Глас вопиющего в пустыне

Николай Стрельников
(Фото автора)

(Исповедальная повесть, основанная на документальных данных)

С писателем Юрием Нагибиным беседует корреспондент «Литературной газеты» (4 апреля 1990 года):
Корреспондент: «Я знаю, что скоро появится 12-томное собрание сочинений Юрия Нагибина, изданное за счет автора. Почему известный советский писатель, у которого столько книг, вышедших и в нашей стране, и за ее рубежами, вдруг принимает такое решение?»
Писатель: «Тут нет никакой загадки. Когда мне исполнилось 60 лет, издательство «Художественная литература» выпустило собрание моих сочинений в 4-х томах...* (* Все, цитаты, здесь и дальше (как и во всей книге), мы даем с сокращениями. Просим авторов статей понять нас и не обижаться на это. Н. С.)
К 70-летию предложило издать уже шеститомное собрание сочинений, как это бывало обычно. Но вот подошло время конкретной работы, и выяснилось, что, то ли Союз писателей СССР, то ли Госкомиздат принял решение: писатель при жизни может издать только одно собрание сочинений. Второе уже будет посмертным. Это замечательное, хотя и мрачноватое решение было вызвано тем, что литературная номенклатура переелась многотомниками и решила: хватит, больше с этой нивы ничего не соберешь. Но, ревнивые к собственной славе, они перекрыли кислород остальным, не занимающим командных высот. Я смирился с этим, как и всякий советский человек смиряется с произволом власть имущих...»
Корреспондент: «Среди ораторов на писательских форумах вас действительно не встретишь и не услышишь...»
Писатель: «Был период, когда меня назначили секретарем Московской писательской организации. Я сходил, по-моему, на два заседания и раз и навсегда покончил с этим. Бесцельная игра самолюбий, тщеславий, претензий на высшее место. Я на всё это, поймите, не хочу тратить время... Предпочитаю в одиночестве исповедовать свою веру. Есть что-то жалкое в безудержном горлопанстве в залах, на площадях... Я человек без стадного чувства...»
«Есть и еще одно, что удерживает меня от «тусовки», — продолжает писатель. — Мы знаем превращение гонителя христиан Савла в апостола Павла — оно величественно. Но слишком много оказалось сейчас Савлов, и эти перевертыши обошлись без явления посланца небес... Великое шоу — заседания Верховного Совета — полонило телевидение, а есть еще «Шестьсот секунд», «Время», «До и после полуночи» и т. д., где тут взять время на такую чепуху, как... вечность».
Здесь самое место привести наше стихотворение, которое мы назвали

              МОДА

Вовеки не было такого:
С заглавной буквы имя Бога
У сочинителя любого
И в прозе всякой, и в стихах.
И все святыми стали перья?
И вмиг исчезла тьма неверья?
Увы, всё то же лицемерье
На тех же хитреньких устах.

Вовсю трясут колоколами
На возвышенье, в Божьем храме,
Как цирковыми номерами,
Пленяя древней медью слух.
Идут в народ митрополиты —
«Аскеты» — стрижены, побриты,
Взамен апостольской молитвы
Неся культуры светский дух.

А строгой праведности камень,
Души познанья вечный пламень
Печально-тих в холодном храме,
Обезображенном вполне.
А нравственность — всё ниже, ниже,
Любовь к добру — всё жиже, жиже…
«Блажен, — Христос вещает, — иже
Не соблазнится обо Мне».

Его Божественное Слово
Происхожденья неземного,
Как воскресения основа
Всех, находящихся во мгле.
Две тыщи лет взывает Павел:
«Несчастен тот, кто цель поставил —
Богатство христианских правил
Свести лишь к благу на земле».

Прости, Творец, Судья, Учитель,
Всей нашей жизни Промыслитель,
Прости, отвергнутый Спаситель,
Нас, находящихся в пути,
За то, что мы, страстям в угоду,
Изобрели погибель-моду...
И своевольному народу
Дай страх Твой снова обрести.

