Техника правильного дыхания

Александра Калугина
                Ф. Шопен  «Баллада № 1»
Я переехал в Этот Город не так давно, лет пять назад, и отношения с ним у меня как-то сразу не заладились. Может быть, потому что покидал свой прежний впопыхах и наскоро, скрюченный тоской, одиночеством и жалостью к себе и не оценил по достоинству распахнутые передо мной двери красивого старинного вокзала, приглашающего начать всё с начала. Может быть, потому что характер у меня скрытный, до одури застенчивый и мало подходящий к перемене места жительства, как и к переменам вообще… Иными словами, я ступил на привокзальную площадь с чувством яркого и всепоглощающего предупреждения. И даже буркнул себе под нос: «Болото», оглядывая маленький фонтан рядом с автобусной остановкой. Город это почувствовал, запомнил и не простил. Пока, во всяком случае. Так все пять лет мы с ним и ведём невидимое всему миру сражение: кто кого под себя подомнёт. Иногда моя неприязнь к нему доходила до умопомрачения. Я просыпался и вбивал в подушку, словно сваи в промёрзшую землю:
- Я свихнусь, свихнусь, свихнусь, если выйду на твои нелепые улицы, буду дышать твоим зловонным воздухом и встречать глупые лица глупых людей!
Хотя, если уж быть до конца честным, даже в моменты самой непримиримой ненависти я прекрасно понимал, что  улицы нового города ничуть не нелепее улиц старого, и воздух его нисколько не зловоннее прежнего воздуха, да и люди, чего уж греха таить, в равном количестве глупые: что здесь, что там. Ну вот просто не задалось, и всё.
Работа, которую я нашёл, кстати, достаточно быстро, меня тоже не особо радовала. Я — офис-менеджер. Я. Офис-менеджер. Со всеми своими тараканами в голове, с заниженной самооценкой, с постоянно мрачным выражением лица (ну особенность моего лица такая! С детства!) вынужден с утра до вечера решать канцелярские проблемы канцелярских крыс, к коим и себя причисляю в первую очередь. Интроверт хренов! Всю жизнь мечтал об удалённой работе или службе в какой-нибудь камерной конторке. Или художником каким-нибудь. Хотя (и снова справедливости ради) я уж слишком сгущаю краски. Я вовсе не против общества как такового. Человек существо социальное, как ни крути. Тем более, что в моей смутной и однообразной жизни случались особенные встречи. Но они происходили в той, далёкой от Этого Города, жизни и, как правило, стоили мне нервов, бессонных ночей и совершенного разочарования в себе. И тем не менее, я отношу их к неоспоримым удачам, к подаркам судьбы, поскольку именно они обогатили мой опыт и удобрили ниву моего не особенно глубокого, должно быть, нутра.
С Этим же Городом меня не связывала ни одна история; ни одна встреча не родилась под чистым, но таким надсадным небом чужого мне географического пункта, где я влачил нынешнее своё существование. Это Он мне на зло устроил такое скудное бытие, я знаю. Это Он злорадствовал в ответ на мою нелюбовь и, самое главное, на моё совершенное, где-то даже тупое желание продлевать её до бесконечности. Иными словами, мы с ним никак не хотели найти компромисс. Даже не пытались.
Как-то мой приятель, бывающий наездами в Этом Городе, мне сказал:
- Ты — странный.
Мы тогда сидели в кафе на вечерней набережной красивой, вероятно, городской реки, которую я с упорством имбецила называл канавой. Передо мной стоял огромный бокал Пилзнера Урквелла, мой приятель потягивал Ирландское Красное.
- Почему же это я — странный? - не обиделся я.
- Ты угадываешь основные проблемы всех, но свою главную проблему игнорируешь.
- Вот сейчас не понял, - действительно не понял я. - Это кого - «всех».
- Ну давай на «раз-два-три» мою проблему.
- Ты всегда и во всём рубишь с плеча, - выдохнул я, не задумываясь, и обомлел.
А ведь, действительно, за мной водилась такая странность. Я мог, как выразился мой приятель» на «раз-два-три» сформулировать то, что было основной корягой в натуре моего собеседника. Коряга эта была исключительно моего соображения, сам собеседник и подозревать о ней не мог, а иной и вовсе отрицал, как совершенно несвойственную. Но в большинстве случаев мне всё-таки удавалось угадать те самые «основные проблемы». Нет, я не предлагал пути их разрешения, не настаивал на спасительных беседах, не назначал психологических тренингов, потому что сам был одной суковатой корягой с кучей лишайниковых наслоений. Я просто формулировал и отваливал в сторону. Мерзкая позиция, знаю, именно из-за неё меня многие стали обходить за полверсты, втихаря называя «недоделанным оракулом».
- Вот отлично! - хлопнул по колену приятель. - А теперь озвучь свою проблему.
- Ленивый бегемот, тупой бабуин, полный… дикобраз, - пожал плечом я, отхлебнув превосходного Пилзнера.
- Кто из нас хотя бы ни один из перечисленных тобой представителей фауны? - хмыкнул мой приятель. - Я о проблеме, о формуле, по которой действует твой неконтролируемый разум.
- Их тьма, этих формул. Мой разум в принципе неконтролируемый.
- Это уже психиатрия, - качнул головой мой приятель. - И я не думаю, что с тобой всё так хреново. Ты, весь такой сердитый, напыщенный, прямо «тёртый калач», определяешь свои отношения с этим миром, как с таким же человеком, как ты. Этот мир для тебя дышит, думает, злодействует как сосед с лестничной площадки. То камень на тебя посмотрел со стыдливостью девушки, то песок забрался в сандалии с проворством прохиндея из отдела логистики. Так ведь? Это страшно напоминает детство. Ты сам страшно напоминаешь детство. Твоя проблема в том, что ты не можешь понять, как к этому отнестись: как к чуме или как к подарку на День защиты детей. Вот ты мне целый вечер впариваешь, что у тебя ну никак не складывается с Этим Городом. Ты говоришь об этом, как о ссоре с женщиной, в отношении к которой ещё не разобрался. Разберись сначала с отношением, а потом со всем остальным.
