Грустная мелодия Ундервуда

Алексей Афонюшкир
Всё ни о чём. Какая-то лопоухая пустельга в башке. Темень. Пальчики рассеянно теребят пластмассу клавиатуры. Тянутся к гениальному. Но в результате — ни буковки в белизне монитора. Не пробил ещё мой час.
Когда-то у меня был «Ундервуд». Именно на нём я строчил свои первые соло, подобно Сергею Довлатову (о котором, правда, тогда не знал ничегошеньки).
Дремучая старина! Неудобная, хлопотная. Ничего просто так не исправить. Обязательно нужен ластик, лезвие бритвы и много-много терпения, чтобы не вскипеть из-за какой-нибудь ерунды.
Словом, как в жизни. Разницы почти никакой. Если представить жизнь в виде текста, который пишешь гусиным пером при Луне или вообще с закрытыми глазами.
Мне подарил эту антикварную штуку Яков Соломоныч Богорад, старый, интеллигентный еврей, мастер по печатным машинкам. В свободной продаже такая техника тогда не водилась. Скорее всего, по идеологическим соображениям. Вот купит, например, человек, печатный станок, а вдруг он какой-нибудь диссидент? И пойдут самиздаты, листовки и всякая другая антисоветчина! А от руки много не настрочишь. К тому же, почерк сразу выдаст злоумышленника.
Я предлагал ему деньги — старик отказался. Просто подарил, и всё. Знал, что порываюсь стать писателем. Читал у меня кое-что. Верил, быть может, в какое-то моё литературное будущее.
—Печатный шрифт облагораживает текст, — пошутил с благосклонной улыбкой. — Дерзай!
Седой, как лунь, трогательный в своей откровенности и мудрый он был ветераном войны, свидетелем многого в печальной нашей истории. Имел орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». К немцам относился с пренебрежением:
—Я никогда не давал пленным сигареты. Знал, что нашим они никогда не давали. Считали это ниже своего достоинства, мерзавцы.
Он стремился в Израиль, при мне часто рассматривал его в своём маленьком карманном атласе. Не нравилась ему в СССР. Но в края те не пускали евреев тогда. Хотя чего бы вроде? Ну, закончил бы жизнь старик на земле своих предков — какая беда? Никакой, показало будущее. Одна только польза. Израиль теперь чуть ли не наш союзник. Ещё бы! Там на четверть бывший наш народ, смеялся ещё Высоцкий.
Работали мы вместе в одном Управлении. Занимались только разными делами. Свою профессию Яков Соломоныч ценил. Когда к нему приходили заявки из многочисленных отделов Управления на ремонт машинки, он принимал только те, в которых следовало обращение:
                МАСТЕРУ ПО ПЕЧАТНЫМ МАШИНКАМ
Если кто-то по небрежности называл его «слесарем», такая заявка даже не рассматривалась, а сразу летела в урну.
Разговоры между нами были разными, но в основном всё же о политике. Я был намного младше Соломоныча, только что вернулся из армии. То есть мозги были слегка набекрень от двухлетней политподготовки, приправленной идеями КПСС и лично Леонида Ильича. Тем не менее, старший товарищ прислушивался к моему мнению. Может, просто от скуки. Как-то я пытался убедить его, что недостатки в стране — явление временное.
—Вот ведь в «Правде» даже самой написано: у каждого к двухтысячному году появится квартира. Обязательно! И продовольствия будет, сколько хочешь. Не только в Москве. «Правда» же! Не может она врать. Всё-таки центральный орган правящей партии!
Яков Соломоныч флегматично встряхнул сединой:
—Какой это орган, уточнять не будем. Но то, что они при случае его положат на нас на всех, не сомневаюсь ни сколько. Ничего не получится, Лёша, из их планов. Они в них сами не верят, а потому и делать не будут ничего. Я шестьдесят лет живу в этой стране, и точно уверен, что даже для самых рьяных патриотов, когда они попадают во власть, правило только одно — своя рубашка ближе к телу. Остальное — только для отвода глаз.
При Сталине за такие речи в лучшем случае отправляли за Можай. Впрочем, могли и расстрелять. Брежневские времена были куда либеральные, но кто его знает? Я попытался предостеречь:
—Опасные речи, Як Соломоныч…
Тот отмахнулся:
—Я своё прожил. Это вы, молодёжь, имейте в виду. Почаще стряхивайте чужую лапшу с ушей и ищите в жизни свою дорогу. Так тяжелей, но надёжней.
Прожив уже почти столько же, я могу подписаться почти под каждым его словом.
Ещё мы говорили с ним просто о жизни. Вернее, о смерти, потому что Соломонычу очень хотелось умереть. Мне это было не понятно. Казалось чудачеством. Не такой уж он был и старик. Курил только много.
—Скажи мне, Лёша, ты медик. Пусть не совсем законченный, но после трёх курсов знаешь же, наверное. Есть какой-нибудь яд, — так, чтобы быстро и безболезненно?
В лоб спросил. Прервав неожиданно другую тему. Во взгляде, устремлённом в глаза мне, угадывалась надежда.

В чём дело до меня дошло позже, когда пришёл к нему на квартиру за «Ундервудом» и увидел его сына. Это был почти двухметровый детина лет тридцати пяти. Здоровый, как слон. Не прокормишь. И при этом полнейший дебил, олигофрен. Беспомощный совершенно. Естественно, нигде не работал. Сдать его в какой-нибудь приют отказывалась жена. Она была одновременно и троюродной сестрой Соломоныча, — отсюда и такой генетический сюрприз.

Про яд я тогда ему не ответил. Не знал ничего про яды. Да, если и знал бы, всё равно не сказал. Уж больно всё это выглядело бы циничным. Но яд бедолаге и не потребовался. Однажды он просто схватился за сердце…

Выйдя из отпуска, я заглянул в его каморку под парадной лестницей. Какой-то незнакомый пожилой мужик за столом моего постоянного собеседника.
—А где Яков Соломоныч?
Тот помрачнел:
—Нет его.
Комментировать было нечего.
Исчез, как и хотел, — неожиданно и быстро. Инфаркт…

Рассказал я эту историю и тут же подумал: вот и сюжет. Хотя какой сюжет? Просто часть жизни хорошего человека.