Би-жутерия свободы 73

Марк Эндлин 2
      
  Нью-Йорк сентябрь 2006 – апрель 2014
  (Марко-бесие плутовского абсурда 1900 стр.)

 Часть 73
 
 – Извольте, профессор. Боюсь, мой сбивчивый рассказ местами покажется бессвязным и нестройным брожением запоздалого мозга на все случаи жизни. Только не перебивайте, не то я потеряю нить последовательности и не помогу верблюду пролезть в ёлочное ушко двугорбой иголки моего увлекательного повествования. Думаю вам небезынтересно узнать анкетные данные моего происхождении. А они, уверяю вас, презабавные.
Сам я уроженец Кривого Рога, упёршийся им в журнал «Аппарат насилия, завязанный узлом» и считающий, что если у человека в голове заводятся тараканы, то один из них выбирается на свет, чтобы помыть лапки в ушной раковине. В связи с этим сообщаю:
Отец мой – заведующий зубопротезным отделением поликлиники «Мостодонт», добровольно отказался от карьеры пианиста, оставаясь клавишником. Он одновременно ухлёстывал за Клавой и Эль-Вирой, делившей мужчин на шерстяных и хлопчатобумажных. Его прыткому перу принадлежат столпотворительные труды: «Автоклавы для стерилизации продуктивного смеха» и «Морфология морфининспектора, для которого природный садизм – безжалостно прочёсанная пересечённая местность». Папа отнёс фрак в чистку, за что его зачислили в фракционисты прошлых лет.
В лагере заточения человеческой мысли он истерично бился над выведением новой породы зебр в фиолетовую клеточку не находя ответа на вопрос «Можно ли с полной ответственностью называть нефункционирующие половецкие органы компетентными?»
После этого отцу в настойчивой форме предложили пыль, прибитую дождём к капоту машины, вырывать клещами. Он отказался из-за смутного предчувствия, преследовавшего его с детства, что месту встречи изменить нельзя, и отказать тоже, а если и можно, то это чревато непредсказуемыми последствиями.
Будучи пленником колобородных страстей, освоившим печатный станок пряников политзаключённого, он умер за общепризнанным в среде спецов Полярным Кругом. Перенасытившийся фантастическим зрелищем Северного сияния он так и не понял, что за бабьим летом следует зима тревоги нашей.
Мать Клава (любимое французское блюдо – жеманная каша-при-манка) – пёстрая пичужка сомнительного происхождения – после встречи с непрезентабельным (по рангу) отцом в кафе «Кафельная печь», получила от него букет из рулей, срезанных им автогеном (был такой в его ДНК, напоминающем знак доллара), во время фотомонтажной прогулки с «Кодаком» на плече в троллейбусном «Парке культуры и отдыха». Не скоро придя в себя, мама устроилась на трудоёмкую работу по укладке шпал на военные воротнички. Она блестяще разбиралась в географии, доказывая отцу, что страна, где носят нижние юбки, зовётся Верхней Саксонией, зная что папаня – поклонник Комедии положения взятки в карман замедленным эстонским жестом. Мой будущий папуля содрогался от смеха при одном только взгляде на неё, принимая посторонние глаза за стрелковое оружие, но это, как вы понимаете, произошло до его принудительной отсидки и смерти.
Ещё совсем фисташковым мальчиком я научился не реагировать на кукиш, читать в подлиннике задом наперёд, насыщаться недозволенными спальными сценами и... что человек со зверским именем Леопольд добьётся чего хочешь. Это повлияло на мою судьбу оленёнка с незапятнанной совестью и позволило получить два свидетельства – одно о вырождении, другое я не успел прочесть, его изъяли как документацию несостоятельности несносной личности на свалку Истории, где нет сверхурочного выбора. И только потом я узнал, что неразборчивыми бывают: слова, почерк и... лярд на прилавке закрытого распределителя.