«Появилась у меня седьмая книга в издательстве «Советский писатель», — рассказывает, изливая свою писательскую душу, прозаик Юрий Красавин («Литературная Россия», 17 июня 1988 г.), — потом вышел роман в журнале «Волга» и издательстве «Молодая гвардия» — критика ни гугу. Родилась девятая книга (в «Советской России») — критика безмолвствует. Наконец десятая (в «Современнике») — как сговорились все — молчат!..
И тут я решился на рискованный поступок, как голову на плаху положил: выбрал по справочнику двадцать критиков и послал им свои последние книги, сопроводив письмом: ни на что, мол, не претендую, а на то лишь, что вдруг когда-нибудь выдастся у вас свободная минута и вы полистаете их...
Послал и замер. Что будет?
Пятнадцать критиков из двадцати презрительно промолчали, не удостоив меня никаким ответом. Откликнулись пятеро — двое из них любезно поблагодарили за книги... Остальные трое из этих пяти…
Анатолий Бочаров написал так: «Седьмой десяток мне идет, а я, как видите, всё хожу в мальчиках. Увидели вы мою статью в «Правде», послали книгу. Читай, мол. А я за свои тридцать критических лет столько начитался, что, казалось мне, вправе сам решать, какую книгу мне читать».
Александр Лебедев тоже сделал выговор: «Если вы обратились ко мне не как к «рядовому читателю», а как к критику, Вы рассудили неосновательно, посчитав почему-то, что не критик решает, о ком ему писать, а писатель сам «рекомендует» себя критику...»
Дважды исчезала подо мной твердь, и я зависал во взвешенном состоянии... «Я не видел в «Правде» Вашу статью!» — захотелось мне ответить одному критику. «Я ни в коей мере не хотел диктовать Вам, что читать!» — хотелось сказать другому. Но что толку?! Я ж не к препирательству с ними стремился, а к содружеству...
Зато как порадовал меня ответ Валентина Осоцкого! Он не только поблагодарил за присланные ему книги, но еще и извинился, что не сможет прочитать скоро, а вот месяца через два, когда пойдет в отпуск... И действительно, уезжая отдыхать в Ялту, прихватил с собою мои книги (а это ведь груз немалый!), прочитал их и оттуда прислал пространное письмо — восемь страниц плотного, через один интервал, машинописного текста — с основательным разбором повестей и романа. Я имел великолепную возможность посмотреть на свои литературные труды как бы со стороны, чужими, но заинтересованными глазами. Ради этого, пожалуй, стоило претерпеть всё... Таковы итоги моих усилий. Они представляются мне поучительными не для меня одного, поэтому я так простодушно признаюсь в них, надеясь чистосердечным раскаянием облегчить душу».
Приобщимся еще к одному «излиянию души», к откровению поэта, как о нем сказано в предисловии, «принадлежащего к поколению молодых». Геннадий Красников «При попытке к исповеди» («Литературная газета», 14 октября 1987 г):
«Увидел я недавно в польском костеле подчеркнуто скромное деревянное сооружение в виде отгороженных друг от друга кабин: сюда приносят на исповедь свои грехи и тревоги прихожане. И захотелось мне разыскать где-нибудь Храм искусства и положить голову на темные натруженные руки Литературы и воскликнуть: Матерь Литература! Неодолимые сомнения гнетут мою душу!
Я долго и трудно шел в столицу из своего уральского детства с его послевоенной бедностью и темным от заводских дымов снегом. Самым чистым и незапятнанным в жизни мне представлялся мир, в котором живут и работают творцы: поэты, прозаики — вдохновенно создают свои произведения на радость человеку и друг другу. А кто талантливее, гениальнее — выявляются в честном творческом соревновании, без ущемленных амбиций, без обид, в том благородном роде, что однажды было запечатлено в счастливом признании: «Победителю-ученику от побежденного учителя»... Люди, избравшие в собеседники целый мир, прочитавшие горы мудрых фолиантов, употребляющие изысканные, непонятные, волнующие слова, казались мне посланниками истины, бессмертия, «явившимися на землю для назидания нам, простым смертным... Увы, увы, увы! Как не впасть в отчаяние, попытавшись хоть что-то понять в механизме современного литературного бытия!
Первое, что меня поразило, — это гипертрофированный эгоизм писательского мира. Здесь любят и слышат только себя. Нет несчастнее вырвавшегося вперед, добившегося успеха, ибо он источник огорчения и умопомрачения для его собратьев. Тяжело наблюдать одиночество истинных талантов. Вокруг них многолюдство, мельтешение, заискивание, признания в любви, а по сути, они глубоко одинокие люди, без искренних и преданных друзей...
Сколько раз убеждался я, что поэты судят о своих коллегах, не читая их книги или помня их творчество по публикациям двадцатилетней давности. Наивно веря в творческое братство, сочувствие, я небезболезненно ощущал столкновение с суровой действительностью. Когда, например, в течение пяти лет меня очередной раз не приняли в Союз писателей, один старый поэт, дававший мне рекомендацию, сказал: «Это даже хорошо... Теперь ты будешь знать, среди кого тебе придется жить. Это же волки!..»
Я видел, как это ни грустно, здоровых пятидесятилетних мужчин, играющих под мальчиков, с хриплым надрывом читающих на стадионах свои ледяные стихи, — и от этих «мальчиков» смердило! Или вот еще — седые, уже сильно пообтрепанные поэты ходят выводком вокруг очередной литературной матроны, пытаясь придать своему пропитому и прокуренному голосу задиристую звонкость молодых петушков...
С разочарованием открывал я, что в литературе есть особый табель о рангах — со своими вечными рядовыми, какими бы дарованиями они ни обладали, и со своими важными генералами... Обслуживающая их критика убеждает всех, что они авторы нетленных произведений, но никто не может до конца осилить их книг. Всё встает на свои места со смертью или с разжалованием «генералов»: словно «волчий табак» под каблуком, желтой трухлявой пылью разлетаются их дутые авторитеты.
Министерского чиновника, пописывающего стишки, принимают в Союз писателей через голову всех предварительных инстанций. Композиторы куют ему славу, а себе благополучие и пишут песенки на его бесцветные тексты!..
Писательские, генеральские дети — жалкий, достойный сочувствия народ! Их всё время куда-то двигают, толкают, перед ними заискивают, их награждают, вырывают друг друга из рук...
Каюсь перед всеми настоящими поэтами, кого еще не успел открыть для себя, кому не смог помочь, сказать доброе слово. Перед теми, чьим, быть может, более выстраданным, талантливым стихам перешли дорогу мои стихи на страницах журналов, газет... Как это ни прискорбно, но я сам постепенно становлюсь частью той системы, которую не понимаю и не принимаю...»
Да, становитесь, Геннадий, становитесь! Всем сердцем понимая и принимая эту Вашу исповедь, я (если Вы не забыли) выразил Вам свою нравственную поддержку сразу после опубликования этой статьи. Выразил, выражаю и буду выражать — сочувствовать таким вещам всегда, насколько это в моих силах и возможностях. А Вам грех — Вы даже не ответили на мою книгу, посланную Вам... Нет, конечно, я не нуждаюсь ни в каких рецензиях — ни в положительных, ни в отрицательных. Я просто рад, что моя многострадальная книга все-таки увидела свет, и послал ее Вам, исходя из этого своего чувства, нуждаясь только в одном: хотя бы в одном слове, что книга получена...
Приведем свидетельства еще одного деятеля искусства. Евгений Габрилович, драматург, прозаик, режиссер (интервью в связи с 90-летием со дня рождения, под заголовком: «Я писал своё...», напечатанное в «Литературной газете» 6 декабря 1989 г.):
«Мне пришлось жить и работать в условиях, когда государство становилось всё более нетерпимым, когда оно стремилось к абсолютному контролю над всем, включая то, что происходит под одеялом... Давление было такое, что жизнь становилась невозможной, и тем более невозможным было искусство. Запрещалось всё, малейший отход от канонического был чреват последствиями. В каждом фильме требовалось, например, отразить значение партии. Когда это уже вовсе не лезло в картину, снимали попросту кадр, где герой входит в дверь с табличкой «Партком». И все из моего поколения, кто остался в России, вынуждены были приспосабливаться к этим условиям».
Корреспондент: «Перефразируя Мальро, к «условиям нечеловеческого существования». Вы это понимали?»
Габрилович: «Видите ли, мне очень трудно ответить. По тому, как я награжден и обласкан государством, у меня не может быть к нему никаких претензий: я и профессор, и лауреат, и Герой Труда...»
Корреспондент: «Можно считать это платой за приспособление?»
Габрилович: «Скорее, платой за страх. Приспособления — в том смысле, который вы вкладываете в это слово, — не было. Я писал своё. А ведь можно было (как это делали многие) писать только то, что от тебя требовала власть в каждый момент... НЕЛЬЗЯ! Меня удивляет, как вы, уже вполне взрослый человек, не хотите (да, видно, не желаете) понять всю убийственность и отчаянность этого слова «НЕЛЬЗЯ»! А ведь оно душило целые поколения... Повторяю, вам легко рассуждать — сегодня вы знаете финал этой политической и социальной драмы. То был один из страшных периодов нашей жизни. По трагизму, по масштабам несчастий и горя. Но об этом было совершенно невозможно сказать. Снова НЕЛЬЗЯ!.. Всё, что подлинно (или близко к подлинному) показано о тех временах в искусстве, — это пролом в запрещенном... Меня потрясает, как вы не можете все-таки этого понять... Существовала альтернатива: либо ты не переходишь некоторой черты, либо тебя истребляют как художника... Это вопрос самопожертвования и героизма...»
Корреспондент: «А есть ли, с вашей точки зрения, в этом приспособлении к власти некая черта, за которой начинается художническая и человеческая безнравственность?» Габрилович: «В той или иной степени безнравственно поступали все. Вопрос только в степени...»
Неправда!


