, критикующий Гомера!" (Георгий Иванов)

    - Вы смешны, скажет он; вы полагаете не стоять на плечах титанов, а сразу перешагивать через их головы; не соблюдая скрупулёзно пунктов моисеева кодекса (если даже - теоретически - допуская несоблюдение!), вы не совладаете со своей падшей природой. Пророкам допустимо отступление от буквы; куда бы не направлялись пророки, они (по воле Бога) идут к Богу... Но кто пророк, скажи? Нет пророка в своём отечестве.
    Я (отчасти) готов с этим согласиться. Разве что уточняю: с какой природой? Внутренней сутью или внешней оболочкой?
    - Со всеми! - ответил бы мне дон Абенатор. Но и здесь я был готов (отчасти) с ним согласиться: фарисейство не в том, чтобы стоять на плечах или перешагивать через головы, а в том, чтобы идти по головам.
    А в остальном, что тут возразишь? Ничего, ибо чистая правда: Воскресение Христово перешагнуло не токмо головы, но весь миропорядок.
Соблюдаешь ли ты все 666 (или меньше, надобно всё же уточнить) пунктов моисеева кодекса или не соблюдаешь - не это определяет в тебе альфу и омегу, первого и последнего, то есть настоящего человека.

    Итак, Луис де Леон, Педро де Картахэна, Давид Абенатор Мэло и Луис де Гонгора-и-Арготе (не троица, но четверо, потом - пятеро). Как я и объявлял уже, дон Мигель де Сервантес к нам (как и каждый из нас) присоединился к трибуналу в своё (а не в наше) время; надеюсь и даже знаю, что за это своё время, словно бы потраченное на путешествие вместе с Санчо, его герой Дон Кехана будет несколько приоткрыт как ипостась Господа, ни много ни мало.
    Ничего из ряда вон (или через головы) здесь нет: в Страстную субботу, известно, Господь (одновременно) пребывал и в закрытом камнем гробе, и во аде (иудейском шеоле, где не могут находиться ни боги, ни демоны; но и (как Сын Человеческий Он мог) на небесах - вместе с благоразумным разбойником (по собственным словам Господа: истинно говорю, нынче же будешь со Мной в раю)!

    Помнишь разбойника, распятого вместе с Христом?
    Смекалистый парень.
    Помнишь, что было потом?
    Как я волок этот камень

    Под гору и с горы.

    Помнишь, что было до?
    Помнишь те топоры бревенчатого Соломона.
    Солоно ли тебе?
    То есть до ноты до

    Тоже поётся соло.

    Якобы та немота.
    Якобы та черта,
    Распятая рядом с Христом.
    Помнишь, что было потом?

    А я не могу забыть.

    Я не могу не быть.
    Я на том берегу
    И на берегу этом…
    А в Лете течёт вода,

    Полная капель света. (Niko Bizin).

    Здесь всё совершалось (и совершается) по Слову; впрочем, как и в шеоле - с душой, как и с телом - во гробе. А пока всё это совершается, я исправлю упущение, рассказав о доне Педро и его семье (они, принадлежа правящей элите, инквизиции не подлежали, но…); кровь, как говаривал Воланд, кровь! Кровь Ветхого завета не токмо протекала по их венам, но и неизбежно влекла во внутренние поиски; недаром (помянутый) фарисей Савл - ярчайший пример того, что с нами происходит на пути в Дамаск; особенно ценна для нас (как для людей телесных) история со слепотой и прозрением помянутого Савла.
    «В те времена, когда духовенство играло одну из главных ролей в политической и культурной жизни Европы, еще до установления инквизиции в Испании, некий Соломон Га-Леви, эрудит в талмудических науках и знаток богословия, добровольно принял католичество. Окрещенный Пабло де Санта Мария , он был назначен епископом города Карфагена, откуда и происходит его фамилия де Картахэна. Одно за другим он получил различные почетные звания, стал канцлером королевства кастильского и опекуном испанского инфанта. К концу жизни он вошел в Совет регентства и был архиепископом своего родного города Бургоса. Он обратил в католичество свою жену и четырех сыновей. Но не он интересует нас.
    После его смерти второй сын его, Алонсо де Картахэна, в свою очередь был назначен епископом карфагенским и бургосским; отличился как крупный прелат и дипломат.
    Он ли является автором интереснейших любовных стихотворений или его брат Педро, которому приписываются многие из них в собраниях испанских произведений XV века, неизвестно»; какое мне дело? Судьбу семьи Картахэна, сделавшей блестящую карьеру князей церкви, любопытно сопоставить с судьбой поэтов, которые подверглись преследованиям со стороны инквизиции.
    Ну что, сеньоры, вы почти в полном составе! Приступим к дознанию.

    Я оценил ту элегантную непринуждённость, с которой эти четверо встретились. Бросалось в глаза, что при них (подчёркнуто: трибунал всё-таки!) не было неизменного атрибута идальго, то есть шпаг, но - ведь и не было при них ещё одной вещи, гораздо более смертоносной! Не было при них ещё и примитивного в своей агрессивности атеизма; даже в застенках инквизиции они оставались людьми глубоко верующими.
    Ведь если бы даже оказались они атеистами, то и в атеизм они бы верили истово; вот так, например:
    -  Я столько умею, что не могу допустить даже мысли о собственной смерти. Это было бы слишком нелепо… (Сальвадор Дали, идальго другого времени); dtus ex machina - череда (алгоритм) телодвижений, приводящий к библейскому «будете как боги».
    Разумеется, по виду блистательные поэты (все четверо) не были безоружны; но - только по виду! Ведь предметно своё вооружение они (что даже разумом разумеется) предъявят лишь случае крайней нужды. А единственной такой нуждой для них может быть лишь защита своей чести (которая для них неразрывна с их пониманием истины); отчего я акцентирую внимание на истовой вере? Для иллюстрации приведу цитату мне близкую, другого времени и моего вероисповедания:
    «В Москве дядя Ерем подарил мне книгу Амусина Иосифа Давидовича “Рукописи Мертвого моря”. Я нарочно написал полностью имя и отчество. Пока он приводит фактический материал, то очень интересно. Когда же начинает рассуждать о значении открытий, то веет такой смердяковщиной, что можно только поразиться до какой степени ослепляет человека атеизм, да еще иудейский, с органической ненавистью к христианству. Все атеисты, тем более воинствующие, абсолютно неспособны понимать Евангелие. Для них это воистину книга за семью печатями. Когда нечистый дух с семью другими, злейшими себя, водворяется в душе кого-либо, то не просто ослепляет, а по лукавству извращает все, как у сумасшедших, страдающих извращениями восприятий (галлюцинациями и проч.).
    Только христианство делает человека нормальным, как было со святыми. Норма человека - Христос. Живу не к тому аз, но живет во мне Христос. Если же большинство не может дойти до такой степени, то сознают свое извращение и исправляют искаженные восприятия и взгляды по тем, кто достиг в меру возраста Христова.
    Разговоры об истине с воинствующими атеистами совершенно бесполезны. Однако апология христианства среди нейтральных могла бы некоторых обратить к более серьезному отношению к христианству. Все эти размышления приходится кончать словами Игнатия Брянчанинова “Ладонью не остановишь течение реки”. Спасаяй, да спасет свою душу.» (игумен Никон Воробьёв)
    И еще этого автора: «Когда Иисус Христос, после насыщения пяти тысяч, стал говорить о хлебе жизни, многие отошли от него, потому что не могли принять Его слов. Они поступили честно. Их плотское мудрование не могло возвыситься до Духа Истины. Но Иуда не покинул Иисуса Христа, потому что носил ящик с деньгами и пользовался ими для себя. Он надеялся и на большее. Наравне с другими он ожидал воцарения Мессии со всеми выгодами для себя. Когда же узнал, что Иисус Христос не собирается на земле устроить Свое царство, узнал, что его ожидает смерть, то использовал для себя и это: он перешел в лагерь врагов Его, предал Христа и получил тридцать сребреников. Ведь, все равно Ему умирать.
    Недаром отрекающихся в настоящее время от Христа сравнивают с Иудой. Делается это не для оскорбления отпадших (они достойны великой жалости), а потому что в обоих случаях есть общее душевное устроение: без веры, а лишь по выгоде шли за Христом, по выгоде и продали. Однако, предатели никогда и нигде не пользовались доверием, а тем более уважением. “Мавр сделал свое дело, мавр может уйти”…»
    -  Я полагаю не согласиться с почтенным (хотя и неведомым мне) игуменом, - сказал дон Педро. - Речь не о том, что «всё равно умирать», а напротив: только о том, как и зачем жить дальше, речь только о власти над умами.
    Он имел в виду общеизвестное: одна из версий причины предательства Иуды в том и состояла, что он полагал принудить Божественный (но вочеловеченный) Логос прибегнуть к помощи ангельских легионов; посредством этих же легионов далее восстанавливалось царство Израиля (оно же Небесное), где априори каждый правоверный получал ему «предназначенную» толику, земельную и интеллектуальную.
    Так что Иуда (поначалу даже терпеливо себя ведущий, прежде даже отравленный с проповедью и чудеса совершавший) восхотел земной власти над Словом. В какой-то мере он был прообразом Святейшего трибунала. Но и в этом лукавство: все многомерные лица писания являются первоосновой многочисленных проекций на плоскости наших реалий. Власть здесь - возможность выбирать (версифицировать) проекции.
    Так что речь не только о власти над умами.
    -  Именно о всей власти, - согласился с доном Педро дон Абенатар (тема ему оказывалась близка). - Вот и потратил Иуда сестерции на покупку земли (части Царства); тут-то и выяснилось, что приобретённое им вещное не стало вещим.
    -  С этим никто не спорит, - обронил задумчиво дон Луис. - Мы так хотим власти над «словом из буквиц», словно это власть над Словом Духа.
    В главном они не могли быть не согласны. Более того, ни один из четвёрки превосходных поэтов ни единого слова не произнёс о приобретении: они были поэты и даров ничего не брали!

    Как по канату и как на свет,
    Слепо и без возврата.
    Ибо раз голос тебе, поэт,
    Дан, остальное - взято. (Марина Цветаева)