Так много мой приятель ещё никогда не говорил. Может, оттого, что ему некуда было спешить, до отправления электрички оставалось три с половиной часа, а может, ещё по какой-нибудь таинственной причине, не знаю. Но то, что он мне сказал, меня задело. Я никогда не думал о себе в подобном разрезе. Да, если честно, я вообще ни в каком разрезе о себе особенно не думал. Горше всего мне было услышать о детстве, живущем в моём сознании без моего на то соизволения. Неужели со стороны я так и выгляжу? Тогда упаси Боже со мной заводить знакомство! Тридцатидвухлетний остолоп с замашками особи пубертатного периода. Жуть!
Придя домой с вокзала (я подбросил до него моего приятеля), мне, сквозь обиду, показалось, что он всё-таки прав. Не всем и не всегда бывает комфортно в новом пространстве. Таких счастливчиков единицы. Да и счастливчики ли они, тоже вопрос. Но все ведь как-то стараются наладить свою жизнь, как-то пытаются найти своё место, определить свою значимость, ну и ворох ещё чего-то своего, чтобы сделать это самое пространство хотя бы менее чужим. Этот Город жил без меня кучу столетий и ещё столько же проживёт. Ему от меня отказаться - раз плюнуть. Кто я для него? Капризный иждивенец. Да и то в лучшем случае. Значит, имеет смысл самому проявить инициативу. А именно в проявлении инициативы я — полный профан. Вот столбенею я, если нужно во что-то ринуться самому, скрипит во мне какой-то шлагбаум и опускается в самое неподходящее время, когда необходимо сказать веское слово, сделать первый шаг или подвести итог. Я в этот момент очень похож на старого, выжившего из ума филина, который умеет только моргать своими подслеповатыми глазами. Да и то потому, что это не его инициатива, а послушное следование рефлексам. 
Чтобы в очередной раз не обозлиться на себя за собственную нелепость и бездарность, я принял обжигающий до костей душ, сварил арабику, добавив туда щепотку корицы и бадьяна, и завалился в кресло перед телевизором. Тупо перещёлкав дюжину каналов, я остановился на том, где глубокий баритон под волнительную музыку Шопена описывал судьбу Баварской Розы — Императрицы Елизаветы. Я дёрнулся. Моя мать, историк по образованию, часто рассказывала о ней моей сестре. А поскольку в детстве мы с ней делили общую комнату, к этим рассказам невольно приглашался и я. Я уж не знаю, где в своих повествованиях мать вела себя как историк, а где как наследница Андерсена, помню только, что эпизодов из жизни «Великолепной Сисси» было переслушано мной в невероятном количестве. Я тихо недоумевал: мать умела рассказывать так, словно сама была свидетельницей бурной, счастливой и несчастной судьбы «Прекрасной Елизаветы».
Чтобы уж совсем не уйти в своё странное и нелогичное прошлое, многое из которого хотелось вычеркнуть навсегда, а ещё пуще уйти от сравнения способов изложения материала в пользу матери, я стал вслушиваться в Шопена. Сквозь мягкие приливные волны сногсшибательного баритона я уловил знакомые звуки «Баллады № 1».  Играл не Рихтер, я это сразу понял. Рихтера я узнавал мгновенно. Вообще, я - «музыкальный бездарь», «слепо-глухо-немой», что касалось слушания музыки, так всегда утверждала моя мать, но Рихтера я узнавал мгновенно. Это его фантастическое умение с пол оборота раскрутить — и отступить, довести до эмоциональной крайности - и не дать шагнуть за предел. Это какое-то изматывающее наслаждение, умное распределение эмоционального усилия, чтобы понять всю глубину человеческого нутра. Слушать его было истинным чудом. Мне казалось, что после каждого его исполнения я умнел. Во мне вдруг просыпалось желание так же точно и остро выражать мысли и чувства, как это делал он одним прикосновением пальцев к клавишам его любимого Стэнвэя, но самое главное, это желание обретало прочнейшую основу способности. То есть не просто «я хочу», но «я хочу, потому что могу». Мой музыкальный и где-то человеческий «тупизм» переставал быть таким явным, когда я слушал Рихтера.
Это исполнение было другим. Оно было просто другим. Не моим. Но всё же это был Шопен.
Дослушав жизнеописание Елизаветы Австрийской до конца, я отправился спать. Засыпал я долго, но спокойно. Меня как-то утешила мысль, что Шопен, совершенно определённо, является частью моего жизненного пространства. Каким бы «слепо-глухо-немым» я ни был, Шопен — часть моего жизненного пространства. В сочетании его звуков я чувствовал магическую силу, на которую ведутся женщины и дети. И я. И мне не стало обидно, а даже наоборот. Это только подтверждало теорию моего приятеля про не выбитое рутиной моего существования детство, но только теперь я осознал, что эта провокационность во мне — отменный бонус, раз благодаря ей Шопен - часть моего жизненного пространства. Ну что ж, может всё-таки попытаться начать пользоваться тем, чем, пусть не в таком количестве, как хотелось бы, одарила меня природа. Совсем проваливаясь в сон, я неожиданно ясно почувствовал, как моё сердце потеплело.