          Я ОТРИЦАЮ ЭТОТ ВЗГЛЯД

Когда ушел «великий» Сталин
Из сверхбытийной колеи,
Ах, как рыдали, как стонали
О нем сотрудники мои!

Бессрочный царь — и вдруг минувший,
Осиротела вся земля.
Ревели в голос, повернувшись
Всей массой в сторону Кремля.

А я был «глупеньким» для массы
Без галстука, пробор у лба...
Но знал, что существуют классы
И между классами — борьба.

Ее любил главарь усопший,
Ее повсюду насаждал.
Энтузиазм ее всеобщий
Колол мой дух мильоном жал.

Нет, не герой я обновленья,
Не оппозиции хорал.
Но извергу до исступленья
«Ура», как шут, я не орал.

И вот теперь за ГУМом где-то,
Совсем близехонько от нас,
Лежит, чье имя превоспето...
А я шептал чуть слышно: «Сгас...»

...Чтоб оправдаться, слезокапы
Сейчас без устали твердят,
Что ВСЕ вождя лизали лапы.
Я отрицаю этот взгляд!

И в диком нравственном паденье,
И в том, что жизнь сейчас плоха,
И на уме лишь хмель и деньги... —
Нет, к счастью, моего греха.

Конечно же, как и всякому человеку, мне тоже захотелось сказать своё. Помыкавшись со стихами по редакциям и получив отовсюду один и тот же «прием» — отфутболивание, я написал стихотворение «Из цикла «НЕЗНАКОМАЯ ДОРОГА», с подзаголовками, воспроизводящими подлинные слова одного ныне здравствующего зава:


         «МЫ ЗДЕСЬ — ДЛЯ ТЕБЯ!»

Представим себе: наш цикличный герой,
В поэзию нынче шагающий,
Попал в кабинет зав. отделом впервой,
Момент, прямо скажем, решающий!
Пускай он всю жизнь отрабатывал стих
И критик достаточно тонкий,
Пускай будет он атакующе лих
И голосом рвать перепонки,
Отсель, от момента от этого, от
Оббитого рвеньем порога,
За коим таятся паденье и взлет,
Начнется иная дорога.
Его здесь усадят (протесты — ни-ни!)
На модном, изящнейшем стуле
И, ласковей самой ближайшей родни,
Быстрей лёта снайперской пули,
Подарят улыбку, яснее зари,
И слух обратят во вниманье:
Мы здесь для тебя — начинай, говори,
Вскрывай чемоданы познанья...
Когда же, изливши себя до конца
В наивном сердечном горенье,
Замолкнет Иван, ожидая венца
За качество стихотворенья,
Ему — не меняя улыбки своей
(Которой уж сколько там стажу?) —
Слегка обмакнув голосочек в елей,
С огнем патетическим скажут:


«ВЫ — БЕЗУСЛОВНО ОДАРЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК!»

Иван — вне сознания от похвалы!
А в уши, а в уши влетает:
— Конечно, до высшей искусства шкалы
Еще мастерства не хватает.
Но, верьте, дни возраста скоро придут
И стиль обнажится бесспорно.
Потребен, как вы понимаете, труд —
Трудитесь, трудитесь упорно.
Читайте поэтов больших (имярек),
Врывайтесь в народную гущу...
Подумал Иван: «Золотой человек!
И, кажется, бог всемогущий».
Пойдет, значит, дело Ивана! Но тут
Сменились полярные знаки:
— А вещи вот эти пока не пойдут.
Возьмите, пожалуйста... Нате! —


«СТИХАМ НУЖНО НОВОЕ КАЧЕСТВО»

Всё понял Иван. Усложняется мир.
Течет бытие, изменяется.
Взлетают ракеты, бушует эфир,
И наша душа усложняется.
От низшего к высшему мчится она.
В освоенном нет интереса.
С безумною силой влечет новизна,
Магический ветер прогресса,
И чувства, что модными были вчера,
Как песни Сличенко-цыгана,
Уже не достойны сегодня пера,
С бытийного сходят экрана.
«Ну что ж, мы попробуем, —
                думал Иван, —
Отбросив былые чудачества,
Серьезной новинкой войти на экран —
Попробуем дать это качество!»
И, взяв за основу всё те же стихи,
Довел их до нужной кондиции...
Сказали в отделе: — Стихи неплохи,
Но — в плане духовной позиции —

 
    «ЧИТАТЕЛЮ НУЖНЫ НЕ ВАШИ СТИХИ — ВЫ!»