Второсортная молодость, отличавшаяся текучкой кадров, почивала меня калейдоскопом девчонок, не получивших признание в виде бонусов и надбавок у других. А отреставрированная Хася Тампонада, знавшая затерявшихся в пальмовых рощах поставщиков любви наперечёт, говорила, что, если существует сын полка, то почему бы ни быть дочери наследного парусника на приколе.
В романах её привлекали скептики раздолбаи-альфонсы с парижского бульвара «Раз пятий». После пионерского сбора «Кружка пожертвований», вся в слезах, она снюхалась с революционным матросом, опоясанным пулемётными легендами, и ставившим её в нелепые позы с криком: «Отдать швартовые!», когда экспроприировал буржуйское фамильное серебро. 
Такое способно было отрезвить даже однообразную обезьяну. Полюбовно расставшись, мы согласились, что крутить любовь дальше, что лыжню в Сахаре прокладывать с Тартареном из Тараскона, в котором относительно мирно уживались Дон Кихот с побитыми мельницами и его пассия Дульсинея Тавосская. Всё во мне сталкивалось, как в альпийском колайдере, когда мне после годичной отсидки «скостили» срок, я повстречал Нюсю Бойлер с бройлерной курицей на хрупком плече. Она вперила в меня туманящий взор малогабаритных утех, в котором можно было прочесть мечту о казарменном режиме супружества. Мерцательная аритмия её ресниц вспорхнула, и это стало неотвратимым «всем» моей захудалой жизни, как две капли воды схожей с жизнью поэта-скитальца Мао, дравшегося с гоминдановцами, по ходу пересечения Китая в «Великом Проходе» с Севера на Юг.
Нюся, которая в год списания со счетов проработала в городском холодильнике, оказалась лакмусовой бумажкой, пропитанной сочувствием в соучастии на насыпи беспредельной любви к самой себе. С лицом изрытым оспой (отсюда и кличка рябинового коктейля «Курочка Ряба») она выглядела оптической прицелкой на параде звёзд в водевильном плавательном бассейне. Её волосы вороного крыла запомнились мне заколотой розой, из которой сочилась алая кровь предков. Хотелось дарить ей, покой в объятиях, небо в клочках облаков, стекловолокнистые пучки света, не принуждая к сожительству, как беззащитную овечку.
Даже в томительную Брюквинскую жару, когда вместо вместительной бабы гоняешь шумный кондиционер, от Нюси веяло умилительной прохладой. Мне нравились её остроумные высказывания типа: «Если корове, взявшей отгул на выгоне, чистить жевалки зубным порошком, она выдаст порошковое молоко».
Я безумно любил её при смягчающих обстоятельствах водяного матраса. Она робко стонала, раскинув ноги в разваливающихся испанских туфлях, а когда по телевизору показывали погоду на неделю в глазах её появлялась переменная влажность. Не скрою, мне нравилась курортная карта её несколько удлинённых полушарий. Я покрывал их «белые пятна» исследовательскими поцелуями страстного поклонника пологих холмов и заросших долин. Она не позволяла заходить с арьергарда, а я  с бараньим упорством проецировал своё тело на её алебастровую спину с пушком, и, не сбавляя темпа, прислушивался к повторяющимся инструкциям с садомазохистским привкусом.

Как хорошо с тобой залечь в кровать.
Тебя с чужой помадою поймать.
Как хорошо не думать ни о чём
И дать тебе по морде кирпичом.

Как хорошо одной рукой позвать.
Как хорошо другой – любовь поймать.
Как хорошо не думать ни о чём.
И снова дать по морде кирпичом.

Как хорошо о счастье помечтать.
Как хорошо граммульки подливать,
Не думать ни о ком и ни о чём
И получить по морде кирпичом.

Как хорошо скрываться меж ветвей,
Залезть без очереди в мавзолей,
Найти то место, где лежит Ильич
И выломать для милого кирпич.

С чекушкой заползти за край земли,
И там с тоской смотреть в глаза твои,
Стакан с тобою вылакать ещё,
Сообразив как в жизни хорошо.

Как хорошо с тобой залечь в кровать,
Опять с чужой помадою поймать.
Как хорошо не думать ни о чём
И врезать в дурака и кирпичом.

(см. продолжение "Би-жутерия свободы" #74)