Однако проснувшись, я ощутил, что от сердечного тепла не осталось ровным счётом ничего. Неужели вчерашнее откровение - только фикция, рождённая музыкой и усталостью? Я со стоном поднялся. Да, сегодняшний день вряд ли мог стать частью моего жизненного пространства, как бы странно это ни звучало. Сегодня у меня намечалась встреча с человеком, не имеющим никакого отношения к моему жизненному пространству, но страстно желающим в него вторгнуться. Что за причина, понятия не имею. И ладно, если бы я был, действительно, сногсшибательно интересен, красив до невозможности, переполнен убийственной харизмой или ещё чем-нибудь убийственным. Так ведь нет. Однако напор и отвага, с которой он, точнее, она добивалась моего расположения, потрясла бы основы даже самого выдержанного и философски настроенного человека. Отказаться от этих встреч я не имел права, потому что они носили деловой (ха-ха!) характер. Но самое неотвратимое было в том, что она приходилась моему боссу дочерью. Она служила в этой же конторе и была первым заместителем своего отца по вопросам связи с общественностью. Где общественность, а где я? Мне неоднократно проходилось обращаться к нему на предмет странного и - ну правда же! - необоснованного интереса к моей скромной особе его единственного ребёнка, но он только расточал комплименты относительно моего профессионализма, такта и воспитания и  подталкивал меня к двери офиса. Стоит ли говорить, что искать у него помощи и защиты было определённо бесполезно.
- Ну переспи ты с ней пару раз, - равнодушно пожал плечом всё тот же мой приятель, когда в очередной раз приехал в Этот Город за какой-то очередной своей надобностью. Мы сидели на моём балконе, потягивая виски, приобретённый мной по случаю дня рождения. Было немного душно, как всегда перед дождём.
- Вот так просто? - чуть было не захлебнулся я. У меня зажгло горло.
- Можно не просто, - опять пожал плечом он. Такая у него была манера. – Если тебе обязательно нужно усложнять – усложни. Пригласи её, ну, я не знаю, в театр на премьеру какой-нибудь новомодной драмы, или в оперу.
- Она не любит оперу.
- Откуда знаешь? Значит, у вас уже были разговоры об опере?
- Были. Однажды. Когда речь зашла о системе корпоративных мероприятий, направленных на художественно-эстетическое развитие сотрудников фирмы.
- Зачем?
- А почему бы нет?
- Странные вы. Не поздно ли в вашем возрасте выстраивать систему художественно-эстетического развития? Разве это самое «художественно-эстетическое» не должно быть уже сформировано?
- Развиваться никогда не поздно.
- Ну хотя бы векторы какие-то уже должны быть простроены.
- Векторы простроены. Вот я и предложил посетить оперу. Тогда давали «Чио-Чио-Сан» Пуччини. Мой вектор половина коллектива обломала. И она в том числе.
- Ладно, - не унимался мой приятель, - своди её на вечер босса-новы. Босса-нову любят все.
- Не все. Этот вектор тоже был обломан. Причём нещаднее, чем первый.
- А джаз?
- Туда же.
- И после этого ты мне говоришь о системе  художественно-эстетического развития?
- Это не я говорю. Я-то уже давно об этом не говорю.
- И что же они выбрали?
- Выставку лозоплетения.
- Прекрасно.
- Прекрасно. Но это всё. На этом всё закончилось.
- В последовательности вам не откажешь.
- Это верно.
- Спать с женщиной, чей интерес закачивается лозоплетением, конечно, не так интересно.
- Она на эту выставку не пошла.
- Что так?
- Возила кота на кастрацию.
- То есть вместо того, чтобы усовершенствовать себя, она решила усовершенствовать конструкцию своего кота. Трудно с ней.
- А ты мне такое предлагаешь. С ней.
- А может быть, она видит в тебе что-то скрытое, таинственное и непостижимое?
- Во мне? Ты смеёшься, что ли? Пусть займётся изучением биографии Да Винчи, или освоением трудов Шопенгауэра. Вот там полно скрытого, таинственного и непостижимого. Или пусть слушает Шопена.
- Эк тебя занесло. После лозоплетения к Шопену нужно подготовиться.
- Я же тебе говорил, что она не пошла на выставку лозоплетения. А что ты вообще имеешь против лозоплетения? - Почему-то обиделся я.
- Я? - расширил глаза мой приятель. - Ничего. Прекрасная область декоративно-прикладного искусства.
В тот вечер мы так и не договорились о том, что мне нужно предпринять, чтобы отвести взгляд дочери босса от моей скромной, но в чём-то маргинальной (по словам приятеля) персоны. Мы прилично набрались — виски был хорош, поэтому, не приняв душа, завалились спать. Помню только, что перед самым погружением в глубокий пьяный сон, он мне буркнул:
- Прими ситуацию такой, какой она есть, и действуй так, как считаешь нужным. Делай всё на выдохе.
- Это как? - спросил его я, уже приклеенный щекой к подушке.
- Понятия не имею. Знаю только, что чем глубже вдох, тем спокойней выдох.
И захрапел.
Утром я проводил его на вокзал. Ни он, ни я толком не помнили вчерашнего вечера. Однако, как только электричка набрала ход, я вспомнил его слова про действие на выдохе.
- Что бы это значило? - спросил я вокзальную дверь, ходившую ходуном у самого моего носа. Она ответила мне ударом в плечо (кто-то очень спешил на пригородный поезд), и я растолковал это как предложение мыслить самостоятельно.
Сегодня, собираясь на эту, так сказать, деловую встречу, я всё-таки решил попробовать  действовать по принципу моего приятеля. Ведь я реально мало что мог изменить в отношении ко мне этой шумной и бестолковой особы, но согласиться с её существованием в этом мире, как с формой неизбежного недоразумения ( случается же лопнувший на большом пальце ноги носок или убежавший из турки утренний кофе!) был обязан. Именно такие недоразумения, в конечном итоге, формируют наше понятие об идеальном. И спасибо им за это.
Ну что ж, действие на выдохе так действие на выдохе.
Встреча была назначена на шесть часов пополудни в летнем кафе на набережной. Я захватил с собой папку с отчётами и ноутбук, а ещё напихал в рюкзак всякой всячины: журнал «Спорт и здоровье», альманах немецкой прозы и поэзии XIX века, пару яблок и готовальню, которая немилосердно гремела всякий раз, когда я поправлял на спине лямки раздавшегося до размеров дорожного баула рюкзака. Готовальня-то зачем? - спросил я самого себя, когда заталкивал её между книгой и яблоками. Просто потому что. Вот и всё, что смог ответить.