    А ещё они знали, все четверо, что вовсе не случайно облачены в чёрное, прямо-таки затянуты. И не потому, что такова тогдашняя испанская мода. А потому, что до чистоты помыслов им (не смотря на всю их превосходность) было далеко; быть может они как версификаторы реальностей, понимали все свои риски.
    Впрочем, слова дона Луиса наглядно показывали, что тёмная гордыня (сколь не именуй её сияющей) была им не чужда; вот здесь-то и перейдём к личному пониманию истины.
    Такой, например, как очень личная и весьма конкретная смерть! Которая (как и виртуальная смерть в стихотворении Педро де Картахэна) может пониматься запоздало, но может и предварять понимание себя. К примеру: отсутствие шпаг у моих поэтов вовсе не означает, что при нужде они не будут им незамедлительно (и провиденциально) предоставлены. Ведь и в нашем (падшем) мире слово есть (падшее) дело.
    Так что отсутствие (оружия) не помеха присутствию смерти. Одна отрада: ничто (даже смерть) неокончательно. Ведь и иллюзорная свобода Слова и дела не окончательна. И я вовсе не случайно упомянул об этом.
    Почему? А потому что именно сейчас я позволил себе (несколько запоздало) отметить, что в наличии у меня два дона Луиса: де Леон и де Гонгора-и-Арготе; скорей всего, эта моя невнимательность объясняется безапелляционной уверенностью, что истина анонимна! С этим так же связана необязательность конкретного поименования автора процитированных выше строк.
    То есть необязательность была мной выделена.
    -  Истина анонимна, - сказал я. - Не имеет значения, из каких буквиц тела будет составлено Слово духа.
    Я сказал. Стало тихо.
    -  Не обязательно именовать автора чего-либо, - сказал я. - «Соавтором» истины может быть кто угодно. Настолько кто угодно, что именовать его исключительной и отдельной личностью - бессмысленно.
    Тишина продолжилась. Ибо (разумеется даже разумом) никогда и ни в коем случае мои доны Луисы со мною бы не согласились. Ещё бы им согласиться, если я столь подчёркнуто(!) безапелляционен. Тем более что я уже упоминал об их гордыне; согласитесь, очень буриданово, когда равновеличие начинает мериться величием.
    Но не в этом ли предназначение искусства: быть на виду?
    Потому (на виду) моих героев в этом собрании вовсе не четверо. Дона Мигеля я даже не считаю (в будущем он уже здесь), не считаю так же предтеч и последователей моих несравненных поэтов (не только испанцев, разумеется).
    Я тоже был у них на виду: что бы я ни говорил, я всегда имею в виду истину, а так же тех, кто к ней устремлён.
    Разумеется, они такие же точно. Они (с разными внешними вариациями) живут точно так же. Потому они видят меня сейчас точно таким, каким я себя вижу (предположим) в зеркале: далеко не первой молодости и далеко не первой глупости человеком! И даже одет я в чёрный спортивный костюм adidas с белыми двойными кантами на штанах (очень мексиканисто и - даже по моему несовершенному вкусу - для Пиренейского полуострова не вполне уместно).
    Но не успел я об уместности даже подумать, как кто-то из четвёрки откровенно поморщился. Остальные сделали вид, что моим нарядом и не удивлены, и даже не брезгуют. Я тоже сделал соответствующий вид и в помянутом костюме остался; очевидно, предчувствовал его судьбу.
    И вот здесь прямо к «такому» мне выступили оба дона Луиса. Оба они увидели, что мне нет разницы между ними. Конечно же, это было не совсем так; точнее, совсем не так: это вселенной нет разницы между двумя былинками. Кроме различия в четырехмерности координат; и даже ежели к четырём осям прибавить пятую ось личности с её стремлением выйти из внутреннего во внешнее... Никакой разницы!
    Разумеется, личность должна была этому возразить; но как?!
    Буде меня сейчас с ними не было, они должны были бы меня вообразить; но раз уж я с ними - есть (весь в моём несуразном adidas-е), то немедля они (оба дона Луиса) испепелили меня взглядом... Наверное, я под этим огнём несколько истончился, но из реальности ник не исчез! И они оба уверенно решили, что я упорный наглец.
    А с наглецами и поступают соответственно! Так что моя с ними (обоими сразу) реальная дуэль на шпагах стала бы неизбежна - буде меня даже здесь и не было бы! Но ведь (заметьте! Как только появилась во мне нужда) я оказался в наличии, вместе с моим нелепым adidas-ом и тоже без шпаги; разумеется, до реального боя дело дойти(бы) никак не могло(бы)!
    Разумеется даже разумом, подраться мы не могли(бы)! При одном условии: если бы да ка'бы мы не могли бы этот бой версифицировать... Но, буде у нас нужда - даже здесь, в лишённой простора допросной, мы сыскали бы простор для шпаг! И дело решилось бы самым достойным образом.
    Каким? Единственно достойным. В чём именно? А в том, что я бы обязательно проиграл этим не безоружным поэтам! Ну не Дантес же я и не Мартынов, в конце концов. Так что (почти невольно) я даже представил себе финал. Тем самым я неизбежно становился его участником.
    Дать имя означает убивать (Niko Bizin). Более того, дав имя (словно бы стиснув помыслы тесным телом), я оказывался(бы) таким же затянутым в чёрное голенастым идальго. Пусть даже это одеяние - спортивный костюм. К которому немедленно добавился(бы) отличный (хотелось бы сказать, толедской стали, но где мне понять?) тонкий и с изящным эфесом клинок.
    Тотчас, одновременно (или даже несколько опередив) со шпагою в моей руке у обоих донов Луисов в руках образовались(бы) их личные шпаги; далее - последовала бы очевидная череда действий; итак, мы приступили(бы)!
    И вот здесь-то я отбрасываю своё спасительное «бы»; более того, обретшей видимость правой ступнёй я поплотнее утвердился; в то время как обретшая видимость левая ступня приготовлялась взлететь. Поскольку меня собирались примитивно убить, такая вот у нас дискуссия.
    Впрочем, я опомнился и обратился в бегство. Вещественно, ощутимо и необратимо я по-бе-жал! Выступая сразу против двух донов Луисов (сейчас не до персонифицированной поэзии), я принялся кружить вокруг пресловутого (на которое усаживали допрашиваемого) кресла; я нисколько не владел клинком (языка)!
    Как поэт (в сравнении с этими гениями) я был грубым и глупым самозванцем (сам себя навязывал им соперником, понимал себя ровней), потому мне не хватало их точности.
    Но я старался! Я мог(бы) быть и центробежней, и центростремительней их обоих, вместе взятых; я старался предупреждать каждое их движение и подхватывал каждую их мысль! А уж шагнуть дальше их... «Если ты из тех, кто полагает, будто современное искусство превзошло Вермеера и Рафаэля, отложи эту книгу в сторону и продолжай пребывать в блаженном идиотизме.» (Сальвадор Дали)
    Я очень старался! Но известно, стоит человеку неточному заторопиться, он проигрывает бой ещё до его начала; впрочем, таким торопыгам случается даже в и неточности преуспеть: принудить соперника отшатнуться и промедлить (на деле - не промедлить, но выбирая торопыге смерть; на это может уйти секунда, две, даже три)… Но я продолжал стараться и торопиться!
    Я (непонятно с чего) рассчитывал на каждые два движения соперника отвечать лишь одним - разящим! Но парадокс относительности (вечный релятивизм скоростей осознания у разных людей): чем более длительным оказывается преуспевание такого торопыги, тем отчаянней всё и завершается.
    Разумеется, я вообразил, как можно было бы продлить дискурс. Предположим, я наносил бы несложные уколы, защищался без особых затей… Предположим, я бы говорил прямо, без экивоков…
    Предположим, я бы старался не лгать… В любом случая, каждый бы понимал меня так, как считал для себя правильным… Потому моё поражение было бы делом не моим, а времени: чем быстрей я был, тем непреклонней время все расставит по своим местам... Но тем более что я не мог отказать донам Луисам в том, что они отдельны друг от друга!
    Этой своей неоспоримостью они меня и убивали.
    Согласитесь, зачем нам даже такой вещественный эквивалент смерти, как шпага (например), если человек может умереть при жизни (и продолжать совершать телодвижения, сам уже будучи эквивалентом своей смерти); донов Луисов было (неоспоримо) двое против меня (неоспоримо) одного, и они были вдвойне персонифицировано правы против моей единственной анонимной истины.
    Терять (кроме истины) мне было нечего. Потому я мог позволить себе всё. Даже задействовать левую руку. Замечу при этом, что остальные двое участников собора в происходящее не вмешивались, ибо дело чести есть вещь сугубо личная. Они сколь угодно могли считать, что доны Луисы правы, а я - лев рыкающий на римской арене перед обречёнными христианами, но - они сами донами Луисами не являлись, оказывались подчёркнуто отдельными.
    Да и я в описании этой сцены апеллирую к некоему Артуро Перес-Реверте (и его тексту Учитель фехтования); итак, я использовал левую руку. Пижоны этим приёмом не пользуются, считая его неэстетичным. Но во время ристания, когда на карту поставлена честь, в ход должно идти всё, что может тебя защитить. Потому я перестал прикрываться креслом и сделал ещё один непростительный промах.
    Левой рукой я (очень быстро) отодвинул кресло. Я (очень быстро и ещё быстрее) шагнул прямо к ним. Я на пару дюймов (не хотел сейчас дразнить испанцев британскими мерами длины, но - так вышло) опустил руку. И сразу же начал стремительную, как блеск молнии, атаку.
    В ответ один из донов Луисов спокойно отступил назад, предоставляя честь победы другому дону Луису. А тот не менее спокойно парировал и, не раскрываясь, сделал искусный выпад и нанёс мгновенный укол.
    Лезвие его шпаги скользнуло вдоль моей руки и, не встречая никакого сопротивления, свободно вошло в подмышечную впадину. Я отлетел назад вместе со шпагой и ударился о стену допросной комнаты, после чего рухнул на пол: из моей спины торчало окровавленное лезвие.
    Вскоре я был должен, захлебнувшись кровавой пеной, скончаться. Что я и сделал; разве что умер я в настоящих муках - не в своём продолженном настоящем, а в принадлежащем моим оппонентам продолженном прошлом времени. Признаюсь, в свете определённого будущего меня это более чем устраивало.
    Оба дона Луиса защитили свою честь, на которую я ни коим образом не посягал (но это только моё, для них понятийно-ничтожное, мнение); к тому же, убив меня здесь и сейчас, они удалили меня лишь в вербальной плоти моего текста; я и без их лихой услуги пользовался доступным мне ноосферическим ресурсом Вернадского, но... Испытывая некоторый комплекс превосходства перед моими оппонентами!
    А так единственное, чего я достиг, умерев - некая сверхспособность; теперь я, будучи (не для них) живым, я ещё и обладал некотором всеведением мёртвого. Пониманием, что ничего поправить не могу, сколь бы ни версифицировал.
    Став для них мёртвым, я лишался права на мелочное менторство. В то же самое время я мог (как бесплотный дух) делать каждому из них подсказки, которые каждый бы мог посчитать своим личным холодным прозрением.
    Моё тело (незримо для возможных здесь объявиться инквизиторов, уточню) лежало на полу допросной. Четверо поэтов (известных и даже прославленных жертв инквизиции) стояли над ним.
    Кто-то должен был произнести эпитафию.
    -  Что такое умереть, узнать стоит лишь для того, чтобы сформулировать о себе эпитафию, - сказал мне дон Педро.
    Я (и вынуждено, и из вежливости) промолчал. Хотя и вспомнил из любимого. Но удержался и не процитировал этот известный текст:

    Экспромт-шутка на

    У поэта умерла жена…
    Он её любил сильнее гонорара!
    Скорбь его была безумна и страшна -
    Но поэт не умер от удара.

    После похорон пришел домой - до дна
    Весь охвачен новым впечатленьем -
    И спеша родил стихотворенье:
    «у поэта умерла жена».» (Саша Чёрный)

    -  Речь всегда не о том, что всё равно умирать, - повторил (явно под влиянием  непрочитанного мной немного перефразировав) дон Педро.
    Остальные с ним были согласны. Более того, дон Абенатор невольно воспользовался моей неощутимой подсказкой и процитировал:

    он тело вынимает из укола
    как парашют взрывается из ранца
    отпрянув
    и ходит маятником белым крабом
    в одной клешне зажав напрасный воздух
    в другой рапиру пляшущую мухой
    на острие
    он левой гасит за спиною свет
    нащупывая выключатель
    и между ног катает бочку с медом
    концом рапиры ищет точку сборки 
    куда вбежит распяленной махиной
    в ней ангелом сверкнув
    и тело вмиг покинув (Андрей Тавров, Фехтовальщик)

    При этом чтец не обратил внимания на то, что оружием у нас являлись вовсе не рапиры; его (и меня) интересовал метафизический результат ристания; я же обратил внимание на то, что время в тексте было моим.
    Я улыбался. Вместе с ними стоя над своим телом. Которое истончалось, становясь символом. Я сделал ошибку, решив реально поучаствовать в собрании, и несравненные поэты мою ошибку поправили (быть может, ошибившись при этом сами); желали ли они мне моей же (а не их собственной) смерти за мою дерзость же по отношению к прекрасным, но столь разным донам Луисам?
    Разумеется, нет. Они могли дать мне лишь то, что я мог бы осмыслить по новому. Просто потому, что наша смерть всё более перестаёт быть результатом жизни. Просто потому, что никаким результатом не является.
    Но моя немота (по мере того, как тело всё более становилось символом) произносила мне, что этот результат без результата удовлетворяет всех в собрании! Ведь они были поэты. Бога они понимали так, как только и могли понять: не только как Творца, но и как Соавтора. Прекрасно имея в виду, что ни в коем случае не правы.
    А вот меня, одинокого демиурга всей этой истории, даже терпеть не собирались. Разве что в облике привидения.
    Но привидением не собирался быть я сам. Потому я шепнул Луису де Леону (одному из моих оппонентов) некую вещь, которую он тотчас озвучил на современный ему кастильский диалект:
    -  А ведь это было самоубийство.
    Дон Луис де Гонгора-и-Арготе согласно промолчал. Меня это не удовлетворило, я предпочитал гласные. Поэтому дон Педро де Картахэна развил мою мысль:
    -  Помните историю с мусульманскими юношами (чьи предки-христиане жили в Испании до Великого мусульманского завоевания), внезапно объявлявшими о восстановлении своего христианства? Каков был результат их ренессанса?
    Он имел в виду потомков вестготов, внезапно объявивших о возвращении в лоно религии предков. Которые закономерно, по закону мусульман, оказались ренегатами.
    -  Всех их, после долгих уговоров опомниться, по закону казнили. Так что они получили своё мученичество, - отозвался де Леон.
    -  А ведь это самоубийство, - повторил Луис де Леон. - Такое вот объявление веры, аутодафе. Фальшивые оказались святые.
    Все кивнули. Католическая церковь не признавала мучениками людей, эгоистически напросившихся на казнь. Даже во времена римских гонений ранним христианам их собратьями прощалось отступничество и дозволялось возвращение в лоно… Даже иудеям - под давлением силы, дабы сохранить свои жизни… Впрочем, зачем умножать сущности? Объявление веры - личное дело каждого. Сугубо.
    Ибо(!) я ни в коем случае не кончал с собой, позволив победить меня несравненным донам Луисам. Просто в этой истории мне не было реального места, а ведь я (как и мои оставшиеся несравненными поэты) не мог бы смириться с тем, что истина анонимна. Не мог с ними не быть согласным и громо-гласно не объявлять об этом.
    Ведь искусство авторитарно. Автор прямо-таки навязывает своё соавторство Творцу всего сущего (а оно никак не навязывается); и вот здесь мы касаемся чуда веры, которая есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом (Павел); впрочем, всегда ли чудо? Часто обстоятельства бывают для нас - как смирительная рубашка для безумного. (Монах Симеон Афонский)
    Вот и с крещением иудеев в Испании дело обстояло интересней; я не случайно затронул тему ренегатства новых мусульман и их грустную судьбу. Вот некоторая иллюстрация: Педро (или Алонсо) де Картахэна, потомок Соломона Га-Леви, эрудита в талмудических науках и знатока богословия, и Давид Абенатор Мэло, по всей видимости сохранивший верность вере Авраама, Исаака и Иакова представляли собой один - ренегата, другой - ортодокса.

