Остановить мгновенье

Александр Седнин
Я не очень люблю, когда меня трогают. Я вообще не любитель мест, где собираются люди. Стоит тебе чуть-чуть задуматься и неосторожно глянуть на кого-нибудь из них, как тут же тебе оказывают излишнее внимание. Нет, не то, чтобы пристанут с расспросами, это было бы слишком, хотя пару-тройку раз я нарывался и на такое, нет. Одного взгляда уже достаточно, чтобы стало не по себе. Может быть, я социофоб. Может быть, если верить жене, слишком много выпендриваюсь. Скорее всего и то и другое. Не то, чтобы я лицом не вышел, косой там был или кривой – не красавец, конечно, но сойдёт для сельской местности, - но взгляды людей меня всегда смущали.
Безусловно, они бывают разные. Одни в духе, мол, «Чего пялишься?», другие – «Ему тоже скучно, стоит завести разговор», третьи – «Посмотрите, как он одет, словно из цирка сбежал» (хотя нет, одеваюсь я нормально, но, как известно на вкус и цвет товарища нет), иные пустые, мутные и безжизненные, как у хорошенько засоленной сельди в бочке.
И если уж мне неприятны взгляды, чего уж там говорить про людское внимание. Терпеть не могу поддерживать разговоры, которые никуда не ведут. Ладно бы спрашивали что-нибудь умное, а то греешься на скамейке на солнышке, а рядом плюхнется какая-нибудь древняя бабуля, пошуршит песком, вздохнёт, а потом вглядится в тебя пристально, пошамкает ртом и скрипучим голосом скажет, как будто невзначай: «Погода сегодня испортилась…С чего бы?». И смотрит, ожидая, что я поддержу разговор.
Нет, я всё понимаю: одинокая старость, внуки давно забыли, пенсия маленькая, гипертония, косточки от этой самой треклятой погоды каждый день ломит, но скажи, милая моя, я-то тут причём? У меня что на спине прибита табличка «Заслуженный синоптик области»? Я почём знаю, почему эта распроклятая погода испортилась, туды её растуды? Ничего не поделаешь. Приходится нехотя поддерживать бесполезный разговор, тихим нудным голосом и кислой миной на лице, намекая. Что тебе он совершенно неинтересен. Иногда это помогает, правда, не всегда собеседник проницательный
Например, мамаши во дворе. Причём здесь мамаши? Где они, а где я. Ну, короче говоря, когда на дворе жирной густой жарой тлеет лето, я нахожусь, как правило в отпуске, поэтому часто гуляю с сыном. Ему хорошо, он совсем ещё кроха, дрыхнет в коляске. А его несчастному отцу приходится отмахиваться от назойливых дам разной степени потёртости жизнью (как ни странно, обычно, это зависит от количества детей) или слушать их нескончаемую трескотню, ему, папаше, не адресованную, но весьма утомляющую.
- А что вы кушаете?
- Мы пока титю кушаем.
- А мы прикорм делаем.
- А мы вчера так срыгнули, так срыгнули. У меня аж по плечу текло…
- Мой вчера первый раз в горшочек покакал…
И всё в таком духе. С высшим образованием слушать дополнительную лекцию про пятьдесят оттенков цветов детского кала и методы диагностики по этому самому цвету заболевания желудочно-кишечного тракта у ребёнка очень проблематично. Может потому, что я мужик, а может потому, что на мой скромный взгляд, эта весьма странная патология – обсуждать цвет какашек своего ненаглядного чада. Нет, наверное, это всё таки потому, что я мужик. Слава Богу, цвет своего дерьма не обсуждают, и на том спасибо. Когда заканчиваются примерки того, кто сколько написал и накакал в цифровом эквиваленте, начинается обмен приторными любезностями, от которого воротит ещё больше, чем от фекалий. Лучше бы слушать про них, чем про то, «какой у вас красивенький ребёночек», даже если в коляске сидит нечто чуть красивее результата соития крокодила и болотной жабы и самодовольной улыбается в ответ на похвалу одним кривым зубом.
Может быть, я и утрирую, но, к сожалению, как я успел заметить, люди не всегда осознают, что не все дети красивые и милые. Я в детстве был довольно сомнительных внешних качеств (уж молчу про внутренние), и особо не искал похвалы. Ничего, вырос же как-то, вроде без комплексов и отклонений.