Я шёл по набережной, время от времени громыхая содержимым рюкзака, и тосковал. Как прекрасна была набережная, как нежна река и как приветливы люди, неторопливо фланирующие по мощёным дорожкам. Я, по идее, должен был тоже фланировать, прислушиваясь к уютным звукам катеров где-то внизу, у подножия высоких берегов, к лёгким шагам юных официантов, носящихся между столиками, словно стрижи перед грозой, к музыке, рассеянной в розовом вечернем воздухе, а не вот это вот всё…  И вдруг…
Вот оно, сладостное, толкающее кровь в обратную сторону, запирающее дыхание где-то внизу живота «вдруг». Из открытого окна под самой крышей белого трёхэтажного дома нетерпеливыми волнами молодого моря разливалась «Баллада № 1» Шопена. Та самая, под аккомпанемент которой глубокий баритон рассказывал мне о жизни Елизаветы Австрийской. Я бы, может, и не обратил на неё внимание: сколько хорошей музыки сейчас носилось над набережной, если бы не исполнение. Оно было каким-то… как бы это выразить поточнее…  приглашающим не согласиться. Я остановился у высокой чугунной решётки и замер, боясь пропустить хоть один звук. А тот, кто играл, словно что-то почувствовал и на мгновение поднял руки с клавиатуры. Мне так явно это представилось, что по моей спине пронёсся табун мурашек, размером с кулак. Меня словно окунули в бархат секундной тишины, я словно вобрал в себя этот лёгкий вдох мягких пальцев. Осталось только выдохнуть, подумалось мне. И музыка выдохнула. Легко и просто. Естественно, как улыбка ребёнка или сощуренный от солнечного света глаз. Так вот, что такое «действие на выдохе»… Легко, просто и естественно, потому что по-другому — никак, потому что нет этого — другого. Я осторожно снял рюкзак. Готовальня громыхнула, как гроза, застрявшая в горе. А «Баллада» опять начала меня провоцировать на несогласие. Вообще-то я совсем не требовательный слушатель. Мать как-то давно мне сказала, что моя слуховая нетребовательность граничит с равнодушием, что почти равносильно отсутствию вкуса. Я не пытался возражать. Может, она и права. Я был глух к любым деталям, которые могли бы открыть мои духовно-слепые подростковые глаза на какую-то взрослую правду. Будь я повнимательнее тогда, может быть, многое сейчас мне давалось проще. Однако сегодня детали просто вонзались в мою кожу, глаза, слух как микроскопические осколки рухнувшего инопланетного корабля. И вот я своим почти лишённым вкуса чутьём взвыл от несогласия с тем, что сейчас слышал.
- Нет, нет, - шептал я в кулак, - Здесь нельзя так играть! Здесь нужно остолбенеть, а потом обрушиться…  А здесь скорбеть… А здесь прекратить дыхание…
Я бы всё сделал не так! Но играл не я. Играл кто-то другой, с кем я был в корне, до бешенства, до чёрных кругов в глазах не согласен. Так бы и простоял я рядом с чугунной решёткой у трёхэтажного дома, если бы лёгкая чужая рука не коснулась моего плеча.
- А я тебя на террасе жду.
Что за манера говорить «ты» человеку, который на это «ты» не давал ни письменного, ни устного согласия. Да, она была лёгкой, чужой и счастливой в Этом Городе. Он был её Городом и не предъявлял к ей никаких претензий, как к избалованному бездарному дитя. Какое выросло — такое выросло. Что с него взять, ведь родное.
Наша встреча прошла в обстановке некоторой нервозности. Я подготовил ей несколько отчётов, которые она слушала рассеянно и суетливо. Она ждала от меня совсем не сводок, графиков и диаграмм, а я подчёркнуто почтительно «выкая», впаривал ей всякую логистическую заумь, пользы от которой не было ни на грош. У меня-то в голове было совсем другое. Во мне росло раздражение на руки, замесившие всю эту историю с шопеновской «Балладой», всю эту правдивую неправду, разъедавшую сейчас мою душу. Наскоро раскланявшись, я сбежал с террасы летнего кафе, не оглядываясь ни на её «куда ты?» и «это не прилично, в конце концов!». Я ведь и не спорю, что это прилично! Совсем неприлично! Может, хоть такой мой выкрутас испортит её мнение обо мне. Перелетая через две-три ступени лестницы, ведущей с нижней набережной на верхнюю, я с оголтелостью маньяка кинулся к тому самому дому. Схватившись за прутья чугунной решётки, глотая ртом воздух, я запрокинул голову к заветному окну под крышей. Оно было закрыто. Рояль молчал.
Я вернулся домой в дурном настроении. За плечами громыхала готовальня, в голове - нервные всхлипы вдогонку. Не снимая одежды я кинулся на постель. Никогда такого себе не позволял. Я лежал, воткнув взгляд в потолок. Вот вроде ничего не произошло. Ну, подумаешь кто-то не так сыграл музыку, которую я и слышал-то до этого момента раза четыре, не больше. И то первые два под давлением матери. Как-то она купила два билета в филармонию на какую-то столичную знаменитость. Концерт этого выдающегося молокососа выпал на день, когда все её знакомые, как на зло, оказались заняты. Нужен был тот, кто спас бы оставшийся билет. Мать посмотрела на меня растерянными глазами, словно от моего согласия зависело что-то большее, чем просто пропавший вечер. Я согласился. Тогда и услышал я «Балладу № 1» впервые. Тогда же мать обвинила меня в слушательском равнодушии. Я очень обиделся. От меня требовалось только сопровождать, но о том, чтобы сопереживать и участвовать речи вообще не шло, и вдруг такое! И обиделся я почему-то не на мать, а на Шопена и конкретно на его «Балладу № 1». Второй раз я услышал её уже в исполнении матери. На мой взгляд, она играла слишком экзальтированно. Что с меня, прыщавого подростка в эпицентре пубертатного периода, было вообще взять! Оставшиеся пару раз «Баллада» звучала в ночное время по каналу «Искусство», когда мною переживались не самые приятные моменты ещё в том, прежнем городе.
