Поди знай...

Евгений Бондарчик
В огромной, пустой квартире, в которой жила одна, на первом этаже дома, выстроенного в те уже легендарные времена, которые сегодня  кто-то не устает проклинать, а кто-то – возносить и боготворить, умирала старуха Дударчиха. Тяжело умирала, уж две недели умирала – а все никак, не отпускала ее жизнь, не могла забрать смерть.
 
Крепка была старуха, плотна телом, взглядом и нравом – тяжела, властна, на эмоции – скупа, отчего сила ее казалась еще большею, и почтение вызывала большее. Муж ее умер рано, и тут – хочешь, не хочешь – а характером отяжелеешь, учась жизнь и судьбу держать в кулаке. Было ей лет за семьдесят далеко, а может – и под восемьдесят, точно никто не знал. Зла она не была, но улыбалась редко, всегда нося на лице словно бы маску суровости и осуждения. Крика от нее редко кто слышал, да ей и не надо было кричать – взглянет, когда надо, пристально, тяжело, и у человека – невольное уважение просыпается… Бывало, но редко, скажет кому-то что-то одобрительно, и тогда – чуть улыбнется уголком рта, а похваленному – будто орден вручили. Бывало, кого-то подстегнет едко, весомым словом, и всегда – на месте слово, и по делу, но никто не обижается, принимает как должное, как справедливый подзатыльник от того, кто право имеет им огреть. Соседи Дударчиху не то что бы не любили – как не проникнешься теплом к тому, с кем всю жизнь бок о бок прожил – но почтительно побаивались… Жила она замкнуто, не то что бы не любила впускать в дом людей, а просто редко пускала, когда же пускала – на большие праздники, на день поминок мужа, то шли радостно, как на значимое событие. Угощала всегда уважительно к гостям – от души, через край, и тут уж у всякого сомнения в отношении к человеку развеются: что о человеке не говори и не думай, а по хлебу и соли всегда все видно, хорош человек или плох, по тому, как впусит людей в дом, и как из дому проводит. Короче – принимали старую Дударчиху такой, как она есть, была она давней частью всеобщей, домовой жизни, перед ее окнами росли и взрослели дети, потом росли их дети, и была Дударчиха странной немного, но неотъемлемой частью этого круговорота жизни, а потому -  вызывала тепло. Как правило, стремились соседи первыми с ней здороваться и первыми спросить «как самочувствие», радуясь, когда эта суровая, почтенная баба вдруг улыбнется и скажет что-то теплое немногими, весомыми словами, были и такие, которые совсем заискивали перед ней, лебезили… на таких она поглядывала сакрастически, словно в самое нутро смотря, но – не обижала.. К мнению ее прислушивались… Когда становилось кому-то из соседей худо – кто заболел тяжело, у кого ребенок в беду попал – собирала Дударчиха соседей, говорила – бабы, надо помочь, денег собрать там или еще что, и ни у кого слова ее не вызывали сомнений… Иногда даже рады были соседи, что эта баба с ее тяжелым взглядом и словом, им про святое напомнит…

Была Дударчиха одинока, как уже сказано. Были среди соседей и такие, которые помнили ее покойного мужа, была и пара таких, кто знали тайное – что не умер он, упав зимой и ударив голову о крыльцо своего подъезда, как всем всегда говорилось, а повесился в этом самом подъезде, в подвале, по утру… Но об этом – упаси боже, хоть слово, хоть намек, и в голову никому не приходило… Как уже давно никто не решался спрашивать Дударчиху о сыне, который лет пятнадцать назад в один день – пропал… пропал да и все… Поначалу, по прошествии какого то времени, стали соседи спрашивать – как да что, как там Сашенька, где… старуха сразу разговор переводила, сжимала челюсти и смотрела сурово в сторону, давая понять, что не надо с ней говорить об этом… и скоро перестали спрашивать, чувствуя, что случилось что-то недоброе, что спрашивают о больном…

Так и жила Дударчиха годами, день за днем, год за годом, привычной дорогой, и почти всегда  - в одно время, проходя на работу, а с нее – домой, а как на пенсию вышла – в магазин да на рынок… в один час зажигался возле окон ее гостиной телевизор, звучали новости, почтовый ящик ее ломился от газет и журналов, и когда хотели соседи спросить про что-то наболевшее, сегодняшнее – про политику ли, про «новое время» - спрашивали Дударчиху в первую очередь, и получали суждения умные, хлесткие. Прочно так жила, основательно, порядочно. По осени, хоть и жила одиноко, но по привычке заводила соленья, тогда вся квартира ее наполнялась душистым паром, пробивавшимся и во двор, и всегда доставалось соседям по баночке. Когда наступили эти самые «новые времена», и квартиры в старом доме начали раскупать «новые люди», те, кто при деньгах, к старухе, которая свою четырехкомнатную квартиру сохранила от всех выгодных предложений продать, они сохранили всеобщее уважение, и на людях оказывали ей, в отличие от остальных соседей-пенсионеров, очевидное почтение. И никто не удивлялся.