Но не об этом сейчас.
Понятно, что я любил больше всего гулять там, где поменьше людей. Иначе приходилось мириться с этим бабьем царством, которое, когда я, будучи единственным мужиком на площадке, садился на скамейку, пялилось на меня так, будто я новенький ковбой. Который только что приехал в чужой город и зашёл в салун. Полный подвыпивших посетителей. Да, ко мне прислоняли вот такие же хмурые взгляды, подозрительно оценивали, будто прикидывали, не гей ли я, которому дали ребёночка на усыновление.
Благо, в этой стране такое юридически невозможно. Короче говоря, смотрели на меня весьма специфично, тяжело, исподлобья, как на неполноценного. С ориентацией я, конечно, загнул, должно быть, мамаши и бабули думали, что я очередной безработный бездарь, а моя несчастная жена пашет сейчас на трёх работах, чтобы прокормить семью.
На самом деле мне было глубоко плевать, что там обо мне думают. Моей целью было найти небольшое уединённое место, мой эрмитаж, где я мог бы остаться наедине с собой, и пока мелкий спит, почитать какую-нибудь хорошую книгу.
Надо сказать, мне с этим повезло. Было в глубине местных дворов такое уединённое место, куда не ступала нога человека. Среди уродливых домов-коробок, построенных по какой-то немецкой технологии ещё в советское время, в знак долгой дружбы с ГДР, которая рухнула вместе с Берлинской стеной (одна стена рухнула, а эти всё ещё стояли, как ни в чём ни бывало, хотя порядком уже обветшали), притаилась в кустах, доживая скромно свой век, маленькая детская площадка.
Там было всего ничего: пара шведских стенок, скрипящие утробным металлическим стоном древние качели, у которых вместо сидушки, видимо, местными жителями. Были приколочены две толстые грубые деревяшки, сулившие смельчакам пару заноз в заднее филе, да ржавая горка, чуть завалившаяся на бок. На ней было легче покрасить штаны в грязно-оранжевый, нежели скатиться, но самое главное, там вгрызлись в землю целых три побитых временем и жизнью, с почти полностью исписанными планками, скамейки, на одной из которых я и предпочитал возлежать, пока сынуля спит.
Ну, а что такое за густыми раскидистыми кустами барбариса, сцепившихся своими когтеобразными тонкими листочками с одиноким кустом сирени, меня едва ли можно было разглядеть.
Я мог пролежать на твёрдой поверхности, хоть целый час, посмотреть искривлённые причудой архитекторов, неровные фасады домов, которые то выступали на дорогу, то уходили вглубь, создавая пространство, занятое, как правило, машинами или мусорными контейнерами.
Сын мирно посапывал в коляске. Шелест листвы и тишина этого места успокаивали его. Хорошо, когда рядом не орут назойливые дети, не стучат отбойные молотки и не сигналят машины. Я сам прикрыл глаза, наслаждаясь покоем. Жалко, что в большом городе мало таких вот мест, но, наверное, тем они от этого и ценнее.
Всегда учишься ценить что-то, когда этого перестаёт вдоволь хватать, давно замечено. Вот, например, возьмём горячую воду. В любое время года льёшь её сколько хочешь, и принимаешь это как данность. Ни радости тебе, ни горя, она не приносит. Просто становишься под душ, обыденно намыливаешь голову, потом трёшь тело мочалкой, и, покончив со всеми этими довольно механическими процедурами, закрываешь кран.
Но как только наступает лето, и приходит та самая злосчастная пора отключений (давняя, хорошая такая русская традиция), и сразу же начинаешь стонать и думать только о том, когда эти стервецы из горводоканала включат желанный источник, немого подогреть твоё скудное подмёрзшее порядком существование. Ты носишься с этими тазиками, бережёшь буквально каждую тёпленькую капельку, чтобы лишний раз умыться или почистить зубы, а за окнами как обычно жарит нестерпимое июльское пекло, солнце нахально суётся в окна, чтобы тело твоё становилось мокрым и сальным и ты, скотина, не умеющая ценить простые блага этого мира, проникаешься лишь одним желанием – чтобы поскорее включили эту горячую воду. И плевать, что, скажем, в деревнях, люди живут так всю жизнь. Ты-то избалованный городским комфортом, гремишь кастрюлями и ковшиками, матерясь обжигаешь пальцы крутым кипятком и проклинаешь всё это бытовое несовершенство жизни, потихоньку переставая верить в то, что вода в кране когда-нибудь согреется, и уже через пару дней невозможно будет вспомнить, как ты страдал, постоянно открывал кран в надежде на то, что сейчас она, родимая, польётся, как из рога изобилия. А скотский кран только урчал, саркастично заглатывая своим соплом воздух, а потом насмешливо выплёвывал его, будто выкашливал пулемётной очередью: «Обойдёшься, обойдёшься, обойдёшься, страдай!».
