Musikalisches Opfer BWV1079 Canon5. a2

Альберт Светлов
Отрывок главы 57 из романа "Перекрёстки детства"

«Память человека – единственное его прибежище. Правда, у некоторых она ассоциируется с адом, но это, как ни странно – их личный выбор.
Рай – не сказочное царство с молочными реками и кисельными берегами, а идеальная абстракция, освобождённая субъектом от суетной шелухи, и на протяжении жизни по кирпичику создаваемая из массы испытанного, запомнившегося и осознанного. Нет рая среди слёз и крови.
Но среди слёз и крови обязательно отыщутся светлые отрезки времени, пусть очень незначительные, трансформирующиеся в итоге в крохотные островки рая, не существующего без ада, ибо они взаимосвязаны. Проживая некое происшествие, принимая в нём участие, корчась от боли, заливаясь слезами или восторгаясь, наслаждаясь и радуясь, мы не способны вырваться из потока событий, из колеса сансары. Дабы впоследствии абстрагироваться от них, надо сперва в полной мере в них окунуться.
А затем выползти на пригорок, раскинуться на траве и, наблюдая за гипнотически величественным шествием облаков в безмятежном небе, припомнить улыбки, поцелуи и нежные прикосновения, противный вкус мутной воды, которой пришлось глотнуть и при этом не свихнуться, молнии, колющие бока низких нордических туч, и пыль, взметаемую внезапным вихрем, и швыряемую в усталые глаза резкими порывами грозового сатанеющего ветра. Пока воспоминания свежи, они не годятся на блоки основания твоего персонального Эдема.
Былое должно остыть, муть обид – осесть. И вот перед тобой уже та самая закваска, что ты рассчитывал получить, но тщетно метался в поисках, вглядываясь в ускользнувший день, копаясь в нём. Настоящее обязано стать не вчерашним, а позавчерашним. Ещё лучше – поза–позавчерашним. Тогда в нём происходит кристаллизация ситуаций. Но не в виде алмаза объективности, а отражением индивидуального восприятия и наших эмоций по поводу прошлого. Рай строится из ярких чувств, сохранившихся от посещения Земли.
Люди, расходясь в достоинствах, сходятся в пороках. Преобладающий слеплен из невероятного числа мелких изъянов. Каждый распихивает их по карманам, исходя из собственных предпочтений. Муж и жена, приходя на концерт Баха, ведут себя различно. Он – растворяется в музыке, она – тоскливо поглядывает на часы. А ведь Бах – неоспоримая вершина мирового искусства. Его мелодии совершенны. Сотворить их можно лишь из абсолютной гармонии, стремясь к ней, ориентируясь на неё, но, не лакируя реальность, сознавая, –  есть и тёмная сторона мира.
Зависть, закрытость, злость, ненависть, равнодушие к судьбе ближнего присущи тем, кто притащил их из прежнего опыта, кто вытеснил ими из души прочее, полутона.
Наивность, доброта, дружелюбие, честность и открытость – удел иных, вычленивших их из калейдоскопа минувших лет, несмотря на разочарования и ошибки, придавших им особую ценность, сделавших их своей сутью»
Вениамин Загорский «Принцип фантомной боли» Стр.21.

От чёрного входа на второй этаж школы вела каменная лестница. По ней я взбегал к нашему классу, захлёбываясь разливающейся в груди теплотой, бросал робкий взгляд на гордячку Мильсон, а потом и стервозную Шмыгович; слушал в исполнении Ольги Геннадьевны стихотворение Симонова «Жди меня», когда воцарялась тишина и чудилось – ничего пронзительнее данного мига в мире не существует; приветствуя, хлопал, Панчо по плечу, подкладывал кнопку на сиденье коварной зазнайке Варёновой; тайком заучивал на физике баллады Высоцкого.
Я совершенно утратил, а затем неожиданно снова обрёл знание, что

«…Нужно только поднять верхний пласт-
И дымящейся кровью из горла
Чувства вечные хлынут на нас»