И вдруг такая встреча… Я поднялся с постели и двинулся на кухню. Живот подвело, ведь на летней террасе я ничего не заказывал. Не люблю есть в присутствии чужих людей. В холодильнике дрягались вчерашние рыбные котлеты и рис. Всё это я кинул на сковороду. А пока нарезал лук-порей, помидоры и пару маринованных огурчиков, спрыснул всё это оливковым маслом и принялся нахрустывать. Первый голод прошёл и я стал думать ровнее. А что если я завтра приду к тому дому вооружённым до зубов своими доводами на предмет исполнения пресловутой шопеновской «Баллады»? Вот возьму, запишу её в исполнении Рихтера, и врублю под чугунной решёткой. С трактовкой Рихтера я в принципе согласен… Меня передёрнуло. Это ж надо выбрать такой тон! Но если я, действительно, - в принципе — согласен с трактовкой Рихтера! Именно её я услышал тогда, в одну из своих бессонных полночей на канале «Искусство». Хотя, если честно, мне тогда было совсем не до искусства. Но Рихтеря я запомнил. Это что-то значит, как мне кажется. От мысли о таком вот соревновании за моё признание меня аж в дрожь бросило. Я быстро дожевал котлету, налету сварил кофе, выпил его… не торопясь. Не потому, что кофе был изнуряюще горяч, а потому, что кофе нельзя пить быстро. Есть в этом мире несколько видов священнодействия. Питие кофе — один из них. Как только последняя капля арабики легла на мой успокоенный желудок, я направился в комнату, чтобы подготовиться к завтрашней битве. Скачав шопеновскую «Балладу» в исполнении Рихтера, ещё раз согласившись с его мудрыми руками, мне стало легко и приятно. Нынешний день наградил меня целью на день грядущий. Тем более, что грядущий день был выходным. И я внезапно понял, что Этот Город впервые мною заинтересовался. 
Утро встретило меня мутной туманной пеленой мелкого дождика. Ну уж нет, подумал я. Меня ничто не заставит отказаться от запланированного. Ни дождь, ни резкое похолодание, ни падающий метеор, ни чума. Вот такое у меня с утра было настроение. В постели я потянулся до хруста в суставах, резво встал и отправился в душ. Время от времени заглатывая струи прохладной воды, с чистым сердцем, не стыдясь никого, а самое главное — себя, я распевал «Tea for Two» и ощущал, как бодрость хорошими порциями вливается в моё сердце. Гладко выбрившись и плотно позавтракав, я вышел на улицу. Дождь усилился. Та-ак. Зонт со мной, и не дай мне Бог огорчиться. Не может Этот Город поступить со мной подобным образом. Он же должен отличаться от обычных людей с их неверными словами и бессмысленными действиями! Главное — не сдаваться самому. Не помню, но кто-то очень умный сказал: «Человек сам решает, как ему отнестись к обстоятельству. В этом он абсолютно самостоятелен». А я очень даже самостоятельный молодой человек, чёрт бы побрал этот ливень…
Короче, к заветному проклятому дому за чугунной оградой я добрался, вымокнув до печёнок, несмотря на зонт, потому что - до полной радости! - поднялся ветер, выворачивавший и мой зонт и мои нервы. Прижавшись спиной к неровному стволу старой липы, я, стуча зубами скорее от обиды, чем от холода, стал ждать. Я просто стал ждать. Тупо, как голубь подачки. Ливень превратил этот мир в душевую кабину, из которой я пару часов назад вышел счастливый и сверкающий, как начищенный гривенник. Окно под крышей было закрыто. Ну, естественно! Какой идиот будет упражняться при открытом окне, когда дождевая вода под порывами ветра мгновенно залила бы комнату с её роялем, нотами, половиками, книжными полками и ночными вазами… К чему я приплёл ночные вазы, ума не приложу. Когда я выходил из берегов, всегда становился скандально нелогичным. Мои бредни практически невозможно слушать, когда я не в духе. Искать в них логику и стремление анализировать сказанное — дохлый номер. Меня самого это крайне бесило, но с этим набором характеристик я бороться никак не мог. Сто раз прав мой приятель, когда однажды заявил мне:
- Если ты не в себе, ты по-настоящему не в себе.
Я сначала не понял. Мы бродили по парку, что недалеко от вокзальной площади. Не помню, по какой такой надобности он посетил меня в этот раз. Должно быть, опять что-нибудь деловое. До отхода его электрички оставался час.
- Что ты хочешь этим сказать? - спросил я.
- То, что ты пытаешься декларировать миру во время сдвига по фазе, нечто непереводимое на человеческий язык. Ты становишься гуманоидом. Несчастным, одиноким, бьющимся в конвульсиях гуманоидом. Тебя легче отправить в клинику, чем попытаться понять, честное слово.
Я не обиделся. Отчасти потому, что я редко на него обижался. Не знаю, почему. Может быть, он неоднократно спасал меня в прошлой жизни? Отчасти потому, что прекрасно понимал это сам.
- Ну и что мне делать? - искренне поинтересовался я.
- Вдохни поглубже, задержи дыхание, и на выдохе действуй.
- Опять действовать на выдохе, - пожал плечом я. - Такое впечатление, что для тебя решение всех проблем лежит в овладении техникой правильного дыхания.
- Верное впечатление.
И вот сейчас, прижавшись мокрой спиной к неровному стволу старой липы я пытался сосредоточить свои мысли с помощью непомерного бычьего пыхтения. Вообще не помогало! Как был в голове хаос, так и остался. Наверное, всё постигается упражнениями. Надо серьёзно заняться дыхательной гимнастикой моего друга.