Я порядком отвлёкся, разжёвывая эту мысль, и не заметил, как на редкость бледное для июньского денька лазурное небо стали затягивать густые тёмно-серые тучи. Где-то вдали за неровными громадами двенадцатиэтажек заворчало, а потом загремело, и ветер, словно это была для него команда, усилился и стал рвать листья с близлежащих жиденьких берёзок листья, зашумел кустами, захлопал ставнями открытых окон, как бы предупреждая своим хулиганством, что вот-вот начнётся гроза.
Я глянул на небо. Оно не сулило ничего хорошего, угрожающе чернея и хмурясь, заранее предупреждая, что скоро будет стрелять короткими очередями капель короткого, но сильного летнего дождя. Хорошо, хоть не сверкали молнии. Не люблю их, честно говоря, Они всё время будят во мне какой-то древний животный страх, чувство неизведанной опасности, заставляя сердце излишне трепыхаться в груди.
Наверное, это пришло из детства. Мы с братьями играли на лужке около нашего дома, собирались тучи, вдали начинало рокотать, небо озарялось разрядами белых коротких вспышек, иногда вытягивающихся в кривую ломанную линию, потом гром становился всё сильнее и сильнее. Уже было видно, как молнии, разрывая жирную чёрную кляксу, застывшую неповоротливой громадой на небосводе, срываются прямо в поле, где гнётся к земле порывами ветра бурая рожь, и тогда бабушка приоткрывала дверь и кричала: «Окаянные, встрешный бы вас взял! Ну-ка быстро домой, а то молния как ушибёт, одни угли останутся!».
И мы бежали домой, боясь, сами не зная, чего, стремглав, видя, как летит земля под ногами, пытаясь обогнать то и дело разносящийся по небу угрожающий свет. Не знаю, верила сама бабушка в это. Может, просто уже не помню. Кажется, она всегда боялась, что молния попадёт в дом, и тот сгорит до тла (хотя у нас стоял громоотвод).
Про угли она, конечно, загибала, но что с бедной старушки взять. Сама росла на деревенских суевериях. Помнится, был у них в деревне такой юродивый, кажется его все звали Степаныч, так вот, якобы он стал таким, после того, как в него молния попала. Вроде как до этого был нормальный человек, а как прижарило, стал бегать по деревне без трусов и размахивая, своей «небесной колотушкой», возвещать всем о скором конце света. Сейчас я слабо верю в такие истории, они у меня скорее вызывают смех, но тогда, когда нам рассказывали про Степаныча, мы очень боялись повторить его судьбу.
Да, и уже будучи взрослым, я понимаю, что не очень хочется бегать с зажатым в кулаке членом по улицам и пускать слюни. Так что нужно торопится. У коляски металлический каркас, и весёлого тут мало.
- Не будет дождя. Не бойтесь, - я вздёрнулся и резко вскочил со скамейки. Этот скрипучий женский голос прошил меня не хуже разряда молнии.
Я не заметил, как она появилась на соседней скамейки. Похоже, она незаметно прошла мимо и села напротив. Не слышно было даже хруста приминающийся травы. Лёгкая походка, ничего не скажешь. Не знаю, сколько она тут сидела и смотрела на нас. Пожилая женщина, всё лицо в морщинах. На ней был длинный чёрный сарафан, украшенный цветастыми птицами. Из-под соломенной шляпки на голове во все стороны торчали давно нечёсаные рыжие, отдававшие ржавчиной волосы. Она была очень тощей, со строгим тяжёлым взглядом необычайно изумрудных глаз, который был устремлён на меня, а потом сквозь меня, прямо на корявую пятиэтажку с облупившимся грязно-бордовым фасадом. Женщина была напряжена, она поджимала свои тонкие губы, и морщинки в уголках рта становились ещё более глубокими отчётливыми. Они бежали вниз, к подбородку, оттуда поднимались вверх, к глазным кругам и вниз к дряблой шее, словно траншеи на высохшей земле, вырытые самой жизнью, продолжавшей их углублять уже много лет.