Помирать начала внезапно, неожиданно для всех, потому как хоть и горбили ее годы, а все же твердая ее походка, тяжелый шаг, ясный ум, во всех вселяли ощущение, что есть еще у Дударчихи время на этой земле, и как не тяжелы времена, а старую породу – поди, сломай.

Как то в ночь вдруг разразился ночной двор и дом стенаниями, начала она метаться по залитой огнями квартире, хлопать окнами и дверьми, каждый свой выдох обращая в крик, впала в беспамятство… Наутро соседи стали шушукаться, подходить к двери, слушать – что там… слышно было, как мечется Дударчиха беспокойно по «хоромам», стонет часто, что-то шепчет, а связно или бессвязно – не разобрать… потом к вечеру вроде как все стихло, и в душах у соседей успокоилось – мало ли… А потом через ночь – все то же самое, и дальше – только хуже… Стучат соседи – не открывает. Вызвали как то под вечер слесаря, он вскрыл дверь, потому как кричала старая уже так, что слушать и проходить мимо спокойно было нельзя. Соседи зашли, и нашли ее в кровати, всю в моче и кале, несколько дней не встававшую, кричащую и задыхающуюся с хрипом, почти никого не узнающую. Тут только и выяснилось, что любили, ценили ее… Бабы как могли обтерли ее, ополоснули под душем на стуле. Переодели в чистое, всхлипывая, стали сидеть возле нее, кто сколько может, чтоб к вещам каким кто в доме притронулся – ни-ни… А что делать-то? Вызвали врача, тот – сердце слабое, отекла, кислорода не хватает.. Ему – помрет? А он – ну, а вы что хотите… Так прошло дней пять… Кто поесть сготовит, кто покормит… а на утро – встала Дударчиха с постели сама, вдруг окрепшая, проснулась раньше соседок, что ее сторожили, с привычным своим тяжелым лицом, но тепло, искренне, всех поблагодарила, узнав, прошлась по квартире сама... Бабы на нее со слезами, с пожеланиями, как на родную, а она всех аккуратно выставила, поблагодарив, по домам… На следующее утро даже прошлась в магазин сама, правда слабо, часто присаживаясь отдыхать на скамейку… и засудачили соседи, показалось им, что слава богу – оклемалась старая и час ее еще не пришел… А через пару ночей все снова повторилось – начала метаться по квартире, кричать и стенать, ослабла и слегла в постель, снова впав в полубеспамятство, пролежала так несколько дней… Соседи поначалу снова бросились ходить, ну, а потом что – у всех своя жизнь, свои семьи, свои дети и внуки, свои боли в голове и спине, давление по утрам и по вечерам, что тут сделаешь, плетью обуха не перебьешь, каждому суждено то, что суждено… Пару раз заглянули даже те из соседей, кто из «крутых», «с деньгами», съездили, привезли каких-то лекарств… но кто ей будет давать эти лекарства, вонючей старухе на кровати, да в беспамятстве… Так и прошла еще неделя – лежит Дударчиха в огромной и пустой квартире, кричит что-то, стонет дни и ночи напролет, так, что сердце рвется… соседи судачат, стоят под окнами. Заходят, посидят возле нее, пить подадут. Но всего ведь не высидишь… Потом вдруг чуть оклемается, успокоится… встанет, пройдется по квартире, что-то покашеварит себе на кухне, а потом – снова… Кто-то – сына, говорит, надо найти – да где его найдешь, его уж и как выглядел то все забыли… Позвонили в больницу, там – одинокая? Да. Сразу трубку кладут – платить и ухаживать, значит, некому… Позвонили в социальные службы, в «собес», как раньше это называлось, а теперь – черт разберет как… Оттуда пришли. Посмотрели, застав ее в несколько «хороших» часов... Сказали – забрать ее к нам можно, да только у нас хуже, пусть уж у себя дома помирает, на своей постели, так все же лучше… Посоветовали «посматривать»... слова – словами, а все то же: одинокая, платить за нее некому… кому нынче одинокая старуха нужна… да и когда нужна то была… Недели через полторы, когда уже понесся слух, что помирает старуха, всему кварталу известная, стали вдруг появляться молодые люди с борсетками, одетые хорошо, и осторожно интересоваться у соседей – что мол и как, если кто из близких, наследники… И всем стало понятно – на квартиру «сталинскую», роскошную зарятся… Ну и отшили их грубо, жестко, сказали – дайте хоть помереть человеку, потом налетайте, пошли отсюда…