И вдруг (как в кино, честное слово!) я ясно услышал дребезжание стёкол. Да-да, сквозь завывание ветра, стоны несчастной липы и громыхание дождевых струй из водосточной трубы я ясно услышал дребезжание стёкол, каким оно бывает при растворении старых оконных рам. Вытерев ладонью мокрое лицо, я шагнул из-под беснующейся липовой кроны и взглянул под крышу. Окно было открыто. Я замер и стал ждать. Минут через пять я услышал то, о чём мечтал со вчерашнего вечера. Это был Шопен «Баллада №1» и вся неправда об этой музыке. Неправда, которая надрывала мне сердце, но она была такой живой, такой требующей своего существования, такой возможной в чьём-то далёком и странном мире, что я съёжился под её прелестью. Ложь и в самом деле может прельщать. Только если она является чьей-то правдой. О, как меня манила и раздражала эта музыка, как выворачивала моё совершенно немузыкальное нутро! Я с трудом дождался финальных аккордов, выждал ещё пару минут и врубил на полную мощь колонку, которую предварительно завернул в целлофановый пакет. И зазвучал мой Шопен, моя «Баллада № 1» в исполнении почти меня — Рихтера.
Дождь усилился, но я откуда-то знал, что я услышан. Точнее, не я, а Шопен, а ещё точнее — Шопен Рихтера. Я был убеждён, что за  молочно-туманной шторой замерли, может, привстали на цыпочки, может, откинулись на спинку стула или облокотились на узенькую ребристую полоску подставки для нот, затаили дыхание или, наоборот, участили его, а может поступили так, как советовал мой вездесущий приятель — вдохнули полной грудью, выдох оставив на меня. Я почувствовал живую реакцию. Такую живую, что у меня что-то ухнуло в животе и задрожало в горле.
- Давай, давай, - шептал я, слизывая с губ капли дождя, - теперь послушай мою правду и скажи, что это — не так.
Дождь закончился, когда руки Рихтера вознеслись над утомлённой клавиатурой рояля. На улице стало тихо и страшно. Бушующая стихия уступила место прозрачной звенящей тишине. Так всегда бывает. Так и должно быть, но это непременное долженствование отчего-то вызывает тоску и трепет. Вот и сейчас я затосковал. Затосковали и в том окне. Я это понял, словно услышал. Молочно-туманная штора не колыхнулась. Я точно знал, что комната пуста.
Этой ночью мне долго не спалось. В моей голове колом стояла та самая тишина, обрушившаяся на мир почище непогоды. Сквозь её гул крохотными иголками в моё блуждающее полуночное сознание впивались вопросы: был ли я услышан? Был ли понят? Был ли принят? Не знаю, какого чёрта, но я физически ощущал важность всего, что происходило под дождём. Для меня это было значительно важнее завтрашних презрительно-страдающих взглядов дочери босса и возможной выволочки за непрофессиональное отношение к делу. Я приготовился ко всему, и мне стало всё равно. Вот серьёзно! Это очень напоминало технику правильного дыхания, изобретённую моим приятелем. Я очень глубоко вдохнул разряжённого влажного воздуха под старой, дрожащей от порывов штормового ветра липой. Мой выдох приходился на завтра. Значит, так тому и быть.
Но завтра для меня наступило дней через пять. Всё, что происходило со мной в эти дни, вспоминается с трудом. Всю информацию о своём состоянии я получил от приятеля.  Помню мутную голову, которую раскачивала на моих плечах тяжелейшая ангина; помню, как плевок бреда, сотрясаемую от ударов входную дверь и я, повинуясь рефлексу, сгибаясь под порывами внутренней лихорадки, отпадая от одного угла прихожей, припадая к другому, с трудом отодвинул её от косяка и нырнул в руки растерянного приятеля. Услышал только: «...не хило тебя» и, вероятно, потерял сознание. Иными словами та липа, к стволу которой я прижимался во время затеянного мной «музыкального ринга» под проливным дождём, всё-таки не защитила меня. Я свалился. 
- Слушай, кто тебя так уделал? - услышал я на пятые сутки своего пребывания в постели. Приятель что-то готовил на кухне.
- Шопен с Рихтером на пару, - выдохнул я. Мой голос показался мне заезженным мерином: еле брыкался и хрипел всеми порами своего старого организма.
- Странно, - ответил из кухни приятель, - Ни за тем ни за другим вроде не замечалось такого отношения к представителю человечества. Они вроде наоборот старались, как лучше.
- Да, - скорее кивнул, чем ответил я.
- Я приготовил бульон и насушил гренки.
Приятель вошёл в комнату с подносов в руках.
- Ты так вовремя, - сказал я ему. - Мне иногда кажется, что ты всегда — вовремя.
- А может, так оно и есть, - хмыкнул приятель, поставив поднос на мои согнутые под одеялом колени, взял из пиалы пару гренок, закинул их в рот и захрустел. - Ешь давай, музыкальный агрессор. 
- С чего ты взял? - удивился я.
- Пару дней к ряду всё рычал на какого-то «ремесленника, занимающегося кустарщиной». Вытаращишь глаза и ну давай орать: «Здесь до бекар, придурок безмозглый! Сними правую педаль, сними!». Я будто на «Формуле-1» побывал, честное слово!
Я смотрел на приятеля и медленно моргал.
- Я ведь и слов-то таких не знаю, - после некоторого молчания ответил ему я. - Какой бекар, какая правая педаль?.. Ты ничего не путаешь?
- Нет, я ничего не путаю.
- А как ты очутился-то здесь?