    Насколько сложны явления мироформирования, и насколько вульгарно могут пониматься их проявления в нашей птолемеевой плоскости глобуса (как прохождение той же сферы глобуса сквозь лист бумаги, напоминая сердцебиение), можно проследить по помянутым выше диспутам.
    «Давление, которое оказывалось в течение всего Средневековья на евреев, чтобы они изменили своей религии и приняли веру окружающего их большинства, не однажды принимало форму вспышек насилия, результатом которых было навязывание еврейскому населению религии большинства. Это явление было распространено в христианском мире (впрочем, оно было известно и в мусульманских странах). В королевстве франков во второй половине VI - начале VII вв. и в королевстве визиготов на протяжении всего VII в. евреев всячески принуждали принять христианскую веру. В Византийской империи евреев также заставляли креститься с помощью угроз и насилия, особенно в конце IX в. - первой половине Х в. Эти волны принудительных крещений создали во всех упомянутых местах группы евреев, обращенных против воли (анусим) и вынужденных внешне выражать лояльность новой религии. Правда, католическая церковь в принципе выступала против насильственных мер в крещении евреев, но при этом и от тех, кто был обращен не по своей воле, она требовала уважать таинство крещения и вести себя, как христиане во всех отношениях. Когда германский император Генрих IV (1056–1106) разрешил вернуться к своей религии евреям, насильственно крещенным во время Первого крестового похода, папа Урбан II (1088-1099) осудил его за этот шаг, вызвавший противодействие и гнев у горожан долины Рейна.
    Даже если цифры, приведенные Крескасом, преувеличены, нельзя закрывать глаза на факт, запечатлевшийся в сознании того поколения: большая часть еврейского населения такой крупной еврейской общины, как Севильская, изменила своей вере. Таким же образом обстояли дела в Валенсии, где “было около тысячи [еврейских] домов, и за веру погибло около двухсот пятидесяти человек, а остальные убежали в горы, и лишь немногие спаслись, а большинство крестились”.
    Социальные и культурные противоречия, назревшие внутри еврейского общества Испании накануне антиеврейских выступлений 1391 г., вследствие погромов обострились, и многие евреи, как простолюдины, так и принадлежащие к социальной элите, торопились покинуть тонущий корабль. Некоторые придворные, стоявшие близко к власти, торопились еще больше и крестились еще до того, как разразилась великая буря. Самым видным из них был рабби Шломо а-Леви, раввин Бургоса, происходивший из богатой и знатной семьи, уже несколько поколений занимающейся откупом налогов и близкой к кастильскому престолу. Рабби Шломо, как и подобало еврейскому придворному тех времен, получил не только превосходное талмудическое, но и философское образование, и весьма вероятно, что еще в бытность свою иудеем он интересовался христианской теологией и был знаком со схоластической литературой. В 1389 г. он принимал участие в дипломатической миссии кастильского двора в Аквитании, а годом позже, очевидно, незадолго до погромов, уничтоживших еврейство Кастилии, принял вместе со своим сыном христианство, взяв себе христианское имя Пабло де Санта Мария. Закончив изучение теологии в Париже, он сблизился с кардиналом Педро де Луна, который впоследствии стал папой Бенедиктом XIII. Прошло совсем немного времени, и его звезда воссияла и в христианском мире: бывший раввин был назначен епископом Бургоса. Вскоре после обращения Пабло получил письмо от своего бывшего друга, Йеошуа а-Лорки, еврейского врача и интеллектуала из Альканиса в Арагоне, в котором автор выражает удивление крещением друга и просит объяснить ему его причины:
    Возжаждала ли душа твоя восхождения по ступеням богатства и славы? (…) Или же философские изыскания соблазнили тебя поставить всё с ног на голову и рассудить, что те, кто придерживается веры, множат тщету и суетность? Потому-то ты и предпочёл ублажить свою плоть и успокоить разум без трепета, и ужаса, и страха. Или же узрев, что мы утратили Родину, что постигли нас неисчислимые беды, погубив и оглушив нас, и что почти скрыл от нас Господь лик свой и отдал нас в пищу птицам небесным и зверям земным, ты рассудил, что не будет больше упомянуто имя Израиля. А может, открылись тебе тайны пророчества, и основы веры, и смысл её - всё то, что не было открыто столпам мира сего (мудрейшим и величайшим людям) из нашего народа во время изгнания, - и ты увидел, что ложь оставили нам в наследство отцы наши, ибо слабо разумели Тору и пророков, и ты сделал выбор, приняв его за правду и истину?

    Хорошо зная социальную и духовную атмосферу придворных кругов тогдашней Испании и прекрасно понимая настроения широких слоев еврейского общества Испании, еврейский врач из Альканиса гадает о причинах, побудивших его друга оставить еврейство: то ли это стремление к богатству и славе - желание достичь высокого положения и добиться должностей, которые в то время перед евреем были закрыты; то ли это разочарование в любой религиозной вере в результате занятий философией, особенно школы Ибн Рушда (Аверроэса; 1126-1198), распространенной в придворных кругах среди евреев-рационалистов; то ли это отчаяние, охватившее многих евреев диаспоры при виде того, как все более ухудшается их положение в христианской Европе из-за наветов и преследований; или же это искреннее внутреннее убеждение, что христианство и в самом деле является истинной верой.
    Вероятнее всего, Шломо а-Леви крестился именно по последней причине - подойдя к христианской вере в результате изучения христианских теологических трудов. Полемическое сочинение “Исследование Священного Писания” (Scrutinium Scripturarum), написанное им на склоне дней, указывает на его безоговорочную приверженность новой вере и на хорошее знание христианской теологии и христологической экзегетики. Его друг Йеошуа а-Лорки, столь изумленный его переходом в христианство, и сам в конце концов крестился, приняв имя Иероним де Санта Фиде (Иероним Святой Веры). По всей видимости, это произошло в 1412 г., когда он был врачом папы Бенедикта XIII. В это же время он встретился с Висенте Феррером (ок. 1350–1419), доминиканским монахом из Валенсии, проповедовавшим среди евреев Кастилии с целью обратить их в христианство. Можно предположить, что и обращение Йеошуа а-Лорки, ставшего радикальным пропагандистом христианской веры (именно он представлял христианскую сторону на знаменитом диспуте, навязанном евреям Арагона в 1413–1414 гг.), было продиктовано чисто религиозными причинами. Несомненно однако, что даже те, кто перешел в христианство по внутреннему убеждению и по чисто теологическим соображениям, находились под влиянием новой общественной атмосферы, воцарившейся в Испании с конца XIV в. Именно она ослабила многих еврейских лидеров и ввергла в отчаяние и бессилие заметную часть всего еврейского населения.
    Из сказанного следует, что хотя проблема выкрестов в Испании и в самом деле была порождена вспышками насилия, в ходе которых христианство было силой навязано десяткам тысяч евреев, нередки были и случаи обращения в христианство (как во время, так и после преследований), обусловленные социальными и культурными тенденциями, характерными для еврейского общества Пиренейского полуострова с конца XIV в.»

    И вот здесь вся моя четвёрка (а не токмо доны Луисы) возмутилась. Действительно, я (ничуть не исподволь, а грубо и зримо) вновь навязал им мой дискурс - хотя меня и убили несколько мгновений назад на импровизированной дуэли. Моя (здешняя) смерть не помешала мне поставить им на вид их же (признаю, спровоцированное мной) невежество; они не могли (бы) стерпеть:
    -  Что вы читаете нам лекции, как школярам? - крикнули (бы) они мне, но - пришлось (бы) кричать не мне (полностью живому), а моему истончающемуся до невидимости телу; далее последовали мероприятия ещё более нелепые, нежели этот синхронный вопль: уже у четверых в руках вновь объявились шпаги.
    Согласитесь, грозить оружием уже поверженному врагу - ещё можно понять, списать на гнев, на поэтический угар, на что угодно; но ежели помянутого врага и вовсе уже почти нет в поле зрения, и он присутствует лишь в пространстве мыслеформ - тогда это более чем гордыня! Впрочем, продвинуть человеческое в нечеловеческое (так там вас и ждали!), не в этом ли сокровенное поэзии?
Попытка была достойной таких имен! Кроме того, попытка была несуразной,  нелепейшей; вместе с тем я был польщён! Смешно, но мне очень польстила моя же (общечеловеческая) глупость.
    Ведь что более гордыни? Только глупость; впрочем, что поэт должен быть глуповат - такое бытует мнение среди преуспевших в этой жизни людей; поэта должно жалеть, как ребёнка, попавшего в мир взрослых, скажете? Отвечу: Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели! Так что я смотрел на них из той ограниченной вечности, в которую они меня отправили, без малейшей жалости.
    А чего они хотели, мои поэты? Дело известное: они хотели, чтобы в них нуждались! Но «я напомнила ему слова Малерба, что государству от поэта пользы не больше, чем от игрока в кегли.
    -  Разумеется, - ответил Пабло. - А почему Платон говорит, что поэтов надо изгонять из республики? «Потому что каждый поэт, каждый художник - существо антисоциальное. Не потому, что стремится к этому; он не может быть иным.
Только русские по наивности полагают, что художник может вписаться в общество. Они понятия не имеют, что такое художник. Рембо в России немыслим. Даже Маяковский покончил с собой. Между творцом и государством полная противоположность. Поэтому для государства существует только одна тактика - убивать провидцев. Если идеал общества - властвовать над идеалом личности, личность должна исчезнуть. Более того, такого явления, как провидец, не существовало бы, не будь государства, силящегося подавить его. Только под этим нажимом становятся провидцами. Люди достигают положения художника лишь преодолев максимум барьеров. Поэтому искусству нужны препятствия, а не поощрения». (Карлтон Лейк, «Моя жизнь с Пикассо»)
    Так чего бы они хотели от меня (и от общества), мои поэты? Чтобы я заткнулся? Во первых, вульгарно высказано. Во вторых, странно такое слышать от поэтов. А как же славословия? Как я (молча если) буду их славить? Поэтому я проигнорировал их определённое (хотя и не высказанное столь явно) пожелание.
    Но и они вовремя опомнились! Гении всё-таки. Шпаги опять исчезли. Можно было продолжать наш собор. И перейти, наконец, к сути. Вот о чём они говорили (причём, совершенно не важно, кому какая фраза принадлежит):
    -  Нас (здесь и сейчас) будут пытать?
    -  Нет. И не потому, что мы безгрешны (истые христиане или истые иудеи), а потому, что нечего (и незачем) у нас выпытывать. Сами всё скажем и сами обо всём спросим.
    -  Обо всём?
    -  В пределах нашего прозрения.
    Которое прозрение у каждого своё; разве что все (поэты) прозревают об одном и том же: о слове из буквиц, становящемся Словом Духа.
    Но я их уже не слушал. Меня не интересовало, насколько искренне (точнее, в какой полноте) каждый из них понимал экзи'станс своего бытия. Состоявшаяся меж нами потасовка меня раззадорила, и я решал, что заслуживаю продолжения вещественных приключений, со шпагой или мечом в руке, на Росинанте или пешим, но обязательно - не один!
    И (подчёркнуто повторю) даже не в сопровождении милейшего Санчо, а вовсе наоборот: это чтобы Санчо был - в сопровождении дона Алонсо; таким образом именно мне предстоит стать тем самым знаменитым приземлённым крестьянином, на все времена сумевшим-таки своими огрубелыми подошвами прилипнуть к земле - но для этого особенного ума не требуется, в землю все с земли придут.
    А вот подтянуть землю прямиком к подковам Росинанта (пусть ненадолго, но) - это уже поступок! Таким образом, мне предстоит стать сильней меня (это и есть поступок).
    Но тем более нет у меня никакого желания спорить с поэтами о тезисе « сами всё скажем и сами обо всём спросим» (очень уместный посыл во времена Сервантеса и Лопе де Вега); предлагать и приносить здесь будет предложено мне!
    Предложение, от которого возможно отказаться, но - только вместе с душой. То есть с такой вещью, наличие которой часто ощущаешь, только её утратив; чем не инквизиция? Более того, любого мастера (моих несравненных поэтов, например) слова помянутого персонажа, что «сами всё предложат и сами всё принесут» - именно что приведут в инквизицию.
    Где я, собственно, и оставляю мою четвёрку! Ничего с ними в трибунале не случится. Не будем же и мы судить плоть человеческую в трибунале рыцарского странствия, обратимся к стихам, ибо:
    Для Луиса де Леона-неоплатоника, небо - это обитель Бога и первопричин всего сущего, земля - смутное отражение небесных идей:

    Не больше ли песчинки малой
    ничтожная и низкая земля в сравненьи
    с сим образцом великим,
    где обитает в совершенстве
    то, что грядет, то, что уже бывало?