Сама Дударчиха все эти дни помнила большей частью в тумане, в темноте, помнила болью, удушьем и приступами страха, который заставлял ее ночью вскакивать в кровати, идти – и самой не понятно куда, что-то не понятно самой себе искать, открывать ящики и шкафы, и окна, и двери – непонятно зачем, непроизвольно звать кого-то, кажется – сына, Сашу… Жизнь ее, привычная, прочная, ее сознание как-то внезапно надломились, изменились. Когда первый раз пришла в себя, налилась за день обратно жизнью – взяла себя в руки, и хоть поняла видимо, что дорога резко и неожиданно повернула «туда», к той точке, которая всегда, на периферии сознания, хочешь или нет – а маячит, все же сказала себе – такая судьба, значит, чему быть, того не миновать, надо жить… Приготовилась, сходила в магазин, соседям от сердца сказала теплое – и правда, не ждала от них… Потом снова все туманом и темнотой заволокло, и когда посветлело, то большая часть лиц уже были ей почти незнакомыми, вроде бы черты лица еще помнит, а что, кто, как зовут  - нет… В мгновения эти просветления она вставала, умывалась, варила себе овсянку, которую любила всю жизнь, с детства, садилась за кухонный стол и долго, словно в полусне, начинала есть… и вспоминалась ей в эти мгновения ее жизнь, проплывала перед глазами нехотя, непроизвольно… Поднимались откуда-то люди, лица, события, когда-то прожитые дни, пережитые чувства… И всякий раз, когда свет отвоевывал несколько мгновений у темноты и тумана, когда ноги оказывались способны донести ее до туалета или до кухни, блики воспоминаний захлестывали, заполоняли ее душу – когда именно захлестывали, часто – чувством безысходной боли, до слез, когда просто – мерно и непроизвольно текли перед глазами, подменяя собой окружающие вещи… вспоминала такое – чему и сама удивлялась, а вот же – было… Мужа она вспоминала часто, хоть и не любила, любила того, кто был до него…  Того тоже вспоминала, но не как его самого, не его, не его лицо – большей частью те чувства, которые испытывала к нему, те события, которые были связана с мимолетным их романом, случившимся на курорте и длившемся потом несколько лет, в основном – ее муками по нему, ее поездками за ним по городам и весям и все надеждой – случится чудо и что-то из этого выйдет. Не вышло. Нагрянули тридцать, и надо было заводить детей… Мужа не любила, но уважала, большой был человек для их мест, главный заводской инженер, благодаря ему она теперь умирала в роскошной, вызывавшей зависть и недобрые мысли квартире… Родила ему Сашеньку. А вместо благодарности – получила пренебрежение, не любовь… Муж оказался человеком эгоистичным, попытался бросить их с сыном, остался под принуждением, после писем в парткомитет, начальству… остался, что бы ненавидеть и презирать до последнего дня, откровенно показывать, что терпит эту «простоватую дуру» из под палки, потому что заставили. Она не осталась в долгу, и как всякая баба, платила своими средствами – там, где могла, лишала его спокойной минуты, и из под затеянных криков, всегда, казалось, с обидой смотрела на него, в надежде, что может поймет, прояснится все же что-то в голове, и заживут они мирно, на радость ребенку, а не на его слезы, как люди... Муж казался ей глыбой, которую ни чем не сдвинуть с места, ничем не прошибить, не растопить… когда сосед со второго этажа нашел его в подвале, под их квартирой, болтающимся в петле – не могла этого осознать, переварить, пыталась убедить себя, что это не из за обстановки в доме он влез в петлю, а на работе что-то случилось… и мысленно пыталась убедить себя в этом всю жизнь, до последних дней… Со смертью мужа навалились беды страшные – бедность, заброшенность, двенадцатилетний мальчик, который входил в трудный возраст, а через несколько лет бросил учиться, начал пить в кампании таких же мальчишек, как он… Сальные предложения чуть ли не от всякого, кто знал о ее судьбе – одинокая баба с ребенком всегда кажется легкой добычей, кажется, что коснуться ее – милосердие, что сама хотеть