Лапочка

Gaze
       — Между прочим, — сказал мне Кречинский, — есть одна интересная лапочка. Живет без мужа. Вообще-то была уже окольцованной, но, ты сам знаешь, как это бывает, когда пожили-помучились и разбежались.
       Я, честно говоря, не знал. Я знал, правда, другое. Пятнадцать лет совместной жизни — в поле зрения одной женщины, когда ты ниже для нее ростом, чем есть, заурядней большей половины человечества и не страдаешь правильностью черт лица, дали тот ожидаемый результат, что я стал доверчивее к одиночеству. Я начал и себя  стесняться: в дальнем углу квартиры, куда доступ имела только жена (да и то, она не очень спешила туда заглянуть), мне было комфортно.
       — Приходит он домой, ни «здрасьте», ни «как дела», а сразу же — «жрать приготовила?» — продолжил товарищ. — Вот представь себе: молодая баба нарвалась на набитый костями, жиром и мясом жевательный аппарат. Красивая, кстати, баба.
Кречинский разыграл передо мной сценку из чужой семейной жизни, свидетелем которой он стал, очевидно, невольно.
       «Жрать приготовила? — заревел он, изображая мужа неведомой мне лапочки, и для чего-то, экономя губы, сложил на лице скудную улыбку. Вышло неестественно. Но я промолчал. То, что Кречинский отвратительный актер, даже не сумевший убедительно сыграть в школьном спектакле «Морозко» дрова, заготовленные на зиму, я знал с детства. Как-никак мы дружим почти тридцать лет, со второго класса. — Что на ужин?»
       Теперь пришел черед лапочки. Кречинский запищал. Этот, по его мнению, писк принадлежал вечно обижаемой женщине: «В холодильнике все приготовлено, любимый» Это «любимый», произнесенное тонким голоском, навело меня на мысль, что Кречинский припозднился родиться, и ему в самый раз было бы в итальянской опере соперничать с Фаринелли.
       Диалог развивался по нарастающей, в том смысле, что в реве стал позвякивать металл, а писк перешел в отчаянный шепот.
       «Я прихожу с работы усталый, как собака, а ты мне, ни черта по дому не делающая, предлагаешь самому лезть в этот чертовый холодильник и доставать оттуда непонятно что?»
       «Я ведь тоже работаю».
       «Ты — работаешь? Да то, что ты делаешь вне дома, нельзя назвать работой. Вот я, да, пашу, как вол».
       «А почему непонятно что? В холодильнике — борщ, котлеты, макароны, которые ты так любишь»
       «А салат? Где салат?»
       Тут Кречинский сделал паузу в разыгрываемом им спектакле, чтобы мне объявить нормальным голосом, что лапочка, желавшая вечно угодить мерзавцу, приготавливала за один раз шесть видов салатов. Я даже присвистнул: мне бы такую лапочку.
       — Короче, — заключил товарищ, — ты должен ее посетить.
       Есть такой вид, особенный, близких людей, что, зная о ваших проблемах, берутся устроить вам жизнь. Они рассматривают вас как живой предмет, который ничего не стоит передвинуть или затолкать в угол — по той причине, что, естественно, мозги есть только у них, а вам надобно стоять безмолвно и подчиняться, когда созреет решение, чужой воле.
       — А сам? - спросил я, наперед зная ответ. Кречинский был счастливо женат.
       Ну да. Тогда как я для своей жены был: не шибко красив, не очень умен, не слишком коммуникабелен, чтобы с успехом продвигаться по карьерной лестнице. Не сказать, чтобы и детолюбив, — по ее мнению, воспитательный процесс проходит без меня, отчего чада колосятся в основном на улице, тогда как дома проводят время лишь за компьютером, предпочитая его — общению с родителями и чтению книг. Более того, скандалы стали сопровождать нашу семейную жизнь почти ежедневно. Жене стало не нравиться абсолютно все, что я делаю. Не так повесил в ванной комнате полотенце. Не так ем, как все нормальные люди, отказываясь пользоваться ножом. Одел не ту рубашку, что ей хотелось бы. Сначала я не спорил, отмалчивался, но однажды, не выдержав, сорвался — отмахнулся от ее навязчивого совета в довольно резкой форме, с того дня все и изменилось. Пошли ссоры. Кречинский все это знал. Он хотел для меня лучшей доли. Для этого стоило поменять жену на лапочку. Настоящий товарищ. И тогда бы я, возможно, как бамбук, стал заметно расти, превратился бы в красавца. Мой широковатый зад сузился бы, а плечи раздвинулись. И вообще: меня бы полюбил и стар и млад — за, оказывается, чудесный характер, так и не принятый моей женой.
       Короче, уговорил меня Кречинский. В одно время пригласил лапочку и меня к себе, но так, будто бы мы каждый со своим делом, случайно оказались здесь вместе. После чего, естественно, попросил меня проводить ее до дома. Все логично и продуманно.