    "Ясная ночь", - согласитесь, что из темницы нашего тела (или, иначе, пожизненных застенков святейшего трибунала) выход только один, подсказанный Фредерико Гарсия Лоркой: На перекрёстках пойте вертикально!
    «И если тело дает человеку славу и благородство предков, то душа несет с собой внутренние добродетели, которыми наделили ее на небесах: высокие и честные устремления, великодушие, мудрость, чистую веру. Описывая достоинства новорожденной, фрай Луис не просто следует канонам возрожденного неолатинскими поэтами жанра Genethliacon, но также демонстрирует, как долго готовилось рождение человека: из поколения в поколение передавалось все самое лучшее, чтобы воплотиться в новом создании. Потому участь человека небезразлична поэту: он сетует, что слишком мало в мире тех, в ком победило божественное начало ("мудрецов"), и слишком многие увлечены земными ценностями, которые ведут к духовной гибели человека.
    Итак, человек заключен в "темницу" телесного бытия, но его бессмертная душа способна освободиться от земных оков и вознестись к своим истокам, к небесам. Поэтому оппозиция "земля" - "небо" не носит у Луиса де Леона трагического характера. Поскольку мир земной является подобием иного, идеального "образца", в нем присутствует Божественное начало, а, следовательно, между "землей и "небом" нет непреодолимой преграды. Напротив, они зеркально отражены друг в друге. Идея подобия и всеобщего родства вещей, типичная для средневеково-ренессансной натурфилософии, занимает центральное место в мировоззрении Луиса де Леона. Быть может, он был одним из последних испанских авторов, сохранивших ренессансное видение мира: для него мир - это, прежде всего, Порядок и Гармония.
В этой связи особенно важен для Луиса де Леона образ Христа. Христос стал посредником между "землей" и "небом": каждый человек носит в себе "царство Божие", в свою очередь, Христос соединяет в себе Божественную и человеческую природу. Он открыл человеку путь на небеса и показал, что в самой человеческой личности заложен потенциал для бесконечного самосовершенствования, для познания бытия Божьего. Не случайно, фрай Луис обращается к теме Вознесения, посвящая этому целое стихотворение "На Вознесение".
    Стихотворение написано от имени одного из учеников Христа, наблюдающего за Вознесением Господа. Описание очень динамично и построено на быстрой смене риторических вопросов. Последние две строки представляют собой ряд эмоциональных восклицаний. В первой же строфе задается основная антитеза "земля" ("глубокая, мрачная юдоль", valle hondo, escuro, 2) - "небо" ("вечное, безопасное место", inmortal seguro), подчеркнутая рифмой. Автор словно охватывает взором все пространство между двумя мирами, которое преодолевает Спаситель:

    Что ж покидаешь, Пастырь наш,
    своё ты стадо в одиночестве и скорби,
    в юдоли этой мрачной и глубокой,
    а сам, чистейший воздух рассекая
    стремишься в вечную, надежную
    обитель

    Человек выступает здесь в роли наблюдателя, смотрящего снизу за воспаряющим ввысь Христом. О его расположении в пространстве свидетельствует указательное местоимение "этот" (este valle). Наглядность действия передается посредством временных форм - настоящего времени (Y dejas) и герундиального оборота (rompiendo …te vas), отражающего действие в его развитии. Восходящее движение передано посредством глаголов движения ("покидаешь", "рассекаешь", "удаляешься", "летишь торопливо"). Завершается стихотворение образом "завистливой тучи", уносящей на небеса Христа:

    О, облако-завистник…
    Куда летишь ты торопливо
    Каким богатым ввысь ты улетаешь!
    Какими бедными, слепыми, ай, нас
    оставляешь!»

    Так что оставим спорящим споры, допытывающимся - их пытки, невеждам - их невежество. То есть оставим темницу тела (и свирепствующий там трибунал), обратимся к облаку, проплывающему сейчас (осмелимся предположить) над скромной деревушкой провинции Ламанчи.
    Согласитесь, если мы ведём речь о человеке, то обязательно рассмотрим все его ипостаси: Аз есмь альфа (и) омега, первый - последний! Прочерком (тире) здесь оказывается вся вселенная (вселить - куда? Известно, ад полон умными, а рай добрыми). Несравненных поэтов я свёл в допросной комнате трибунала, и даже там они умудрились вступить со мной в оживлённый дискурс... Окончившийся моим удалением из тамошней реальности.
    Потому следующим моим героем будет даже не человек ирреальности, Алонсо Добрый! Моим героем будет человек мира сего, Санча Панса; чистейшей слезы антиреальность - ипостась Господа следует за ипостасью апостола!
Только у меня это и видано. Опять гордыня, как без неё?

    Я не скажу, что Дон Кихот напрямую является ипостасью Господа, но - как художественный образ или аллюзия это более чем допустимо; напомню также, что допросная комната Святейшего трибунала обставлена весьма скудно: два кресла (для допрашиваемого и для инквизитора), растяжка с дыбою, стол для пыточных аргументов.
    Согласитесь, что обстановка Ламанчи гораздо более красочна.
    И коль уж так получилось, что вся импровизированная дуэль в допросной вылилась лишь в мою виртуальную гибель, то и обстановка всей Ламанчи (не будем претендовать на всё королевство Испании) возможет вылепиться в какой-нибудь рыцарский роман (любимое чтение грядущего к нам рыцаря печального образа).
    С другой стороны: рыцарские доблести ничуть не соответствуют канонам Святого писания; в переложении данных текстов нет нужды ломать «копья духа», утверждая гибельность или спасительность сего чтения для одного или многих; впрочем - сейчас или потом (в это или какое другое столетие), как я и обещал, дон Мигель (сопровождая Санчо) может заглянуть и в инквизицию; так рыцарь (Господь) явится к взыскующим его (Его) поэтам.
    Хотя сам ветеран битвы при Лепанто (практически крестоносец) вряд ли станет объектом дознания: все тюремные злоключения дона Мигеля были связаны с финансовыми неурядицами! Впрочем много слов - дела мало. Оставим слова ветру и полю, пыльной дороге и цоку копытному, и ругани вороньей... Итак, очевидно: в отличие от столичных поэтов этого моего героя можно охарактеризовать как деревенщину!
    Казалось бы, что может быть проще?
    Так-то оно так! Но об этом человеке же с полным правом можно повторить: «Dicebamus hesterna die...» («Вчера мы сказали...»), ведь «Все свое свободное время, а свободен Дон Кехана был круглые сутки, он посвящал чтению рыцарских романов. Он предавался этому занятию с восторгом и страстью; ради него он забросил охоту и хозяйство. Увлечение его дошло до того, что он, не задумываясь, продал порядочный кусок пахотной земли, чтобы накупить себе рыцарских книг.»
    То есть отказался от земли - для-ради неба. То есть поступил так, как призывает нас всех дон Луис (кстати, который из двух?) Ибо «Постепенно добрый идальго до того пристрастился к чтению, что читал от рассвета до сумерек и от сумерек до утренней зари. Он забросил все свои дела, почти лишился сна и нередко забывал об обеде. Голова его была полна всяких нелепых историй, вычитанных в рыцарских книгах, и он наяву бредил кровавыми битвами, рыцарскими поединками, любовными свиданиями, похищениями, злыми магами и добрыми волшебниками. Мало-помалу он совсем перестал отличать правду от выдумки, и ему казалось, что на всем свете нет ничего достовернее этих историй. Он с таким пылом толковал о героях различных романов, словно это были лучшие его друзья и знакомые.» - проиллюстрируем это:
    «Ведь совершенно так же двойственная природа человека раскрывается Луисом де Леоном в его юношеском панегирике, написанном "На рождение дочери маркиза де Альканьисеса", друга поэта. Стихотворение воспевает появление на свет нового человека. Для Луиса де Леона рождение ребенка - это метафизический акт воссоединения спустившейся с небес души с телом в материнском чреве:

    Спускайся в добрый час,
    дух королевский, во плоть прекрасную,
    что в чреве славном
    тебя уж ждет, желая
    достоинствам твоим дать отдых.

    И если тело дает человеку славу и благородство предков, то душа несет с собой внутренние добродетели, которыми наделили ее на небесах: высокие и честные устремления, великодушие, мудрость, чистую веру. Описывая достоинства новорожденной, фрай Луис не просто следует канонам возрожденного неолатинскими поэтами жанра Genethliacon, но также демонстрирует, как долго готовилось рождение человека: из поколения в поколение передавалось все самое лучшее, чтобы воплотиться в новом создании. Потому участь человека небезразлична поэту: он сетует, что слишком мало в мире тех, в ком победило божественное начало ("мудрецов"), и слишком многие увлечены земными ценностями, которые ведут к духовной гибели человека.
    Итак, человек заключен в "темницу" телесного бытия, но его бессмертная душа способна освободиться от земных оков и вознестись к своим истокам, к небесам. Поэтому оппозиция "земля" - "небо" не носит у Луиса де Леона трагического характера. Поскольку мир земной является подобием иного, идеального "образца", в нем присутствует Божественное начало, а, следовательно, между "землей и "небом" нет непреодолимой преграды. Напротив, они зеркально отражены друг в друге. Идея подобия и всеобщего родства вещей, типичная для средневеково-ренессансной натурфилософии, занимает центральное место в мировоззрении Луиса де Леона. Быть может, он был одним из последних испанских авторов, сохранивших ренессансное видение мира: для него мир - это, прежде всего, Порядок и Гармония.»
    Итак, я пришёл к убеждению (себя самого), что ни Мигель де Сервантес, ни его (а так же и самого Господа) ипостась не могут быть - хотя, конечно же, ещё как могут! - быть приглашены к обсуждению вечных вопросов перевода с небесного на земное в Священный трибунал; такая кутерьма творится в миру, что только крестьянская сермяжная смётка поможет выпутаться(!) из неё.
    Но точно такая же кутерьма творилась в голове моего пятого героя - крестьянина Санчо (ни в коем случае не соотносить с пятой печатью Откровения Иоанна Богослова): он гордился своим благородным происхождением, свято хранил древний щит и родовое копьё и держал у себя на дворе тощую клячу и борзую собаку (очевидное переложение вещего на вещное).
    И всё же почему настоящим (пятым) героем является крестьянин и оруженосец, а не рыцарь печального образа? Казалось, после всего вышесказанного странно задаваться таким вопросом; однозначный ответ даёт только трибунал инквизиции: объявление веры - дело земляное, утробное, восходящее; рыцарственность же - вера и есть (то есть воплощение её, её ипостась
    Ведь более чем очевидно: если уж мы начали с переложений Слова духа на слова из буквиц (или слогов, это как угодно) и привлекли в качестве иллюстрации четверых несравненных поэтов испанского Ренессанса (непосредственное отношение имеющих к дискурсу иудаизма и христианства), разве не логично будет рассмотреть в качестве примера переложения человеческих достоинства и чести (силы внутренней веры) на внешние реалии идальго по имени Дон Кехана? Казалось бы, столько раз использован этот образ; ан нет!
    А Санчо - несомненно, личность более чем заглавная; Слово уйдёт в небеса, апостолы останутся нести силу веры по всему свету (подошвами своих ног прилепят небо к земле).