- Нет, не будет. Вчера тоже хмурилось, хмурилось, а не пролилось.
Она будто бы говорила со мной, и в то же время не со мной. Складывалось ощущение, что где-то недалеко от меня есть у неё ещё один невидимый собеседник, который кивает ей в ответ.
- И чего я тут сижу? – она так посмотрела на меня, пронзив яростным и проникновенным взглядом моё нутро, так, что внутри всё сжалось, и мне сразу же захотелось сказать ей что-нибудь в ответ.
Но я, чуть оробев от столь внезапного вопроса, сумел только пожать плечами.
- Дура, вот я дура! – она повышала голос.
- Можно, пожалуйста, чуть тише, - наконец решился обратиться я к ней, -  у меня ребёнок спит.
Честно говоря, мне не очень-то хотелось с ней заговаривать. Из всех типов болтунов, её тип был самым страшным – «сумасшедшие». Так я называл странных персонажей, которые иногда присаживались на лавку и заговаривали с тобой об очень странных вещах, как, например, конец света или присутствие на планете Земля инопланетного разума.  Чаще всего такие разговоры заканчивались тем, что у меня очень галантно просили на бутылку. Но это был явно не тот случай.
Я видел, что необычная дама, даже когда сидит чуть подёргивается, как будто у неё нервный тик: наклонит шею то вправо, то влево, потом покачается, поджав ноги под скамейку, потом скорчит гримасу. Словом, тут явно было что-то не так, как всегда, «везло» мне на собеседников.
Она вздрогнула. Мой вопрос вывел её из какого-то нелепого транса, в котором она прибывала.
- Да- да, конечно, что маленький спит? А я, дура старая, бужу. Простите, - затараторила она вполголоса, а потом снова громко, – вот, идиотка, чего припёрлась?!
- Пожалуйста, тише, - повторил я просьбу более настойчивым голосом.
- Да, да. Извините, извините, старуху, со мной такое бывает. Не могу себя сдержать. Я и до пенсии-то дёрганная была, а как на пенсию вышла, тут совсем с катушек слетела, хоть в дурдом увози, - зашептала она очередной пулемётной очередью, потом громче, - Ленка всё, стерва, виновата, всю кровь мне выпила, вместе с этой, мужичкой…
Ходит она тут плечи свои огромные выпятила, королева, спаивает дуру эту! Все тут спиваются, весь район – татары, евреи, да алкаши.
После этой фразы она смачно сплюнула себе под ноги.
Я было открыл рот, но она сама себя одёрнула:
- Ах, да, ребёночек спит. Пускай спит, ангелочек. Мой Пашенька тоже спать любил. И Гришенька тоже любит. Бывало, когда годика два ему было, накушается блинов, которые я весь день пекла (я на кухне вся в мыле стою), а потом спать ложиться. Глазки закроет, и личико такое спокойное, красивое, будто ангелы лепили…
Я искренне пытался слушать её, но она тараторила очень быстро и почти бессвязно. Из этих обрывков фраз, я кое-как дошёл что паша – её сын, Ленка - алкашка, стерва, тварь. Паскуда и прочие приятные эпитеты – её сноха, бывшая жена Пашки. Гриша – их сын, то есть, её внук. А мужичка – некая местная выпивоха, которая методично с другими синяками спаивает «глупую Ленку».
Теперь все эти действующие лица странной сумасшедшей пьесы были передо мной.
- Развелись они, - грустно закончила моя собеседница, - раньше вместе пили. Потом сын ушёл от неё, женился второй раз, пить бросил, ребёночка ещё одного слепил, а этот Гришенька, не нужен никому стал. Мать-то пьёт, не кормит его почти. Я б его к себе забрала, а она, сука, не даёт. Ведь бьёт его, бьёт, я знаю!