Всё понял Иван. Это ж просто так — ба!
Прогресс, мастерство — всё прекрасно,
Но ведь, справедливо, нужна же судьба,
Чтоб стало читателю ясно,
Кто ты? Воробей, кукушонок, орел?
А может, губитель овечий,
Что из лесу тайной тропою забрел
В большой хоровод человечий?
Чтоб в стихотворенье виднелась душа,
В другую глядящая душу.
Чтоб каждый читатель, навстречу спеша,
Вдруг вывернул душу наружу...
Открыл наш Иван вновь заветную дверь,
Вошел со стихами-судьбою.
Сказали: — Ну вот, всё прекрасно теперь!
Но... — Вани коснулись рукою, —
Теперь предстоит заключительный шаг,
Последняя, сущая малость
(Как в шахматах, сделан решающий шах!) —
Пройти Вам всего-то осталось —


            «КОНКУРС-ОТБОР»

Покуда любезнейший зав. объяснял
Про конкурс «железно-законный»,
А Ваня структуру сию уяснял,
Раздался звонок телефонный.
— Да-да, я Вас слушаю.
                Здравствуйте... Я…
Ах, это Вадим? Здравствуй, Вадик!
Идет без запинки подборка твоя!
Да что там? Потом... Бога ради...
Целую! Надюше — нижайший поклон... —
И лишь повернулся к Ивану,
Опять зазвонил голубой телефон,
Прервавший беседы нирвану.
— Аркаша?! — расцвел гладиолусом зав. —
Сдана твоя рукопись! В плане... —
И, друга по проводу облобызав,
В каком-то волшебном тумане
Принялся опять объяснять про «отбор».
И вновь — в кулаке его трубка:
— Нинель? Дорогая! С каких это пор!..
Стихи? Всё в порядке, голубка...
— Мой ангел! — поет он, минуту спустя,
В мембрану. — Я всё понимаю...
Всё сделал!.. Спасибо! Дружище! Дитя!
3айду... Загляну... Обнимаю...


        ЭПИЛОГ

...Сидит Иван,
Как истукан,
С отвергнутой подборкой дома —
К таким звонкам
И голоскам
Ему дорога незнакома.
Бери, мой друг,
Бесстрашья плуг
И, чтоб не быть ей между нами,
Дорогу блата —
Без возврата! —
Вспаши стальными лемехами.

Ценным письмом я отправил материал в редакцию «Литературной газеты», в которой в это время шла дискуссия на тему: «Маяковский и современная поэзия», бичующая именно эти пороки, опутавшие осьминожьими щупальцами все органы литературы. Прошло почти десять лет, а ответа всё нет и нет. И, как люди, потерявшие близких на войне, так и я всё еще надеюсь на то, что придет, наконец, хоть какая-то весточка о моем пропавшем без вести послании...
Ну ладно, всё это, то есть всё негативное, что мы взяли из примеров писателей и своего личного, было до Перестройки, и в какой-то степени можно понять «владык» от литературы, привыкших исходить из той же диктатуры, на которой держалась тогдашняя, как ее называют сейчас, система тоталитаризма. Мы говорим: можно понять. Но — не оправдать! Ибо какая бы ни была зверская система подавления и как бы ни насаждалась сверху, она не могла действовать сама по себе, без ее послушных идеологов, в том числе и тех, кто стоял у руля того или иного печатного органа. При любых, самых невыносимых, адских условиях у каждого человека всё равно оставался выбор, основой которого является совесть. И не надо валить всё, как это делают сейчас многие, на удобного козла отпущения — систему. Потому что неизменно тут же встает вопрос: а ты сам, разве ты не ведал, что творил, когда хватал за глотку других? Разве не говорила тебе совесть, что это бесчеловечно, что этого делать нельзя? Знаю, многие ухмыльнутся и скажут: совесть! Какая могла быть совесть в том дьявольском чаду? Тогда была только одна «совесть» (в кавычках) — пресмыкательство и карьера!
Ну хорошо, допустим, что это так, зверски так. А теперь? Появилась совесть или нет? Другими словами, что изменилось (и изменилось ли?) после того, как Перестройка отбросила всё прошлое и дала человеку полную возможность вернуться к себе, к своей совести.
Всей душой поддерживая новые веяния и стараясь помочь им укрепиться в сердцах людей, мы написали несколько стихотворений, так или иначе связанных с задачей поднять до предела упавшую нравственность нашего общества до необходимой, человеческой нормы, и послали их в литературные издания. Тем самым получился как бы своеобразный эксперимент. Эксперимент на человеческую совесть, на возвращение человека к себе.
В «Литературную газету»:
«Уважаемый Главный Редактор! Обращаюсь к Вам как многолетний подписчик вашей газеты. И решаюсь на это после прочтения статьи «Распад», опубликованной Вами неделю назад, где есть такие строки:
«Убили на улице… Зарезали в автомобиле... Изнасиловали на автобусной остановке... Застрелили в упор прямо в доме... Сосед прибежал на помощь, его застрелили тоже... Пропала дочка, вместе с подружкой... Через неделю обе всплыли в городском канале, изнасилованные, у одной отрезана грудь... Женщины не носят украшений, которые могут вырвать прямо из ушей...»
«Децивилизация страны... Распад нашего общества... Гангрена...»
«Мы свернули с дороги, поперли по буеракам, когда отказались от собственности и закона ради уравниловки и диктатуры партии...»
И безнадежно-мечтательная строчка: «Люди хотят спокойно жить и работать...» Простейшее человеческое желание — но как оно, увы, недостижимо!
В связи с этим посылаю Вам книгу стихов, только что вышедшую в издательстве «Современник», а в ней — лирико-философский трактат «Экскурсия по мирозданию», который предлагаю перепечатать вашей газете. Разумеется, я понимаю, что никакими описаниями красот природы и человека (с подтекстом вернуться к их вечному достоинству) не остановить расползание «гангрены». И всё же я исхожу из того, что людям надо дать глоток воздуха, чтобы они хотя на мгновение забылись, воспрянули от удушья, в которое загнал их семидесятилетний кровавый эксперимент.
20 июня 1990 г.»