    В римской мифологии присутствуют персонифицированные абстракции. Например, гении - духи-хранители, преданные людям, предметам и местностям, ведающие появлением на свет своих «подопечных», и определяющие характер человека или атмосферу местности. Символ гения - змея. В искусстве гений изображался в виде юноши (иногда бородатого мужа). Отдельные области имели своих гениев (духов) места.
    Собственно, это я и имел в виду, говоря о действующих лицах. В роли которых в моей истории оказываются избранные цитаты тех или иных произведений и исторических источников.
    Более того, предполагается даже наличие у какого-либо текста внешности (этим в Риме занимались риторы, предъявляя самоё себя). Но если обычно смотрят на внешность притчи, то я предлагаю посмотреть на её внутренности, препарировать; так сказать, рассмотреть все варианты литературного перевода.
    Более того, именно для с этой целью я и оказался убит в допросной (согласитесь, не препарировать же себя самого живым?), для этого пока что не допустил в собрание поэтов дона Мигеля; для чего, скажете?
Для того, чтобы рассмотреть себя самого как некую ипостась Санчо.
    Если с доном Кехана всё (до неочевидности) очевидно: «В конце концов от вечного сидения в четырёх стенах, бессонных ночей и непрерывного чтения бедный идальго совсем рехнулся. И тут ему в голову пришла такая странная мысль, какая никогда еще не возникала ни у одного безумца в мире. Наш кабальеро решил, что он сам обязан вступить в ряды странствующих рыцарей. Ради своей собственной славы, ради пользы родной страны он, Дон Кехана, должен вооружиться, сесть на коня и отправиться по свету искать приключений, защищать обиженных, наказывать злых, восстанавливать попранную справедливость. Воспламенившись мечтами о великих подвигах, которые ему предстояло совершить, идальго поспешил привести в исполнение свое решение.» - то Санчо есть человек лествицы, восхождения от земли к небу по ступеням земли; что до поэтом, им  же мерой - степень их прозрения.
Не это ли экзи'станс становления личности?
    Если в допросной мы рассмотрели триединую сущность человека (не даром донов Луисов двое, считай - один; хотя они оба вполне себе отдельные личности и возмутились именно такой трактовкой), сейчас у меня есть ещё один шанс показать, как сия «установленная» личность выходит из внутреннего во внешнее, и что там (во внешнем) с ней происходит.
    Допросная - это ещё и установление качества образования (методы могут не нравиться, но с выводами трудно спорить); личность есть слово из буквиц, но - в переводе со Слова Духа; учитель и ученик - главные люди настоящего, прошлого и будущего!
    Так каким же образом мой Алонсо Добрый идёт к своему переводу для людей: «Первым делом он вычистил доспехи, которые принадлежали его прадедам и валялись где-то на чердаке, покрытые вековой ржавчиной и пылью; перебирая их, он, к своему глубокому огорчению, увидел, что от шлема сохранился только один шишак. Чтобы поправить дело, идальго пришлось призвать на помощь всю свою изобретательность. Он вырезал из картона забрало и наушники и прикрепил их к шишаку. В конце концов ему удалось смастерить нечто вроде настоящего шлема. Тут ему захотелось испытать, сможет ли этот шлем устоять в битве. Он выхватил шпагу, размахнулся и нанес ею два удара по шлему. От первого же удара забрало разлетелось на куски, и весь его кропотливый труд пропал даром. Идальго был очень огорчен таким исходом дела. Он снова принялся за работу, но теперь для прочности подложил под картон железные пластинки. Эта предосторожность показалась ему вполне достаточной, и он счел излишним подвергать свой шлем вторичному испытанию. Без труда он убедил себя в том, что у него настоящий шлем с забралом тончайшей работы.»
    А потом Слово (посредством апостола) соприкасается с реальностью: посредством встречи с крыльями ветряной мельницей; тоже вопрос силы веры, кстати! Нам можно всё, хватило бы сил за это всё ответить! Мы можем уверовать, что в каждом человеке живёт Иисус; хватит ли сил жить так, что подле любого человека мы - подле Христа? Иначе всё не имеет смысла, иначе мы сами станем инквизицией, насильно понуждая себя к правильному переводу Слова духа на повседневные слова буквиц.
    Как пример: «Затем Дон Кехана отправился в конюшню и внимательно осмотрел свою лошадь. Это была старая, больная кляча; по правде говоря, она только и годилась на то, чтобы возить воду. Однако наш кабальеро остался вполне доволен ее видом и решил, что с ней не могут сравниться ни могучий Буцефал Александра Великого, ни быстроногая Бабьека Сида. Целых четыре дня ушло у него на то, чтобы приискать своему боевому коню звучное и красивое имя, ибо он полагал, что раз хозяин меняет свою скромную жизнь в деревенской глуши на бурное поприще странствующего рыцаря, то его лошадь должна переменить свою деревенскую кличку на новое, славное и громкое имя. Долго он мучился, изобретая различные прозвища, сравнивая их, обсуждая и взвешивая. Наконец он остановился на имени Росинант. Это имя казалось ему звучным и возвышенным. Сверх того, оно заключало в себе указание на то, чем была лошадь раньше, ибо Дон Кехана составил его из двух слов: rocin (кляча) и antes (раньше), так что оно означало: «бывшая кляча».» - каково? Блестящий образец инквизиторского перевода.
    Перевода даже не из одной ипостаси в другую, а перемены природы.
    Вот так и я (в моей реальности - безвестный поэт), поменяв своё никому неизвестное имя на имя прославленного оруженосца, стану следовать за прославленным доном Алонсо (в моей реальности - самим Мигелем де Сервантесом); здесь-то и выяснится, что даже с ним  мы направляемся (следуем) на доследование (дознание) в допросную комнату инквизиции; до-следуем, оставаясь в до-знании (вполне безнадёжное дело).
    Более того, выяснится, что и следовать никуда не надобно! Мы попросту (даже я, там убиенный) никуда из неё не уходили.
    Потому (именно - потому!) - я не стану самим доном Алонсо (в который раз задаюсь я; отвечаю: не задаваться бы мне надо, не личины примерять по душе, но делать дела добрые, сейчас мне посильные); быть может, полностью я никогда не отвечу на этот вопрос; даже частично я хотел бы ответить на него когда-нибудь потом... Тогда я и завершу версификацию альфы - омегой, быть может; а может, и нет.
    И произнесу, и сам произнесённое (наконец-то) услышу; но и это (пойми) - потом! А сейчас (именно) Алонсо Доброго ожидает (именно) его дорога (дао): «Когда все эти приготовления были закончены, Дон Кихот решил, не мешкая, покинуть свой дом и пуститься на поиски рыцарских приключений. Ему казалось, что в таком деле всякое промедление - великий грех перед человечеством: сколько оскорбленных ждут отмщения, сколько обездоленных ждут защиты, сколько угнетенных ждут освобождения! И вот в один прекрасный летний день он поднялся до рассвета, облекся в свои доспехи, надел на голову убогий шлем, стянул покрепче его зеленые завязки, вскочил на Росинанта, схватил щит, взял в руки копье и тайно от всех через задние ворота скотного двора выехал в поле, радуясь, что ему удалось, наконец, приступить к столь славному делу. Но не успел он выбраться на дорогу, как ему пришла мысль, такая ужасная, что он едва не вернулся домой. Дон Кихот внезапно вспомнил, что он еще не посвящен в рыцари и что по рыцарским законам он не мог и не смел вступить в бой ни с одним рыцарем. А если бы даже он и был посвящен, то ему полагалось первое время носить белые доспехи и не ставить на своем щите никакого девиза, чтобы всем было сразу видно, что он еще новичок в рыцарском деле. Долго стоял Дон Кихот, не зная, на что решиться, однако страстное желание немедленно пуститься в путь одержало верх над всеми его сомнениями. Он решил, что посвятить его в рыцарский сан он попросит первого же рыцаря, который ему встретится на пути. Так по крайней мере поступали многие герои тех романов, чтение которых довело нашего идальго до такого плачевного состояния. А что касается белых доспехов, то он дал себе слово так начистить свои латы, чтобы они стали белее горностая. Приняв это решение, он успокоился и продолжал свой путь, вполне предавшись на волю лошади: так, по его мнению, и должен был путешествовать странствующий рыцарь.» - вот что я (пока что) способен услышать!

    Выслушав всё это, я улыбнулся. Точно так же ведь обстоит и с моими поэтами, которые  мной собраны (из моих представлений о них) в инквизиции: достаточно было, чтобы кто-то из них назвал другого поэтом! Потом я прекрасно помню, что в моём убийстве принимали непосредственное участие лишь двое из четырёх, остальные двое были на стороне донов Луисов мысленно.
    А вот каково было бы благородным идальго узнать, что они дуэлировали (и мысленно, и в реальности) с простодушным крестьянином по имени Санчо Панса?
Впрочем, оруженосцем дона Алонсо мне (тоже) ещё только предстоит стать, и это вовсе не просто: оставить мертвецам погребах их мертвецов и следовать (даже) за ипостасью Господа! Но я начинаю становиться Санчо; делать я это собираюсь не из моих представлений, а в полном соответствии с каноническим текстом:
    -  «Счастлив будет тот век, когда, наконец, мои славные деяния будут занесены на бумагу, изображены на полотне, запечатлены на мраморе. Но кто бы ты ни был, мудрый волшебник, мой летописец, прошу тебя, не забудь о моем добром Росинанте.» - согласитесь, всяк поэт счастлив был бы сказать о себе такое!
    Ах, люблю я поэтов, забавный народ, в них всегда нахожу я историю, сердцу знакомую! Разумеется, когда я вновь окажусь в их компании, я переведаюсь с ними и об этом: о любви к нашим пасту'шкам. Ибо «главное, сеньоры мои, вот что: необходимо, чтобы каждый из нас придумал имя для пастушки, которую он будет прославлять. Я убежден, что не останется ни одного дерева, как бы твердо оно ни было, на котором, согласно правилу и обычаю влюбленны пастухов, мы бы не написали и не вырезали имён наших пастушек.» - как бы твёрдо оно не было!
    Так что (даже из соображений чести) мне было необходимо вновь (во плоти) оказаться в допросной; попасть же я туда мог лишь с доном Алонсо, потому я пропущу первые приключения Дона Кехана (в которых славный Санчо участия не принял) и сразу перейду к следующим: «После этого Дон Кихот целых две недели сидел спокойно дома. Экономка и племянница с радостью заметили, что его страсть к необычайным приключениям, по-видимому, несколько остыла. Иногда, впрочем, он говорил своим приятелям - священнику и цирюльнику, что мир ни в чем так не нуждается, как в странствующих рыцарях, призванных возродить золотой век на земле. Дон Кихот с воодушевлением говорил об этом счастливом времени, когда обман, коварство и ложь не примешались еще к правде и откровенности; когда ни корысть, ни пристрастие, ни личный произвол судей не угнетали еще людей; когда повсюду царил мир и спокойствие, и счастливый человек безмятежно наслаждался прекрасными дарами природы. Он слепо верил, что вернуть людей к этим волшебным временам - его удел. Иногда священник возражал ему, иногда соглашался с ним, ибо без этой уловки нечего было и думать о том, чтобы доказать бедному идальго всю нелепость таких рассуждений.» - ещё и потому моему печальному рыцарю потребовалась помощь.
    Ещё и потому каждому бедному рыцарю (читай, ипостаси Господа) нужен был кто-то, кто сопровождал бы его в его версификациях реальности и верил бы в него; самое место для меня! Ибо здесь я начинаю отождествлять себя с инквизиторским трибуналом; да и не себя одного, всяк человек сам себе трибунал.
    Ещё и потому оруженосец - это то, что остаётся на земле от такого бедного рыцаря; а вот к тому же: как обойтись инквизиции без толики здравого (хотя и несколько ирреального) смысла? Особенно имея дело с таким идальго:
    «- Та-та-та, - перебил священник, - так у нас и великаны завелись? Клянусь, не успеет завтра зайти солнце, как от них не останется и следа.
    Тут они стали расспрашивать Дон Кихота о его приключениях, но тот не пожелал ни о чем рассказывать. Он только попросил дать ему поесть и оставить его в покое, ибо больше всего он нуждался в еде и сне. Желание его было исполнено, а священник подробно расспросил крестьянина, где и как нашел он Дон Кихота.
    Крестьянин охотно рассказал обо всем случившемся и даже повторил некоторые из безумных речей идальго»; так вот ещё к тому же: почему крестьянин в апостолы к рыцарю (или, как мы условились, наоборот) - нет такого вопроса!
    Но есть такой ответ.

    Этот ответ («еще более укрепило священника в его решении уничтожить книги Дон Кихота. На следующее утро он зашел за своим другом, цирюльником, и оба они направились в дом нашего идальго.») - классика самоинквизиции... А ведь когда-то и я думал, что счастлив век, обретший такого меня!
    Теперь я думаю: счастлив я, обретший такой век. В котором «Дон Кихот все еще спал. Священник попросил у племянницы ключи от комнаты, где хранились книги - виновники всего несчастья. В сопровождении экономки все направились в эту комнату. Там лежало на полках около сотни толстых и еще много маленьких томов в отличных переплетах. Попросив священника минутку подождать, экономка выбежала из комнаты и вскоре вернулась с чашкой святой воды и кропилом.
    -  Возьмите-ка, сеньор священник, окропите сначала комнату, а то еще явится один из волшебников, о которых говорится в этих книгах, и превратит нас в каких-нибудь чудищ в отместку за то, что мы собираемся сжить всю его братию со света.» - так я приготовляю себя самого, чтобы вновь (опять во плоти, разве что немного другой) объявиться в допросной инквизиции, среди высокого собора непревзойдённых поэтов.
    После сих приготовлений мне ничего не останется, как вновь вообразить моё тело во средневековой плоти! Конечно, искусство такого вочеловечивания - это вовсе не искусство фехтования на мечах (рапирах, шпагах и даже тесаках)! Оно достаточно различается даже от искусства дискурса: там в конце концов всё сводится лишь к переводу с языка, которому наш алфавит просто-напросто тесен, на язык моей (или чьей угодно) плоскости птолемеева глобуса.
    Здесь же глобус души (в своём обращении вокруг оси Духа) обретает очертания.
Вы скажете, глобус сферичен? И ошибётесь: в нём все четыре стороны рас-света, в то время как Свет - единственен, а тьмы нет вовсе. Понятно, что в таком свете всё лишь тень, отбрасываемая единственной реальностью, то есть плоскость... Кстати, это и есть демонстрация дискурса: нет ни правды и лжи, ни вопросов и ответов, есть знание.
    Потому мои несравненные поэты (сколь бы ни были несравненны) подлежат дознанию в само-допросной Священного трибунала: они есть тень каждого своего слова, которое (в своё черёд) есть тень Слова (или перевод с языка, которому наш алфавит просто-напросто тесен); так каким же знанием буду обладать «новый» я, какие пределы (какое тело) обрету? И опять нет такого вопроса!
    Но есть такой ответ. Ведь я тоже говорю «своим приятелям - священнику и цирюльнику, что мир ни в чем так не нуждается, как в странствующих рыцарях, призванных возродить золотой век на земле.»
    Как же мне не перекинутся в сумасшедшего крестьянина?
    Итак, «Дон Кихот с воодушевлением говорил об этом счастливом времени, когда обман, коварство и ложь не примешались еще к правде и откровенности; когда ни корысть, ни пристрастие, ни личный произвол судей не угнетали еще людей; когда повсюду царил мир и спокойствие, и счастливый человек безмятежно наслаждался прекрасными дарами природы. Он слепо верил, что вернуть людей к этим волшебным временам - его удел. Иногда священник возражал ему, иногда соглашался с ним, ибо без этой уловки нечего было и думать о том, чтобы доказать бедному идальго всю нелепость таких рассуждений.» - и вот здесь-то (наконец) объявляюсь новый я.
    Итак, «в глубине души Дон Кихот оставался верен своим сумасбродным планам. Тайком от своих домашних он принялся уговаривать одного крестьянина, человека доброго (если только можно назвать добрым того, у кого своего добра не очень-то много), но, как говорится, без царя в голове, поступить к нему в оруженосцы. Дон Кихот убеждал его с большим жаром и сулил ему богатство и славу. Между прочим, он обещал пожаловать ему в пожизненное владение первый же остров, который он завоюет своими подвигами. А это могло случиться, по его словам, очень скоро. В конце концов сбитый с толку Санчо Панса - так звали крестьянина - сдался на все эти убеждения, бросил свою жену и детей и поступил на службу к Дон Кихоту.» - так у ипостаси Господа появилась ипостась его апостола!
    А я ещё раз возрадовался, что вовремя осознал реалии и не стал (как опрометчиво дерзали многие до меня) сравнивать себя именно с Доном Кехана; довольно мне и осла рядышком с Росинантом... Итак, я опять телесно (а не токмо нашёптыванием) могу принять участие в дальнейших событиях.
    Могу, например, счесть хорошим человеком крестьянина, оставившего жену и детей, и хозяйство, и отправившегося с Дон Кихотом на поиски персонального Авалона; кстати, действительно могу? Бросившего жену и детей? Да!
    Бросившего! Но сделавшего это (на удивление всех) столь гармонично, что нетленный образ Санчо стал неотделим от Дона Кехана: «Кто не оставит дом, жену, детей и не пойдет за Мной, не достоин Меня».
    Везде важен контекст. Особенно в словесных переводах с небесного на земное.
Вот и в стихах уже цитируемого здесь Луиса де Леона (одного из моих убийц) «Способом достижения гармонии, равно как и ее символом в художественном мире Луиса де Леона является музыка. Фрай Луис выделяет три рода музыки, которыми человек может наслаждаться в этом мире: музыку природную - щебет птиц, журчание воды, шелест трав и листвы, музыку человеческую, возникающую при игре на музыкальных инструментах и пении, и музыку божественную или иначе небесную - самую сладостную и желанную из всех. Два первых вида музыки являются отголоском музыки небесной, поэтому если человек настраивает свои душевные струны в унисон с природными или музыкальными, он способен услышать "музыку сфер". Процесс восприятия музыки небесной через музыку земную детально описан Луисом де Леоном в оде "Франсиско де Салинасу".