- Здрасте! - мотнул головой приятель. Он-то вон не заезженный мерин, почему-то подумал я. Вполне себе крепкий коняка, головой мотает со знанием дела. Мотать головой я пока определённо  не мог, в ней бултыхалась тупая боль. - Ты должен был меня встретить на вокзале. Я тебя не дождался и рванул сюда. Долблюсь, долблюсь в дверь, а за ней тишина. Знаешь, тишина ведь разные мысли может рождать. Я уж было собрался в полицию заявлять, как ты вываливаешься из-за двери и падаешь ко мне на руки со словами: «Не пальцы — топоры».
- Пальцы… топоры…
- Вот и я так же пару минут стоял, подпирая тобой стену, и повторял: пальцы, топоры… Что хоть произошло?
- Да ничего, - ответил я, прихлёбывая лёгкий куриный бульон. - Вкусно.
- Я знаю, что вкусно, - согласился приятель, - и всё же что-то произошло.
Я в нескольких словах рассказал ему о состязании возле чугунной решётки под могучим ливнем.
- Да-а, - протянул приятель. - Знал ли Шопен, что станет чьим-то камнем преткновения, чувствовал ли Рихтер, что явится чьей-то разменной монетой?
- Никак не могу понять, зачем мне это понадобилось! Ведь чушь же, бред! Какая разница, кто как играет музыку? Кому как приспичило, тот так и играет, какая разница!
- Э, нет, друг мой. - Приятель убрал с моих колен поднос. -  Если бы разницы не было, не рождались бы на свет такие вот олухи, как ты, не мучились бы от «неправды», не тёрлись бы спиной о ствол старой липы под апокалиптические раскаты грома и не валялись бы потом с дикой ангиной, но с чувством выполненного долга.
- Нет у меня чувства выполненного долга, - заволновался я.- Причём здесь чувство долга?
- Ну должен же ты был поставить выскочку из того окна на место! Должен? Должен! Поставил? Поставил!
Приятель с подносом вышел на кухню.
- А вообще ты чувствуешь, - крикнул он оттуда, - как твои отношения с Этим Городом завязываются? Прежде ты никогда так не волновался, помнишь?
Я помнил. Прежде я, действительно, никогда так не волновался. Потому что мне было всё равно. Всё — равно. Я разговаривал ровным тоном, я вёл размеренную, ровную, ничем не примечательную жизнь, и даже повышенный интерес ко мне дочери босса был, по сути, камешком в моём ботинке. И чем больше мне было всё равно, тем я сильнее внутри надрывался, тем тяжелее мне было нести себя, потому что человек безразличный — самый тяжёлый. Вынести его очень сложно. Как и внести: в другое сердце, в другую жизнь. А уж как я себя вносил-выносил, страшно вспомнить.
- У безразличного человека ровное дыхание во все направления, - плюхнулся рядом со мной приятель. - У него нет запаса кислорода в лёгких, потому что активных, шумных вдохов не бывает. Отсюда именно безразличный задыхается чаще. И ты чуть было не задохнулся, если бы не этот дом, это окно, чугунная решётка и Шопен. Вот ты и взял глубокий вдох. А выдоха хватит надолго. Не скажу — навсегда, но надолго точно. До следующего глубоко вдоха.
Приятель провозился со мной ещё пару дней до своего отъезда, пока я самостоятельно не смог себе приготовить омлет.
- Ну вот, - тряхнул он в коридоре головой. - Теперь ты отважно держишься на ногах и выглядишь довольно сносно. Мне пора.
- Ты хоть успел сделать, что запланировал? - виновато улыбнулся я. -  А то проваландался со мной…
- Всё сделал, - махнул он рукой, - не замарачивайся. Выздоравливай и дыши глубже.
Через день я вышел на работу. Дочка босса встретила меня, поджав красивые подкрашенные губы, сам босс хмурился, но только для проформы. Судя по всему, ему меня не хватало.
- Я понял, что как специалист ты меня устраиваешь намного больше, чем как предмет моей дочери. Уж лучше я потеряю в тебе потенциального родственника, чем непосредственного ценного работника.
Вот поди-ка угадай, чем может аукнуться внезапная серьёзная болезнь!
После рабочего дня я понёсся на набережную к тому роковому дому. Вечер выдался нежным, каким-то туманным, словно закутанным в муаровую ткань. Моё сердце колотилось где-то в среднем ухе. И под коленями. И в локтевых сгибах. Бедная дочка босса, подумал я. Если бы она могла вызвать во мне хотя бы сотую долю того, что я теперь чувствую, если бы могла… Но она не могла, и это уже не моя история.
Окно было открыто. Я отошёл к липе и прижался спиной к её шершавому стволу. Словно на Родину вернулся, мелькнуло у меня в голове.
- Вы там высматриваете кого-то? - вдруг услышал я откуда-то сбоку.
Рядом с липой стоял пожилой человек в брезентовом жилете с диким количеством карманов разной величины. Он держал поводок, на другом конце которого доживало свой век существо непонятной собачьей породы, от макушки шишковатой головы до кончика унылого хвоста совершенно седое.
- Это крайне заметно, - немного смущаясь, придвинулся ко мне старец. Его инопланетный пёс тоже. Они двигались очень симметрично и смущённо. - Ваш затылок словно прибит к дереву.
Да, моё темя ныло и гудело. И я бы долго не откликнулся на боль, если бы не эти странные прохожие.
- Вы не ждите никого, - вздохнул он. Вместе с ним вздохнул его пёс.
- Почему? - спросил я.
- Эту квартиру снимал художник.
- Художник? - удивился я. - Но мне казалось, что здесь проживает музыкант.
- Я вам определённо заявляю, что эту квартиру снимал художник, - качнул головой старик. Его пёс плюхнулся седым задом на носок моей теннисной туфли. - Я почему вам заявляю это так определённо, потому что я сам лично сдавал ему эту квартиру.
- Понятно, - ответил я, чтобы хоть что-нибудь ответить, однако мне стало не по себе. - То есть мне его теперь не ждать…
- Совершенно верно. Он съехал вчера вечером. Завершил здесь свои дела и съехал.