На лице её выразилась глубокая скорбь. Глаза то наливались яростью, то становились пустыми, наполняясь отчаяньем и безудержным горем. Она меняла настроения также быстро, как и говорила.
В какой-то момент мне даже захотелось что-нибудь её ответить, как-то поддержать, но я никак не мог найти нужных слов.
- Как мы с ним рисовали, - продолжала она, - ваш ещё не рисует, а х, да. Какая я глупая, конечно же, не рисует. Он в колясочке спит. Представляйте, - она выпучила глаза и многозначительно посмотрела на меня, - ребёнок в свои семь лет не умеет читать!  Ему на следующий год ведь в школу идти. Да, поздновато, но вовремя не стали отдавать, потому что говорить поздно начал, несчастный мальчик! Я бы с ним занималась, он бы у меня вмиг читать научился. А эти сволочи только пьют!..
- А в полицию заявить не пробовали?
- Куда только не пробовала. В полиции от меня давно отмахнулись, они меня психованной считают, - женщина тяжело вздохнула, губы её чуть подрагивали, – к адвокатам ходила, а они все в один голос: ребёнок с родной матерью, если опека не заинтересовалась ей, значит, там всё в порядке. А какой там порядок, пьют каждый день. Вон, опять мужичка туда идёт, смотрит, смотрит, смотри, стерва, я тут буду сидеть никуда не денусь, зараза широкоплечая.
Она махнула рукой в сторону подъезда. В него действительно заходила чуть полноватая женщина средних лет с пакетом в руке и чёрной копной неаккуратно уложенных волос, но я бы не сказал, что её плечи были уж очень широкими.
- В органы опеки вы обращались? – поинтересовался я тихим голосом.
- Обращалась. Они туда пошли, а она их на порог не пустила. Они отметку поставили, что, мол, дело сделано, и концы в воду. Думаете, им охота этим заниматься?
- По идее должно быть.
- По идее. Одни евреи там сидят, жиды проклятые. Им бы только шекели грести, а не работать. Я ведь конвертик-то, дорогой, совала, да, видимо, мало было в конвертике. А больше-то у меня и нет. Все деньги туда отвожу, когда продуктов куплю, когда одёжку ребёнку, чтобы хоть детки его другие на площадке не обзывали оборванцем там или нищим.
Я ещё раз глянул на дом. Он смотрел на меня упрямо своими провалами чёрных квадратных окон, и как будто пригибался к земле под тяжестью напиравших грозовых туч.
- На предпоследнем этаже они, - моя собеседница уловила направление моего взгляда, - вон окна с грязненькими зелёными занавесочками, видите? Пьют, должно быть. Ленка-то из-за занавесочки поглядывает. Они ведь спаивают её, дуру, хотят, чтобы она квартиру на них отписала. Впишет она мужичку и хахаля её впишет, сердцем чувствую. Буду сидеть тут, сама не знаю зачем, но буду. До последнего, пока не увезут. Я дома-то уже месяца три почти не была. Только приеду, помоюсь, и снова сюда. У дверей её спала иногда на коврике.
Один раз помню соседи даже телевизионщиков вызвали. Они возьми, да приедь, а я валяюсь под дверями. Ну, они, стервецы, сразу на меня накинулись, ты-де, бабка, пьяна, наверное. Я говорю:
- Милки, я-то капельки в рот не брала, лучше в дверку позвоните, пусть вам главная пьянь-то откроет, снимите её, да по телевизору покажите. А они всё от меня чего-то хотят. Вопросы какие-то глупые задают. Эх, послала я их тогда…
Вдруг она резко зыркнула на меня. Так внезапно и пронзительно, что я аж вздрогнул:
- Ты, наверное, тоже думаешь, что я того?
 Я не знал, что ей ответить. Я только смотрел, как ветер треплет её всклоченные огненно-рыжие волосы, как она поджимает губы на своём суровом бледном, почти без единой кровинки лице, как дрыгается тоненькая жилка на её сморщенной шее, пульсируя последней кровью, которая разносится по телу неимоверной усталостью, давящую на её тонкую нескладную фигуру, заставляющую дрожать и сутулится, наклоняясь к земле.
Не хотелось врать. Я не знал, где тут правда. Поэтому просто пожал плечами.