В «Литературную Россию»:
«Уважаемая Редакция! Ваша газета очень часто публикует материалы, связанные с религиозной нравственностью, слава Богу, положительной теперь в нашей стране.
В связи с этим, а также с представленным на всенародное обсуждение законопроектом «О свободе совести», посылаю Вам подборку стихов, так или иначе касающуюся данного вопроса.


                СЕКИРА

«Я мыслю, значит, существую» —
Реальность это или бред?
Мы к тайне Я идем вслепую
По лабиринтам тьмы и бед.

Открыты «умные» нейроны,
Как на ладонке их семья...
Но давит камень сверхогромный —
Мое непознанное Я.

Мне не поется, мне не спится!
Перешагнув через вранье,
Ответа жажду: что за птица —
Мой дух, мышление мое?

Как — в тот же миг! — перелетает
Все расстоянья от и до?
И где незримо обитает
Ее тончайшее гнездо?

Вот в этом крохотном амбаре —
Коробке тесной черепной?
Иль в мысленном пространстве-шаре
С безбрежный мир величиной?

«Идеализма нотки вражьи!
Дурман, — кричит идео-рать, —
Расправил крылышки лебяжьи...
Карать врага! Карать!! Карать!!!»

А на экране — литургия:
«Молиться за врагов, любить...»
Ах вы, узлы, узлы тугие,
Как нелегко вас разрубить.

И все ж, как ни была б затяжка
Их демонически сильна,
И как ни горько, как ни тяжко
Уму с ней справиться сполна,

Но есть,
               но есть,
                но есть секира —
Распахнутое бытиё
И в нем, как осиянье мира,
Мышленье вечное мое!


         Я О ПАДШИХ ПИШУ...

«Человек человеку товарищ и брат» —
Все заборы исписаны были
Этим фарсом каких-то пяток лет назад.
Где они, горе-клятвы? Уплыли.

Прибалтийский «феномен», Тбилиси, Баку... —
Вся сусальщина вмиг отблистала.
Стало жутко читать каждой сводки строку,
Страшно выйти на улицу стало.

Так и чудится: вот он, как хищник, глядит
На карман твой, совсем не богатый,
Не какой-то там «западный» гангстер-бандит,
А советский, родной вымогатель.

Глаз за глаз — снова действует ветхий завет,
С воровством, проституцией, ложью.
От разгула насилья спасения нет.
Растоптали таинственность Божью.

Никакого познания света — ни зги!
Лишь циничная всюду ухмылка,
Дескать, так уж устроены наши мозги.
И — бутылка, бутылка, бутылка...

Нет, не хочет закончить мой стих
Эту повесть на гибельной ноте.
Я о падших пишу — к воскресению их:
Есть и добрые силы в работе.

Человеку нельзя быть на месте зверей,
Где не Бог и Душа, а — берлога.
Так верните же Бога! Верните скорей
Милосердно-разумного Бога.


                ПОДАРОК ЕВЕ

           В Литве (или в Латвии?) на уровне Верховного Совета республики, решается вопрос об открытии первого в СССР публичного дома
(Из газет).

Нет, не какой-то там технарь
Затеял дело тошное,
Парламент — коллективный царь
Вытаскивает прошлое.

Не в чистом виде, как оно
Цвело во время дикое,
А модно преподнесено,
Как таинство великое.

Потерян проституткам счет?
Прибрать их неприкаянность!
Ну и, конечно, — хозрасчет
И самоокупаемость!

Вдвойне, втройне и вчетверне
О родине заботятся.
А как же, раз по всей стране
Гуляет безработица!

Приятно Еве сознавать
Всю новизну эротики:
Не врет Адам теперь, как тать,
А блуд законный все-таки.

И грязь воровская мужей.
Из грязей всех грязнейшая,
В открытом доме — ей же ей —
Теперь уже святейшая!

А прошлой верности статья
И всякие там ревности,
Отныне всё — галиматья
На фоне повседневности!

...Приемная. Цветы в горшках,
Висячие, ползучие...
И обязательно госстрах —
На всяческие случаи...

Всё учтено. Лишь про фонарь —
Покуда нет решимости:
Тот самый, вешать ли, как встарь,
У входа в «дом терпимости»?


                ЧУДО-СИЛА

             Самым потрясающим открытием за последние годы стало выявление гена предрасположенности к алкоголизму.
(Из газет).

Природа допустила промах,
Родив «сынка» в несчастный миг.
Ишь, воцарился в хромосомах,
Средь непролазных джунглей их!

Всё вытеснил — и ум, и волю
Из человечьей головы,
За нас решая нашу долю,
Как «по указке из Москвы».

Ликуй, статистика хмельная!
Плодитесь, пьяные ЧП!
Мостись, дороженька сквозная
От кабака до ЛТП!

Виват, хвала тебе, наука,
Что «усмотрела» этот ген!
Да только вот какая штука:
Не всех прельщает гена плен.

Вот, скажем, я — не пью и точка!
И все друзья мои — как свет!
Выходит, «пьяного сыночка»
Природы — в нашем теле нет...

Ах, как хотелось бы кому-то,
Как говорится, в ясный день
(В усладу пьяного маршрута),
Тень злую бросить на плетень.