       Августовский вечер распахнул нам объятия. Мы шли, и я все посматривал на лапочку, чей возраст, прямо сказать, позволял ей еще надеяться на лучшее в жизни, тогда как мой это пресловутое лучшее видел уже в прошлом.
       Дальше моя мысль стала пробуксовывать. Потому что напрашиваться я не умею. Потому что с женщинами не знаю, как себя вести. Или, сказать вернее, по причине долгого пребывания в семейных узах, забыл, что надо делать во-первых, а что — во-вторых, чтобы не попасть в неловкое положение, в определенной ситуации. Ну, хотя бы вот как сейчас. Настал момент расставания, а я, переминаясь с ноги на ногу, даже не мог подобрать нужные слова.
       И тут, сам не знаю, как вышло, вроде прощаясь, взял я ее правую руку в свои, подержал и внезапно поднес к губам. Перецеловал нежно каждый пальчик. Вполне по-рыцарски вышло. Лапочка не противилась. Показалось даже, сама их, поняв мой замысел, подставляла. Во всяком случае, левая рука уже запрыгнула в мою ладонь без всякого приглашения, требуя также к себе внимания.
       — Давайте поднимемся ко мне, попьем чаю. — Признаюсь, я втайне ожидал такого поворота событий. Ожидал, но не очень надеялся, что произойдет нечто подобное.
       До чая, естественно, дело не дошло...
       Я никогда не был докой в любовных делах. Но тут… В лапочке было что-то такое, что не поддавалось объяснению. Она была миловидна, что называется, «с изюминкой», но — не писаная красавица, как утверждал Кречинский. В ней не было ни грамма кокетства, той совокупности черт поведения, присущей многим женщинам, что выдает их с головой: цель, поставленная ими, не столько даже понравиться мужчине, сколько привязать его к себе. Она была потому естественна. У нее была хорошая фигура, но опять же — не классическая. В талии явно чувствовалось отступление от стандартов. В разговоре присутствовала мягкость, я бы даже сказал уступчивость, но не та уступчивость, что расценивается неправильно как покорность и которую ее муж принял за слабость характера, а та, которая направлена на собеседника с ясным намерением, чтобы он понял ее суть, не скандальную, склонную, если потребуется, к компромиссам, и по достоинству оценил. Все это дало повод, вполне обоснованный, Кречинскому назвать ее лапочкой.
       Губы мои побежали по внутренней стороне рук, поочередно, — до локтевого сгиба. Лапочка откинула голову назад. Явно заждалась ласк ее шейка. Тело со знанием дела клонилось к дивану.
       — Вы особенный, вы такой… Вы классный. Не то, что он, — прошептала лапочка. «Он», я понял, это ее муж. Меня несколько насторожила сказанная фраза. Сравнительный анализ — это всегда расчетливое умение увязывать друг с другом различные явления. Однако натиска своего не ослаблял. Я расстегнул пуговки на ее блузке. Но в тот момент, когда, решив, что промежуточная цель достигнута, поднял глаза и посмотрел на лицо лапочки, чтобы найти в нем ответ своему воображению, ищущему дополнительного вдохновения, взгляд мой уперся в фотографию за стеклом горки, от времени довольно выцветшую. На меня, сердито сощурившись, смотрел мужик, лет тридцати, довольно приятной наружности. Казалось, он чем-то недоволен.
      — Что случилось? — почувствовав, что мой натиск ослаб, спросила лапочка.
      — Это кто? — Я указал на портрет, заметив при том, как исказилось лицо на снимке после моего вопроса.
      — Это мой папа. В молодости. Он вообще-то рано умер, когда ему едва исполнилось пятьдесят лет, — Лапочка, взяв своими пальчиками, недавно перецелованными, меня за подбородок, отвернула лицо от наблюдавшего за нашими действиями родственного ей свидетеля. — Не обращайте внимания.
      И сама впилась в мои губы крепким поцелуем. Я обнял это трепещущее, заждавшееся ласки тело. Но что-то мне мешало вложить в эти объятия прежнюю страсть. Поверх плеча я взглянул на фотографию: папаша открыто выражал неудовольствие от нашего развернувшегося на его глазах фестиваля эмоций. Более того, безмолвно — что-то нашептывая себе нос, — кривил губы. Явно выражал ко мне отвращение. «Хоть бы отвернулся» — подумал я.
      — Я так не могу, — вырвалось у меня. — Он на нас смотрит.
      — Боже мой, — вздохнула, высвобождаясь из моих рук, лапочка, — что это за мужики пошли такие? Один водку-пиво был горазд хлестать да в преферансе сидеть безвылазно, другой…
      Опять «он». Значит, «он», муж, не только, как рассказывал Кречинский, грубо себя с ней вел, ни во что лапочку не ставил, но еще пил и просаживал деньги в карты. Замечательный спутник жизни.
      Она поморщилась.