- Вы есть хотите?
Она удивлённо вытаращила на меня глаза, а потом стала тереть рукой подбородок, будто обдумывала эту новую для себя мысль. Интересно, знакомо ли ей чувство голода? Остались ли в ней ещё хоть какие-то иные чувства, кроме постоянной тревоги и глубокого отчаянья, скользившего то и дело едва заметными разрядами по её морщинистому лицу?
- Знаете, я ведь давно ничего не ела. Правда, не помню, когда в последний раз пищу принимала. И пить очень хочется.
- Может тогда сходить в магазин?
- Что вы, что вы, - отмахнулась она, впервые за время нашего разговора пытаясь обозначить улыбку, - не нужно. Я сама дойду, если ноги поднимут.
- Нет-нет, мы сходим, нам не трудно.
- Тогда возьмите деньги, - она резким движением откинула подол юбки и подняла со скамейки крохотную потёртую сумочку, открыв её и начав лихорадочно в ней рыться.
- Не нужно, я вам всё принесу.
-Нет, - сказала она вполголоса. Но очень твёрдо и настойчиво, - возьмите. Я не бедная, не думайте. У меня ведь две квартиры, одну я внучке отдала, а во второй сама живу, точнее почти не живу… ну, берите и идите. А то я опять вас заговорю, а вам наверное, надо домой собираться, вон какой ветер поднялся. Ребёночка, может, со мной оставите?
Я помотал головой.
- Правильно. Ни с кем никогда чужим не оставляйте, пускай с вами всё время будет. Такое ведь сокровище… Идите, идите же, купите, пожалуйста; что-нибудь попить, а то в горле очень сушит и таблетку надо запить - она протянула мне деньги чуть подрагивающей рукой.
Я взял их и начал выталкивать коляску через бордюр на кирпичную дорожку. Нужно было торопиться, пока не начался дождь. В это время, сынуля, почувствовав, что коляска тронулся закряхтел начал открывать глазки. Немного потерев их кулачками он уставился на пасмурное небо, на пляшущие на ветру ветки деревьев, потом перевёл недовольный взгляд на меня, как будто спросил: «Отец, мать твою, что мы забыли на этом проклятом ветродуе, почему мы до сих пор не дома, лапоть ты этакий, добродушный?». Честно говоря, я бы не нашёлся, что ему ответить. Пришлось только извиняющиеся улыбнуться, мол, прости своего глупого папаню. В ответ на мою улыбку он раскрыл свой беззубый ротик и смачно зевнул.
Наконец, мы нашли с ним магазин без ступенек, куда можно было заехать с коляской и купили у продавщицы-азербайджанки батон, пару сдобных булочек, бутылку лимонада и немного сыра в нарезке.
Пока мы возвращались, непогода совсем разгулялась, будто осознав, что всё в её власти. Ветер зарядил ещё сильнее, и на выщербленный асфальт стали падать первые редкие капельки дождя. Я почему-то очень боялся, что кода вернусь на площадку этой странной женщины там не будет. Поэтому старался, подгоняемый порывами ветра идти очень быстро. Колёса шуршали, коляска вздрагивала, попадая то и дело колесами в выбоины, а малыш гулил что-то на своём мудрёном языке, видимо, костеря меня за моё излишнее сердоболие. Я остановился и накрыл его получше одеяльцем.
Нет, Мои опасения оказались напрасными. Она по-прежнему сидела там, на скамейке, а рядом с ней стоял рябой темноволосый парень лет пятнадцати с коротко стриженными волосами в красной майке, помятых синих шортах и шлёпках на босу ногу.
Мне показалось, что он чуть пошатывается, как будто крепко выпил. Парень яростно размахивал руками и что-то гневно бросал женщине прямо в лицо.
Мы подошли чуть ближе и я услышал, как он говорил ей раскатистым басом, чуть заплетающимся языком следующее:
- И нечего сюда больше ходить! Бабушка, прошу оставь нас в покое! Или денег дай похмелиться! А если нет денег, то проваливай! Или опять хочешь в больницу съездить?! Каждый день гоню тебя отсюда. А ты продолжаешь ездить! Сколько можно?! Который год уже?!
Он схватил её за запястье и притянул к себе резким движением так, что бабушка буквально слетела со скамейки. 