и просить должна… Тут и начала она грубеть, тяжелеть нравом, замыкаться… Тяжелым трудом стала обеспечивать свою независимость, неприступность своего дома… ушла с места секретарши у заводского начальника, пошла на производство, где больше платили, и где можно было заработать достаточно, чтобы продержаться самой, с сыном… Про себя как бабу быстро забыла, да и похожей на бабу перестала быть быстро – и телом, и душой, и речью омужланилась… и понеслась жизнь… сумела выучить сына, который вдруг оказался талантливым юношей. Пережил трудный возраст, хорошо учился в университете, подавал надежды, но все не доверяла ему, старалась держать в рукавицах… старость нагрянула как-то сама собой… как-то быстро, в несколько мгновений стало понятно, что все уже прожито, промелькнула жизнь… и черная, страшная точка начала все чаще и чаще маячить на горизонте ума… чаще всего – одинокими вечерами… страшила ее эта точка, которая с высоты лет была уж кажется совсем близка, и с каждой новой болезнью, что била то туда, то сюда – все ближе… кто же не страшится ее, проклятой, кто, перешагнув через порог определенных лет, не думает о ней, хочет или нет, не мучается страхом настолько, что не выдержав, решается заговорить об этом с соседями, со случайными людьми, с которыми состоялся от скуки где-нибудь разговор… Как же страшилась она старости, и этих мыслей, и понимания своих лет, и все более зримой черной точки, и вечернего одиночества, когда она застилала разум и взор… Сын стал ее единственным спасением от страха… она – грешная – стала пользоваться этим лекарством, как могла, стала привязывать сына к себе, давить его начинания, там, где надо было подтолкнуть на что-то решиться – давила и мечты, и побуждения… И не заметила, как погубила, сломала его… Поначалу, благодарный молодой человек, он поддался давлению… потом – начал протестовать, потекли в дом ссоры, обиды, конфликты… на последнем курсе университета начал снова пить, закончил с трудом, все строил планы, рвался на свободу, метался от отчаяния в маленьком городе, где нет перспектив... а она задавила его в этом маленьком городке, сломала, принудила прожить в нем подле себя те годы, которые для мужчины, да вообще – для всякого человека – главные в строительстве судьбы. Отвадила от него тех женщин, с которыми он мог создать семью… хоть и мечтала о внуках, но мысль о том, что может остаться одна,. заставляла ее действовать помимо всех мечтаний… Лица этих женщин, которых она после многие годы встречала на улицах, сейчас часто проскальзывали в ее воспоминаниях… Молодой уже мужчина казалось сломался, спился, угас душой, успокоился подле нее… и хоть горько ей было смотреть на это раннее угасание человека, в котором должна клокотать жизнь, смерть его души давала ей ощущение покоя и уверенности, что она не останется одна… она боялась, стыдилась понимать это, а все же понимала…. И понимая, все крепче вязала цепи и казалось ей, что они уже нерушимы… Пока в один из дней не нашла на столе записку… страшную записку… она разорвала ее тогда, сожгла, старалась вытравить из памяти написанные в ней слова, однако и до сих пор, через пятнадцать лет, этот разлинеенный лист бумаги, написанное на нем, знакомый глазу, срывающийся почерк, стоят у нее перед глазами, и каждое слово неумолимо, навсегда врезалось в память… Он проклинал ее… винил в гибели его судьбы… писал, что исчезает и уезжает навсегда – уходит искать свою жизнь, или погибнуть… Что бы она не искала его, что это будет напрасно… Она искала, многие годы искала, и напрасно искала. Сын ее исчез, сгинул, неожиданно показав, что способен на поступок, что в последнем жесте то ли надежды, то ли отчаяния, способен страшно, роково изменить свою судьбу. Он просто исчез… Бросил ее, предал, бежал – как она в первые годы мысленно говорила ему, обвиняя. Она искала его через родственников в разных городах, через университетских друзей, через женщин. А он просто бесследно исчез. Может, погиб где-то. Может – не выдержал испытаний…  Многие годы она видела его в мечтах вернувшимся, нашедшим