После третьего удара

Александр Белов 9
Дед Алеша не любил вспоминать о войне. Он отломал ее всю – с первых залпов до победного салюта. В 41-м нахлебался горечи и позора, отступая ночами с потрепанной ротой в сторону нарождающейся зари. Пряча глаза от окошек поклеванных пулями, крытых соломой украинских хат.

Весной 45-го, когда их рота встала на постой в пригороде Берлина, дед прошелся по узким, не по-военному чистым улочкам. Мимо аккуратных, затейливых домиков, изредка обглоданных фугасными разрывами. Вдоль аллейки выстроенных по ранжиру лип, хоть и имеющих осколочные ранения, но все равно ухоженных. Смотрел внимательно, будто впитывая увиденное, чтобы долго хранить в себе. Так измученный жаждой путник припадает к струям хрустального ручья.

Дед был сержантом пехоты. Командиром отделения полковой разведки. Окопным чернорабочим войны. Мог споро окопаться обломком трехгранного штыка. Голыми руками снять немецкого часового. Как-то перед атакой отдал сопливому новобранцу последний сухарь. Обложил по матушке штабного особиста, сунувшегося с дознанием в разведроту, только что вернувшуюся с рейда и потерявшую половину группы. За это его самого потаскали по допросам. Не давали курить, светили лампой в лицо. Но ничего, все обошлось.

Крестьянин от веку, сын и внук землепашца, он не хуже офицеров смекал, где лучше определить пулеметные точки, как без лишней крови атаковать вражьи позиции.

С войны дед Алеша пришел с тощим сидором, при четырех орденах, двух нашивках за ранения и без двух пальцев на левой руке – отсекло осколком аккурат в тот день, когда Егоров и Кантария укрепили над копченым рейхстагом красный стяг.

Бабушка Наташа ждала его всю войну. Она тянула хозяйство, растила двоих ребятишек. Через год их подсевший дом поднялся на три ряда cвежих бревен. Глянул на улицу новыми, ясными окнами. Через два года отставной сержант довершил обустройство усадьбы. Изладил над оградой, высланной как пол в горнице – сосновыми досками, высокую крышу. Срубил крепкую баню и обширный коровник. Детей у них к тому времени стало четверо.

Его, беспартийного, ценило местное руководство. Деда назначили главным агрономом непомерно разбухшего колхоза – в ту пору генеральная линия ЦК устремилась в сторону укрупнения хозяйств. В полях дед дневал и ночевал. Был случай – запропал на две недели. Бабушка Наташа все глаза проглядела.

 И вот под вечер у дедовых ворот остановился самый резвый из трех колхозных тракторов. Дочерна загорелые мужики бережно подняли на руки, и невесомо возложили на разросшуюся у забора траву деда Алешу. Пьяного вдрабадан.

Бабушка подхватилась, выбежала на улицу. Велела колхозникам отнести начальство в дом. Выпроводила детей в сени. И от души отходила бездыханного супруга сковородником по голове. Выместив на нем, безответном, все свои тревоги и смутные бабьи подозрения. Впрочем, напрасные. Ходоком на сторону дед не был.

Поутру он, никогда не ведавший похмелья, скупо жалился, что "башка трещит". Бабушка пеняла ему:

- Ирод ты, Алешка, вот ты кто. Так вчера напился, что из телеги выпал. Да башкой об трактор тюкнулся. Разве можно так? Стыд какой. Люди даже видели.

- Кто видел?

- Соседи… могли видеть. Коров же ждали – пошла бабка на попятную.

Тут надо кое-что прояснить. Выпивал дед редко. Как у нас говорят, по праздникам. В дни рожденья, после уборки, на Новый год. Ко Дню Победы, ясное дело.

Святой для всех ветеранов праздник дед Алеша отмечал наособицу. На сельский митинг приходил трезвым. Вечером, за столом с домашними или односельчанами-фронтовиками, слушал по радио торжественное поздравление и праздничный салют. Первую стопку поднимал после третьего залпа кремлевских орудий. Говорил непонятно:

- Пошла, наркомовская…

На людях, если дело было не в поле, перед тяжкой работой, а в торжественной обстановке, когда приличествовало говорить высокие и правильные слова, он тушевался. И публичный позор для деда был хуже смерти.

Моложавая школьная завуч с переливчатым, как у оперной певицы, голосом, несколько раз настойчиво приглашала его на праздничные линейки. Дед к таким поручениям относился серьезно. Драил награды суконкой. Скребся, как перед парадом. Прибирал седины на косой пробор. Надевал парадный пиджак. А на линейке выходил форменный конфуз. Вместо речей о героизме и едином порыве всего многомиллионного народа дед нес какую-то околесицу.

Как беречь патроны, где хранить спички, чтоб не отсырели. Чем лечиться от окопных хворей, среди коих первейшие враги – простуда и понос. Советовал пацанам, ежели они поведут через линию фронта "языка",  кольнуть его финкой в бок. Только не шибко, а для острастки. Чтоб не надумал драпануть к своим, или не учинился орать, когда рядом пройдет немецкий патруль. Так было раз-другой. А потом его перестали приглашать к пионерам.

На пенсии дед не угомонился. С утра до ночи топтался по хозяйству. Интересовался, о чем сообщает районная газета. Слушал информационные выпуски по радио. На всякую весть имел свое суждение. Бабушка порой бранилась на него.

Слег он не от старческой немощи, а от давней раны. Осколок, глубоко засевший в груди, шевельнулся и царапнул сердечную мышцу.

Дед боролся за жизнь ожесточенно, точно на поле боя в одиночку держал господствующую высоту. После первого удара оклемался быстро. Нарочито бойко расхаживал по ограде. Деловито пробовал на палец остроту жала у литовок. Проверял, прочно ли сидят зубья у граблей. Обертывал в чистую тряпицу точильный камень. Готовился к сенокосу. А через неделю сердце прихватило второй раз.

И тогда дед засел на лавочке. Сосредоточенно дымил самокруткой. Подолгу глядел в одну точку, словно рассматривая нечто, ведомое лишь ему.

- Хоть поберегся бы, старый, не дымил так шибко-то – тревожилась бабушка.

- Ты погоди, мать. Ты счас пока не трогай меня.

Бабка кружила над ним, как наседка. Берегла по-своему. Заставляла пить горькие травяные отвары. Втайне кручинилась, что не убережет мужа в последний час. Так и вышло. Третьего удара дед не вынес.

Умер он деликатно, не обременяя родню лишними хлопотами. Преставился молча. Под утро.

На его могиле установили остроконечную пирамидку с жестяной звездой. Через год рядом, в этой же оградке, появился свежий могильный холмик. Бабушкин.

…От них осталась одна, мутная, тронутая желтизной фотография. Лето. Сенокос. На краю выкошенной под "ноль" поляны присел жилистый, серьезный старик в кирзачах. Светлая рубаха застегнута на все пуговицы. К плечу приникла сдобная старушка в белом платке.

Она тоже хворала в старости. Бабушку сушил сахарный диабет. Дед знал про то. И побаивался, чтобы жена не ушла первой. Превозмогший голодуху коллективизации, а потом войну, удара одиночеством он бы не вынес. Как не смогла без него бабушка Наташа.