Она коснулась коленями земли, а он наклонился к её лицу и вкрадчиво, уже нарочито спокойно спросил:
- Деньги есть?
Она заплакала и замотала головой.
- Вправду нет или для меня нет?
Она снова замотала головой, не говоря ни слова.
Парень глянул на скамейку и увидел её потёртую сумочку. Он отбросил бабушку. Схватил сумку и рванул молнию. Видимо, содержимое не удовлетворило её, поскольку он сразу швырнул её обратно на скамейку.
- Уезжай, – тихо проскрипел он зубами и быстрым шагом пошёл к подъезду. На дорожке мы поравнялись. В нос мне ударил противный запах перегара. Ничего себе Гришенька-семь лет, ничего не скажешь.
Мы подошли ближе. Женщина не вставал с земли. Она по-прежнему стояла на коленях, сложив руки в замок и поднеся их к губам, словно неслышно молилась, только взгляд её был направлен не в насупленное ещё больше почерневшее небо, а прямо в пожухлую светло-зелёную не скошенную траву, которая бессильно трепыхалась на ветру.
Я помог ей подняться. Глаза её были пустыми, отрешёнными.  На окаменевшем лице не дрогнул ни один мускул. Она была словно зомби: покорно встала, отряхнула колени и уселась на скамейку.
- Принесли? Вот и хорошо, - уже через секунду она ожила, лицо её прояснилась, но голос был немного подавленным, - спасибо вам огромное, теперь хоть пообедаю.
Я хотел что-то спросить. Она взглянула на меня светлыми ясными глазами, и я понял, что она всё и без меня понимает. Тут не о чём было говорить.
Дождь стал капать чуть сильнее.
Пришлось доставать из сумки, болтавшейся на коляске дождевик и натягивать его на корпус, чтобы ребёнка не замочило.
- Вам пора домой. Идите. Я тут останусь. Посижу до вечера. Дождь мне не страшен, мы с ним старые друзья, - женщина болезненно улыбнулась, она упорно смотрела на серую дверь подъезда в ожидании чего-то, чего простым смертным никогда не понять, - идите уже. А то ребёночка простудите, а у вас такой милый мальчик, я его правда не очень разглядела, но уверена, что он очень милый. Все детки очень хорошенькие, мой Гришенька тоже хорошенький был маленький, сейчас, конечно, изросся, но ничего в школу пойдёт, будет самым красивым. Уж я своего добьюсь. Не мытьём, так катаньем.  Отдаст мне она его. Будем с ним жить вместе, картинки рисовать, в художественную школу у меня пойдёт, станет великим художником, как Репин или Суриков. Всё у нас будет. Только вот сердце что-то в последнее время пошаливает, но это ничего, пройдёт. Для Гришеньки моего будет биться. Идите же домой, а то я вас задерживаю, не слушайте меня.
Грянул гром, всё вокруг озарила яркая почти в полнеба молния. Ребёнок, испугавшись, заплакал.
Она отмахивалась от меня, как от назойливой мухи, а я не мог перестать смотреть на неё.
Дождь стал ещё сильнее.
И правда нужно было идти домой, а то сын мог на самом деле простудиться.
Тут уже ничего нельзя поделать. Хирург тоже иногда, поняв тщетность операции, бросает скальпель в сторону, скрещивая руки на груди. А я ведь даже не хирург. Нет такого врачевателя тел и душ. Который мог тут что-либо поправить.
Я толкал коляску по размокшей препротивным киселём дороге, и меня не отпускала одна мысль: «Вправду в народе говорят, что каждый сходит с ума по-своему, но почему же иногда так горько и так отчаянно безвыходно?». Я отогнал её от себя. Нечего было думать о том, что не в силах изменить. Это как некая неизбежность: если сильно хмурится. То дождь точно будет.
Но перед глазами продолжал стоять одинокий сгорбленный тонкий силуэт, мокнущий под проливным дождём.  Силуэт, смотрящий в сторону стройных рядов окон, где постепенно зажигался тусклый свет. Но не весь свет в мире для нас. Кому-то суждено пребывать в темноте, и лишь иногда ловить редкие вспышки, которые вскоре проходят, и остаётся только сырая, выплаканная земная твердь под трясущимися ногами.