себя, состоявшимся, простившим ее… Представляла себе, как он въезжает во двор на дорогой машине, как все «эти», роскошно одетый, привозит с собой дорогие подарки, и соседи сбегаются восхищенно посмотреть на него, как он преуспел… Представляла иногда, что он просто позвонит по телефону, что она услышит в трубку – мама, здравствуй… Представляла – и это были самые сладостные мечты, которыми она успокаивала себя бывало, что бы заснуть – что увидит его однажды на экране телевизора, ставшего известным, солидным человеком, профессором или начальником… главой фирмы… ведь он был талантлив, хорошо учился… Представляла сладостно, как узнает его изменившееся лицо, как крикнет экрану – боже, это же сыночек… как найдет его потом… В минуты последнего отчаяния и одиночества, она просто мысленно молилась о том, что бы пока она не умерла, хоть кто-нибудь когда-то позвонил и сказал ей, какова была его судьба, ведь в том, что бы просто знать – есть момент умиротворения… Если он умер – то бы она успела, пока ходит, прийти на его могилу…  Как то с годами, когда бегство сына оставило ее наедине с самым страшным – одиночеством старости и близкой смерти, она свыклась, примирилась с этим одиночеством, боль и страх перед ним научилась держать в рукавицах режимом, добротной, упорядоченной жизнью… Неожиданно помогла ей та суровость и черствость, которую выработала в ней жизнь, погубленная в неудачном замужестве молодость… Тот ад, которым она жила внутри, был ведом и виден только ей. И никому более… и уж конечно, не тем почтительно-боязливым людям, которые окружали ее, которых она принудила соблюдать границу дозволенного… Иногда, что бы выпустить из себя этот ад, эта тяжелая и молчаливая как глыба женщина, совсем по-девичьи, по-бабьи рыдала по ночам, скулила, глубоко зарывшись лицом в подушку, хороня в ней слезы и крики… а на утро – была привычно властна и сурова с теми, кто попадался ей на пути…

Поначалу, когда настигшее ее беспамятство отхлынуло, вместе с трезвостью и ясностью сознания, ее заполонили воспоминания о муже… весь ад наполнявших ее после его смерти сомнений, многочисленные скандалы и препирательства, чувства и упреки, обида и надежда – все это хлынуло, начало жечь ее будто наяву, такими ясными и яркими образами, что кажется – вот, спустя почти сорок лет, все это происходит снова, стоит перед ней… ей часто приходило тайное, спрятанное глубоко внутри, мучительное сомнение, что это она загнала его в петлю… а  вместе с ним – весь тот ад пережитых обид и оправданий, которыми она всю жизнь мысленно защищала себя… Часто она вспоминала то утро… вспоминала многолетнюю холодность мужа… мелкие обиды… его привычку уничижительно называть ее «секретуткой», везде и всегда подчёркивать ее глупость перед ним… а она – она его уважала… несмотря на все это – уважала, и жила лишь надеждой когда-то добиться признания и уважения в ответ, дождаться… После – то, что входящим в квартиру казалось беспамятством и безумием, когда за ничего, кажется, не различающим взглядом таится то ли бездна пустоты, то ли вселенная, какой-то совершенно иной и неведомый мир, для нее было бесконечной, пролетавшей перед глазами пеленой мечтаний, образов из памяти, фантазий, и пелена эта забирала ее сознание целиком и полностью, и видела она только ее… и главное место в этом потоке перед глазами занимал сын… она видела его то так, то эдак… то ясно различала его лицо, то просто видела неясный контур фигуры, но точно знала, что это он… то он казался ей таким, каким она помнила его в последний день перед его исчезновением, то каким-то чудным, изменившимся до не узнаваемости… он то обвинял ее, то был с ней нежен, то рассказывал что-то, и перед ее взором мелькали образы и события его сбывшейся, неведомой ей жизни… несколько раз она видела, что он сидит перед ней на стуле, просит попить и немного поесть, и в эти мгновения, она, счастливая, ела и пила. Тянула к нему руки чтобы проверить, не ошиблись ли ее глаза и действительно ли это он… Однажды, лицо сына вдруг как то разрослось, нависло над ее глазами, заполонило все