    Вокруг все затихает,
    облачаясь в свет первозданный и красоту,

    когда звучат, Салинас,
    той музыки трепетной созвучья,

    рукою Вашей извлекаемой умело.

    В основе стихотворения лежит идея подобия музыкальной гармонии душевной. Ода открывается образом музицирующего друга Луиса де Леона, слепого от рождения музыканта Франсиско де Салинаса, возглавлявшего кафедру музыки в Саламанкском Университете.» Мне же здесь (не как Санчо, а мне лично) важно, что человеческая истина ещё не родилась, что она и музыка, и слово.
    Потому любые суды над человеческой истиной есть суды над не рождённым. Которые суды и трибуналы, конечно же, неизбежны и даже необходимы, не смотря на их абсурдность. Ведь жизнь вообще абсурдна: мы обсуждаем словами то, что ясно без слов. Любой «...поэт показывает, как под воздействием прекрасной музыки - самого чистого искусства, где нет ни красок, ни слов, ни цветов, одна лишь вибрация воздуха - приходит в гармонию мир, а вместе с этим наполняется гармонией и душа человека. Она выходит из забвения (поэт употребляет здесь слово olvido), в котором пребывала, и "вновь обретает утраченную память о своем истинном происхождении" (torna a cobrar memoria perdida / de su origen primera esclarecida, 8-10). Это первые две ступени мистического постижения бытия. В следующей строфе душа освобождается от груза мирских желаний, символом которых здесь выступают "золото" и "бренная, обманчивая красота.»
    Бренную и обманчивую красоту возможно «допросить», но для этого надо быть Судьёй в Священном трибунале; согласитесь, чтобы мне (в ипостаси Санчо) сыскать такого Судью, надобно захотеть следовать за его здешней ипостасью, Доном Кехана... А потом вдруг выяснить, что неизвестно кто за кем следует; что первичней, учитель или ученик?
    И что же произойдёт, ежели ипостась Господа сама придёт в канцелярию Святейшего трибунала?
    Только представлю, как сам Мигель де Сервантес появляется (в облике Дона Кехана - некоторым образом ипостаси Господа, в ещё не остывшей после поединка допросной и (что бы вы думали?) вступает в дискурс на шпагах с еще не участвовавшими в поединке поэтами! Какой восторг! Представьте, что ипостась Господа встанет на сторону того, кто заявил своё «истина анонимна», потом пал от удара шпаги и истончился, исчезая в виртуальности… Представили? Прэлестно!
    Ведь он безусловно подтвердит им (гордым авторам слов), что истина анонимна. Разумеется, за подобное высказывание они (ветряные мельницы слов) вынуждены будут (вновь) уже не со мною, а с рыцарем печального образа беспощадно дуэлировать.
И если уж совсем не спорить о принадлежности истины, просто подведу промежуточный итог в переводах истины на слова из буквиц (и в переходах из веры иудейской в веру православную): «В наше время очень много говорят о равенстве всех религий: об этом говорят маловерные. Равенство гражданских прав и обязанностей - это одно, а равенство религий - другое. Христианам строго заповедано милосердие ко всем людям, независимо от их вероисповедания, но в то же время и строгое хранение истины Христовой. Как христианин, Вы можете пожертвовать для иноверного имением и жизнью, но истиной - никогда, ибо она существует независимо от Вас, она не принадлежит Вам.(Святитель Николай Сербский)»
    И вот теперь (прежде чем нам всем приступить к самопознанию,то есть к дороге в Священный трибунал) обратимся к очень важному герою дальнейших событий, а именно: ослу (одному из знаменитых ослов басни Эзопа Зевс и ослы); прежде всего рассмотрим его появление в нашей истории.
    Итак, осёл. «Затем Дон Кихот принялся раздобывать деньги: одно он продал, другое заложил и таким способом собрал порядочную сумму. Кроме того, он взял на время у одного из своих приятелей круглый щит и починил разбитый шлем. Покончив со всеми этими делами, он сообщил своему оруженосцу Санчо, что в такой-то день и час он намерен отправиться в путь, и предложил ему позаботиться о своем снаряжении. Дон Кихот особенно напирал на то, чтобы Санчо не забыл захватить дорожную сумку. Санчо обещал не забыть и сказал, что заодно захватит и своего осла, так как к пешему хождению он не очень-то приспособлен. Это заявление Санчо несколько смутило Дон Кихота. Он старался припомнить, у кого из странствующих рыцарей был оруженосец, разъезжавший верхом на осле, но так и не мог вспомнить. Однако он примирился с этим, утешаясь мыслью, что при первой же встрече с каким-нибудь неучтивым рыцарем он отнимет у него коня и отдаст это более почтенное животное своему оруженосцу.» - то есть осёл, как и мы всё, есть величина переменная (я не хотел - и не мог бы! - говорить, временная).
    Вновь перед нами пример версификации реальности: стихотворение уже помянутого мной Niko Bizin

                Эта метаморфоза.

    -  Я всегда становлюсь женщиной в тот момент,
    Когда это наименее оправдано, -
    Сказало железо, ведь было согрето набело:
    Как виноградина, ставшая чистым спиртом!

    А ведь это всего лишь тело, когда насовсем не убито…

    Здесь и кузнец, подковавший серому волку голос,
    Дабы козлят себе выманил…
    Здесь и петровская дыба,
    На которой стрелец изъясняется матерно -

    То есть матерью становится слову!

    Это метаморфоза каких-то основ:
    Это выбор ослов буридановых левитановским стогом!
    Это красивая стрекоза,
    Что замерла перед красивым Богом -

    От отчаяния, а не по расчету:

    -  Господи, везде какие-то чаяния,
    Как чаинки в спитой заварке…
    А у нас все получается:
    Как виноградина, ставшая чистым спиртом.

    Пожалуй, так трактовать выход внутреннего во внешнее (но - из видимого в невидимое) сложно, проще - вот так: «Волна переходов в христианство прокатилась по всем слоям еврейского общества, но, естественно, обращение известных людей - руководителей общин, близких к престолу придворных, крупных откупщиков и придворных врачей было заметнее, чем отступничество простых людей. Понятно, что соблазн креститься был особенно велик у представителей элиты, в особенности богатых - обращение открывало им такие возможности социального и экономического продвижения, которые ранее перед ними были закрыты.»
    В еврейских хрониках 1413 - 1414 гг. были обозначены как «время вероотступничества». Конечно же, определение это вполне справедливо: принцип релятивизма в невидимом - бред; даже если христианская истина осознаётся как переворот миропорядка (или же всего мироздания), сие не отменяет обычной чести.
    Той самой части меня, которая не имет принуждения и во всём добровольна.
    Той самой чести моей, во имя которой те же доны Луисы меня (вполне мотивированно) убили. Поначалу я отнёсся к этому (пусть и прискорбному, но - очередному) факту легкомысленно. Потом (тоже поочерёдно, ступень за ступенью) осознал, что меня реально удалили из дискурса (возможно, оставив в роли нашептывателя на ушко, чему я поначалу порадовался); рассматривая различные варианты возвращения в допросную, я выбрал осла Санчо Панса! И вот почему (здесь опять к поэзии де Леона):

    и к самой высшей сфере воспаряет
    и слышит там иного рода
    непреходящие созвучья,
    что музыки источник и первоначало.

    Поднимаясь ввысь, душа поэта начинает сначала слышать созвучия "музыки сфер", а затем перед ней открывается во всем великолепии картина вселенского оркестра, которым дирижирует сам Великий Маэстро, Бог. В руках его - божественная кифара, струнами которой служат планеты и звезды. Небеса Луиса де Леона не безмолвны: они наполнены божественной музыкой, издаваемой движущимися светилами - струнам великого музыкального инструмента мироздания.
    В описании появляется наречие "здесь" (aqu;), что говорит о том, что душа достигла конечной точки своего полета и теперь витает в самых высоких сферах, возле своего Творца. В этом "сверхумном экстазе" (А. Ф. Лосев), когда второе, земное "я" поэта погружено в забытье, его душа способна узреть духовными очами Господа (употреблен глагол ver, видеть) и наслаждаться мистической близостью к своему Творцу. Мирозданье выступает здесь как "вечный храм" (eterno templo), который зиждется на священных звуках (son sagrado) Его божественной кифары.
Образ Бога-Музыканта появляется не случайно: представление о Творце как о художнике характерно для ренессансного неоплатонизма, отличавшегося, по свидетельству А. Ф. Лосева, от античного и средневекового варианта своим "артистическим характером"[32]. В "Именах Христа" это художественное начало воплощено в образе Творца, рисующего свой автопортрет. В поэтических сочинениях Луиса де Леона возникает иная "артистическая" интерпретация Бога - Бога как Великого Дирижера, управляющего космическим оркестром.»
    И если человеку, постигнув что-либо, предстоит от постигнутого отказываться (постижимое не есть Бог), то история с Богом-художником сомнительна хотя бы тем, что Богу-художнику предлагается отказываться от прекрасного во имя ещё более прекрасного; потому я, собственно, и акцентировался на ослах и Зевсе: Просто потому, что даже осел Санчо Панса - совсем не буриданов!
    Сложно представить Бога-художника меж двумя скирдами красоты! Однако всяк человек творческий тужится это сделать; вполне тщетно!
    Ведь даже для того, чтобы превратить (версифицировать, если хотите) такого «Бога-осла» в «Бога-коня», потребуется ни много ни мало - всего лишь отнять его у первого встречного (и её одно условие: невежливого) рыцаря; здесь я ещё раз акцентирую внимание на версификациях реальности, к которым непрерывно прибегает Дон Кехана:
    «Наконец все было готово, и однажды ночью, тайком от всех, они покинули деревню. Санчо не попрощался с женой и детьми, а Дон Кихот - со своей экономкой и племянницей. Ехали они всю ночь, и, когда рассвело, они были так далеко от деревни, что уже могли не бояться погони.» - для того, чтобы прийти в мир Доном Кехана, рыцарь печального образа просто напросто бежит от мира... Ещё бы, мир способен к себе вернуть!
    И вот как раз для того, чтобы этого никоим образом не произошло, «Санчо Панса сказал своему господину:
    -  Смотрите же, ваша милость сеньор странствующий рыцарь, не забудьте вашего обещания насчет острова. Как бы велик он ни был, все равно - я с ним управлюсь.
    На это Дон Кихот ответил:
    -  Раз навсегда запомни, друг мой Санчо Панса, что в старину среди странствующих рыцарей был весьма распространен обычай назначать своих оруженосцев правителями островов или королевств, ими завоеванных, и я твердо решил последовать этому прекрасному примеру. Но мало того. В старину рыцари жаловали своим оруженосцам какую-нибудь провинцию только после многих лет тяжелой службы. Нередко оруженосцы успевали состариться в ожидании обещанной награды. Я же, если только мы оба останемся живы, в ближайшие дни, наверное, завоюю не одно, а несколько королевств. Тогда я, не медля ни минуты, отдам тебе лучшее из них. Не думай, что я говорю зря: со странствующими рыцарями случаются такие необычайные приключения, каких и во сне не увидишь. Поэтому мне легко будет одарить тебя еще лучше, чем я обещал.» - сильно сказано! Получить Слово без слов, без распада на буквицы, причём сразу и даром.
    Что уж говорить, если и я сам не просто так (напрямую) собираюсь привести Мигеля де Серватеса в собрание моих четырех поэтов, и выведу его в ипостаси Дона Кехана, да ещё в сопровождении (или следом за) «другого» меня, то есть Санча Панса… Предположим, перед нами и в самом деле художественно изображённая ипостась Господа, тогда как образ Санчо (меня, то есть) есть собирательный образ учеников-апостолов.
    Собираюсь привести и приведу.