Именно так, и никак иначе: «стоит только поднять верхний пласт». И уже не притормозить, и барахтаешься, снесённый с насиженного уютного кресла потоком воспоминаний и ощущений, и не соображаешь, куда тебя несёт, где выбросит на отмель, и выбросит ли вообще, или до смертного одра будешь биться, увязнув в прошлом, а значит – не разобравшись в себе, не познав истинное своё предназначение.
Ревматичные скрипучие деревянные створки с белой ручкой, единственные на всё здание, сохранившиеся с дремучих 60-х годов после десятка ремонтов, покрытые множеством слоёв краски и поэтому никогда не захлопывающиеся достаточно плотно, смотрели табличкой «Русский язык и литература» на запертые наглухо рамы с закрашенными шпингалетами. «Слова доводят до разлуки», – накарябал неведомый библиофил красной пастой на бесстрастном бугристом подоконнике.  Но чтобы очутиться возле него и приобщиться к мудрости пражского швейцарца требовалось миновать несколько аудиторий.
В 21-ой мы занимались от случая к случаю, и запомнилась она шершавой, ушастой, зелёной доской, по которой приятно было водить мелом, ибо осыпающийся кусочек реальности не скользил по её поверхности; тремя отделанными под ясень шкафами у задней стены, на чьих полочках безуспешно пытались спастись от пыли учебники, справочные материалы, карточки с заданиями, упакованные в самодельные картонные коробки, и наглядные пособия, и тумбами между ними. Светлые высокие окна с тюлевыми занавесками фаты застенчиво косились на Почтовскую–стрит, бесстыже таращились на бурую трансформаторную будку и вечерами подмигивали морзянкой ламп Дому Быта, полускрытому разросшимися кустами, вопрошая: «Кто – колесо, а кто – Стремленье?»
Хозяйка помещения, Новелла Матвеевна, неулыбчивая бальзаковская дама среднего роста с кудряшками химической завивки, редко повышала голос, что для педагога, по-моему, минус, преподавала математику. Но не у нас. Мы просачивались в её владения прихотью изменчивой судьбы: временами в «Информатике» завуч устраивала выпускникам консультации, а нас загоняла вместе с Татьяной Петровной наверх, в «Алгебру», если та пустовала.
По соседству, в кабинете №22 распоряжался пятидесятилетний, начинающий лысеть, бравый капитан не дальнего плавания, а артиллерии – Ухарев, Пал Палыч, учитель Начальной Военной Подготовки, посещавший занятия в неизменной отглаженной воинской форме. Двадцать второй, плавясь во лбах рудой, лишь формально числился за Ухаревым, не имевшим классного руководства, следовательно, в нём некому было регулярно протирать стёкла, поливать цветы. Малолетняя орда отмечала своё присутствие похабными почеркушками и надписями на столах, стульях, схеме эвакуации и рисунке гранаты в разрезе. Технички мели и мыли не ежедневно, и половицы частенько оказывались усеянными шелухой семечек, ссохшимися коричневыми огрызками яблок, мелкими снежинками изорванных тетрадных страничек. Впрочем, хватало и крупных, изрисованных, смятых в шуршащий комок листов.
Около полугодия в этом свинарнике проводились уроки музыки. Гора виниловых пластинок, в коей я любил рыться, извлекая из потёртых и надорванных бумажных пакетов с неизвестными, но очаровывавшими меня фамилиями дирижёров и композиторов, и рассматривая поцарапанные, и оттого издававшие шипение и треск при воспроизведении, диски с концертами Моцарта, Баха, Глинки, Шостаковича, сиротливо расползалась по хромой парте, а проигрыватель стоял неподалёку, на учительском месте.
Пал Палыч, не любящий шум и детскую суету, перемены пережидал в выделенной ему комнатке, стиснутой меж НВП и «Русским». Продолговатая, пеналобразная каморка, рисовавшая пазы и щели, запорами и уютом смахивала на КПЗ, и во внеурочные часы находилась на сигнализации. Внешняя дверь, запираемая изнутри на стальной засов толщиной в сантиметр, обшитая железом, закрывалась снаружи на два замка. Внутренняя, сваренная из прутьев, будто сошла с экрана фильма «Джентльмены удачи» и, подобно первой, обладала надёжными мощными щеколдами...