А мы твердим: какие страсти
Ни бушевали бы во тьме,
Всё — в нашей светоносной власти,
А не в безволия тюрьме.

Есть,
         есть на свете чудо-сила —
Разумный, трезвый человек.
И никакая хмель-могила
Не победит его вовек!

20 июня 1990 г

«Литературная газета» ответила так: «Уважаемый товарищ… Благодарим Вас за внимание к нашей газете, но, к сожалению, ограниченные печатные возможности «ЛГ» не позволяют нам воспользоваться Вашим предложением опубликовать отрывки из вашей книги «Вмещаю мир».
С уважением, А. Дангулова. Отдел писем».
Как видим, стихи не ругают, как раньше, за «уровень», напротив — благодарят за «внимание». Но — «к сожалению»... Ах, это «сожаление» и эти «ограниченные возможности»!
А между тем, эти же «ограниченные» возможности, стоящие на пути материалов, зовущих к подъёму нравственности, превращаются в неограниченные для материалов противоположного направления. Приведем парочку примеров, подтверждающих это.
В номере газеты за 13 января 1991 года напечатан рассказ, в котором почти каждая строка «увенчана» матерщинными «украшениями». И этой, с позволения сказать, «художественностью» заполнена ЦЕЛАЯ страница «Литературной газеты».
Вот вам и «ограниченные печатные возможности»!
Не успели наши читательские очи стряхнуть с себя колючки нецензурного репья, воткнутого в них главной писательской газетой «страны советов» месяц назад, как она же, эта газета, «подарила» нам свеженькую порцию тех же колючек. На сей раз постарался Виктор Астафьев (в номере за 13 марта 1991 года), взяв их из своих знаменитых «Затесей», которым газета уделила даже ПОЛТОРЫ страницы!
Похоже, что писатели взялись осуществить «матову» перестройку в литературе. Браво, «инженеры человеческих душ»!
Между тем, не кто-то другой, а сей писатель — Виктор Астафьев, — как мы слышали из его уст, ратует за то, что «только вера в заповеди Христа способна спасти нас, всё остальное гибельно». Как он пытается совместить несовместимое — известно, наверное, только ему одному... «Никакое гнилое слово да не исходит из уст ваших» — говорит Писание. А тут!..

Брожение, брожение,
Брожение умов...
А я преображения
Жду мысленных основ.

Жду ночи окончания
С удушливым вчера.
Жду вечного сияния —
Сияния Добра.

Кричу — в порыве смелости:
Вселенская семья,
Неужто не наелась ты
Похлебки из мразья?

Неужто нет понятия,
Что есть же, есть ценней,
Возвышенней занятие,
Чем хрюканье свиней?

Хочу, чтоб слово каждое
Промолвить всякий мог
С божественною жаждою,
Ведь слово наше — Бог!