- А куда он съехал? - шёпотом спросил я. Голос почему-то запротестовал и отказался перебираться за порог шёпота.
- Что, простите? - не расслышал старик. Пёс медленно растянулся и положил седую морду на мою вторую туфлю.
- Куда он съехал? - чуть громче повторил я, сжав ладонью своё горло.
- Не могу знать, - пожал плечами старик. - Художники, они такой народ… Перекати поле, я их так называю. Правда, этот художник был странным: любил он мой старый разбитый рояль. От жены-покойницы остался. Всё играл на нём в свободное от рисования время.
- Что играл? - встрепенулся я.
- А что на ум взбредёт, то и играл, - усмехнулся старик. - Хорошо играл, душевно, словно жаловался кому-то.
- Жаловался?
- Ну да. Мне, во всяком случае, всегда так казалось. Когда играла моя жена, давно это было, но я помню, она по-другому играла. Радостно как-то, светло. А этот — нет.
- Но не всю же музыку можно радостно и светло играть, - осторожно возразил я. - Есть ведь разная музыка. Есть та, которую ни в коем случае нельзя играть радостно и светло.
- Нет такой музыки, -  как отрезал старик. - Такой музыки нет.
- Ну а как же «та-да-да-даааа!»? - попытался изобразить я знаменитую тему Судьбы, - или «Реквием» Моцарта?
- Бросьте! - махнул рукой старик, а пёс махнул хвостом и поднял морду с моей ноги. - Их в первую очередь нужно играть радостно и светло. Иначе какая победа над смертью?
- А Шостакович? - не унимался я, выуживая из загашников своих скудных музыкальных познаний хоть что-нибудь, что бы могло смутить старика. - Его «Ленинградская симфония»?
- Ленинградцы бы не дожили до конца симфонии, если бы в ней не было радости и света.
- Ну, это попахивает схоластикой, - хмыкнул я. - Так можно объяснить всё на свете!
- Ах если бы, если бы… - громко вздохнул старик. - Тогда бы схоластика была самой нужной штукой на свете.
- Пожалуй, - согласился я.
- Вы огорчены, что художник съехал?
- Да, огорчён. Мне показалось, что у меня появился шанс.
- Какой шанс?
- Завязать хоть какие-то отношения с Этим Городом. У меня с ним как-то не ладится. Совсем.
- И вы решили, что теперь шанс упущен?
- Теперь, наверное, упущен.
- Слабый и несообразительный вы народ, молодые люди. Такие умные, но такие глупые… Шанс ведь это не сами отношения. Это просто — шанс. Посмотрите хорошенько. Вот вы пришли к дому, в котором играл художник. У этого дома вы встретили меня и Апостола. Апостол — это мой пёс. Он почти такой же старый, как и я. Дом, вы, я, Апостол. Вот мы стоим, общаемся, даже спорим немного, но в целом разговариваем. Радостно и светло. Это ли ни отношения?
Я опустил голову и улыбнулся слезящимся глазам Апостола.
- Наверное.
- Мы пойдём, - встрепенулся старик. Тряхнул головой и Апостол. - В дальний магазин студень завезли. Хороший, знаете ли, студень. Вы приходите, если что. Мы всегда здесь по вечерам гуляем. Поговорим о схоластике и ещё о чём-нибудь таком же… Радостном и светлом.
Старик потянул за поводок, старый пёс мотнул головой и потрусил рядом со своим хозяином. Они шли вдоль чугунной решётки, прихрамывая на левую сторону. Мне стало легко и свободно. Радостно и светло.
- Завтра схожу в дальний магазин, - сказал я голубю, который бултыхал своё круглое тело в луже. - Куплю себе студень, раз он хороший.
Я пошёл домой с переполненными покоем лёгкими. Камни мостовой пружинили под резиновыми подошвами моих теннисных туфель, и мой шаг даже мне самому казался летящим и каким-то невесомым. Липы и ясени, ровными рядами обрамлявшие бульвар, над которым я нёсся, подсмеивались над моим внезапным щенячьим восторгом, а отблески солнечных лучей в проёмах между густыми ветвями словно подмигивали мне, таким образом напоминая, что у нас теперь с Этим Городом ворох общих воспоминаний: дом, съехавший художник, старик и Апостол, студень из дальнего магазина и «Баллада №1» Шопена. Я и не знал, что всё на самом деле так просто! Вдохни поглубже и — действуй на выдохе!
Во дворе моего дома дрались воробьи, а соседский кот Сильвер, которого ежедневно выпускали поразмять старые косточки, лениво наблюдал за ними, свесив лапы и хвост с жёлтой облупленной скамьи. В гипсовых вазонах тихо колыхались настурции, а над ними вовсю гудели пушистые шмели. И над всем этим благодушием из какого-то открытого окна, замирая, вздыхая, иногда задыхаясь и спотыкаясь, качалась «Баллада №1».
- Опять завела свою шарманку, - услышал я за спиной. Мимо меня прошёл приземистый подросток в бейсболке козырьком назад. - Нудьга.
- Почему нудьга? - внезапно спросил я. Раньше за мной такого не водилось.
Подросток вжал голову в плечи и почему-то смутился:
- Да потому что целыми днями… Ей что, больше делать нечего?
Я усмехнулся и пошёл домой. Дома набрал номер телефона приятеля.
- Здор;во, - донеслось из трубки. - Как твоё ничего?
- Ничего, - ответил я и понял, что ужасно хочу его увидеть. - Слушай, друг, приезжай, как сможешь. У нас тут есть один магазин, в котором продают студень.
- Что продают?
- Студень. Хороший, между прочем, студень. Приезжай.
- Ну, если студень, то — непременно.
И я знал, что он приедет. А я пойду встречать его на вокзал. Тот самый, который однажды впустил меня в Этот Город, в котором теперь я живу, работаю и практикую технику правильного дыхания.