      — Постарайтесь абстрагироваться, в конечном итоге, я думаю, папа меня, — она поправилась, — нас поймет. Папа — он с небес за нами наблюдает и, я думаю, одобряет мой выбор. Понимаете?
      Я-то понимал. Тем более, что слова о выборе, который был мной пройден, оказывается, без усилий, подвигли вновь мои губы к действию — они побежали от лапочкиных пальчиков до заждавшейся нежности шейки. Но у папаши, определенно, имелось свое мнение. Мое присутствие ему явно было не по душе. Я ему не нравился. Поверх изогнутой изящно шейки  опять взглянул на него. Он, вместо того, чтобы все-таки, как цивилизованный человек, отвернуться, вперился в меня взглядом и, казалось, говорил: «Я смотрю, ты тут решил обосноваться надолго, скотина ты этакая. Этот дом ведь не твой».
      — Извини, — твердо сказал я, — но я действительно не могу в таких условиях… Мне кажется, было бы лучше, если бы твой отец за нами не подглядывал.
      — Ах, ах! Они не могут... — насмешливо, но со слезой в голосе протянула лапочка. — А я-то думала…
      Нехотя выскользнув из моих вялых объятий, разомкнув руки, которым я был словно не хозяин, лапочка поднялась, развернула фотографию.
      — Вас устраивает? — на лицо лапочки, недавно еще освещенное желанием, медленно наползала скука. — Вы довольны?
      Несомненно, я выглядел в ее глазах отнюдь не героем. Отношения наши, только-только начавшие наливаться жаром, тут же и стали остывать.
      — Мне бы не хотелось этого делать, — лапочка тоскливо поглядела на меня, словно я был непонятный уму предмет, как какая-нибудь бетонная сковородка, которой и применение не найдешь. — Но пожалуйте, господин хороший, в спальню. Раз уж вы такой чувствительный. Не беспокойтесь, в ней давно, кроме меня, никто не был.
      Ничего хорошего такое обращение не сулило. Ее горькая ирония, мне показалось, постепенно перерастала в легкое презрение.
      В спальне нас встретил полумрак.
      Я вновь потянулся к этому трепещущему телу, к этим манящим ножкам-ручкам. Что-то, однако, мешало мне раскрепоститься. Такое бывает, например, когда ты находишься в незнакомой компании, у которой свои, противоположные твоим, интересы. И всякий раз, когда ты пытаешься вклиниться в разговор, чтобы не выглядеть безмолвным пугалом, приложением к чужим мнениям, тебя выслушивают, но — с холодной улыбкой, без внимания, как бы говоря: ты лишний.
      На прикроватной тумбочке стояло свадебное фото. Я потянулся к нему. Нащупал тумблер, включил торшер. Хотелось понять, кто же на этот раз мешает нашему счастью. Моя лапочка — совсем молоденькая, с чудесной копной волос, в шикарном платье, стояла рядом с быкообразным субъектом, у которого рожа была в два раза шире плеч.
      — Муж, — криво усмехнулась она. — Бывший.
      — Это я уже понял. — Под лопатками у меня остро заныло. Что же это за привычка — расставлять повсюду метки времени в виде застывших на бумаге лиц?
      — Ну, обними же меня, — лапочка перешла на «ты». Прозвучало, однако, это отстранено и неестественно. Фальшиво. Теплое, более личностное местоимение, подразумевающее и более близкие отношения между людьми, на холоде не жило.
      Я обнял. Проклятый амбал, точь-в точь, как и папаша, пристально наблюдал за нами. Целуя лапочку в уже приевшуюся шейку, я прямо-таки ощущал тяжелый взгляд соглядатая.
      — Ничего не могу поделать с собой, — пожаловался я. — Не могу, когда на меня вот так пристально смотрят.
      — Ну, это уж совсем свинство, — обиделась лапочка. — Что же, нам в кладовую перейти? Здесь он не может, тут ему мешает…
      Невольно я примкнул к ее бывшему мужу, заполучив клеймо «он». Став тем, чье имя в ее воспоминаниях даже не будет присутствовать.
      — Эй, танцор, — мягкость ее испарилась — голос стал неприятно резким, — тебе что там мешает?
      — Почему же в кладовую, там тесно, наверное, — сказал я робко, игнорируя неумную шутку, — можно, например, в ванной комнате. Где, надеюсь, никаких фото нет. И, с другой стороны, думаю, совсем будем нам неплохо. Есть во что упереться.
      До конца жизни я буду помнить этот взгляд — взгляд разъяренной женщины, ничего не приобретшей, чья надежда, так и не окрепнув, умерла:
      — Попрошу покинуть мой дом. Наглец.
      Я встал и ушел. На улице, несмотря на август, мел снег. Было холодно. «Даже изменить мне, как нормальный мужик, не можешь», — услышал я вдруг ехидный голос жены. Она-то откуда за мной наблюдала? Не с небес же, как папаша...