вокруг, все, что мог охватить взгляд, ее дыхание участилось, и сердце забилось страшно – еще бы, ведь ее сын, ее Сашенька говорил ей что-то очень важное… и она понимала, что что-то очень важное, что ни в коем случае нельзя упустить, и не могла расслышать, и все приподнималась на кровати, стремилась приблизиться к его лицу, что бы расслышать. И силилась слышать, и не слышала, и это приводило ее в отчаяние, и заставляло в голос кричать… а сын, словно не слышал этих криков, продолжал говорить, и она силилась понять и разобрать что – но не могла… и вдруг, на последнем усилии воли и слуха, стала одна только темнота…

Похоронили Дударчиху миром, всем двором… и любили ее все же, и уважали, и умирала она долго и страшно, так что равнодушным уже никто остаться не мог. Собрали деньги на похороны. Оказалось, что на счету у нее на почте были деньги, которых бы хватило, да получить их было некому, наследников не было, правопреемников – тоже, и собственником денег, как и квартиры, должно было стать государство… Сын то ее пропавший – навряд ли объявится, где он там… Собрали деньги на похороны, свезли, постояли человек сорок или пятьдесят соседей, продавцов с рынка, которые ее знали, поговорили, сказали теплые слова, какие нашли… Кто прослезился, кто перекрестился, а потом – опустили в землю, зарыли. Накрыли в ее квартире стол помянуть. В самый разгар поминок – зашли в квартиру приставы, посланные от жилуправления квартиру закрыть и опечатать со всем имуществом… им налили, объяснили. Уговорили потерпеть пару часов, дать хоть помянуть соседку по-людски, уж коль умирала она не по-людски и одна… приставы согласились, один, который был в летах, сел даже за стол, согласился помянуть, да разговоры послушать… а что – все люди… 

Был человек. Был и ушел. Был, прожил и прошагал свое, что-то случилось у него на пути, зацепился о чью-то судьбу, где-то споткнулся, прогнул под миллионами своих шагов какие-то ступени, оставил после себя какие-то вещи – и навечно ушел, сгинул… зачем был, что значит, что был… можно ли когда-то полностью понять, охватить умом все это бесконечное таинство – был человек, весь ужас и смысл этого «ушел»… Кто как был, кто как ушел… Кого помянут в голос, оплачут слезами, обогреют памятью, кого – не кому будет помянуть, и не за что…. Кого-то любил, кого-то ненавидел, о чем-то мечтал в затаенные мгновения одиночества, думал… а где это все, в чем? Что осталось, что напомнит… Стоила ли всего этого прожитая жизнь, ради того ли была дана… Да и память сердца людского недолговечна, как не вечен и сам человек… И вот еще на следующее утро вспомнят, и может еще пару лет помянут в день смерти, а после – у всех своя жизнь, и эта жизнь несется потоком чувств, вереницей дел и событий к одной и неизбежной для всех черной точке, в которую каждый боится посмотреть и редкий – решается… И несется этот безликий, отданный во власть времени и забвения круговорот жизни, в котором  смерть – ничто, и жизнь ничто… И барахтаются в нем люди, ловят в его мутной и суетливой воде какие-то радости, и выгребают взахлеб среди его воронок, счастливые, что «еще» не сейчас, что есть «еще» немного времени... А потом – был человек, и исчез, ушел, со всем, чем был, будто бы его не было… Для того ли человек приходит в мир, чтобы рано или поздно небытие и забвение стали его судьбой? Быть может – другая у него задумка, другое предназначение, на другое он должен решиться, оказаться способен? Есть ли смысл, если над всем царят небытие и забвение, если власть времени глумится над тем, кому еще улыбается солнце, у кого пока еще совершается, происходит единожды и навечно судьба – быть может, незаметно и непонято для него самого? Поди знай… А может быть - просто иметь мужество знать и помнить, ценить это «еще», зная, что рано или поздно оно закончится, и в свою безраздельную власть вступит маленькая черная точка, разросшаяся в бездну, в бесконечность и «все»? Может – попытаться как-то превратить это быстротечное, кратковременное, чудесное и мучительное «еще» в то, что останется навечно?... Поди знай…