«Литературная Россия» ответила в том же духе, что и «Литературная газета» (приводим текст полностью, опустив только имя адресата — то есть наше имя):
«Уважаемый товарищ…! В редакции внимательно ознакомились с вашими стихотворениями: «Я о падших пишу...», «Секира» и другими. Мы разделяем пафос ваших стихов, но, к сожалению, опубликовать их не сможем: в настоящее время портфель редакции переполнен.
Рукопись возвращаем.
Извините за невольное огорчение.
Всего доброго.
С уважением
В. Терехин, литконсультант».
Как видим, тон ответов почти одинаковый. Разве что во втором случае преподнесен роскошный букет учтивостей... Но уж что касается «к сожалению» — тут копия полнейшая!
Моя Валентина Николаевна (которая, надо честно сказать, с самого начала не одобряла эту мою затею) сказала, с грустной прямотой:
— Ну, теперь-то ты насытился?
Я удрученно молчал, не зная, что ей ответить. Это удрученное молчание длилось целый день. А под вечер я сказал, еще и еще раз перечитав казенную бумагу:
— Я должен написать в редакцию и объяснить им, что...
— Дурачок ты, дурачок! — не дала мне закончить подруга, как всегда, заранее зная, что я скажу. — Пойми же, идеалистик, что тебя, твои стихи, твой взгляд на мир не напечатает никто, никогда, нигде...
— Но ведь сейчас все повернулись к поискам духа, нравственности. И на этом фоне особенно выделяется «Литературная Россия». Из номера в номер она дает такие вещи, какие могли печататься разве что во времена дореволюционного расцвета Православия: статьи в защиту веры, проповеди священнослужителей, пропагандирует Библию, систематически публикуя ее содержание...
— Неисправимый ты идеалистик! — снова прервала меня Валентина. — Соблазнился публикациями... «Систематическими»! — с иронической улыбкой повторила она. — Ты же сам говоришь — «мода». Мода, мой миленький идеалистик, мода! Модно нынче стало говорить об этом. Вот и публикуют! Но — что публикуют? Слащавенькие, поверхностненькие, приспособленные к данному периоду нашего быта религиозные, по сути дела, игрушечки, относящиеся к земной — и только к земной — жизни, к земным интересам... А твои материалы? Твои стихи? Неужели ты не понимаешь, что ты, со своими писаниями, устремленными в вечность, от их публикаций далек так же, как небо от земли?..
Я полностью соглашался с подругой, полностью понимал, что это именно так, и в то же время мне хотелось убедить себя и ее в том, на что иногда надеются, когда произносят коротенькую фразу: «А вдруг?.. И я продолжал выискивать контрдоводы, в надежде на это самое «А вдруг?»:
— Но не может же быть... Не может быть, чтобы газета, то есть люди, работающие в ней, говорили о Боге — о высшем нравственном измерении нашего духа, нашей совести — и занимались бессовестными отписками автору, приславшему такие «огненные», в защиту Того же Бога, стихи! Тут что-то не так. Какая-то случайность, какое-то недоразумение, Я был бы «удовлетворен», если бы в ответе мне, как это делалось совсем недавно, было сказано: «Ваши стихи слабые... Ваши стихи ниже уровня...» и т. д. Тогда был бы понятен отказ. Но как совместить «разделяемый» редакцией пафос стихов с отказом опубликовать их? Я все-таки должен написать, должен выяснить этот вопрос...
— Ну пиши, пиши... — укоризненно покачала головой спутница жизни и пошла, пригнутая к полу моей беспардонной наивностью.
Обычно я во всем соглашался со своим неизменно доброжелательным домашним рецензентом, но на этот раз, не без мучительного разрыва со своей совестью, взял и написал.
«Уважаемый Главный редактор «Литературной России»! Не знаю, знакомы ли Вы с бумагой, которую я получил на днях в ответ на стихи, посланные мною в вашу газету. Текст небольшой, поэтому приведу его полностью (для читателя: поскольку мы привели его в редакционном ответе, воспроизводить еще раз не будем. — Н. С.).
Я благодарен за оценку моих стихов — за «пафос», который «разделяет» редакция. Но в то же время крайне удивлен: чтобы отказать в публикации, делается ссылка на «переполненный в настоящее время редакционный портфель». Согласитесь, что это, мягко говоря, звучит неубедительно. Ведь если сегодня он переполнен, то завтра, естественно, потощает. И мы (так же естественно) готовы подождать. Хотя, как ветерану Великой Отечественной, наверно, можно было бы пойти навстречу и чуточку потеснить тех, кто помоложе. К тому же стихи злободневные — об острейшей нехватке нравственности в нашем обществе.
Поэтому я обращаюсь к Вам как главному редактору в надежде получить более серьезный ответ.
22 июля 1990 г.»
Прошел месяц. Ответа нет.
— И не получишь, — сказала Валя.
— Почему?
— Ну что они могут ответить? Ты что, надеешься, что они извинятся и затребуют вновь прислать им те же стихи? Или, может быть, даже, пригласят тебя в редакцию?
— А почему бы и нет...
— Ну жди, жди... Наконец пришел ответ:
 «Глубокоуважаемый...! (Даже назвали по имени-отчеству. — Н. С.). Мы никоим образом не собирались обидеть Вас, ветерана Великой Отечественной войны, высылая стихи обратно, но художественный уровень присланных стихов не позволяет нам предлагать их к публикации. Готовы внимательно рассмотреть Ваши новые стихи. Если они окажутся удачнее присланных, можно будет и «потеснить молодых».
С уважением. Г. Дагуров, зав. отделом поэзии».
Как видим, поворот ровно на сто восемьдесят! Оставив от «пафоса» ножки да рожки, уцепились снова за спасительный дым «художественного уровня»!
Но это, как говорится, еще цветочки, а ягодки вырастут чуть позже...
Решив довести дело до конца, мы ответили «Литературной России» так:
«Здравствуйте еще раз, Уважаемый Главный Редактор! Мы говорим «еще раз» потому, что обращаемся к Вам повторно. На первое, лично Вам отправленное, письмо почему-то ответил тов. Дагуров. Ответ его нас не удовлетворил ни в малейшей степени. Вот его текст (для читателя: он приведен нами в редакционном ответе только что. — Н. С.).
Опуская «готовы внимательно рассмотреть» — этого красивого журавля в небе, мы хотим получить конкретный ответ, по крайней мере, на три тоже конкретных вопроса:
1. Почему в первом ответе, в качестве причины отказа публикации наших стихов, была ссылка на «переполненный редакционный портфель», а не на «художественный уровень», который «не позволяет предлагать их публикации»?
2. Почему на сей раз отвечает тов. Дагуров, а не тов. Терехин, автор первого, «солнечного» («Мы разделяем пафос Ваших стихов...») ответа на наши стихи? Он что — в отпуске, командировке, болен? Мы подождем...
3. Как тов. Дагуров мог определить «уровень» наших стихов, когда их у него нет — ведь их все вернул нам обратно тот же тов. Терехин месяц тому назад?
В виду такой, как говорится, шитой белыми нитками, «аргументации», мы обращаемся к Вам как руководителю этой газеты вторично и просим разобраться в том, почему такое стало возможным в ее «недрах», то есть почему читателю-поэту-фронтовику даны два взаимоисключающих ответа, которые мы вправе расценивать как отписки, достойные прошлых, застойных времен?
С уважением
Н. Стрельников.
1 сентября 1990 г.»