    А в собрании нас встретит (среди прочих) убеждённый иудей Давид Абенатар Мэло со своими ста  пятьдесятью псалмами «Давида, на испанском языке, в различных стихах, сложенных Давидом Абенатаром Мэло, согласно подлинному феррарскому переводу, с некоторыми аллегориями автора Посвящается Б. Б. (благословенному богу) и святой общине Израиля и Иуды, рассеянной по всему миру, в сем долгом плену, а в конце Барака (Благословение) того же Давида и песнопение Моисея. Во Франкфурте, год 5386, месяц Элул.»

    Посвящение

    На волю я из тюрьмы,
    Из гроба вышел разбитым:
    Мои палачи меня
    Подвергли жестоким пыткам.

    Никто меня не узнал:
    Худ и дряхл, отныне тень я.
    Не узнаю себя сам,
    Глядясь в мои отраженья…

    Неумело, но со страстью,
    Чтоб пристыдить рифмачей,
    Мое перо обмакнул я
    В чернила моих скорбей.

    Я вывел бедный рисунок
    На маленьком полотне,
    Сей образ черных печалей
    И пыток, сужденных мне.

    К тебе я их направляю,
    В дар отдаю их тебе.
    Ты знаешь: меня подвигла
    Преданность только тебе.»

    Казалось бы, истина неоспоримая: не ходи в советы нечестивых! Но что есть нечестие? Как я уже говорил (а если не говорил, то скажу), не только «Думающий атеист, живущий по совести, сам не понимает, насколько он близок к Богу. Потому что творит добро, не ожидая награды. В отличие от верующих лицемеров.» (Ганс Христиан Андерсен), но и иудей в следовании веры может оказаться православен, а православный (разбив на буквицы Слово) - более фарисеем, нежели Савл до чуда на пути в Дамаск.
    Так мы с моим рыцарем печального образа как раз и стремимся в эту тюрьму, причём делаем это вполне осознанно:
    «-  Но если я,  - заявил Санчо, - сделаюсь королем, так моя супружница Тереса Панса по меньшей мере будет королевой, а детки мои инфантами?
    -  В этом нет никакого сомнения, - ответил Дон Кихот.
    -  Ну, а я сомневаюсь, - сказал Санчо Панса, - потому что если бы короны сыпались на землю словно град, то и тогда, думается мне, ни одна из них не пришлась бы по мерке Тересе Пансе. Какая уж она королева, сеньор мой! Как королева она двух грошей не стоит. Графство ей еще, пожалуй, и подошло бы, да и то лишь с помощью божьей.
    - Ну, положись в этом на господа бога, Санчо, - сказал Дон Кихот, - он даст ей то, что ей больше подходит, а сам не унижай себя и не вздумай удовлетвориться меньше, чем губернаторством.
    - И не подумаю, сеньор мой, - ответил Санчо, - я знаю, как могуч и благороден мой господин. Ваша милость, наверное, подарит мне то, что придется мне по плечу и по вкусу.»
    Что ж, этим всё сказано: я жду от Господа то, что мне по нраву! Я, Санчо Панса, ипостась автора этой истории, жду от Дона Кехана (ипостаси Господа) того и только того, что сделает мой мир комфортным...
    Согласен, мне - самое место в допросной Святейшего трибунала! Казалось бы, остальные странствия и приключения - ни к чему. Но тогда Санчо перестаёт быть неформальным лидером движения Дона Кеханы в Священный трибунал: Дон Кехана выше самого священного суда, а Санчо - уже осуждён.
    Но без такого движения (и без моего дао, и без его дао) и Санчо, и я становимся не он и не я, а какой-то тенью тени. Не отражением тонкого мира, а его не-чувствием; если я хочу постичь, как с помощью пыточного инструмента (конкретных буквиц) можно изъяснять нюансы целостного перевода той же (предположим) книги Иова - это одно, это даже очевидность.
    Но (если более приземлённо, чувственно) перевод Песни песней - как бы то же самое то, да не то! Вещь - одна, а вокруг неё очень много (и в то же самое время очень мало) вещего; вещее и видимо, и невидимо; более того, взять меня - причём самого разнообразного меня (которого в миру и видимо, и невидимо).
    Потому - «мы не видим вещей. Наивная уверенность, что я их вижу - следствие общественной болезни восприятия. Вчера на прудах наблюдал за чайками, которых было очень много. Сначала видишь эту сторону чайки. Но, если не торопиться, то постепенно проступает и та сторона. Нежнейшее, тончайшее, не подлежит распаду, и вот идешь в ту сторону, где ТА чайка, которая предшествует надоевшей и грубой, якобы единственной форме. Там - чайка той стороны, от которой дух захватывает и входит радость. Как же она - она! Как же нова и свежа! Как же она неразрушима, невероятна и подвижна! Потому что она продолжает скользить во все менее грубые слои, проходя те же уровни своей природы, которые в Песнях Данте обозначены, как небеса - Луны, Венеры, Марса - до неподвижного неба и дальше, туда, за Эмпирей, где изнемогает высокий взлет духа и остается одна родина вне слов и форм, в которой и ты и чайка - одно и то же. Видеть чайку - это пройти по планетам, высотам, истончениям, предшествующим внешней форме, которая с ними уже не - внешняя.
    Видеть только наружную чайку - это как видеть верхушку айсберга, или коготь льва. Ни то, ни другое, не является ни чайкой, ни львом, ни даже тенью от них. Скорее уж тенью тени по Тютчеву. Этим в большинстве случаев и довольствуемся. Та сторона есть у голоса, ветра, яблока, слова, некоторых (о, не всех!) стихотворений. У всего живого.» (Андрей Тавров)
    Потому, собственно, история эта и называется «Dicebamus hesterna die...» («Вчера мы сказали...»): всё уже сказано! Вчера или тысячелетие назад, или два вчера (или два тысячелетия). Всё уже так или и'наче - понято, верно или не верно - всё равно, поскольку не во всей полноте»; отсюда мои мозаики из несказа'нного:

    Он тучу погоняет, чтоб бежала.
    Скрижали он разбил, чтоб собирать их.
    Он души наши скопом обнажает.
    В сердца он проникает как кинжалы,

    Пророк, любитель смальтовых мозаик…

    Художники мои, на перехожих калик
    Порой похожие, не собирали веру
    Из маленьких химер и из любви гетер -
    А я ни в чем не знаю меры!

    И дан мне срок мозаики слагать,
    Глаголом жечь и знать, что я сжигаю:
    Живое знаю я и мертвое я знаю…
    Но минет срок, кем предстоит мне стать? (Niko Bizin)

    А вот кем предстоит мне стать в этом дивном новом мире, будет поведано во второй части сего правдивого повествования; быть может, я смогу.

    Но прежде всего я обращусь к Санчо (и к себе), как к апостолу Дона Кеханы, подумаю о его счастье и несчастье. То есть о его внешности; точнее, о двух или даже трёх возможных внешностях.
    Поскольку сейчас и здесь внешность - одна (как и простейшее время), а завтра она (оно) может быть продолжена(о) куда нам и Богу будет угодно, то и все, что о центре и точках поворота мироздания можно сказать: это зрение! Даже не язык (застрявший между зубастыми миражами губ, бессильно разжёвывающий Слово на буквицы), но - зрение:

    Если видишь чужими глазами,
    То и любишь чужой любовью!
    Я к тебе прихожу небесами,
    Как приходит волна к изголовью.

    Как идет скакунов поголовье,
    Устремляя зрачок вожака:
    Наше зрение за века
    Научилось любить любовью

    Не такой, какой слышат уши...
    А такой, какой видят душу!
    Мы не просто живем на суше,
    По которой ступают ногами:

    Я могу сотворить богов
    И переступать богами!
    Я могу примирить врагов
    Или вовсе не быть врагами…

    Все зависит лишь от того,
    Какими я вижу глазами?
    И когда я приду к тебе,
    То какими приду небесами?

    И какою тебя найду,
    И какую душу увижу...
    Будем живы с тобою в аду
    Или будем немного выше? (Niko Bizin)

    Но - продолжим о внешнем: каким глазами дознаватель смотрит на опрашиваемого? Глазами своей эгоистичной любви.
    «-  Поверьте, ваша милость, - это вовсе не великаны, а ветряные мельницы. А то, что вы называете руками, вовсе не руки, а крылья, которые вертятся от ветра и приводят в движение жернова.
    -  Сразу видно, - сказал Дон Кихот, - что ты еще не опытен в рыцарских приключениях. Это великаны! Если тебе страшно, так отойди в сторону и читай молитвы, а я тем временем вступлю с ними в жестокий неравный бой!
    С этими словами Дон Кихот вонзил шпоры в бока Росинанта и помчался вперед, не слушая воплей своего оруженосца.
    -  Не бегите, презренные созданья! - вскричал он. - Вас много! А против вас только один рыцарь!
    В эту минуту поднялся легкий ветер, и огромные крылья начали вращаться. Увидев это, Дон Кихот закричал еще громче:
    -  Будь у вас рук больше, чем у гиганта Бриарея, вам все равно не избежать вашей участи!
    И, поручив душу своей даме Дульсинее Тобосской, Дон Кихот ринулся на ближайшую к нему мельницу и со всего размаха вонзил копье в ее крыло.
    Но тут сильный порыв ветра повернул крыло. Копье сломалось, а рыцарь вместе с лошадью отлетел далеко в сторону.
    Увидев это, Санчо во всю прыть поскакал на помощь своему господину. Дон Кихот лежал словно мертвый, ошеломленный страшным ударом мельничного крыла.
    -  Вот видите, ваша милость! - воскликнул Санчо. - Ну, не говорил ли я, что это ветряные мельницы, а не великаны. Ведь это лишь тот не видит, у кого самого мельница в голове.»
    И о будущем, наконец-то; здесь нам может быть своевременна помянутая выше басня Эзопа, которая может (общие) слова о мельнице в голове должна несколько разъяснить; итак, никакого неотложного дела у меня на этой мельнице в голове не было, то есть дело с ней обстояло приблизительно так:

    Однажды перед самым рассветом некий крестьянин, не бедный и не богатый, не красивый излишне, но и не обладающий отталкивающей внешностью, вполне благополучно проживающий в скромной деревушке провинции Ламанчи вышел во двор своего дома и обнаружил, что у него нет никакого(!) царя в голове!
    До сегодняшнего утра он прекрасно без царя обходится, поскольку никакого(!) особенного добра у него не было. Если не считать, конечно, добром или злом скромное хозяйство, жену и детей., а так же средний возраст; в те времена Ренессанса никто не задумывался о кризисе среднего возраста, но Средневековье уже закончилось.
    Это был факт.
    Так же фактом являлось то, что жену крестьянина звали Тереса Панса, и « если бы короны сыпались на землю словно град, то и тогда (…) ни одна из них не пришлась бы по мерке Тересе Панса. Как королева она двух грошей не стоит. Графство ей, пожалуй, и подошло бы, да и то лишь с помощью Божьей.»
Другим же фактом является, что - кроме вышеперечисленного - Санчо (а именно это, конечно же, и был помянутый крестьянин) являлся обладателем осла (поскольку к пешему передвижению не очень-то приспособлен; что есть крестьянин? Тот, кто рождён возделывать землю и (ради этого) выживать любой ценой.
    Любить женщину (что тоже - внешне! - без царской короны), растить её детей и (ради этого) выживать любой ценой.
    Таков он, крестьянин средних лет Санчо Панса. И несмотря на то, что Тёмные века закончились, он вышел из дома в мир перед рассветом: именно в этот час пришло ему на ум проведать осла! Потому и направился он прямиком в стойло. Хотя во дворе было - хоть глаза выколи. Или - замени их (глаз) обычное видение каким-никаким, но прозрением.
    Так было во дворе: выколи и замени. Так и произошло.
    Ведь всё равно он ничего не видел, шёл по привычке; не менее привычен ему был тот факт, что осёл его поджидал - уверенно, как иудеи в пустыне дожидались очередной манны! Которая даром осыпалась с небес лет сорок (или около того), но - стоило иудеям переступит некую грань, тотчас сыпаться перестала; и вот здесь, оживив свою память о провиденциальной дармовщине, пришло время басни Эзопа:
    «Ослы, измученные постоянным страданиями и невзгодами, отправили к Зевсу послов и просили у него избавления от трудов.
    Зевс, желая дать им понять, что это дело невозможное, сказал:
    -  Тогда наступит перемена в их горькой судьбе, когда им удастся напрудить целую реку.
    А ослы подумали, что он и вправду это обещает; и вот до сих пор, где помочится один осел, туда сбегаются прудить и другие
    Мораль басни:
    Басня показывает: кому что суждено, того не изменить.» - я не хочу сказать, что осёл Санчо - из тех самых ослов, но ведь сказано: где один, там и другие. Так что очень может быть, что осёл Санчо не другой, а тот самый.
    Санчо дошел до дверей в стойло и не увидел их. Впрочем, он знал, что они (то есть стойла) есть. Именно во множественном числе, следы - в следах, бочки Диогена - в других бочках Диогена… Санчо не знал одного: зачем человеку осёл?
    Но осёл об этом знал. Потому он не удивился, когда Санчо передумал на ночь глядя (хоть глаза выколи) его проведывать (искать непросвещённого осла в тёмных стойлах), и повернул обратно.
    И всё бы хорошо, но обратно - тоже было темно.
    Если бы осёл умел думать (а он обязательно умел: все мы, в сущности, лошади!), он бы вспомнил о своём буридановом собрате - сравнивая его сейчас с самим собой - будущим апостолом Дона Кехана; словно бы предчувствуя свою дальнейшую судьбу, он (упрямо и с верой - осёл, что взять?) полагал сейчас буридановым ослом именно крестьянина Пансу! То есть и сам (кроме меня) понимал себя (и Пансу, разумеется!) главной поворотной точкой реальности.
    И как тут не обратиться к версификациям реальности:

    «Один был трубадуром, стал купцом!
    Другой наоборот - из простецов в повесы,
    Своих пустых словес: и оба тешат беса!
    Вот выбор меж глупцом и подлецом -
    Они не больше зла, а просто повседневность…

    Ведь между ними не любовь была,
    А просто неумение лгать собой:
    Дорога их вела и привела к развилке -
    И здесь они решили стать судьбой

    И поделить души своей копилку

    Едину на двоих... Но сколько же таких
    Делителей себя неровно дышат
    К любой судьбе, которая жива?
    Которая есть то, что мы умеем слышать

    Там, где немеет слух:

    Что выбор из двух зол есть выбор зла!
    Что Божий Дух склонился над мутантом
    О головах о двух... Судьба дала
    Мне в этом выборе быть вечным дилетантом.» (Niko Bizin)

    Пока Санчо (полагая, что просто вышел подышать) задыхался меж двумя почти что абсолютными темнотами - стойлом осла и своей спальней - осёл тоже сделал движение: шевельнул ушами! И подумал (а он обязательно умел думать), что услышал эхо вышеприведённого стихотворения. Так он версифицировал свой слух, ибо духа (по мнению некоторых - вышедших недалеко - из людей) у него не было.
    А ещё он подумал (а он обязательно умеет дважды подумать), что буриданово выбирать между одним несравненным и другим несравненным - чисто человеческая глупость! А он (подчёркнуто) умный осёл, сумеет без выбора обойтись.
    Всё почему? А потому что! Раз уж ему предстояло отправиться к непревзойдённым поэтам испанского Ренессанса; причём - отправиться в качестве замены (версификации) коня оруженосца, то и зачем ему - оруженосному ослу! - какие-то темноты?
    Вера всегда проста и оруженосна: следует за Христом. Потому и оруженосный осёл - совсем не осёл.
    Так что пока Санчо, сам не понимая - зачем? - собирался вернуться в свою тёмную постель, его осёл слышал эхо чужих размышлений; хотя и он ведать не ведал, что времена и нравы ощутительно (плотски) перемешались - не слишком, но всё же - в пределах одного или двух столетий; что и сам он является персонажем одного из тех непревзойдённых произведений, что будет создаваться в какой-никакой, но тюрьме!
    То есть автор его тоже здесь - из среды жертв самоинквизиции.
    Но ему, ослу, всё это было незачем знать; как осёл ни длинноух, он хорошо умел слушать!

    -  Вы спали? Что ж проснулись вы,
    Когда другие сон изображают мудро?
    И пустота цветёт на сотни лет окрест,
    И выходили в пустоту нагие...
    Не жили? Отвечаю. - Что ж рождались вы?

    Вот такое эхо услышал оруженосный (в недалёком уже для него будущем) осёл; ни в коем случае он не соотносил выход Санчо из собственной спальни с его же (Санчо) родами; быть дважды рождённым - одно, но стать ипостасью апостола Дона Кеханы, который - в свой черёд - ипостась Господа - еще одно «одно».
    Апостолами становятся, а не рождаются. Не дважды, а единожды один раз.
    -  Ослами тоже не рождаются, - мог бы сказать осёл, но - ему предстояло принять два решения одновременно! Не путать с буридановостью: принятие какого-либо решения - вопрос не менее подлежит юрисдикции трибунала, нежели изложенные в версификациях мудрствования о непостижимом.
    А Санчо (не мудрствуя лукаво), ему бы ответил:
    -  Ослами не рождаются, говоришь? Верно говоришь, верно! Ослами становятся, когда сбегаются совместно прудить, собираясь (например) в какой-нибудь будущий союз совместных писателей, инженеров человеческих душ. Кто бы мог подумать, что крестьянин столь удачно приложит басню Эзопа к грядущим временам?
    Так Санчо собирался в апостолы! Легко ли? Вряд ли! Потому и становится понятно, почему участь апостола (трагическая по всем источникам) ему, крестьянину Санчо Панса - неизбежна! Но что такое апостол? «... он поступает по плоти(2 Кор.10, 2), то есть как простой человек, действующий по своему разумению и желанию, а не по заповедям Христовым. Что отвечает на это апостол? Мы, ходя во плоти, не по плоти воинствуем… На личность ли смотрите? Кто уверен в себе, что он Христов, тот сам по себе суди, что, как он Христов, так и мы Христовы (2 Кор.10, 3, 7). Да, апостол - обычный человек из плоти и крови, но живет он не по своим плотским влечениям. А тот, кто действительно просвещен Христом, без труда может увидеть, что и апостол, и его спутники, проповедуя во имя Его, не преследуют каких-либо личных или корыстных целей. (апостол Павел)
    Он «хвалится не своим красноречием или интеллектом, а теми страданиями, которые он претерпел во время своей проповеди: «А если кто смеет хвалиться чем;либо, то (скажу по неразумию) смею и я. Они Евреи? И я. Израильтяне? И я. Семя Авраамово? И я. Христовы служители? В безумии говорю: я больше. Я гораздо более был в трудах, безмерно в ранах, более в темницах и многократно при смерти. От Иудеев пять раз дано мне было по сорока ударов без одного; три раза меня били палками, однажды камнями побивали, три раза я терпел кораблекрушение, ночь и день пробыл во глубине морской;много раз был в путешествиях, в опасностях на реках, в опасностях от разбойников, в опасностях от единоплеменников, в опасностях от язычников, в опасностях в городе, в опасностях в пустыне, в опасностях на море, в опасностях между лжебратиями, в труде и в изнурении, часто в бдении, в голоде и жажде, часто в посте, на стуже и в наготе. Кроме посторонних приключений, у меня ежедневно стечение людей, забота о всех церквах. Кто изнемогает, с кем бы и я не изнемогал? Кто соблазняется, за кого бы я не воспламенялся?
    Если должно мне хвалиться, то буду хвалиться немощью моею. Бог и Отец Господа нашего Иисуса Христа, благословенный вовеки, знает, что я не лгу. В Дамаске областной правитель царя Ареты стерег город Дамаск, чтобы схватить меня; и я в корзине был спущен из окна по стене и избежал его рук.» (2 Кор 11, 23–28, 32–33). - так становится ли Санчо апостолом? Казалось бы, само собой!
    Но человек слаб, и Санчо (здесь, а не в нашем с вами воображении) продолжает колебаться - вот-вот, и он уберётся в утробу собственной постели... И тогда осёл заорал! Это не было удивительным и невероятным: всего лишь орущий в ночи осёл. Который требовал от хозяина, чтобы тот исполнил свой долг. Прежде всего - перед собой, а потом уже перед ним - ослом, который не был ослом.
    Осёл всего лишь требовал от человека, чтобы человек восстал.
    Ведь не родившись в апостолы, Санчо Панса не увлечёт за собой осла! Потому - осёл требовал от него его же рождения; точно так, как иудеи были уверены, что манна им будет дана - достаточно отделить себя от падшего человечества (какой-никакой) монотеистической верой! Потом эта вера приведёт их в Землю Обетованную, где они в праве будут устроить геноцид нескольких не столь просвещённых племен.
    И о чудо! Геноцид состоится, но совести иудеев не омрачит. Впрочем, с совестью человеческой (не только у исполнивших Божие повеление иудейских колен) всегда возможны чудеса; меня в этот миг - то есть в момент «приступания» Санчо к апостольскому служению - занимает чудо иного рода: ослиного вопля никто из домочадцев Пансы не услышал.
    Но этот вопль пробудил у самого Санчо Пансы некую его (ещё совсем не апостольскую) совесть. Более того, он всегда знал, что он простой человек; а вот пониманию того, что он (можно так сказать) всё ещё человек (и вовсе неведомо, кем предстоит ему стать), удалось достучаться до него только сейчас, вместе с ослиным воплем.
    Можно даже сказать, что ослиный крик водопадом обрушился на Санчо; точно так, как снизошёл столб света на некоего Савла, следовавшего в Дамаск, дабы проводить инквизиторского дознание! Даже результат был тот же, что и у помянутого мной фарисея Савла: Санчо ослеп!
    Но поскольку он ослеп, пребывая в полной темноте, можно было сказать, что Санчо (дважды) прозрел во тьму: у него словно бы раздвоился слух, и он (оставшись полностью слеп) стал видеть душой... Апостолами действительно не рождаются! Ограниченность взглядов, недоступность социального лифта - всё стало несущественно.

    Слепорождённый раб божий Павел, прорицает иногда.
    И всё, что скажет, совершится, пусть не сразу.
    Быть может, так заметны глазу,
    Пройдут года

    Но не заметит лет слепорождённый раб, что прорицает иногда.

    Ещё освоил он искусство гончара,
    Искусство исправлять горбатых и хромых.
    Сегодня с самого утра
    Не оставлял трудов своих

    Слепорождённый раб, что прорицает форму
    И слышит душу.
    Сегодня с самого утра,
    Едва рожок пастуший

    Ушей коснулся, он увидел звук,
    Как тихую лампаду.
    То зрение пришло, то раздвоился слух,
    Но он сказал: Не надо!
 
    Награды не достоин слепорождённый раб,
    Поскольку все - дары, и мало взято.
    Убогий телом, волею не слаб,
    Сказал: Не надо!

    Довольно мне для прорицанья слепоты,
    Мешает видеть зренье-стрекоза.
    Есть слёзы, будто зрячая роса -
    Идёшь и словно наступаешь на глаза. (Niko Bizin)

    Зачем мне и дальше говорить какие-то слова? Но никакого рассвета и в помине не было, но - настала ему (в старом мире) дантова nova vita. То есть и солнце не взошло ещё, но - не только сам солнечный свет стал ему (во весь рост) на страже в зените! Свет (на)стал - (по)более света, предстал Светом света. Точно так, как у души человека есть душа души.
    Точно так, как душа души предстаёт пред душой.
    И в этом свете (раз-Света, два-и-далее-рассвета) он пошёл (душою души) и - не сдвинувшись - задал корм ослу. Или - не задал корма, а сразу начал взнуздывать и седлать (отдельные действия версифицируются, но важен конечный результат) своего премудрого спутника, после чего - вывел его во двор, решительно взгромоздился и поехал к дому не менее решительного Алонсо Кеханы.
    Который дом был расположен (не суть важно, близко или далеко) - словно бы рукой подать! То есть взять на ладонь и поднести к глазам души (раз уж есть душа души, то есть и зрение зрения - прозрения то есть!); живя новой жизнью, он ещё не дивился своим новым возможностям - он ещё их и не заметил!
    Но приехал он настолько рано, что (быть может) ему даже пришлось (бы) своего рыцаря раз-будить! А что, Дон Кехана обязательно встал бы с рас-светом, но - до рассвета ещё оставалось время, и он бы (может быть) поспал перед дорогой, но - в живые из мёртвых не рождаются! В живые из мёртвых - приходят. Иисус (первоначально) пришёл к иудеям именно потому, что только они его и ждали.
    Только они и могли осознанно отказаться от него и отдать на распятие! Язычники не видели в нём никакой вины; да и какая вина (перед иудейским Законом) была сейчас на деревенском идальго? Но то, что помянутого идальго пробуждал к его (божественному) служению его оруженосец (апостол), означало очень простую вещь:
Его - ждали. В пространствованиях человеческих мыслеформ была нужда в таком символе. Так что если даже дон Алонсо уже и не спал, когда за ним заявились вместе Санчо и осёл (отдельный значимый персонаж), его сон вполне следовало бы придумать или - не придумывать; Дон Кехана тоже бодрствовал (даже если и не проснулся) - такова версификация пробуждения.
    Главное: если не удалось бы кого-либо из них раз-будить, пришлось бы два-и-далее-будить; более того - не важно, кого именно! Место камня в готическом своде мироздания должно быть заполнено; должное будет выполнено - не важно, какой именно персоной. Более того, кандидатуры исполнителей тоже взаимозаменяемы.
    До каких же пор? А до получения необходимого (и неизбежного) результата. До того рас-света, когда они (Учитель и его апостол) станут живы: навсегда оставят за собой мёртвые тени; которым теням - погребать своих мертвецов. Так что спал Дон Кехана или не спал - он проснулся задолго до!
    Вот так они и отправились. Пусть даже не сами Учитель и его апостол, но их ипостаси. По моему, для присутствия при дознании в Святейшем трибунале - достаточно; более того - необходимо. И для разговора о поэзии, и для разговора о жизни. А так же и для самой поэзии, и для самой жизни.
    Да, и осла не забыть, значимый персонаж.