Через некоторое время пришел ответ.
Мы ожидали разбора, объяснения, почему так произошло, извинения перед фронтовиком за допущенную ошибку... Но то, что мы прочли, ошеломило, потрясло нас:
«Уважаемый тов. Стрельников! Разделяем Ваше возмущение несогласованностью ответов В. Терехина и Г. Дагурова. Упомянутые сотрудники больше в редакции не работают.
Зав. отделом В. Еременко».
Редакция уважаемой газеты «Литературная Россия» «пожертвовала» двумя своими сотрудниками (да какими — заведующим отделом поэзии и литконсультантом!), чтобы «спасти» свою репутацию в глазах поэта-фронтовика, прислав ему такую «блистательную» отписку.
Упомянутые сотрудники больше в редакции не работают... Но — позвольте — разве им, этим сотрудникам, я посылал свои стихи? Я посылал их в редакцию! И меня интересует позиция самой редакции, точнее, меня интересует ответ: что с моими стихами, какова их действительная цена и действительная причина отказа их публикации? А работают или не работают в редакции сотрудники, давшие два «несогласованных» ответа, нам, как говорится, «до лампочки».
Увы, на эти вопросы редакция так и не дала ответа, виляюще ушла от них. А мы-то думали: «божественная» — значит, в высшей степени совестливая газета...
Приведем еще один близнец-пример. На сей раз «отличился» журнал «Наш современник», главным редактором которого является С. Куняев, а заведующим отделом поэзии — Г. Касмынин. Мы не будем затруднять подробностями переписки, приведем лишь ее окончание — наше последнее письмо, из которого читатель наияснейше поймет и всё остальное.
«Главному редактору «Нашего современника» С. Ю. Куняеву — для сведения.
Здравствуйте, тов. Касмынин!
Случилось так, что именно сегодня, в день Победы, я, ветеран-фронтовик, получил от Вас «подарок», Ваше письмо — образец беспримерного крючкотворчества.
Напомню Вам, что с самого начала, посылая С. Ю. Куняеву свою книгу и вместе с ней небольшую подборку стихов, я прямо и просто написал ему, что если напечатаете их — буду рад, а если нет — обижаться тоже не стану.
Вместо перегруженного гл. редактора ответили Вы (придется процитировать слова Вашего давнишнего письма еще раз): «С. Ю. понравились острота и своевременность поэтического высказывания, однако он просил передать, что тематические планы журнала уже составлены и в 1991 году нет возможности опубликовать Ваши стихи».
Не только я, но и любой другой человек эту совершенно четкую фразу мог истолковать только в одном-единственном, прямом ее понимании, а именно, что стихи «понравились», но публикация их невозможна из-за того, что, в силу «уже составленных тематических планов журнала», для них просто нет места на его страницах в этом году. Поэтому мы и послали письмо с вопросом: когда их, эти «понравившиеся» стихи, можно послать для того, чтобы они успели войти в план следующего года?
И вот сейчас Вы пишете: «...такой смысл в моем ответе Вам — не прочитывается».
Теперь-то я понимаю, что Вы и в мыслях не держали о какой-либо возможности публикации моих стихов. Но ведь написанное Вами говорит само за себя!
Зачем понадобилась Вам эта круть-верть, тем более по отношению к уже далеко не молодому поэту-фронтовику?
И после этого Вы пишете, чтобы я вновь прислал стихи для «коллективного» их обсуждения...
Нельзя так обращаться с людьми.
Н. Стрельников
9 мая 1991 года».

Вот такая «истина»!


Эх, страна горемычных строителей,
Русь моя, превращенная в ложь!
С лицемерьем таких «просветителей»
К благоденствию ты не придешь.

С этой ложью, бесовски-изысканной,
Мы скатились до самого дна.
Я пою распростецкую искренность.
Нас поднять сможет только она.

Повесть кончилась строчкой печальною —
Вздохом сына Отечества... Но
Всей душой своей исповедальною
Ей другое сказать суждено.

Есть на свете и солнце весеннее,
А не только удушливый смог.
Есть на свете краса — Воскресение,
Устроитель которого — Бог.

Итак, мы посмотрели все уровни «относительных истин», причем не только уровни как уровни, но и разнообразие их специфик: философских, социальных и проч. Теперь нам осталось «подвести черту».
«Мы приходим к вопросу, — цитирует Ленин Энгельса, — могут ли продукты человеческого познания вообще и если да, то какие, иметь суверенное значение и безусловное право на истину». И Энгельс решает этот вопрос следующим образом: «Суверенность мышления осуществляется в ряде людей, мыслящих чрезвычайно несуверенно; познание, имеющее безусловное право на истину, — в ряде относительных (релятивных) заблуждений; ни то, ни другое (ни абсолютно истинное познание, ни суверенное мышление) не может быть осуществлено полностью иначе как при бесконечной продолжительности жизни человечества» (стр. 144 того же издания, «Материализм и эмпириокритицизм»).
Другими, более простыми словами: человек, не пытайся сам, один — хоть ты гений из гениев и мудрец из мудрецов! — прийти к истине, ибо она, истина, может быть постигнута, «осуществлена» только совместно со всем человечеством. Значит, надо жить и знать, что, поскольку ты «несуверен» сам открыть, постичь истину, то всё свое упование должен возложить на человечество вкупе, когда оно, с помощью научных открытий и на основе относительных истин (а что из себя представляют эти последние, мы видели на конкретных примерах), придет к истине абсолютной, которая может быть постигнута только «при бесконечной его продолжительности».
То есть — никогда не придет.
«Умираю — ничего не знаю».
И это — в то время, когда мир весь переполнен знаниями. И истина — простая, незамутненная, открытая для всех и каждого — вот она, везде, во всем и всяческом, рядом с нами, только протяни руку — и бери ее, пользуйся, наполняйся, одухотворяйся ею!
И эта истина — Бог.
«Бог есть безгранично великий Разум, существующий в мире, а отсего: безграничному Богу, и по безграничному Богу, — безграничен и мир, вселенная. Мир-вселенная является не иным чем, как только миром знаний, в каковых, знаниях, человек будет упражняться некончаемо — всегда, всю вечно-юную вечность, воспринимая знания, и никогда всего беспредельно великого мира не познает», — говорит в своей книге «Религиозно-нравственное» Иеросхимонах Сим. И продолжает:
«Знания смерти и тлению не подлежат: они существовали безначально, существуют безгранично, будут существовать вечно, а посему — мир знаний, будучи бессмертен, он же нетленен и бесконечен...
Знания — они же и мудрость. В мире знания от разума Божия — творческие, истинные; уму их можно воспринимать не иначе, как только истинно, и лишь тогда ум может здравствовать мыслью. Истинные знания и познаваться должны истинно.
Чтобы иметь истинную мудрость на жизнь с Богом, человеку неотложно требуется умом воспринять всю существующую мудрость, то есть нужно познать всё, существующее в мире бытия: тонкое и грубое, плотское и духовное, ложно-мечтательное и истинное, что составляет — познать добро и зло. Чтобы познать все, в мире существующее, уму в мышлении, во внимании нужно воспринять: познание твари, познание себя, познание Бога и всего Божия.
В познании твари познается всё чувственно зримое; в познании человека — дух и духовное; в познании Бога — Божие существо, совершенства, достоинство, слава, благодать, любовь, промысел, правда, милость, творчество, предопределение, научение... и вообще — всё Божие, содержащееся в словах: Бог и Богу принадлежащее.
Восприняв сии три вида единой истинной Божией мудрости, то есть познание твари, самого себя (духовно-телесного) и Бога, обдержащего всё и всяческое, человек бывает велик и дивен...»